Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Урал 2004, 1

“Малахитовая шкатулка” Бажова вчера и сегодня

Лидия Михайловна Слобожанинова — доцент УрГУ, кандидат филологических наук. Автор книг о Бажове: “Малахитовая шкатулка” П.П. Бажова в литературе 30—40-х годов” (1998), “Сказы — старины заветы” (2000).

 

За свою долгую жизнь книга сказов Бажова испытала многое. Напомним, что родилась она в 1939-м году и в дни праздновании 125-летия писателя могла бы отметить свое 65-летие. Была издана в Свердловске в составе четырнадцати сказов. В военном 1942-м переиздавалась в Москве с добавлением новых пяти сказов; в марте 1943-го отмечена Государственной (Сталинской) премией, а ее автор в 1944-м в связи с 65-летием и за заслуги в области советской литературы был награжден орденом Ленина. Первым и единственным из числа уральских писателей. Прижизненное юбилейное издание “Малахитовой шкатулки” (1949) включает сорок три сказа. Исследователи творчества Бажова насчитали пятьдесят два, хотя при этом они присоединяют к ним произведения, написанные в несколько иных жанрах: рассказы в рассказе и очерки.

Читатели тотчас же оценили систему сказовых образов — реалистических, фантастических и полуфантастических, а критики долго спорили: фольклор это или литература? Казалось невероятным, что традиционный русский сказ, зазвучавший совершенно по-новому, мог принадлежать автору, имя которого не выходило за пределы узкого круга свердловских литераторов и журналистов. Возникало предположение: уж не тот ли это фольклор, который на недавнем съезде писателей так возвеличил Горький? “Малахитовая шкатулка” казалась нерукотворным чудом, сокровищем, порожденным самой уральской землей, или же творением безымянного народного гения.

Московский критик Виктор Перцов познакомился с рукописью “Малахитовой шкатулки” весной 1938 года, когда ездил по Уралу с лекциями по литературе. Потрясенный красотой сказов, но еще не встречавшийся с Бажовым, он помещает в “Литературной газете” (1938, 10 мая) сокращенный вариант “Каменного цветка” и сопровождающую статью “Сказки старого Урала”. Перцов согласен признать существование уральского Олимпа с главными божествами в образах Хозяйки Медной горы и Великого Полоза, “поразительно прекрасны эти мифы уральских горнозаводских рабочих. Они овеяны суровым колоритом горной страны на границе между Европой и Азией, страны-шкатулки несметных рудных богатств”.

Об Урале до войны знали меньше, чем сегодня. Он казался экзотическим краем, где возможна собственная мифология. Такая мифология действительно существовала — только принадлежала она не русским переселенцам, появившимся на Урале в сравнительно позднее историческое время, но “первонасельникам” края — ханты, манси, марийцам и другим народностям, населявшим Урал с древних времен. В эту мифологию уходят, кстати сказать, отдельные черты образа Хозяйки Медной горы, хотя в целом Малахитница создана щедрой творческой фантазией автора.

Бажов не любил раскрывать свои творческие секреты. Не особо жаловал литературоведов, которых иронически именовал “законниками от литературы”. На постоянные вопросы о природе сказов отделывался общими ссылками на рабочий фольклор. В 1943 году известный публицист Д. Заславский писал: “Литературная критика ходит и будет вот так вопросительно ходить вокруг бажовского ларчика с сокровищами художественного слова и будет пытаться раскрыть его: что же это — фольклор, обработанный замечательным мастером, или самостоятельное художественное творчество, для которого подлинные народные сказки — лишь сырой материал?.. Какая доля приходится на драгоценное сырье фольклора и какая — на художественный вымысел? Сам Бажов только улыбается: “Догадайся, мол, сама!” (Огонек, 1943, № 14).

С той поры исследователи “догадались” о многом. Раньше всего они решили вопрос “фольклор или литература?”, разумеется, в пользу творческой самостоятельности автора. Но вначале о том, что о “Малахитовой шкатулке” долгое время писали “высоким штилем”, не задумываясь над тайнами искусства. Повод давала “тема труда”, которая интерпретировалась в поддержку одного из главных коммунистических мифов: о ведущей роли рабочего класса. В этом случае критики и писатели словно стремились превзойти друг друга. Людмила Скорино, автор первого критико-биографического очерка о Бажове (1947): “Сказы Бажова воспевают смелую выдумку, умелые руки, способность осуществить любой замысел автора, воспевают труд, превращающийся в творчество”. Борис Полевой в содокладе на Втором Всесоюзном съезде писателей (1954): “Малахитовая шкатулка” впервые в мире прославила в сказочной форме труд промышленного рабочего”.

Не менее энергичны в том же направлении авторы книг и статей эпохи застоя. Евгений Пермяк: “И где-то, в каких-то образах сказов проступает протестующий, поднимающий голову и руки на своих угнетателей, осознающий себя главной силой, родоначальный герой — творец, мастер, труженик. Соль земли. Рушащая, карающая и созидающая сила” (1978). Сергей Наровчатов в статье, приуроченной к 100-летию Бажова (1979): “Уральский рабочий, воплощающий в себе русский пролетариат, в сказах Бажова встает во весь свой исполинский рост. Он могуч, талантлив, творчески одарен. Ему присуще чувство человеческого достоинства”.

Законно спросить: откуда столько патетики? В самих сказах ее нет. Очевидно, это не что иное, как тот самый “фундаментальный лексикон” социалистического реализма, который захлестнул не только искусство, но и литературную критику. Ложно-патетические интонации не столь безобидны, как может показаться с первого взгляда. Они устойчивы, от многократного повторения прочно закрепляются в читательском сознании, в конце концов способны подменить истинно человеческое содержание сказов. В лучших сказах Бажов не “прославляет” и не “воспевает” рабочего человека. И далеко не каждый замысел оказывается по плечу даже талантливому мастеру. Внимательный читатель “Каменного цветка” хорошо знает, что не удается камнерезу Даниле задуманная им чаша “по дурман-цветку”. То ли таланта не хватило, то ли профессиональной выучки, то ли непосильным оказалось соревнование с живой природой, только разбивает Данила свое неудавшееся творение.

Драматическую линию мастера Бажов ведет не по “восходящей”, но по “нисходящей”. Не помогает Даниле долгое пребывание в горных владениях Хозяйки, где он мог видеть таинственный каменный цветок, олицетворяющий красоту и совершенство искусства. Не остается в мертвом царстве, тянется к жизни, к людям, к верной невесте Кате. Возвращается на землю, выслушав предостережение Хозяйки: “Пусть у Данилы все мое в памяти останется. Только вот это пусть накрепко забудет! — И полянка с диковинными цветами сразу потухла”. Становится добрым семьянином, “горным мастером, против которого никто не мог сделать”, но утрачивает творческое вдохновение и духовный полет. Удивительно, что по прихотливой логике читательского восприятия именно Данила и никакой другой, более удачливый из бажовских героев, становится персональным обозначением творческого вдохновения. Ему посвящаются десятки, а то и сотни страниц в литературно-критических исследованиях о Бажове; его “натуру” выбирают скульпторы и художники для выражения темы труда — творчества в изобразительных видах искусства. Впрочем, самостоятельная жизнь художественного образа, уже отделившегося от своего создателя, составляет совсем другую историю.

Литературная патетика давно утратила свою притягательность. Не увлекался ею и Бажов. В широко известном сказе “Живинка в деле”, где стремление к труду-творчеству утверждается как природное свойство человеческой натуры, не столько пафоса, сколько добродушной иронии. Богатырь Тимоха Малоручко, решивший своей рукой “опробовать” все ремесла, существовавшие в округе, неожиданно “застревает” на “черном” ремесле углежога:

— Никак, — говорит, — не могу в своем деле живинку поймать. Шустрая она у нас. Руки, понимаешь, малы.

А сам ручинами-то своими разводит. Людям, понятно, смех. Вот Тимоху и прозвали Малоручком. В шутку, конечно, а так мужик вовсе на доброй славе по заводу был.

Там, где другой сорвался бы в голую социологию и грубую лесть по адресу гегемона, Бажов уверенно идет по острию классового и общечеловеческого. Имеет значение сфера эмоций, которую нельзя было бы игнорировать, когда речь идет о художнике. На конференции по истории Екатеринбурга— Свердловска (1947) Бажов с горячностью и в общем-то несправедливо упрекал “генералов-строителей” Геннина и Татищева, историка Н.К. Чупина и писателя Д.Н. Мамина-Сибиряка за то, что в своих трудах они забывали о вкладе мастеровых в развитие горнозаводского Урала. Однако в сказах и личном поведении писателя тезис о ведущей роли рабочего класса утрачивает пропагандистский характер. Истинный демократизм и врожденная интеллигентность защищают Бажова от высокомерия, с одной стороны, и от заискивания перед рабочим человеком — с другой.

Сохранилось немало рассказов-воспоминаний о том, как сердечно и просто разговаривал Бажов с полевскими старателями, ревдинскими металлистами, дегтярскими горняками. Из очерка писательницы Анны Караваевой “Странички воспоминаний”: “Было это в Ревде, куда мы ездили, кажется, зимой 1942 года. Это был один из многочисленных в то время литературных вечеров… Мы побывали в некоторых цехах, поговорили с рабочими, инженерами, а в одном из цехов нас пригласили побеседовать с ревдинскими стахановцами во время перерыва ночной смены. Одним из последних стал рассказывать старый рабочий, уже далеко за шестьдесят, и, как тут же выяснилось, персональный пенсионер. “Сердце не выдержало в грозный час дома сидеть”, — и он вернулся в свой горячий цех. Павел Петрович смотрел на старого металлиста, особенно уважительно и ласково расспрашивал его, и тот отвечал ему с таким же уважением и любовью. Наконец Павел Петрович мягко, наклонившись к рассказчику, спросил:

— А вот скажите… просто как старик старику… теперь, когда вы вернулись на завод, о чем вы чаще всего думаете?

Старый металлист помолчал, улыбнулся.

— Чаще всего я думаю: а хорошо, что я детей своих переспорил. Дети у меня хорошие, работящие, два сына и две дочери, но рассуждали они обо мне, прямо сказать, неправильно.

И старик рассказал, как дети настойчиво внушали своему отцу-пенсионеру, что “отныне жить ему на покое”, ни о чем не заботиться…

— Теперь каждый человек, кто честно и горячо работает, от самого молоденького ремесленника до старого кадровика, вот как я, все решают дело победы, Павел Петрович!

— Именно так… решают! Весь советский народ, от ремесленника до академика единодушно решает… Этакую силу не сломишь!

И Павел Петрович, поглаживая бороду, оглядел собеседников медленным и просветленным взором…

Советская эпоха порождала множество мифов. Одним Бажов доверял до конца, другим не придавал никакого значения. Разделял представление об Октябрьской Социалистической революции, осуществившей, как тогда говорилось, вековые мечты и чаяния трудящихся. Демократ-разночинец и просветитель по рождению и воспитанию, он принимает Октябрьскую революцию. Это был его выбор, который он делает в начале 1918 года. С его решением нельзя не считаться, каким бы неожиданным ни казался переход от “тихой” учительской работы в духовных заведениях Екатеринбурга и Камышлова к активной общественной деятельности, а затем к непосредственному участию в гражданской войне на стороне “красных”. Очевидно, учитель, а к тому времени уже коллежский асессор Павел Бажов был человеком определенных и смелых решений.

Семидесятилетний советский опыт приглушил для нас изначальное очарование и силу социалистической идеи. Умозрительные, с нашей точки зрения, мечты о мировой революции и светлом будущем для всего человечества завораживали, казались людям тех лет легко осуществимыми. В статье “На пути к народному образованию” Бажов намечает перспективы развития уральской деревни, совсем как в утопических снах героини романа Н. Чернышевского “Что делать?” “Революция развернула перед каждым трудящимся широкие горизонты личной инициативы, предприимчивости и движения к прогрессу, и перед тем, у кого есть сила в руках, лежит много благодарной работы… После революции люди должны построить себе просторные, светлые дома, обсушить болота, среди которых умирали от чахотки их предки, разбить фруктовые сады, завести молочное хозяйство” (“Известия Камышловского уездного Совета крестьянских, рабочих и солдатских депутатов”, 1918, 31 мая).

Бажова увлекает работа в области народного образования: строительство школ и библиотек, устройство народных домов.

Как уездный комиссар просвещения, Бажов пропагандирует декреты советской власти о народном образовании, в том числе Декрет СНК об отделении церкви от государства и школы от церкви. Он убежден, что образование в России должно иметь светский характер. Стало ли это отказом от духовности в прежнем ее понимании? В течение двадцати семи лет жизнь и деятельность Бажова была неразрывно связана с религией и церковью. Упрек возможен, но едва ли справедлив. Революция, как представлялось, открывала новую сферу духовности, более широкую и значительную, нежели прежняя. Однако от члена РКП(б), редактора камышловской газеты “Красный путь”, а по возвращении в Екатеринбург (1923) сотрудника областной “Уральской крестьянской газеты” требовалось активное участие в атеистической пропаганде.

Журналистская продукция Бажова, связанная с обличением религии, разнообразна по жанрам. Бажовские фельетоны, рассказы, очерки, корреспонденции с мест фиксируют случаи мракобесия и религиозной нетерпимости. Нельзя было бы утверждать, что в уральской деревне 20-х годов ничего этого не было. В фельетоне “Кереметь — калым — канун — комсомол” (Крестьянская газета, 1926, 26 апр.) Бажов приводит селькоровскую заметку из Ачитского завода о диком побоище за невесту между комсомольцем и родственниками невесты — старообрядцами. “Победили на этот раз канунники, сгубили девицу”, — невесело завершает селькор.

Священник остается отрицательной фигурой в сказах 30-х годов. В “Сочневых камешках” заводской поп ставится в один ряд с заурядной колдуньей бабкой Колесишкой. Спору нет, встречались и такие священники, но достаточно ли в том оснований, чтобы игнорировать религию как завершенную систему философских и нравственных принципов или же приравнивать ее к поповщине и обрядности? Трудный вопрос, в особенности если мы имеем дело с человеком, получившим духовное образование. Правда, без личных пристрастий здесь не обходится. В последние годы жизни Бажов не раз одобрительно высказывается о старообрядчестве. В хранителях старой веры он ценит трудолюбие, честность, трезвость, организованность. Отмечает заслуги Расторгуевых, Харитоновых, Рязановых, Баландиных и других представителей екатеринбургского старообрядчества в развитии русской золотопромышленности и в экономике города.

Бажов разделяет распространенное в советской историографии представление о “загнивающем” капитализме. Прежние владельцы уральских заводов в его произведениях — никчемные, праздные или же корыстные и жестокие люди. Откровенно шаржирован последний владелец Сысертского горного округа Д.П. Соломирский, известный орнитолог, коллекционер и меценат (в очерках “Уральские были” (1924). С беспощадной иронией обрисован первый из совладельцев — П.Д. Соломирский в сказе “Травяная западенка”. Не вызывает уважения первый из Турчаниновых, “этот хитрый, ловкий и жестокий старик”, действующий в сказах гумешевского цикла под именем “старого барина”. Современное, более полное знание прошлого не подтверждает односторонне-негативного отношения к этим и другим “фундаторам” уральской промышленности.

Исключение Бажов делает для “тагильских” Демидовых, которых считает надежными сподвижниками Петра в развитии металлургической промышленности в России. Восторженную оценку деятельности Никиты и Акинфия содержит его письмо поэту Алексею Суркову, датированное 1945-м годом (опубликовано в 1955-м). Собирается даже писать роман о Демидовых, своеобразным конспектом которого и является упомянутое письмо. Замысел однако остается неосуществленным.

Бажов-художник неповторим и непредсказуем. Он не принимает тему “детской каторги”, популярную в русской демократической литературе конца XIX — начала ХХ вв. Не доверяет рассказам позднего Чехова “Ванька Жуков” и “Спать хочется”, отступает от концепции детства, развитой Горьким в повестях “Детство” и “В людях”. Известно, что эти произведения оказали решающее воздействие на советскую автобиографическую прозу 30–40-х годов, в том числе на повесть нижнетагильского писателя Алексея Бондина “Моя школа”. Бажов опирается на собственный опыт и знание уральского заводского поселка; отказывается “типизировать” свое детство ради общепринятого, пишет поэтическую повесть “Зеленая кобылка” (1939) о сысертских подростках из рабочих семей, сказы “Серебряное копытце” и “Огневушка-Поскакушка” с относительно благополучными судьбами маленьких сироток.

“Отец любил вспоминать свое детство”, — свидетельствует А.П. Бажова-Гайдар. Вспоминались не “свинцовые мерзости русской жизни”, не факты семейного деспотизма, не перегруженность подростка непосильной работой, но доброта отца, матери, бабушки, друзья-“заединщики”, первый школьный учитель Александр Осипович, который открыл перед будущим писателем мир пушкинской поэзии. Детские годы и творчество Пушкина дали Бажову запас оптимизма на всю жизнь.

Отказ от литературно-критических штампов высвобождает богатейшее нравственно-гуманистическое содержание “Малахитовой шкатулки”. Открываются темы материнства и отцовства, детства и старости, любви и долга, любви и смерти. Многие сказы прочитываются по-новому и, надо полагать, адекватнее авторскому замыслу.

Совсем еще недавно в сказе “Медной горы Хозяйка” улавливались по преимуществу социально-обличительные мотивы. Логика рассуждений предельно проста: способен ли человек выдержать каторжные условия труда в сыром и темном забое, если он прикован к скале на длинную цепь, так чтобы только работать можно было? Отрицательный ответ очевиден. Не замечается лишь, что речь идет не столько об исторической, сколько о художественной реальности, где главным хозяином выступает сам автор.

Бажов волен “организовать” помощь герою со стороны могущественной Хозяйки. Она подбрасывает в заброшенный забой добрый малахит (“королек с витком попадать стали”), приказывает слугам-ящеркам “наломать” за Степана “урок вдвое” и ведет его смотреть ее приданое. В конечном итоге Хозяйка изменяет направление самой темы.

С помощью Хозяйки Степан на волю вышел и невесту свою Настеньку “от барина откупил”. Женился он, семью завел, дом обстроил, “все как следует”, а “счастья в жизни не поимел. Жить бы ровно да радоваться, а он невеселый стал и здоровьем хезнул. Так на глазах и таял”. Умирает Степан не от каторжных условий труда и не от жесточайшего наказания, а от любви, от разлуки, как поется о том в народной лирической песне. Не выдержал он третьего испытания Хозяйки (“обо мне, чур, потом не вспоминай”), не мог забыть ее красоты и теплоты дрожащей руки на прощанье; как не мог изменить слову, данному Настеньке. Был верен семье, но свято хранил “хозяйкины слезы”, превратившиеся в драгоценные медные изумруды. “Не продал их, слышь-ко, никому, тайно от своих сохранял, с ними и смерть принял”. Справедливо сказано: “чувство оказалось непобедимым, а носитель его побежденным”.

Классический конфликт любви и долга Бажов переносит в горняцкую среду с той же непринужденностью, с какой в “Тихом Доне” общечеловеческая тема любви — страсти раскрывается во взаимоотношениях двух представителей донского казачества: Григория Мелехова и Аксиньи Астаховой… Тем самым книга уральских сказов и четырехчастный роман Михаила Шолохова выходят за рамки официально поощряемой тематики соцреализма, но очевидно истинный талант всегда выше рассудочных соображений.

Возрождение нравственных критериев в оценке исторических событий заметно снижает авторитет таких сказов, как “Кошачьи уши”, “Демидовские кафтаны”, “Чугунная бабушка”. Когда-то они ценились за остроту социальных конфликтов, за крайнюю жестокость народных мстителей по отношению к угнетателям.

Зато восстанавливается достоинство “Золотого Волоса” — чудесного сказа о любви, расцвеченного волшебными красками башкирского и русского фольклора. О критических злоключениях “Золотого Волоса” знают немногие. В 40-е годы сказ воспринимался на уровне “условных” эпических сказаний о богатырях (Л. Скорино). В 50-е подвергался вульгарно-социологическому истолкованию: оказывается, что богатырь Атлып “стремится отнять собственность у ее владельца” (Р. Гельгардт); в 50-е всерьез критиковался за отсутствие социальной проблематики (М. Батин).

Упускалась из виду неоднозначность образной структуры “Золотого Волоса”. По традиционному сюжету, влюбленные благополучно уходят от Великого Полоза. Однако свободное пространство, которое открывается под озером Иткуль, — не что иное, как авторский вариант языческого “третьего мира”, или царства мертвых, куда люди попадают после своей физической смерти и остаются в нем навсегда. Не случайно красавица Золотой Волос лишь изредка покидает подводное убежище и, сидя на камне, расчесывает свою золотую косу. “Ну, я не видал. Не случалось. Лгать не стану”, — чистосердечно признается рассказчик. Получается, что за любовь, свободную от власти золота, денег, богатства, собственнических отношений вообще, герои расплачиваются самой дорогой ценой — уходом из жизни. По сути, это бажовская версия мирового литературного сюжета “любовь сильнее смерти”.

Более полувека назад уральцы получили эстетическое наследие, полное красоты и тайны, но еще не вполне освоились в нем. Далеко не все творческие секреты разгаданы. Как удается Бажову создавать объемные реалистические характеры, если он пользуется скупыми изобразительными средствами малого литературного жанра? Живой диалог, удачно найденная ситуация, предельно краткие характеристики — и образ готов.

Взять заводских стариков, без которых картина старого Урала была бы неполной. Оговоримся: эти не те “носители трудового и нравственного опыта поколений”, которых преподносила читателю советская производственная проза 40—50-х годов. Основательно подзабылся “в коммунизм идущий дед”, а бажовские старики помнятся. Они входят в нашу жизнь как добрые знакомые: добросердечный охотник Кокованя, взявший на воспитание осиротевшую девочку; “простота” дедко Ефим — лучший друг восьмилетнего Федюньки; рассудительный старик Семеныч, наставляющий малолетных ребятишек “изробленного” старателя Левонтия; “поперешный” дедушко Бушуев, который не отдает Иванку в обучение немецкому мастеру, но передает ему свое искусство нанесения узоров на булатную сталь; лукавый и мудрый дедушко Нефед, до тонкости изучивший “хитрое” ремесло углежжения; невьянские старики-староверы, способные разрешить дерзкий уговор Артюхи с приезжим Двоефедей; совсем уж эпизодический “ветхий старичоночко”, обучавший еще Прокопьича и других полевских мастеров по малахитному делу, а теперь поддерживающий Данилушку в его стремлении увидеть каменный цветок; неподкупный Евлаха Железко, который не соглашается продать иноземному мастеру секрет изготовления малахитовых “покрышек”. Наконец, бабке Анисье и бабке Лукерье доверяются афористические суждения о долговекой” работе и секретах спокойной и “ровной” жизни.

Кажется, что Бажов и не трудился ни над одним из этих образов, просто взял и написал “как было”. А “дедушки Бушуева”, к примеру, не было вовсе. Знаменитый златоустовский гравер Иван Бушуев с ранних лет обучался у своего отца — профессионального художника Николая Ивановича Бушуева. Сохранились единичные следы писательской работы над образами заводских стариков. Бажов не дозволял им увлекаться нравоучительными поучениями. Если же таковое случалось, без сожаления сокращал фрагменты “стариковского говорения”. Чтобы убедиться в этом, достаточно сопоставить первоначальные публикации сказов “Серебряное копытце” и “Иванко Крылатко” с их окончательными редакциями.

Старики подаются как вполне сложившиеся характеры. Вместе с тем Бажов владеет искусством создания образа в длительном развитии, от детства до старости, как образ Данилы-мастера. В этом случае бесхитростная с виду манера повествования от первого лица обогащается приемами психологического анализа, а сказ с успехом сближается с реалистической повестью. Бывает и так, что завершенный характер вырастает из трех-четырех реплик-высказываний, произнесенных в удачно найденной ситуации. Уникальна речевая характеристика вдовы Настасьи в сказе “Малахитовая шкатулка”. Стоит прислушаться к её языку, чтобы понять умную от природы, “самостоятельную”, как говорят на Урале, женщину. Отвечает ли она женихам, объявившимся после ранней смерти Степана: “Хоть золотой второй, а все робятам вотчим”; разговаривает со странницей, явившейся в дом, чтобы учить Танюшку редкостному шитью: “Места не жалко. Не пролежишь, поди, и с собой не унесешь. Только вот кусок-то у нас сиротский. Утром — лучок с кваском, вечером квасок с лучком, вся и перемена. Отощать не боишься, так милости просим, живи, сколь надо”. Ставит условие барыне, когда окончательно срядились в цене за малахитовую шкатулку: “У нас, — говорит, — такого обычая нет, чтобы хлеб за брюхом ходил. Принесешь деньги — шкатулка твоя”.

А в разговоре с заводскими женщинами раскрывается настоящая драма матери, не нашедшей общего языка со взрослой, старательной, но холодноватой по натуре дочерью. В простоте душевной Настасья не замечает, что соседки упрекают ее за то, от чего она сама больше всего страдает:

— Что это у тебя Татьяна шибко высоко себя повела? Подружек у нее нет, на парней глядеть не хочет. Царевича-королевича ждет аль в христовы невесты ладится?

Настасья на эти покоры только вздыхает:

— Ой, бабоньки, и сама не ведаю. И так-то у меня девка мудреная была, а колдунья эта проходящая вконец ее извела. Станешь ей говорить, а она уставится на свою колдовскую пуговку и молчит. Так бы и выбросила эту проклятую пуговку, да по делу она ей на пользу. Как шелка переменить или что, так в пуговку и глядит. Казала и мне, да у меня, видно, глаза тупы стали, не вижу. Налупила бы девку, да, вишь, она у нас старательница. Почитай, ее работой только и живем. Думаю-думаю так-то да и зареву. Ну, тогда она скажет: “Мамонька, ведь знаю я, что тут моей судьбы нет. То никого и не привечаю и на игрища не хожу. Что зря людей в тоску вгонять? А что под окошком сижу, так работа моя того требует. За что на меня приходить? Что я худого сделала?” Вот и ответь ей!” В самом тексте ситуация еще сложнее: в отличие от Настасьи читатель догадывается, что Татьяна принадлежит нездешнему миру. Возможно, это двойник Хозяйки, а возможно, и сама Малахитница, когда исчезает в малахитовой колонне Зимнего дворца. Бажов сохраняет за читателем право на двойное прочтение.

Безупречное соединение реального с фантастическим, пожалуй, одна из самых сложных творческих загадок Бажова. Иллюзия достоверности такова, что не только ребенок, но искушенный взрослый читатель не испытывает сомнений, когда живая подвижная девушка “с ссиза-черной косой” на глазах изумленных собеседников превращается в ящерицу с человеческой головой: “на ноги вскочила, прихватилась рукой за камень, подскочила и тоже, как ящерка, побежала по камню-то. Вместо рук-ног лапы у нее зеленые стали, хвост высунулся, по хребтине до половины черная полоска, а голова человечья”. Самые “настоящие” чудеса из гумешевских сказов памятны с детства: немолодой, грузный мужчина превращается в “преогромного змея”, голова которого “поднялась выше леса”; рудничная девчонка — в змеевку, а устрашающая Синюшка — то в девицу, “по-царски наряженную”, то в в “купеческую дочь”, то в мраморскую девчонку, “годов так восемнадцати”.

Бажов ориентируется не на литературную фантастику, но на глубинную метафоричность народной сказки. Он избегает психологических мотивировок, которых придерживаются классики, в том числе Пушкин. В “Пиковой даме” появление призрака графини в казарме Гермaнна возможно объяснить нервическим состоянием героя, сосредоточенного на тайне трех карт; в “Медном всаднике” скачущая по улицам Петербурга статуя — душевной потрясенностью “бедного Евгения”, потерявшего Парашу.

В сказах Бажова чудеса совершаются “вдруг”, непредвиденно и неожиданно. Писатель выигрывает рискованную игру: ему удается преодолеть “тканевую несовместимость” исторического в основе сказа и волшебной сказки. Могут сказать: талант, вдохновение. Но достаточно ли такого объяснения, если сам по себе талант есть нечто необъяснимое, почти мистическое? Бажова привлекают те произведения русских классиков, в которых он находит “ту высокую степень искусства, когда оно становится незаметным для читателя, зрителя, слушателя” (из ст. о Пушкине, 1949). Причисляет к ним “Повести Белкина”, “Капитанскую дочку” Пушкина и ранние рассказы Чехова. Не находит объяснений этому чуду искусства, но в лучших своих творениях достигает того же уровня.

Существует еще один неразгаданный феномен: это язык сказов Бажова, который называют простым, разговорным, уральским. Часто добавляют, что таким языком разговаривал дед Слышко. Однако двуединая природа сказа обманчива: повествование от лица демократического рассказчика в действительности выстраивается профессиональным литератором. Да и сам дед Слышко — авторское творение, художественный образ, вобравший в себя отдельные черты из жизни полевского жителя конца XIX столетия Василия Алексеевича Хмелинина. Ни условный, ни реально существовавший дед Слышко, разумеется, не смог бы согласовать столь разнородные ресурсы литературного языка. Целесообразность и меру в их употреблении незаметным для читателя образом определяет сам Бажов.

В языковой лаборатории писателя выделим простейшее: лексические категории. Назовем отдельные функции русского глагола, который служит у Бажова средством для передачи изменчивого психологического состояния героя. При неожиданной встрече с парнишкой, в котором “жадности не видно”, удачливый старатель Никита Жабрей в сказе “Жабреев ходок” “бросает” Дениске целую горсть конфет, а затем “несколько серебряных рублевиков”; “удивился”, когда Дениска не поднял ни того, ни другого; “разгорячился”, “заревел на других ребятишек”; “выхватил из-за пазухи пачку крупных денег и хвать ими перед Дениской”; “от таких слов себя потерял: стоит — уставился на Дениска. Потом полез рукой за голенище, выволок тряпицу, вывернул самородку, — фунтов, сказывают, на пять, — и хвать эту самородку под ноги Дениску”; “опамятовался, подбежал, подобрал деньги и самородку”; Никите обидно, что парнишко его укорил, а смолчал”; наконец, “говорит ему потихоньку, чтоб другие не слышали”; “поговорили так и разошлись…” В экспрессивной форме близкий к вульгаризмам глагол несет сатирическую функцию: толстый барин пропикнул, видно, денежки в Сан-Петербурге”; немецкий мастер по украшенному оружию шибко здыморыльничал и на все здешнее фуйкал”. “Относительно устаревшие” слова, которые Бажов тщательно подбирал, создают впечатление временной отдаленности: “раз к ней и забрался хитник”; “ты уж понастуй сам, Семеныч”; “из сумы хлебушка мягонького достал, ломоточками порушал”; в “Ермаковых лебедях”, где действие относится к концу XVI столетия, считает уместными слова, обозначающие отошедшие в прошлое предметы и занятия: “струги”, “кольчатая рубаха”, “царевы бронники”, “копейщик” (воин, вооруженный копьем). Вместе с тем решительно не принимает глаголов “рискнем” и “поднажмем”, предложенных авторами сценария к фильму “Ермаковы лебеди”. Единичные лексические диалектизмы закономерны в речи уральского старожила: “здоровьем хезнул”; “на голбчике у печки девчоночка сидит”; “надел тут Федюня пимишки, шубейку-ветродуйку покромкой покрепче затянул”.

В языке, максимально приближенном к разговорной народной речи, естественны устойчивые фольклорно-поэтические словосочетания: “и белый день взвеселит, и темна ноченька приголубит, и красное солнышко обрадует”. В перечислении “наследства”, доставшегося Илье, легко различимы ритмы раёшника — русского говорного стиха: “от отца — руки да плечи, от матери зубы да речи, от деда Игната — кайла да лопата, от бабки Лукерьи особый поминок”. Бажов свободен в обращении с производственной лексикой. Названия минералов, орудий труда, обозначения производственных процессов не загоняются в подстрочник, но поясняют характеры и судьбы персонажей: у Данилушки на все вопросы приказчика “ответ готов: как околтать камень, как распилить, фасочку снять, чем когда склеить, как колер навести, как на медь присадить, как на дерево”; “потом взял балодку, да как ахнет по дурман-цветку, — только схрупало”. Сохраняя точную бытовую и производственную деталь, Бажов сопровождает “Малахитовую шкатулку” подробнейшим “Объяснением отдельных слов, понятий и выражений, встречающихся в сказах”. Но, чего греха таить, в авторский комментарий кроме специалистов-лингвистов, историков, фольклористов, исследователей народной культуры — мало кто заглядывает. Для читателя все поясняется самим контекстом.

Бажов — “краткослов”, как писали о нем еще в 20-е годы, ценил полноту и естественность русской речи. Не признавал очищенного литературного языка, но остерегался неоправданных неологизмов, которых не одобрял даже у Лескова; изгонял канцеляризм, от которого отвратили его еще селькоровские письма в “Крестьянскую газету”; не допускал лексических повторений, искал нестандартное слово в живом диалоге, в словарях, в книгах. Это была поистине ювелирная работа, но почти не исследованная стилистами и лексикологами. Остается добавить, что язык сказов Бажова — непаханое поле, где каждый, кому дорога богатейшая русская речь, может найти свой уголок.

“Малахитовая шкатулка” — живое, неоднозначное литературное явление. В ней что-то устаревает, зато другое обретает новое звучание. Не одно поколение читателей вознаграждено приобщением к высоким духовным ценностям бытия: к любви и верности, к труду-творчеству, и мучительно-счастливым поискам в области искусства. “Малахитовая шкатулка” постоянно переиздается, заново комментируется и иллюстрируется. В красочном, подарочном исполнении ее хотят иметь в каждой читающей уральской семье. Она давно стала дорогим подарком для многочисленных гостей нашего города. Сама же книга нуждается в непредвзятом профессиональном прочтении, свободном от десятилетних критических наслоений. “Глубокий, сказывают, тот Синюшкин колодец. Страсть глубокий. Ещё добытчиков ждет”.

Версия для печати