Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Урал 2002, 2

Лечение электричеством

Роман из 84 фрагментов Востока и 74 фрагментов Запада

Американцы — наивные люди, не приспособленные к жизни. Мы всегда можем взять и свалить обратно в Россию. А им куда?

Василий Лупачев

Я взошла на горы Сан-Бруно за себя и за тех, кто умер

Марина Георгадзе

 

Автобусная остановка на краю деревни, туман, рассвет. Гулкое такое
утро. Люди стоят, икают, вздрагивают. И вдруг издалека, будто с другого конца земли, слышится топот. Тыбы-дым, тыбы-дым. Медленно приближается — жуть берет. Деревня вымершая, спящая. Непонятно, чего ждать. Все равно ждут. Топот приближается: тыбы-дым, тыбы-дым, тыбы-дым. И вот наконец с горы, во всем этом тумане разостланном, появляется взбесившаяся лошадь, тащит за собой телегу на боку. Трясет мордой во все стороны, грива взлохмаченная, шерсть рыжая, пена капает. Телега грохочет. Лошадь возникает — и исчезает. И опять наступает тишина. Молчат, улыбаются. Вдруг снова какой-то топот. Тыбы-дым, тыбы-дым. И нечеловеческий крик. И минут через пять на горе появляется такой же ошалевший мужик, пьяный, глаза навыкат, такая же рыжая борода клочьями. Он бежит с горы в тумане, размахивает кнутом и орет: “А-а-а!” Проносится мимо — и исчезает. И опять тишина, трава, туман клубится.

— И это история твоего рождения?

— Ну, не смерти же. Так вот. Стоят они, стоят средь райских лугов и слышат: идет автобус. И вот подъезжает этот “пазик” чертов, и в нем единственная пассажирка. Все такой же туман, автобус ржавый, скрипучий. И оттуда выходит дама в шляпке с вуалью, в платье с кружевами, на шпильках. Вот и все. Все, понимаешь, нет? А потом она идет по деревне, по деревянным мостовым, с небольшим картонным чемоданчиком в руке. И дети в сатиновых трусах бегут за нею и орут: “Идет, идет, она в шляпке. Учителка приехала”. Она спокойно направляется в сторону школы. Собаки лают со всех сторон, бабки крестятся. “Новая учителка приехала, идет замуж выходить!” А в школе цыганка-уборщица уже стучится к директору: “Илья Юрьевич, там ваша невеста идет...”

— Ну и что?

— Как что? И я потом родился. Тебе мало, что ли?

ВОСТОК

фрагмент 1

Дверь в комнату была приперта чемоданом, замок не работал. Где-то снаружи шаркала метла, звенели стекляшки, шуршали разгребаемые листья и сухие жуки. Длинные отсырелые подушки прижимались к стене в желтой пачкающейся известке, простыни пахли чужим человеком. Грабор лежал на самом краю кровати, его голова, наполовину прикрытая перевернутым раструбом пластикового плафона, казалась случайным предметом среди вороха скрученных простыней, человекообразного одеяла, бутылочек, тюбиков, рассыпанных сигарет. Он слушал звуки улицы, плеск воды в ванной комнате и пение женщины в плеске этой воды под душем. Она пела какую-то французскую песенку, сочиненную для шарманки, — она всегда напевала ее, хотя не знала ни слов, ни авторства. Грабору хотелось пить, но он знал, что не осмелится прикоснуться к этой воде до тех пор, пока не поймет, в какой стране мира находится. Он знал слова Форт-Брэгг, Нью-Йорк, Тихуана, Лиза, Миллениум, но они означали для него ровно столько, сколько могут означать любые другие слова — например, мракобесие. Об этом слове он и думал, подставляя к нему залетных попутчиков: мракобесие катаракты, мракобесие перпендикуляров, мракобесие катарсиса... больше всего ему понравилось — мракобесие араукарии. Последнее мракобесие араукарии. Вот этого ты и ждал: новый век перпендикулярного катарсиса; люди летают на машинах на другие планеты, поймали снежного человека, изобрели бессмертие.

Лиза вышла из ванной, сияющая плотской чистотой, она небрезгливо ступала по липкому ковру мотеля, который с четвертого раза попался им вчера под колесо: в других местах американцев выставляли на деньги.

— Мы едем на пирамиды, — сказала она. — Хочу видеть Тутанхамона. Вставай, мальчик. Помчались.

фрагмент 2

Она звонила каждый вечер, или почти каждый вечер, — она никогда не забывала позвонить, если не случалось ничего совсем ужасного. Это совсем ужасное происходило с ней каждый день и стало нормальным для их отношений. Если об ужасном не сообщала она, то Грабор звонил сам. Она всегда была готова к ответу. Лизонька работала, как радиопередатчик, транслятор сплетней и собственных приключений, — она всегда была в гуще событий.

Вот ее увозят в горы смотреть в телескоп... В стетоскоп... В перископ... Нет, сначала в ресторан (Грабор, это испанский латифундист, это не то, что ты думаешь)... Потом по дороге ломается автомобиль (ну, ты не обижаешься, он не механик... Нам пришлось вместе спуститься в долину, я все время рассказывала ему о тебе, он так внимательно слушал)... На следующий день: “Его зовут Майкл, у него ранчо в горах, только вот лошади чем-то заболели. Испанец? Ничтожество в манишке”. Через восемь часов: “Можно я отдамся одному мужику за три тысячи? Нет, другому, но ведь хорошие деньги...” Через двадцать часов: “Я убила человека. В Сан-Франциско”, — бросает трубку. Тут же перезванивает: “Я застрелила его, он ко мне приставал, одним подонком будет меньше... Ты его не знаешь. Что мне делать?” Минут через пять: “Я не попала, только поцарапала, добью когда-нибудь”.

Грабор чувствовал, когда Лизонька пьяна, а когда не просто пьяна. Он изучил весь регистр ее состояний. Вдаваться в детали ему не хотелось, но он понимал, что для достижения результата она использует самые разные препараты. “Сейчас в цене альфафитопротеин, из плода выкидыша, абортивный материал. Один грамм — миллион долларов. Берешь?”. “Я спасла своего шефа, его самолет должен был разбиться, я как почувствовала — он хотел лететь через Швейцарию, я нарочно дала другой рейс...”. “Мальчик, сегодня был удивительный вечер: друзья, Наташка, один оперный певец... Мой бывший... Я тебе до этого не говорила... Ты же знаешь, что я пою... Я неплохо пою... Он исполнил арию из Фауста, я глотнула “Хеннесси” и повторила меццо-сопрано... Я смогла, подхватила. В доме полопалась посуда. Мне никогда не повторить такого...”. “Уснула на дне бассейна, спасибо, разбудили...”. “Угнали машину, менты нашли кокс под передней панелью... Кто подсунул?”. “Я художница, меня попросили, я делаю. Обещали всего десять штук. Меня теперь судят за подделку Рембрандта... Хрен им с маслом... Художник всегда жертва мошенничества...”. “Я тут курить выхожу в подвальчик, на уровне ног, и видела башмаки, как у старика Хоттабыча: волшебные, с загнутыми носами — он сейчас передо мною, пришел в наш магазин — от индусов может закружиться голова, давай, я через часик перезвоню...”. “Ой, как интересно, у меня сегодня день рождения... Да? В один день? Как интересно...”

Даже из тюрьмы она позвонила первый раз именно Грабору в Нью-Йорк, попросила, чтобы он поискал кого-нибудь в помощь — ее нужно было выкупить. Под утро была дома: пела, смеялась. Счастье всегда на месте. Ей всегда было нужно куда-нибудь помчаться, поехать, сорваться с места. Любимое действие. Куда угодно, но помчаться. На океан, за коньяком, на помощь кому-нибудь: вокруг нее вились какие-то беглые наложницы, неизлечимые наркоманы... Всех встреченных на пути она пыталась вовлечь в свое мчание, включала в свой бред. Кличкой ее было слово Толстяк — Грабор не был уверен, он ли эту кличку придумал. Прозвище не соответствовало реальным объемам ее форм, но за Лизонькой оно удержалось надолго, навсегда. Ей и самой это нравилось. Она подписывала открытки не иначе как “Толстячок”, могла представиться так по телефону незнакомым людям. Лизонька Толстяк... Нормально.

Она была крупной женщиной славянского типа, немного рыхловатой, мягкой, уютной — при ее сверхзвуковой подвижности величие тела только придавало шарма. Правильные черты лица, тоненький носик, большой накрашенный рот с красивыми зубами... В меру манерности, в меру натуральности: она нравилась мужчинам и использовала это без стеснения. Никакого собственного жилья у нее не было. В начале их романа (три года назад) она снимала красивые квартиры, но что-то случилось: то ли выгонял хозяин, то ли перестал платить спонсор. Она позвонила, подробно рассказывая, какую орехово-дубовую мебель она дарит сейчас друзьям и выставляет на улицу. Их разговор скоро перешел в область телефонного секса, и наутро она прилетела из Сан-Хосе в Нью-Йорк. Примчалась, хотела остаться, не получилось. В Калифорнии она теперь жила у подружек, перемещаясь от одной к другой вместе со своим попугаем в высокой железной клетке, несколькими картинами, написанными ею в более спокойные времена, и очень ограниченным гардеробом. Шмутья у нее было на удивление мало, но она могла преподнести себя эффектно в любом наряде. С подружками через несколько месяцев ссорилась (или попугай доставал их своими криками), после чего переезжала к кому-нибудь другому. Жила на чужой яхте, одно время катались с места на место в большом разрисованном автобусе с какими-то престарелыми хиппи, пока и эта идея себя не исчерпала.

О ее прошлом Грабор знал мало. Родители давно были разведены, о матери она отзывалась пренебрежительно, отца вспомнила только в тот день, когда он умер. Еще была сестра: Лизонька показывала фотографию молодой полуголой девушки, упавшей на неостриженную гриву сверкающего коня. Был луг в росе и тумане. Волосы девушки свивались с желтой гривой животного. Конь сохранял совершенство, сестра еще не достигла совершеннолетия. Единственным родственником, о котором она отзывалась тепло, была ее бабушка. Бабушка обладала какими-то волшебными свойствами и когда-то предсказала ей ее судьбу от точки до точки. Лизонька утверждала, что все с ней так и происходит. Еще с ней несколько лет назад случилась трагедия, жуткая история, хотя она старалась об этом не рассказывать. Грабор постоянно чувствовал в ней этот надрыв. У нее был роман с известным танцовщиком из “Американ Балет Театр” и “Нью-Йорк Сити Балет”, звездой первой величины, очень влиятельным и богатым человеком: она забеременела, отважилась на роды, родила ему двух мальчиков-близнецов. Они погибли в автомобильной катастрофе под Вашингтоном через восемнадцать месяцев. Она вспоминала слова “лимузин”, “аэропорт”, “опоздание” — большего добиться было невозможно. Он видел фотографию двойняшек, запиханных за пластик ее кошелька вместе с карточкой водительских прав и визиткой танцора. Грабор избегал любых расспросов, ему казалось, что она теперь во всем ищет трагедии, что только драматизация придает смысл ее существованию и дает возможность его продолжения. Даже в выборе любовника на другой стороне континента было что-то излишне романтическое и безысходное. Лизоньке нравилось ставить перед собой невыполнимые задачи и жить в чарующей гибельности своих проектов. С другой стороны, их существование озарялось хорошей интригой, поддерживалось то, что можно назвать страстью, любовью, безумием.

фрагмент 3

Примерно раз в неделю (по разным дням) перед сном ей начинали слышаться голоса. Может быть, она разговаривала сама с собой, только не замечала этого, но вокруг нее что-то бормотало, росло: какое-нибудь воробьиное облако, шум мелькающей саранчи... Или играет симфонический оркестр, и она никак не может зажать уши... Или не может закричать, чтобы заглушить его... Или дети щекочут пальцы на ногах... Или только один ребенок прокатывается по ее телу сверху вниз — до ног, и она незаметно для окружающих исходит оргазмом... Вот она кормит уток... Вот она пронзительно вчмокивает устрицу в свой cоленый рот... Вот она проводит языком по губам, и делает глазки... Вот она пьет из горлышка свой любимый коньяк и тянется губами поделиться...

Пела ее бабушка. Что-то заунывное, колыбельное, быть может, малороссийское. Она сказала Грабору об этом однажды и попросила прислушаться. Грабор вздрогнул. Голос украинской бабки был настоящим, он разрывал грудь.

— Ты должна радоваться. Не каждого так балуют до тридцати лет, — ответил он. — Скажи мне, ты живородящая?

— Мне еще нет тридцати. А голос просто похож на бабушкин, это не ее голос. Мне страшно. Они меня усыпляют. Ты не знаешь, что это может значить?

— Подними глаза к небу. Пожалей сербов.

— Это бабушка. Перед нами океан. Она предсказала мне Гену, Стивена и Калифорнию. Даже попугая. — Она помолчала. — Главное, что она предсказала тебя.

Грабор лежал на матрасе, задвинутом в угол комнаты, и следил за перемещением древесных теней по стенам. В трубке слышались глотательные звуки.

— Ты была близка с нею?

Лизонька на другом конце провода зло поперхнулась:

— С нею тоже. У меня было много родителей. Я дочь десяти тысяч отцов.

— Поэтому такая избалованная?

Лизонька замолчала, но стала дышать чаще и загадочнее. Грабор почувствовал объемы, заполняющие кубатуру его жилья.

— Бабка где-то рядом. Сейчас опять будет петь.

Он вспомнил неприятную духоту, безвыходность, из которой все равно хочется вырваться во что бы то ни стало. Липкая, капающая внутри медленными каплями скука, пахнущая плохим лаком для волос.

— Не пугайся. Это украшает жизнь, — сказал он.

Лизонька не слушала, поглощенная своими мыслями. Она сказала:

— Надо, чтобы кровь проливалась в землю. Иначе ничего не будет. Все остальное — дешевка, дерьмо.

— В смысле? — Грабор действительно удивился.

— Не понимаешь? — она возмутилась. — Тогда хоть что-нибудь может вырасти. Там все перемешивается. Чем больше, тем лучше. Тогда и возникает твоя память. Только когда ходишь по крови. Отсюда возникает душа. Так с любою страной... Наполеон... Боливар... Знаешь?

Грабор сходил вниз за газетами, Америка оплакивала какой-то бомбардировщик. Он подумал, что может принести пролитие в землю самолетного топлива. Он ответил:

— Мне тоже нравятся кладбища. Благопристойнее.

Она сказала, что только что достала из лифчика свою грудь. Грабор представил этот огнедышащий размер и закрыл глаза. Лизонька на другом конце провода задышала еще тревожней.

— На родину не хочешь съездить? — спросил он. — Там сплошная братская могила.

Она пропустила вопрос мимо ушей. Вся кровь ушла в землю. Колыбельная бабушки стихла.

— Слушай. Я ведь скачала себе задницу. У меня шестой размер. Перекрасилась в шатенку. Много пишу. Мне на работе разрешили сделать мастерскую на чердаке.

— Ты до сих пор рисуешь голых женщин?

— Мне позирует только Пола. Мне хватает. У нее все есть. Все, что мне надо. Она такая... Я себя отлично чувствую.

— Я всегда говорил, что ты — вечная молодость...

фрагмент 4

Внизу стояли два мексиканца, примерно одного возраста, но один был настолько вежлив, что иногда отрывался от беседы и отходил в сторону, чтобы стряхнуть снег с плеч прохожих. Снегопад был кромешный. Грабор спускался с лестницы, человек предупредил его о том, что здесь скользко. Они разговорились.

— Да, — сказал Грабор. — У каждого есть соседи.

Мексиканец кивнул:

— У каждого есть соседи. — И потом добавил: — Если ты честный, то тебя никто не убьет.

Грабор рассказал о снеге, случившемся два года назад.

— Машины заваливало настолько, что, пока ее раскопаешь, садится аккумулятор. Вой стоял на весь город.

— А у меня вообще нет сигнализации, — сказал он и засмеялся. — Вы должны быть великими для баланса в политике. Я до сих пор переживаю это нарушение.

— Это как обмен веществ, — согласился Грабор и направился в глубину бурана в электрических фонарях.

Идти было недалеко, всего три квартала, ему нравилось, что из-за перемены освещенности он воспринимает эту местность как незнакомую. Пустые оледенелые ступени парадных, звенящие ледышками деревья. Пешеходов было немного, к тому же их трудно было различить в пелене. Женщина, бредущая вдоль ограды Ван Ворст парка, старик с бумажным пакетом в охапку, несколько машин. Грабор почему-то обратил внимание на старика, он был похож на одного знакомого бродягу. Грабор посмотрел на него, махнул рукой, но тот не узнал его в хаосе снегопада. Тут же он запнулся о лежащего на тротуаре мужчину, хорошо одетого в черное пальто. Он извинился, попытался помочь ему подняться, но тот, стиснув зубы, отрицательно покачал головой.

— Поскользнулся, — сказал мужчина. — Скользко.

— Простите, я не знал.

фрагмент 5

В “Винстон Плэйс” было тесно, накурено, неряшливо. Единственный свободный столик оказался у самого входа в бар, плохое место для наблюдения: ты у всех на виду, к тому же постоянно толкают вошедшие. Знакомого бармена не было, пришлось платить, какая неприятность.

Грабор задумался о природе галлюцинаций. Конечно, это нервы, с перепою, недосыпу. Хотя, может, с недосыпу люди становятся чувствительнее, слышат и видят то, что так и не заметишь. Его опыт в этой области был скромен. Разве что сербские иконы в Ист Виллидже. В забавной квартирке он тогда жил. Хотя нет, не так уж и мало... Да много, очень много, хватит на целую психиатрию. А гармошки по Форт Брэггу? Голос отца. Бабушка Лизоньки. Нужно вспомнить.

К нему подошел Хоуи, долговязый негр с маленькой головой и красивыми абиссинскими руками. Он разговаривал со всеми присутствующими, рассказывал о своих пристрастиях.

— Вот виноград я люблю, — сказал он. — Это нормально — любить виноград. Макароны люблю. Выпить тоже можно. Я, если хочешь знать, даже снег могу полюбить. Ты знаешь, что я не люблю больше всего на свете?

— Наверно, Хоуи, больше всего на свете ты не любишь меня, — сказал Грабор.

— Нет, тебя люблю. И спорт люблю. Плавать, кататься на коньках, играть в баскетбол. Ты знаешь, кто убил отца Майкла Джордана?

— ФБР, — сказал Грабор и попросил у Хоуи сигарету.

Хоуи задумчиво передал ему свой окурок, у него сегодня были чересчур красные глаза.

— ФБР я не очень люблю. Это просто. Их никто не любит. Не путай меня. Я знаю, о чем говорю. Больше всего на свете я не люблю потеть.

Он повернулся к залу и понял, что его никто не слушает. Он склонился к Грабору и доверительно сообщил.

— Слушай, Грабор, я не люблю потеть. Вот ты любишь потеть?

— Ну, это смотря когда...

— А я вообще не люблю потеть. Никогда. Нигде. Ни при каких обстоятельствах. Я даже испражняться люблю, это приятно, в конце концов. Герлфренд у меня работает на почте, ее люблю. Рэп люблю, не всякий рэп, но люблю. Путешествовать, пить напитки, играть в лотерею, купаться, есть виноград... Нет, от винограда я, кажется, тоже потею. — Хоуи осенило. — Я не люблю виноград! От винограда — газы! Что может быть хуже, когда ты потеешь и у тебя газы? Грабор, ты понимаешь, как это противно?

Хоуи сделал драматическое выражение лица и потряс руками в воздухе.

— Грабор, как же я раньше не мог понять, что не люблю винограда! Я сегодня весь вечер пил вино и ел виноград. Я решил, что это то, что мне нужно. Я ошибался. Я чудовищно ошибался.

— А я люблю виноград, — сказал Грабор.

Хоуи посмотрел на него недружелюбно.

— Нет, ты сначала подумай, прежде чем так говорить. Я так говорил пять минут назад. Но я так говорил, потому что не успел как следует подумать.

— Я люблю виноград, — повторил Грабор.

— Значит, у тебя газы, — разочарованно сказал Хоуи. — Значит, ты любишь потеть. — Он вытер себе рот салфеткой. — Потеют от многих вещей. От работы, спорта, от баб, даже от разговоров. А я не люблю потеть. Скажи, Грабор, что мне делать?

— Хороший ты человек, Хоуи, — сказал Грабор. — Разборчивый.

— Я с тобой впервые по душам заговорил. Чем воняет от тебя? Любишь потеть? Я не люблю. Запомни это раз и навсегда. Это черное место, тебя сейчас вперед ногами, — сказал он, повернувшись к семнадцатилетней официантке, блондинке со скромным разрезом глаз.

Среди посетителей белые были в меньшинстве.

— Я, Хоуи, люблю Майкла Джексона. Он все бегает-бегает и совсем не потеет. Знаешь почему?

Хоуи поднял глаза и сделал гримасу сомнения.

— Он не потеет, Хоуи, потому что он гений. Если бы ты родился гением, то тоже бы никогда не потел.

— Хм. Майкла Джексона я тоже, пожалуй, люблю. Хорошо двигается. Я вообще музыку люблю, пляж, Чарлстон. Я знаю, что ты тоже любишь Чарлстон.

Парень неожиданно загрустил. Он наконец опустился на стул, и стал медленно поворачивать перстни на своих пальцах. Грабор заметил, что его приятель ухаживает за своими ногтями.

— Еще, Грабор, я не люблю смерть, — вдруг сказал он. — Я не люблю две вещи. Я не люблю смерть и не люблю потеть.

Подошел рыхломордый американец, похожий на вечного студента, обнял их обоих:

— Слушай, Грабор, ты обещал найти мне русскую девку.

В глубине бара, в дыму, уже двигались танцующие пары. На приподнятых задах африканских девушек поблескивал атлас. В этом месте со стенами, окрашенными в темно-зеленый цвет, с такими же темно-зелеными шторами, столиками было что-то от заштатного правительственного учреждения. Большая карикатура на стене изображала разврат и многоликость Нью-Йорка. Корабельный штурвал, перемотанный канатом, подтверждал близость к океану. Хоуи еще раз сказал, что не хочет потеть. Грабор неожиданно вспыхнул, встал с места, схватив рыхломордого за пиджак.

— Я цыган. Цыган. Где я возьму тебе русскую девку?! — он заорал, заглушая словесный гул и музыку. — Украсть, что ли? Кто ты такой вообще? Я не сутенер! Зачем тебе девка? Хочешь — покупай. Я торгую человеческими внутренностями. Хочешь продам женскую печень? Почку... Я не торгую бабами целиком.

Несколько крупных мужчин поднялись из-за столиков. Барменша с костлявым, как у стерлядки, носом приветливо улыбнулась Грабору.

— Я не сутенер! Я медик! Я могу тебе аппендицит вырезать! — Он вынул градусник из внутреннего кармана. — Вот, могу вставить.

Потом, неожиданно смягчившись, прильнул к детине и протяжно, взасос поцеловал его в губы, пока тот не успел опомниться.

— Помнишь, я учил тебя быть нежным? Не нужны тебе никакие девочки. Пойдем ко мне.

Грабор с удовлетворением услышал, что стулья задвигались обратно. Люди смеялись. Он выпустил раскрасневшегося парня из своих объятий и потянулся за бокалом. Кто-то перехватил его руку, и Грабор увидел перед собой Большого Василия с обветренными, улыбающимися губами.

— Грабор, тут Поп взбеленился. Бегает по городку, собирается тебя убить.

фрагмент 6

На выходе из “Винстон” их внимание привлек стандартный плакат на простом листке бумаги, прилепленный на стекло изолентой. “Пропала собака...” “Разыскивается полицией...” “Вышел из дома и не вернулся...” Последний вариант в сегодняшнем случае. Мужчина с большим лицом, едва вмещающимся в фотоснимок, вопрошал тревожно напечатанными буквами: “Вы меня не встречали?” Крупная, тяжелая голова, узко посаженные глаза, вросшие мочки ушей, форма одной из ноздрей отличается от другой из-за перенесенной травмы. Хьюго Ореллана, место рождения Эль-Сальвадор, 11.3.1958, 41 год, рост: 5 футов 6 дюймов, вес: 200 фунтов, глаза и волосы: карие, ушел из Карпентерсвилла, штат Иллинойс 30 июня 1986 года, тринадцать лет назад.

— Как хорошо, что мы его никогда не встречали, — сказал Грабор.

— А у нас с тобой морды еще похлеще будут, — рассмеялся Большой Василий.

фрагмент 7

Они вышли из бара, и Грабор тут же поскользнулся. Размашисто, неловко он растянулся на льду у самого порога. Василий помог ему подняться, и они пошли в сторону русского магазина.

— Это чтобы сегодняшний день хорошо запомнился, — сказал Грабор отряхиваясь и добавил: — Отелло толстожопый. Давай ему нож подарим. Пусть зарежет меня. Не хочу быть задушенным, как баба.

Поп попался им на пути возле самой лавки — не то чтоб вырос из-под земли, а скорее соскользнул со стены в виде бесформенной трясущейся тени. Было понятно, что он очень пьян и совсем недавно плакал. Его крупные картофельные черты лица распухли от слез, почти скрыв в себе маленькие голубые глазки. Он шел навстречу Василию и Грабору, но, казалось, не замечал их. Он разговаривал сам с собой, чувствовалось, что он несет в себе какую-то недавно открывшуюся ему правду. Что эта правда сама собой несет и его. Поравнявшись с ними, он вдруг тяжело качнулся в сторону Грабора и закричал, выплескивая глубину своего детского расстройства. Завизжал и заплакал.

— Это ты, это все ты, — он размахивал руками, надеясь ударить Грабора, но промахивался. — Медведь. Это твой медведь.

Падая под тяжестью его тела, Грабор успел заметить, что из соседней подворотни к ним быстрыми шагами приближается Хивук, что он быстро передвигает ногами и тащит за собой изогнутую мулатку Мишел, скользящую на платформах... Снегопад кружил во всех направлениях одновременно. Поп лежал на Граборе в ватной, неудобной для драки куртке, повторяя про медведей. Первый шлепок прилетел ему от Василия, хозяйский, дружелюбный шлепок ладонью по щеке. Поп откатился от Грабора, и Василий, взял его сзади за плечи, пытаясь приподнять. Он не успел этого сделать, потому что Хивук, подоспевший к месту свалки, с разбегу въехал Попу в лицо мотоциклетным сапогом.

— Вот так, сука, — он был крайне ожесточен, и жестокость его была никому не понятна.

— Медведь, это его медведь, — рыдая, повторял Поп, он не ощущал боли.

Хивук пнул его по морде еще несколько раз. Невысокого роста, жилистый, упорный. Он был похож на Крокодила Данди: конфигурация тела, борода, количество знаний, модель поведения. Он самозабвенно любил жизнь, разбирался в мотогонках и подводной охоте, часто казался восторженным и даже ребячливым; торговал наркотиками, ворованными автомобилями... Кроме этого он держал русский продовольственный магазин в их районе: зачем это было ему нужно?

Когда из соседних домов стали появляться люди, Грабор сидел на ступеньках чужого парадного, вступать в отношения с полицией ему не хотелось. Василий с Хивом там его и нашли.

— Я этот день запомню, — Большой Вас оттянул рукав ветровки. — Этот мудак укусил меня за плечо. Надо его сдать обратно в монастырь. Пусть научат правилам хорошего тона.

Мишел с ними не было. Полицейскую сирену они услышали, закрывая за собой входную дверь. Поднялись по темной винтовой лестнице на третий этаж, где Большой Василий последнее время жил с братьями. Света не было, хозяин дома отключил электричество за неуплату.

— Придется скоро съезжать, — сказал Василий. — Я тут весь личный состав отшкворил: агенты, инспектора, землевладельцы... Только почтальона пожалел. Ха-ха. А как удобно было. Спустился по лестнице — и на работе. Мы разоримся скоро.

— Я вашу лавку люблю, — сказал Грабор. — Рыба хорошая, конфеты...

фрагмент 8

В квартире горело несколько свечей, мужики сидели на кухне, играли в карты. Грабор увидел на стене лозунг, намалеванный им пару месяцев назад несмываемым фломастером. “Сквозь тернии к звездам.” Подпись получилась размашистой, твердой, глупой.

— Он по пожарной лестнице к нам залез, сидел там, прятался за шторой. Эвелина за деньгами зашла, колбасы принесла. Мы все лежали, думали, когда колбаса придет. Пришла, говорим: “здравствуй, Колбаса”. — Хивуку нравилась история. — Представляешь, в такой снегопад, холод: на лестнице...

— Надо было пригласить на танец, поцеловать руку...

Хивук смеялся радостно, иногда перескакивая на дискант, но глаза его оставались оловянными. Братья тоже оживились.

— Потом он здесь околачивался. Эвелину искал и Грабора. Олежка его водой окатил. — Андрей кивнул на большую кастрюлю у окна.

Хивук опять засмеялся, Олег предложил Грабору садиться за карты. Василий встал посреди комнаты, разведя в сторону руки, с неподдельным презрением глядя на братьев.

— Я тебе эту кастрюлю на пустую твою башку одену. Дебилы, бля. Я этим кретинам хотел суп сварить, — объяснил он происходящее Грабору. — Пусть жрут теперь что хотят. Съезжать отсюда надо. Жрите что хотите. Тьфу...

Василий расстроился, забыл про свое прокушенное плечо. В доме он уже давно выполнял родительские функции. Он прошел к холодильнику, вытащил связку “Бадвайзера”, одну банку протянул Грабору, другую взял себе.

— Знаешь, что такое “рэд нек мартини”?

Граб взял пиво и сел на подоконник. Недавний разговор с Лизонькой до сих пор бродил в голове, рождая предчувствия. Он задумался, почему с такой легкостью всегда относился к собственным галлюцинациям. Какие-то аномалии с ним все-таки случались. Однажды, давным-давно, из его пальцев начали расти отвратительные ублюдки, липкие, живые. Морды вылезали из кончиков пальцев, раздувались до размера хорошего яблока и потом, лопаясь, являли за собой все новые и новые физиономии. Грабор просто перестал обращать на них внимание, он положил свои дикорастущие руки под подушку и уснул. С таким же спокойствием он всматривался в лики на старых иконах, открывшие глаза, беззвучно шевелящие ртами. Он заговорил с ними, пытаясь их в чем-то убедить, успокоить. Это были его первые дни в Ист-Виллидже, в студии какого-то среднего художника. Так же ласково он разговаривал и с пожилой женщиной, появляющейся несколько раз на двери его нынешней студии и согбенно уходящей вдаль в ядовито-зеленом тумане.

— Мужики, а память крови существует? — спросил Грабор.

— В смысле?

— Я слышал одну песенку несколько раз, старую песенку. Будто в городке у кого-то играет пластинка. Вышел ночью, старался запомнить слова, я точно слов не знаю. Бродил от окошка к окошку, только потом понял, что она у меня в голове.

— Слова выучил?

— Почти все.

— Допился. Полезная вещь.

Другого ответа Грабор не ожидал. Он подумал, что многое происходящее с ним, как ни странно, связано с ощущением внутренней гармонии, которая установилась в его душе за последнее время. Его окружение, образ жизни, даже драки и видения казались ему нормальными — они были явлениями одного порядка; из-за этого самые абсурдные сны уже не были так абсурдны.

— Как пишется слово “гимн”? — спросил младший Лопатин. — Г-И-М? — Он перевернул листок с расписанной пулей и что-то черкал, неловко держа карандаш пролетарскими пальцами.

— Ты на каком языке пишешь? — Хивук успел погрузиться в полусонное состояние, часто сморкался.

— Решил написать наш “гим”. Заработаем. Жизнь должна быть стильной. Вот Дима, например, уехал во Флориду.

— Самый стиль в Алабаме, — вспомнил Грабор. — Мне нравится сам корень — “бам”. Я там не был, но чутье подсказывает. Мне неохота идти домой. Василий Иванович, давай писать диктант. Будем играть в школу.

Большой Василий недоверчиво посмотрел на Грабора.

— Для смеха... Письма для Марианны без ошибок.

Хивук поскрипел половицами в прихожей и растворился. Долго искали чистую бумагу. Наконец приготовились, склонившись у трех свечей. Грабор начал:

— Алекс Бартенов попал в Соединенные Штаты Америки в возрасте четырех лет. Его отец, Анатолий Трифонович, уклоняясь от уголовной ответственности по статье 93-прим, получил статус беженца, как преследуемый за свободу слова и вероисповедания. Переехав, купил дом в небольшом поселке в Ап-Стейте, Нью-Йорк.

— Это плохая статья, — заметил Василий. — От восьми до пятнадцати с конфискацией имущества. Могли расстрелять.

Было заметно, что тема всех устраивает и смешит.

— Жили бедно, в основном на пособие, получаемое от американского правительства, и на деньги, выручаемые его матушкой Клавдией пошивом одежды. Отец открыл собственную типографию и стал издавать книги, открывающие людям глаза на действительную сущность еврейства. Эта деятельность достатка Бартеновым не принесла. Одним из промыслов семьи стали разборка и снос старых амбаров, которые в то время оставались во множестве в этой обнищавшей части штата...

Грабор с удивлением следил за тем, с какой прилежностью большие люди выводят буквы: еще один невероятный сон, нежный образ.

— Специальностью Анатолия Трифоновича стало выдергивание ржавых гвоздей из досок разобранных или снесенных трактором сараев. Мальчики водили грузовик, умели работать пилой, топором. Первое разочарование постигло Анатолия Трифоновича, когда его старший сын Евгений ушел из дома с девушкой африканского происхождения. Младший Алекс был сдан в школу при местном православном монастыре.

— Давай сгоняем в “туннель” за водкой, — сказал Большой Вас.

Грабор продолжил:

— Но и здесь надежды отца не оправдались. Через полгода Алекс исключен за злоупотребление водкой и марихуаной. В поисках удачи он отправляется в большой город, где находит работу в русском продовольственном магазине, женится на девушке, она старше его на четырнадцать лет. Но в браке он не обретает счастья, Эвелина его не любит. Мучимый ревностью, он ввязывается в драку и впервые в своей жизни попадает за решетку в возрасте двадцати пяти лет. Идет второй день бомбежек Белграда, мир рукоплещет насилию. Второй день мы сидим в стане врагов, а не у себя дома.

— Белград-то зачем?

— Исторический фон.

— Проверяй ошибки.

Топчась в прихожей, Грабор почувствовал, что во время драки сильно подвернул себе ногу, расстроился. Василий задумчиво пробормотал, что Поп сейчас и впрямь сидит в клетке.

— Там холодно. Они мне нарочно кондиционер включили. — Василий выбросил вперед руку, как оратор. — Говорят: русский? хоккеист? Вот и посиди. Я придумал забить его мокрой туалетной бумагой. Меня зауважали. Средняя школа, ха-ха-ха.

— Умка на Севере, — придумал Грабор название случившемуся. Он никогда не спрашивал у Василия, сколько раз тот бывал за решеткой. Зачем знать лишнее друг о друге?

фрагмент 9

Очередь в Силли-Лилли растянулась на весь квартал вдоль Пятой авеню: русские молодые мужчины до сорока лет, некоторые с подругами. Снегопад не прекращался, люди промокли, замерзли, но продолжали стоять вдоль тротуара с нездоровым терпением.

— Сегодня в клубе будут танцы, все будут модные, как иностранцы, — сказал молодой подонок со стальной подвеской под носом.

В помещение еще не запускали. Устроители не знали, что делать с наплывом публики. Клуб был рассчитан человек на двести пятьдесят, желающих оказалось в два раза больше.

Стальная подвеска вернулся, сообщил, медленно выговаривая слова:

— Будут шмонать на оружие. На оружие и спиртное.

В его важности было что-то неприятное.

— Это таких, как ты, будут шмонать, фэгот, — сказал ему Большой Василий. — У нас там все схвачено.

Лопатин был при галстуке и круглых без диоптрий очках. Считалось, что это защитные стекла для работы с компьютером. Василий надевал их, если шел устраиваться на работу или хотел произвести впечатление. Поработали в толчее плечами, Василий держался за оправу очков обеими руками. Платить нужно было на входе. Поворчали, не желая сдавать пальто, но в конце концов согласились, беззлобно обматерив гардеробщика. Представление наверху еще не началось, на маленький красный купон, полученный у вахтера, полагался дринк: дринк оказался розового цвета и сладкий. Разбалтывая ледышки в стакане, Грабор направился в людские скопления в надежде встретить модную девушку или кого-нибудь из приятелей. Вокруг преобладала бруклинская молодежь, говорили в основном о компьютерах и банях. Попался Хивук с двумя большими фотоаппаратами на животе.

— Устроился фотографом. Был в раздевалке, — сказал он.

— Поехали в Атлантик-сити, — пробормотал Грабор, но тот уже забрался на подиум. Он часто приседал в поисках ракурса.

Клуб состоял из двух ярусов, барная стойка в нижнем этаже была длинной настолько, что из ее половины сделали помост для предстоящего шоу: положили доски, украшенные зелеными коврами, набросали на ковры кусочки разноцветной фольги. Девицы переодевались в просторном подсобном помещении у туалета, доступ туда был перекрыт. Далее они скрипуче шли по доскам вдоль бара мимо бутылок и поднимались на пятачок сцены. Действие уже началось, когда Грабор наконец отыскал в толпе Берту. Он стоял наверху, облокотясь на перила вместе с несколькими бугаями из Джерси, — она появилась у стойки, в длинном красном платье и красных туфлях, которые они покупали неделю назад. Высокая, коротко стриженная, с бокалом в одной руке и с бесконечно длинной сигаретой в другой. Спускаться к ней было неразумно, она была занята, а Грабору хотелось поглазеть на девок.

Он повстречал приятного знакомого человека.

— О!

— Как дела? Только внешне, пожалуйста, — Володя Фрид улыбнулся, его губ было почти не видно из-за широкой седой бороды. В молодости он работал Дедом Морозом.

В ответ Грабор заговорил сюжетами давней беседы:

— Когда едешь на лошади, приподнимай задницу на ее левом шаге. Седло бессмысленно. Совершенно не нужно. Мешает и лошади, и тебе. Володя, зачем тебе седло?

— Без седла? Как это? — Фрид принял кратковременную позу, поставил локоть на перила и начал шебуршать в кармане пиджака.

— Ты можешь выбрать и правую ногу. Главное, чтобы лошадь не устала. Все зависит от ее привычек.

По залу внизу прокатился вздох предпраздничного возбуждения.

— Я не могу без седла, — кремнисто сказал Фрид. — Я привык. Это эстетично, удобно, это внушает чувство уверенности за каждый шаг. Седло вкусно пахнет. Оно мягко. К тому же лошадь всегда устает и в один прекрасный день умирает.

Он вдернул руку в бороду, подумал о своих красивых ногах: у него были короткие красивые ноги пожилого мужчины в джинсовых брюках. Он вытянул длинную красную нитку, вьющуюся у него из кармана пиджака, кивнул головой, когда Грабор слово за словом стал наматывать ее на картонку клубных спичек.

— Ты печатаешь поддельные тайтлы на японские автомобили, — Грабор сделал несколько оборотов нитки. — Япония, там поют бумажные птицы. Там японский бог живет. — Сделал еще один оборот нитки. — Я очень люблю тебя. Ту баро шэро. Бибалдо.

Грабор умилительно смотрел на старого приятеля и сматывал его пряжу в клубочек.

— У тебя красивые ноги, — сказал Фрид. — Они устали. Я это где-то читал. Такое пишут на пальцах. С каких пор ты полюбил лошадей? Ты ведь ничего об этом не знаешь. Самое трудное, между прочим, рысь и шаг. Согласно твоему национальному характеру, ты должен любить галоп. Это просто, как в кадиллаке. Сел и поехал. И вообще, прекрати свои антисемитские выходки.

— У меня нет автомобиля.

Фрид следил за движениями пальцев Грабора.

— Ты знаешь, что твоего приятеля остановили за пьянство второй раз? Его лишили прав. Теперь навсегда лишили.

— Какого еще приятеля?

— Ты знаешь какого. Вы в своем магазине все знаете. Вы не знаете, что он после этого сделал. Такую хрень только ты мог посоветовать.

— Кто же еще... — Граб удивился, но продолжал свое рукоделие.

— Ему кто-то сказал, что первую неделю документация хранится в суде и в компьютер не заносится. Он пошел и поджег судебное здание... У него такой же, как у тебя, отвратительный характер. Все бы сошло с рук, если бы не бахвалился на работе. Вы, кацапы, хвастливые людишки, а здесь любят закон. Теперь живет на Украине, под чужой фамилией. Что мне делать с вами?

Клубок закончился, наружу выполз кончик красного нешерстяного волокна.

— Фрид, ты совсем распустился.

Грабор положил нитки себе в карман и вернул смотку Володе.

— Когда вставишь зубы?

фрагмент 10

Девицы стали появляться под надтреснутые фрагменты Пиаф и Каас. Красивые, как стога в тумане; от них веяло родным, свободным, хотелось отвести глаза... Наше будущее в капюшонах и шляпках. Разного роста, телосложения, цвета и расклада волос: они появлялись по одной, не давая возможности перемешать их в мозгу в кашу из напудренных грудей и ляжек. Они проходили по сцене насколько возможно царственно, поворачивались спиной... Белье было обыкновенным: что-то удалось арендовать, часть дала Берта, многие пришли со своим. Было несколько профессиональных выходов.

— Вот эту тварь они называют Мерлин Монро, — комментировал Фрид происходящее. — Снималась в рекламе на русском телевидении.

— Во, смотри какая. Малолетка? Любишь малолеток?

— Я не Гулливер.

— А я Гулливер.

— А что у тебя с этой бандершей. Любовь? Имей в виду, у нее трое детей.

Хивук шнырял, привставал на колено, щелкал затворами. Грабор увидел внизу у стойки его подругу Мишел, она о чем-то спорила с Бертой.

Когда он спустился, Мишел уже была на сцене, по публике прошел гул растягивающегося аккордеона. Двигалась Мишел стремительно, грациозно, в султане из крашеных страусовых перьев, в прозрачной накидке, украшенной кусочками меха и кружевами. Доминиканка, мулатка, шоколад со сливками: она оказалась примой этого вечера. В завершение номера она сдернула свой плащ и, размотав его у себя над головой, бросила в зал. Потом так же легко расстегнула бюстгальтер и вывалила наружу грудь, едва прикрывая соски скрещенными руками. Оттянула бикини и потрясла перед публикой небольшого размера мужском членом: вполне нормальным детородным органом. Через секунду ее, басовито хохочущую, утащили со сцены два гаврилы. Народ аплодировал, усиливая и усмиряя аплодисменты в разных местах зала.

фрагмент 11

— Нас запретят к чертовой матери, — Берта раскраснелась, поникла, только пальцы разминали тоненькую самокрутку с привычным спокойствием. — Женские болезни надо лечить электричеством.

Грабор поцеловал ее в щеку.

— Будь снисходительней. Ей недавно сделали грудь. Хочется покрасоваться. У тебя замечательное платье.

— Ты стал подозрительно вежливым.

К ним подошел подросток с подносом презервативов. Какое-то гейское общество проявляло благотворительность. Грабор взял несколько штук, поблагодарил, коротко поклонившись.

— Я стал вежливым и гигиеничным. Соблюдаю элементарные нормы.

Откуда-то сзади к подносу протолкался молодой человек, зачерпнул целую горсть. Берта оживилась:

— Какой мальчик, какой хороший мальчик.

Грабор человечно проводил взглядом ее обнаженную спину. Знакомство с Бертой он ценил, их отношения возвращали его к здравомыслию и цинизму. Порыскал глазами, но никого не нашел. Музыка не побуждала к ритмическим движениям, публика навалилась на бар, кто-то проецировал на экран с желтыми разводами абстрактные изображения. Он опять поднялся наверх, столкнулся с Мишел в проходе. Она оказалась удивительно приветливой, хотя они никогда не дружили. Вдруг обняла:

— Как я тебе?

— Мадам Бовари!

Домой возвращались с Фридом, он остался недоволен потому, что “нет любви на свете”. Он рассказывал:

— Еду с пляжа, родной город Москва, а я в шортах. Мы купались, катались... Я башляю, а меня не пускают на стриптиз. Говорят: какие красивые у вас ноги, сейчас все женщины на вас бросятся, вот ноги дак ноги, как тебе удалось такие отрастить? У них там все не как у людей.

— Нужно прилично выглядеть в неприличном месте.

— Философия! Это тебе не кабаре, не французский театр. Это балаган, шапито с повидлом! Не пускают, и все. Где я возьму костюм-тройку? Я давал деньги. Не берут. Или я мало давал? И что ты думаешь? Я обматываю ноги полотенцем, похлопываю мальчикам по щекам...

фрагмент 12

Грабор прокрутил пленку: на автоответчике оказалось несколько сообщений от Лизонькиной подруги, та утверждала, что Толстая вылетела в Нью-Йорк. Он не придал этому значения, пощелкал определителем — минут десять звонил какой-то Аль Мамед, местный телефонный номер. Пока Грабор кипятил чайник, араб позвонил опять.

— Желаю ли я говорить с Лизой? — Грабор помолчал, враждебно цокая языком. — Ну, что?

— Если вы не в состоянии, она может остановиться у меня, — человек на линии выражал что-то глубоко дружелюбное. — Что? Я знаю ваш адрес.

После хлопотливой паузы в трубке появилась Толстяк:

— Грабор, мальчик... Я заняла денег...

— Хочешь со мной поделиться?

Через двадцать минут к дому подъехала темно-синяя “Тойота Корола”, 97-го года, в хорошем состоянии. Мамед выскочил из автомобиля открыть Лизоньке дверь. Та сидела на переднем сиденье, успела вылезти сама. Раскрашенная и отлакированная, словно только что из парикмахерской, она была в ночной рубашке с оборочками. Ее вечный кожаный пиджак висел на руке, в другой она сжимала открытую литровку “Хеннесси” и потертую дамскую сумочку. Аль Мамед вертихвостил и вежливичал. Он вынул багаж, поставил его около автомобиля.

— Это твой друг? — он попросил Лизоньку, чтобы его представили.

Грабор недоверчиво потрогал его влажную руку.

— Это таксист, — Лизонька качалась между ними в стихийном танце. — В гостиницах нет свободных мест.

Грабор поднял сумки и оставил их у двери со стороны лестницы. Лизонька поднималась следом, запнулась о них, потом ногами перевалила их через порог.

— Когда ты так быстро живешь, скорость тебя сплющивает, — сказала она. — Надо это преодолеть, и потом можно опять разгоняться. (Степень ее опьянения еще не была ярко выражена.) Представляешь, три девки, и все полетели в Нью-Йорк на блядки; все после набора высоты достали по одинаковой фляжке коньяка. Как по команде. Именно поэтому скорость света конечна.

Она расстегнула сумку, принесла из спальни плечики, чтобы развесить одежду. Грабор, выпучив глаза, курил у окна в большой комнате. Когда она ушла в ванную, достал ее барахло из шкафа и переложил вместе с плечиками обратно в сумку.

— Все это только на природном уровне. А вообще, это плоская одномерная цифра, земля, амеба. Ты меня слушаешь? Все замыкается. От одного состояния бесконечности до другого состояния... Ммм..

— Бесконечности?

— От начального до последнего. Я была у Эрика. Знаешь Эрика? У него жена стерва. Выгнала меня. Твои соседи внизу... Она беременная... Эта грань перекрещивается, если бесконечность петля. Я только сейчас поняла.

Лиза была увлечена новой картиной мироздания. Ей одновременно хотелось объяснить и эту картину, и историю собственного прилета, и все.

Грабор прошел в ванную, сгреб ее щетки и кремы обратно в несессер и аккуратно положил содержимое в мусорное ведро. Лизонька достала щетку и начала чистить зубы.

— Пэгги, которая черненькая, три раза ходила в сортир переодеваться. Полностью, до лифчиков. Самолет аплодировал. Я не могла поступить иначе. Наташка же меня понимает. И ты должен понять. Ты что, дурак, Грабор? Обязательно должен понять.

Она ходила по комнате с зубной щеткой во рту, изъясняясь сквозь пену. Хихикала, заскакивала обратно в ванную и тут же возвращалась обратно с зубной щеткой в зубах:

— Где ты был? Ты меня еще любишь?

— Ездил на стриптиз, — сказал Грабор. — У меня роман с гермафродитом. Красиво двигается.

— Я тоже танцевала когда-то. Смотри, какая хорошенькая.

Лизонька вынула из сумки белую футболку с приклеенным портретом на целлофане — она в своей недавней молодости. Подписано было “Пиво бархатное, пенное.”

— Это тебе. Это тоже, — она вынула набор кофейных чашек. Потом что-то, завернутое в серую бумагу. — Накатим за встречу?

— Я еще не понял смысла жизни, — Грабор почувствовал, что начал привыкать к ее вторжению. — Я не понял смысла жизни. У меня поэтому сухой закон.

— Сегодня необычный день, Грабор. Сегодня особенный день. Не знаю, где ты болтался.

фрагмент 13

Снегопад уже закончился, навис на ветках и карнизах. Улица стала чистой, нехоженой, не осталось даже следов автомобильных шин. Весенний буран: можно считать, заключительный в этом сезоне. Сегодня или завтра снег должен будет растаять. По проводам, протянутым под их окнами, пробежала белка, обронив хлопья на белую дорогу. Грабор любил сидеть здесь, у окошка, курить, разглядывать белок и пешеходов. Ему нравилось на все это смотреть, он только делал вид, что ждет гостей у окошка. И еще он любил этот странный, неизвестного происхождения, металлический скрип, раскачивающийся надо всем городком в вечерние часы и часто, как сегодня, продолжающийся утром. В округе было несколько заброшенных фабрик; марина, на берегу которой стояли зимой на подпорках яхты, был и грузовой причал для барж. Там по соседству плющили старые автомобили в металлолом. Грабор несколько раз видел, как подъемник таскает корпуса машин к прессу, неловко цепляя их на свои вилы. Откуда брался скрип, было неясно. Казалось, что это раскачивается на ветру гигантский крюк от подъемного крана или какая-нибудь стальная болванка. Он был настолько унылым, этот звук, что мог вселять в человека как отчаяние, так и счастье.

— Не злись. Я была у твоего соседа, мы пили и ждали тебя. Потом он мне вызвал такси, а таксист предложил остановиться у него. Поблизости нет гостиниц. И в этих гостиницах нет мест.

Грабор улыбнулся:

— У тебя есть какая-нибудь одежда? Здесь холодно.

— Дашь мне свитер или еще что? У меня с собой даже трусов нет. Ты бы видел, как я собиралась.

Грабор открыл холодильник, сел на корточки, переводя взгляд с полки на полку. Потом захлопнул, чихнул, стал открывать жестяную коробку с печеньем, которую привезла Лизонька.

— Могла бы позвонить. Мне все это очень не нравится. Что за околесицу ты несла, когда сюда приперлась?

— Не помню. Прозрение. Потом расскажу. Пойдем. Не зли меня.

Она встала у двери в спальню и задрала подол своей белоснежной ночной рубахи.

— Я так и прилетела.

фрагмент 14

Взгляд ее стал маслянистым, пустым, затянутым мутной звериной поволокой. Было видно, как она размякает и рассыпается на части с каждым мгновением. Чтобы переключиться, ей требовалась лишь доля секунды, — трудно себе представить, что вообще можно так играть. Она уже отъехала, она была где-то не здесь. Пятясь, она сделала пару шагов, повалилась спиной на лежащий на полу матрас, задирая рубаху все выше, кое-как протискивая сквозь вытачки талии свою грудь.

Освободившись наконец от своих тряпок, Лизонька приподняла голову и уставилась на свои промежности, лишь иногда проверяя направление взгляда Грабора. Потом потянула его к себе за шею, завыла, запричитала, беспощадно царапаясь, поднимая навстречу ему свой беспощадный таз. Она всегда что-то рассказывала в такие минуты. Всегда что-то бессвязное, но правдашнее, то, что действительно было с ней в ее жизни.

— Мне было лет семь... Хочу медленно... Стой... Мне было лет семь, и меня отправили за рассадой к соседу. Я была маленькая девочка... — Ей нравилось повторять именно это, что она была маленькой девочкой, каким бы невероятным это ни казалось сейчас, и, может быть, это заклинание превращало ее во взрослую жадную бабу. — Я была девочка, а он взял меня на руки и посадил на стол. Посадил на стол и снял с меня трусики. Мама! — она закинула руки за голову, сжав ладони в замок. — Снял трусики.

Эту фразу тоже нужно было повторить бессчетное количество раз, и Грабор, кажется, уже когда-то слышал от нее историю про маленькую девочку, которую сосед по подъезду сажает на стол и начинает целовать между ног, и о рассаде уже никто не помнит.

— Он ничего не сказал... Он так странно посмотрел только... И снял трусики... Я не понимала ничего... Я очень боялась... И смотрела на него с ужасом... Мне нравилось, что он делает... Слышишь, мне нравилось... Хочу медленно... Я была в гольфиках...

Грабор двигался с механической вдумчивостью, с основательностью, которая, должно быть, так забавна со стороны. Лизонька была монументальна, неповоротлива, в незатейливости ее позы чувствовалась предельная крестьянская простота, и Грабор выполнял то, что он должен был делать. Он слушал ее, он прислушивался. Тыкаясь в ее ощутимо костяную лобковую кость, притягивая к себе ее круглые бедра обеими руками, он чувствовал глубину бабьей утробы, в которую можно кричать и лить, из которой можно принимать на руки младенцев. Грабор и сам шептал что-то вместе с Лизой, нечто более зловещее. “Хочешь? Очень хочешь? Конечно, хочешь”. Он комментировал ее вой. Он старался избегать ласкательных суффиксов.

Неожиданно он дернулся, сел на матрасе в какой-то внимательной туземной стойке, словно перед прыжком.

— Зачем ты приехала?

Толстая недовольно зарычала, потянулась к нему.

— Сволочь, — сказала она. — Я хочу посмотреть на твое сердце. На твое слюнявое сердце. Я хочу помять его в руках, а потом засунуть его себе в пизду.

— Я хочу водки, — сказал Грабор.

— Сволочь, — повторила Лиза.

Грабор легко ударил ее по лицу ладонью. Она опять радостно вздохнула, закатила глаза и открыла рот.

— Еще!

— Не ори, пожалуйста, — Грабор заговорил правильным, сознательным тоном. — Зачем ты сюда приперлась? — Потом неожиданно толкнул ее в грудь, повалил навзничь.

— В гольфиках, — пробормотала Лизонька и заплакала. — Дальше. Хочу еще. Не бей меня. Еби.

Грабор заткнул ей рот своими губами, заглатывая все слова, которые могли родиться в ее коровьем сознании. Лизонька начала задыхаться и свистеть носом. Она пыталась рассказывать о прозрении, которое привело ее сегодня в этот дом.

— Я понимаю, — говорил Грабор. — Хорошо понимаю.

— Не понимаешь. Ты не любишь маленьких девочек. Ты сволочь. Я не познакомлю тебя с Полой.

Наступал полдень. После драки болели суставы. Положение обязывало. Весенний снегопад.

фрагмент 15

Постучали. Вошла соседка снизу, вошла ее задница в открытых шортах, задница молодой цветной девки, живущей с начинающим брокером. Глаза девушки были печальны. Грабор завязал пояс на халате и попробовал разделить с нею ее печаль.

— У вас ничего нет, — сказали Шорты, заглянув в ванную. — Почему так бывает? У меня залило платяной шкаф. У вас ничего нет.

— Можно я посмотрю?

Грабор спустился вниз, увидел разбросанные по полу фотографии, большой портрет влюбленных над камином. Симпатичное лицо соседки, несимпатичное лицо с усами до подбородка. Еще там на тумбочке стояло два или три слона, вырезанных из слоновой кости, детская скульптура клоуна.

— Я с ним, кажется, знаком. Стивен?

— Нет. Смотрите, что произошло. Продолжалось несколько месяцев.

Врезной шкаф на первом этаже находился прямо под ванной Грабора. Внутренние канализационные течения просочились вниз по стене, прошли сквозь штукатурку и обрушили ее на содержимое летнего гардероба девушки, заляпав все, что можно, грязной рыжей водой и грязью.

— Какие у вас хорошие платья, — сказал Грабор. — Извините. Я ничего не знал об этом. Вы очень красивая. Впрочем, извините опять.

Дома Грабор осмотрелся, попривставал на пороге: из-под него выплескивалась вода, из-под лакированной доски, из-под кафельных плиток.

— Я хочу ее, — сказала Лизонька.

Грабор поводил пальцем по ее носу.

— Как хочешь. — Крикнул: — Ты Ревекка или Ребекка? — устремляя звук в открытую дверь.

— Ребекка, — отозвалось внизу. Радостно.

фрагмент 16

Грабор подвигал посудой, ему нравился ее грохот. Раздвинул окна, начал стряхивать ладонью снег с подоконника. Потом вдруг что-то вспомнил, сделал из снега снежок и бросил его, стараясь попасть в ствол дерева. Внизу стояли двое мужчин в пальто и тщетно давили на входной звонок. Грабор крикнул им, что звонок не работает.

— Я могу спуститься, открыть, — сказал он.

— Спасибо. Большое спасибо.

Они поднялись вместе на второй этаж, и только здесь один из них вынул удостоверение и назвал Грабора по имени.

— Вы должны переодеться и следовать вместе с нами.

— Трогательно. Под белы рученьки?

Двое. Один миниатюрный, с длинными волосами, собранными в лошадиный хвостик, пахнущий, видно, хорошим одеколоном, в правильном галстуке, в правильных туфлях — идеальный мужчина, только маленького роста. Даже при исполнении он успел скосить один глаз на зеркало, висящее слева от входной двери. И второй: мумия, наверно, главный, тощий до безобразия, до костей, до сожжения, но, похоже, обладающий чудовищной физической силой. Полное отсутствие мимики на лице, словно эта часть тела уже отмерла или на нее была пересажена кожа с задницы. Первый передвигался по дому, второй ощупывал его взглядом. Оба были немолоды, но настолько отличались друг от друга, что их можно было принять за педерастов. Грабор решил смутить их своей красивой подругой.

— Лизонька, к нам ГПУ приехало, — сказал он громко. — Кофе? Чаю?

Мужчины громыхали по кругу. Старались менять ритм, но получалось: друг за другом. Бедные, скованные люди.

— От кофе портится цвет лица, — обратился Граб к мумифицированному человеку. — У нас есть все иммиграционные документы. Хусейн — преступник, да?

Толстяк вышла из душа. Она уже успела накраситься, уложить волосы и принять серьезный вид.

— Я его жена, более чем семь лет. Не посмеете.

Глаза мужчин становились все безыскусней.

— Этот человек холост, — отозвался Вяленый.

Когда они уходили, Лизонька пыталась попасть ногою в раструб колготок. Поцеловать Грабора не успела: парни стали действовать решительней, взяли его под руки и вытолкнули за дверь.

фрагмент 17

Они выехали из города и вышли на тернпайк. Все так же молча, без объяснений. Грабора посадили на переднее сиденье: ему казалось, что он чувствует затылком пластмассовое лицо Вяленого. Тот курил, и Грабор подумал, что он не без удовольствия пускает дым ему в спину. По обеим сторонам дороги громоздился разномастный пригород, чернея железными мостами развязок и дымами фабричных труб. Снег здесь сошел почти на нет, а там, где остался, лежал неровными, блекнущими на глазах пятнами, делая общую картину еще более сырой и гадкой. Промелькнули рекламы с незавязанными галстуками от Диора, висящими на плечах женщины без головы, она прикрывала их концами свои груди. Какие-то мальчики порочного вида от К. Клайна держались щепотками пальцев за зипы от джинсов. Грабор рассматривал свои руки, пытаясь найти способ спасения... Несколько раз он обернулся на водителя, словно его вид мог подсказать, что делать, но тот не заметил его взгляда. Грабору показалось, что он едет с закрытыми глазами.

— По Пуласки было бы короче, — комуникабельно сказал он, когда понял, что они подъезжают к аэропорту Ньюарка. — И дорога там бесплатная.

Миниатюрный, услышав его слова, почему-то вздрогнул и посмотрел на Грабора, как смотрят на сумасшедших. Весь аэропорт был оцеплен, они проехали в зону долгосрочной парковки только после того, как полицейский вдумчиво перечитал их удостоверения. Там, уже за пределами аэропорта, за металлическим забором стоял старый, проржавевший микроавтобус Грабора из его бывшей жизни. Возле автобуса прохаживались трое в штатском, один с приближением автомобиля потянулся к кобуре, скрывающейся в глубинах его пальто у сердца. Пока остальные шелестели затворами пушек, фотоаппаратов, какими-то документами, Вяленый быстрым шагом прошел к микроавтобусу и раскрыл его задрапированный багажник. Оттуда из вороха барахла и падающих пивных банок показались лаковые туфли и ноги в красивых носках, задирающиеся вверх брюки обнажили белую кожу ног... Появились четыре хорошо одетые ноги в хороших туфлях...

Грабор сел на асфальт, но его тут же заставили подняться. Из-под газет и тряпок постепенно освобождались тела двух приятных на вид мужчин, уже были видны их окостеневшие пальцы, на одном из них оставалось обручальное кольцо, соседний с кольцом палец еще шевелился. Трупы выбирались из тряпок с удовольствием, хватались друг за друга галстуками, пытались светиться любой частью своего тела. Несуразно заброшенные на головы пиджаки, сами головы, обмотанные кусками грязных простыней. Окостенелость, посмертная несбывчивость: наконец сотрудники вытащили из багажника безжизненные тела президентов Джоржа Буша и Михаила Горбачева.

Грабор засунул руки в карманы и посмотрел в небеса. Ему хотелось извиниться за происшедшее.

фрагмент 18

Попа выставили из психушки в шесть утра. Ему было обидно, что не дали выспаться, к тому же ныли кости от смирительного халата. Вчерашние события он помнил плохо, в памяти всплывали мусорные корзины и пластиковые стаканчики, которыми он бросал в полицейских. Следов от драки на его лице почти не осталось, только небольшая ссадина на подбородке. Чувство оскорбленности сменилось болезненной виноватостью... Утешало то, что пока с него не взяли денег. Он вежливо попрощался с охранником и, выйдя на улицу, попытался сообразить, где находится. Он сразу понял, что не был здесь никогда. Достал кошелек, в пустоте которого не сомневался. В прозрачном отделении для кредитных карточек торчали водительские права с фотографией Микки Мауса, выданные на имя Алекса Бартенова. Поп улыбнулся подарку старшего брата, в глазах его мелькнуло отчаянное веселье.

— Нет прощения, — громко сказал он, чтобы взбодриться. Он не помнил, кто научил его этому выражению, но знал, что бесчисленное его повторение на людях приносит пользу. Что люди в конце концов начинают смеяться.

Было воскресенье, улицы оставались пусты, лавки закрыты, и Алекс пошел на гудок поезда, раздавшийся где-то неподалеку. Он ясно себе представил станцию где-нибудь в Южном Ориндже, вывеску “Нью-Джерси транзит”. Он подумал, что полицейские не стали бы отправлять его в город.

На безлюдной улице стояла молодая черная женщина с пятью детьми на оранжевых поводках. Поводки были прицеплены детям на правую руку. Она дожидалась переключения светофора. Дети бегали друг за другом, перекручивая веревки, изредка что-то выкрикивали. Она терпеливо распутывала поводки и смотрела вдаль. Бартенов подошел сзади, дети не обратили на него внимания, а девушка от неожиданности вздрогнула.

— Вы напугали меня до смерти, — сказала она, с улыбкой разглядывая Алекса. — Вам нужно взять такси или дожидаться автобуса.

— Я не хочу такси. Не люблю, — Батюшка тоже засмеялся, ему нравилось, что девушка дружелюбна.

Один из негритят обнял ногу Бартенова и стал карабкаться по ней вверх. Алекс на всякий случай прикрыл пах, но мамаша уже рванула поводки, пересекая улицу.

— Слушайте, — сказала она, — продайте мне пару сигарет за квотер.

— У меня нет сигарет, — Бартенов из вежливости похлопал себя по карманам и вдруг вынул из нагрудного голубую пачку с неанглийским названием. В ней оставалось штуки четыре, три он протянул девушке.

— Я не курю, — сказал он, — а телефон теперь стоит тридцать пять центов.

— Правильно, — ответила девушка, выгребая мелочь. — Позвоните друзьям. Будьте здоровы.

Батюшка забрал монеты, задумался, догнал ее вновь.

— Все-таки скажите, в какой стороне Манхеттен.

— У вас есть компас? — она уже не смеялась.

— Где? Извините... Какая хорошая идея.

— Что?

— Оранжевые веревочки...

Девушка кивнула, дети дернули поводки, увлекая ее вслед за ними. Батюшка посмотрел, как неловко она пытается зажечь зажигалку левой рукой, потоптался немного на месте и вновь пошел на гудок поезда, в обратную сторону.

фрагмент 19

Он дошел до железной дороги, иногда останавливаясь около телефонных будок. Он не мог вспомнить ни одного человека, которому хотелось бы позвонить. Разве что маме. Он догадывался, что это было бы глупо. Конечно, он мог бы позвонить Косте, но у того все равно нет автомобиля. К тому же Алекс вспомнил, что не знает его телефона. Потом он понял, что не знает и родительского телефона, что он вообще не помнит никаких телефонов, кроме их собственного с женой. Воспоминание о жене неприятно кольнуло, но только мгновенно — видение сырых железнодорожных шпал и блестящих рельсов полностью поглотило его, и он, опустив голову, быстро пошел туда, куда ему подсказывало воображение.

Лес постепенно редел, уступая место строениям мегаполиса, на насыпи стало появляться все больше разноцветного барахла: жестяные банки, пустые сигаретные пачки, стаканчики, скомканные газеты. Реклама обнаженной девушки, прикрывающейся галстуком, взбудоражила его внимание на секунду, но он снова опустил глаза. Он тут же обнаружил привязанную к рельсу черную кошку с белыми кончиками лап, пополам разрезанную поездом. Ее труп был еще свежим, а может, просто застыл за ночь. Поп прошел мимо кошки, не замедляя шага, только отметил про себя, что вчера была суббота. И еще что-то постоянно тревожило его, он не мог понять, что именно, и относил это к чувству голода.

На Пен-стейшн в Ньюарке он, порывшись в карманах, вновь обнаружил злосчастную голубую пачку с французским названием и уставился на нее, будто в ней таилась главная разгадка. От решил выкурить сигарету, чтобы заглушить голод, долго спрашивал спичек у проходящих мимо людей, потом неуклюже перелез через турникет метро, вызвав хохот и аплодисменты цветных ребят в спортивных костюмах.

— Нет прощения, — пробормотал он, выпуская дым непривычно крепкого для него табака, сел на лавку, пошарил вокруг глазами — было уже три часа дня.

Он еще раз повертел пачку в руках. Gauloises. Blondes. Filter. Табак серьезно вредит здоровью. 0,9 мг никотина. Сделано во Франции. Все чужое. Он встал, бросил ее в урну, опять посмотрел по сторонам. По перрону шли две хорошенькие телочки, кто-то катил багаж в сторону аэробуса, удивляло нашествие полицейских. Хорошо, что никто не заметил его прыжков. Из труб подземной вентиляции валил пар. Где-то вверху трещала электросварка. Вдруг Алекс понял, что давным-давно думает об этой пачке, что не хочет расставаться с нею, хотя и не знает, откуда она у него взялась. Что в ней таится что-то единственно сейчас родное: то ли дело в цвете, то ли в иностранных словах, то ли в том, что она загадочно связывает его со вчерашним днем.

Он смотрел на прибывающих и отъезжающих пассажиров, но они ему не были интересны. Он долго стоял возле урны, возможно, привлекая внимание, но не решался уйти. Ему казалось, что он оставляет в этом мусоре что-что свое. Что все вокруг — чужое и враждебное, а вот это, голубое и непонятное, — его собственность: тайна, документ, подтверждающий личность. Никто в этой стране таких сигарет не курит, думал Алекс. Ну и что? Зато я могу их курить. Разве что стоят на доллар дороже — он знал место в городе, где продаются импортные сигареты. Почему-то эта мысль подарила ему надежду. Словно он придумал себе новый род занятий или создал имидж. С этой надеждой он вошел в поезд, забыл о голоде и грядущей неопределенности, проехал две остановки и с ужасом понял, что забыл название на голубой пачке. На Джорнал-сквер он перешел на противоположную линию, вернулся назад. К счастью, пачка, как и прежде, лежала в мусорнице. На самом верху. Голубая.

фрагмент 20

— Они, в общем-то, хорошие, эти ребята. Тот же самый Андрюша Лопатин, Лина... Саша Бартенов... или как его зовут... Грабор. В них есть светлое начало. Матерятся много... Они, Оленька, бакланы. Ни одного серьезного человека там нет, — Эдуард Рогозин-Сасси стоял на балконе, держа в руках широкую кисть, с которой капала вода, иногда попадая на цементный пол. — Принеси мне банку, — он обернулся назад, но супруги рядом не обнаружил. Он склонился на балконных перилах, машинально нащупал старое перо павлиньего хвоста, торчащее из картонной коробки, помял его пальцами, потом отбросил его в сторону.

Следом за падением пера раздался жестяной грохот. Внизу проехала манхеттенская машина-такси желтого цвета. Следом полицейская, местная. Машине вдогонку свистели негры, соседи Сасси по общежитию. Почему их любит государство, подумал он. Наверно, хотят, чтобы не путались под ногами. Они и мне дали квартиру поэтому: а чем я кому-нибудь мешаю? Если заслужил — значит, заслужил. Я боролся всю жизнь. Такое не забывается.

Он вернулся в комнату. Вечер. Он. Художник, мужчина: в трусах, татуировках, шрамах... Тот самый Эдуард Рогозин-Сасси за работой. Его дела идут в гору. Он живет в государственной квартире. Жена его скоро выйдет из ванной. Он отжался несколько раз на одной руке, сделал крокодила, выдержал стойку десять секунд. Упал на ковер и обнаружил на нем несколько черных пятен от упавших сигарет. У нас никогда не бывает гостей, подумал он; это прожгли подлецы, которые жили здесь раньше. Вдруг сейчас выйдет Ольга? Выйдет Ольга, а я сижу на полу. Быстро вскочил и виновато осмотрелся.

Он был старше ее на тридцать четыре года, но она его любила так, как не смогла бы полюбить ни своих детей, ни маму. Она стояла в ванной и мыла лицо. Свое большое, овальное, влюбленное, мертвое лицо, пытаясь придать ему оттенки красоты либо закрасить их, если это не удастся. Она сделала из своего большого лба большой белый и умный лоб; она открыла рот и долго глядела на свои зубы — ей никогда не позволяли открывать рот и глядеть на свои зубы, хотя их оставалось еще тридцать, несмотря на коронку на шестом. К тому же еще язык: длинный, достающий до носа и до подбородка, шевелящийся, болтающийся, бегающий на четырех ногах.

Она рассмеялась своей шутке, вспомнив, что за последние годы разговаривала очень мало. Мой язык бегает на четырех ногах, решила она: как смешно — на четырех ногах... Так бегают зайчики, так скачут белки по веткам и проводам, так ходит Сасси, когда раскладывает на полу свои полотна. Я должна идти к Эдуарду, вспомнила Ольга, — он остается один уже слишком долго, ему плохо без меня.

Она вышла, вытирая волосы желтым полотенцем. Это не то полотенце, которое нам подарили — он поймет, — это другое: он должен помнить. Она пересекла ковер и вышла на линолеум.

— Эдик, ты где? — спросила она. — Эдик, у меня четыре ноги на языке. Это я, твоя мама, пришла — молока принесла. Ала-ла-ла! Ала-ла... Ла...

Сасси сидел на ковре, повторяя тенями его узоры, он серьезно посмотрел на женщину и сказал:

— Оленька, я хотел бы тебе кое-что напомнить. Меня опять поразило это, как поражало в молодости. Всегда нужно иметь это в виду. Я художник, творец, надо мною горит звезда, а девяносто девять и девять десятых процентов людей живут ради туалета. Они, извини меня, Ольга, просто едят, потом все это переваривают и срут. — Он задумался. — Я так себе это представляю. Они просто срут. В них нет творчества. Срут. Работают между делом. Прости, что я вынужден говорить тебе такое грубое слово. Ты же знаешь, что я себе этого не позволяю. Я почему-то почувствовал сейчас это особенно остро. Один горит, а другой чадит. Мне тяжело от этого. Кругом фарисеи. Хамство. В любой стране мафия. Нам теперь уже некуда поехать.

— Ты очень много работаешь, — сказала Ольга. — Ты должен себя беречь. Хотя бы для меня. Я умру без тебя, Эдик.

Ольга сделала ласковое лицо и легла ему в ноги. Она на всякий случай начала нежно мычать, мечтать, щупать. Ее большие, широкие пальцы достигли его усталой головы, мельком прошли по шее, побродили по седой шерсти на его груди, скользнули по животу, остановились. Тот мурлыкнул, встрепенулся, отвел ее руку и продолжил:

— Они кого-то сегодня убили. Кругом полиция, сколько визга! Я ведь знаю некоторых из них. Я знаю, как все бывает. Это чиканос. Черкесы. Чурки. Ольга, ты знаешь историю про мою мать? Ее убили чекисты. Я ведь раньше верил этой власти, но потом... Я больше никогда не поверю этой власти, — художник Сасси попытался встать, но девушка остановила его материнским жестом.

Он оборвал руки жены со своей одежды, вернулся к треножнику. Поднял его, подтащил ближе к свету. Дунул на него дыханием дворянина, поставил точку. Он рисовал портрет королевы Великобритании Елизаветы II по ее заказу. Он чувствовал каждую точку ее судьбы, каждую морщинку на ее шее, всех этих мальчиков с гольф-клубов, всадников в прозрачных штанах, страшную смерть невестки... переломы конечностей в последние годы... Они становились почти ровесниками... Он жил ею, он посвятил себя ей в этой картине. Он вспомнил зачем-то Пола Маккартни в своем очередном прикосновении к холсту... Нельзя ничего забыть. Нужно, чтобы королева вместила в себя судьбы всего своего подданства и его судьбу, Рогозина-Сасси... Пусть он будет писать в день по одной такой маленькой точке.

— Она знает, что делает. Чувствуешь, как ей страшно? Ольга, я хочу тебе рассказать. Ты понимаешь, почему я ее пишу? Она уже стара, но ее красота не в этом? Ты понимаешь, в чем глубина этого лица? Нет, не лица — лика. Рембрандт не стал бы возиться с предметами одежды, он бы сделал тайну.... Тайну во всем, кроме глаз... Закрой сейчас все, кроме глаз... Отойди вот туда, в тень. Да, вот так. Все, кроме лица, должно быть схематично. Только очертания тайны, облако... Ольга, закрой глаза...

Ольга, большая, молодая, томная, всегда в полусне — попыталась нащупать под халатом правой рукой свое сердце. Ее сосок зацепился за колечко, подаренное Эдуардом, и она подумала, что в ее жизни было время подарков. Время подарков и портретов, ей посвященных. Она вспомнила молодое бесстыдство Сасси, его хладнокровие и смелость, после того как он вышел из госпиталя; вспомнила свою мать, которая привезла его к ним домой отлежаться после полученных ран, оскорблений, обысков. Она вспомнила себя совсем другой девушкой, еще не обретшей смысла, растерянной, пустой до нового всплеска его признаний.

— Они тебя не признают, потому что ты такой чистый, — медленно произнесла Ольга. — Они до сих пор пытаются тебя убить. Я все понимаю. Их место в тюрьме, а твое — в большом мире. Ты помнишь, как тебя встречали здесь, когда мы приехали? Такое счастье. А теперь сплошные рожи... Не верь им. Они обманут. Я чувствую, как они смеются у тебя за спиной. Они не хотят тебе помогать. Эдик, они просто не могут. Они не понимают в живописи. У них нет знакомств.

— Оленька, прости меня. Я обещал тебе другое. Но ведь у нас хорошая квартира? Вид с балкона... И город очень близко. Всегда можно поехать к Джо, это уже успех... Разве тебе мало денег? Покажи мне твою сумочку, сапожки... Замечательно, да? Меня помнят, со мной здоровались в галерее, я учитель Зверева. Меня учил Георгий Кузьмич Кравченко... Ты знаешь, что он преподавал в Петербургской академии художеств. Я ученик Марка Шагала, друг Эмиля Кио... Знаешь, как меня спрашивают на таможне? Проведи одну линию — и мы ее уже не пропустим. Государство признает, что я художник. Оно считает меня своим достоянием. Но оно предало меня. В меня верит только английская королева. Ольга, мы должны вернуться в Россию. Там скоро выберут нового президента... Ольга, у меня есть фотографии...

фрагмент 21

В Ван Ворст парке играли русские дети. Один из них поднял в небо воздушного змея треугольной формы, змей зацепился за высокую ветку тополя и больше не летел. Мальчик с удовольствием наблюдал за происходящим: змей застрял, сверстники смеялись, тетки бегали, перешептываясь. Дети собрались толпою вокруг мальчика.

— Сейчас придет мой папа, — с уверенностью говорил мальчик. Он показывал пальцем на змея, потом в сторону дома... Если не помогало, тыкался Эвелине в живот своей лохматой головой. — Какая разница, сейчас придет мой папа. — Мальчик красовался перед нерусскими ребятишками. Они любили его, потому что были мало с ним знакомы. — Сейчас придет мой папа, — орал он. Колбаса с усердием дергала за веревку, но змей держался, еще сильнее запутываясь в голых ветках.

Вместо папы появился Сасси с мольбертом и со своей женой. Ольга отошла в сторону, села в беседке, стала читать Бальмонта, прикрыв тяжелой обложкой книги свое лицо. Сасси расставил треножник, начал вглядываться в происходящее. Он положил один из засохших листьев себе на бумагу. Обмазал его красным и тут же выбросил, поднял другой, намазал его зеленым: на бумаге получилось два накладывающихся друг на друга контура. Сасси посмотрел на изображение, нехорошо улыбнулся и скомкал листок в садистской страсти. Он подошел к Эвелине и спросил:

— Можно сделать потише? Мне больше, чем шестьдесят лет. Я должен работать. Проходит жизнь. Я буду заходить, покупать: у вас хороший выбор. Приготовьте сегодня куриного супа. Нет, лучше солянки. Вы знаете: такой, которую мы с Оленькой любим. А почему вы не в магазине?

Эвелина его уважала, но не без предрассудков.

— Витя решил сделать учет. Я вернусь туда после обеда.

Сасси пренебрежительно фыркнул, подошел к дереву, не поднимая головы, выдернул дурацкий дельтаплан вместе с пучком ветвей и сел работать. В тот день он начал писать английскую королеву с листьями в волосах. Возможно, ей понравится и такое. Ольга перевернула две страницы: там было что-то про бледность, про мамонтов, пергамент.

фрагмент 22

В полдень Сасси свернул свое хозяйство, сложил этюды в гигантскую дерматиновую папку, купленную в Китайском городе, и удалился под улюлюканье детей. Ольга шла за ним следом, неся под мышкой его маленький складной стульчик и книгу в другой руке. Они шли рядом, но складывалось впечатление, что Сасси постоянно обгоняет ее и замедляет движение только для того, чтобы сказать ей что-то важное. Говорил он обрывочно, торопливо, но она хорошо понимала его потому, что Эдуард никогда не выбивался из круга выбранных им тем.

— Они пользуются проекторами и называют себя художниками. Во всем мире, не только в Америке. Но ты возьми напиши с натуры. К примеру, Шишкин. С натуры все, и скрупулезность предельная. Говорят, он подражал немецкой школе... Ну, и ради Бога... Эта пунктуальность, засушенность такая, это свойственно немцам...

Они долго переходили Джерси авеню, Сасси никак не мог привыкнуть к местным светофорам. На пешеходных переходах в этой части города они в большинстве своем не работали, и было необходимо следить за их судорожным миганием и болтанием.

Автомобиль полицейского образца, длинный “форд” 87-го года, перекрашенный в серый цвет, скрипя тормозами, остановился у входа комуналки, у дома художника. Насмешливый мужской голос, усиленный мегафоном, отчетливо сказал на всю улицу:

— Ро-го-зин! Ро-го-го-зин! Ро-го-го-го-го-го-го-зин! — И потом со свистом на всю улицу: — Сасси-и-и!

Интонация была знакомой, страшной. Главное, что это произошло неожиданно, в солнечный день, в далекой стране, где мало кто говорит на родном языке, да и Сасси, за исключением нескольких приятелей, мало кто знает. Старик быстро окинул взглядом местность, ничего не заметил, но через секунду лежал с женой на асфальте. Он успел схватить ее за талию, прижать к себе, повалить, стараясь продвинуть как можно ближе к запаркованному автомобилю; сам он наполз на ее тело, прикрывая его от возможного выстрела. Жилистый, лысоватый старичок, лежащий на большой молодой женщине средь белого дня, под чужим автомобилем. Он прикрыл ее ноги своей большой сумкой. Подумал о том, что с собой у него нет никакого оружия. Главное — выждать время, решил он. В городе полно полиции, нам должны помочь.

— Оленька, тебе удобно? — спросил он у супруги. — Не волнуйся, теперь все будет хорошо. Какое хамство! Я их выведу на чистую воду.

Где-то вверху щебетали птицы, мимо прошел человек, шамкая подошвами по тротуару: шаги ни на миг не замедлялись. Сасси следил сквозь щель между корпусом автомобиля и асфальтом за перемещением ног пешеходов. Народу на улицах было немного, но те, кто там находились, судя по всему, двигались по своим делам. Ничего враждебного в воздухе не ощущалось. Он поднялся, протянул руку Ольге. Она поднялась: и книгу, и стульчик до сих пор не выпускала. Старик внимательно осмотрелся, стал отряхивать джинсы жены, небрежно смахнул пыль со своих брюк.

— Я никому не давал наш адрес, — пробормотал он. — Как они смогли узнать наш адрес? Бескультурье... Невежество...

— Эдик, ты думаешь, они станут тебя выслеживать? — монотонно спросила Ольга. — Ты им больше не нужен. Это ошибка. Может, нам показалось?

Сасси покачал головой:

— Мне уже не пятнадцать лет, Оленька. Кто-то накнокал. Я ведь много кому нужен. Чекисты ерунда. С ними мы разберемся. Деньги. В этой стране всем нужны только деньги. Вот этого я боюсь. Тебе лучше ничего не знать об этом.

Он подобрал свои вещи, поправил на головке жены большую белую панаму. На этот раз Ольга взяла его под руку, и они двинулись в сторону подъезда чуть ли не строевым шагом, нога в ногу.

— У меня хорошая реакция, да? Поиграли, надо работать.

фрагмент 23

В Брэгге разумнее всего было пойти в магазин, но в воскресенье Хивук закрывал “Съедобный рай” раньше обычного. Ни Хивука, ни Василия, ни тем более Эвелину видеть Бартенову не хотелось. Он пошел к русскому дому, но его приятеля на месте не оказалось. Зашел в опустевший “Винстон-Плэйс”, но знакомый бармен сегодня не работал. Побродил по Джерси-авеню, увидел в антикварной лавке потрепанного плюшевого медведя и тут же поковылял на Варик-стрит, к Грабору. Появилась возможность узнать о вчерашнем. Извиниться.

Он потыкал пальцем в звонок и уже собирался уходить, но, развернувшись, столкнулся с высоким негром в темных очках. Тот шел на третий этаж (выходил за покупками) и, отворив входную дверь, пропустил Батюшку впереди себя.

У Грабора долго не открывали. Потом раздался женский смех, шелест цепочки, и перед ним появилась высокая красивая женщина с крашенными в белый цвет волосами. Батюшка смутился, увидев, что она всего лишь в ночной сорочке. В доме пахло едою, и Алекс захотел войти.

— Я был в полиции, — промямлил он. — А где Грабор?

— Вы полицейский? — спросила женщина недоверчиво. — Проходите.

На столе в гостиной стояла открытая бутылка коньяку, картонка апельсинового сока, фрукты в эмалированной кастрюле. Батюшку поразило более всего длинное блюдо с пирожками. Он никогда не видел в доме у Грабора таких полезных вещей.

— А где он? — повторил Бартенов свой вопрос. — Когда придет? Меня зовут Алекс.

Женщина сделала недовольную гримасу, развела руками и с вызовом сказала:

— Скоро придет. Он очень скоро придет. Он скоро. Вас зовут Алекс. Меня зовут Лайза. Он — мой муж уже семь лет. Все?

Поп попереминался с ноги на ногу, сел на стул. Потом сделал вид, что рассматривает фотографии офицеров Первой мировой войны, пришпиленные на стенах. За окном раздавался долгий щемящий звук стальных качелей. Девушка стояла посередине комнаты, и Поп с замиранием сердца разглядел, что под рубахой у нее ничего нет. Он отвел глаза, закашлялся.

— Нет прощения и десять лет расстрела. Можно пожрать?

Лизонька, скрестив руки на груди, раскачивалась в такт далекому скрежетанию. Она присвистнула.

— Бека, — закричала она. — Посмотри, к нам пожаловал еще один русский. Отменный экземпляр. Вы сдаете донорскую сперму?

Из граборовской спальни на четвереньках выползла девочка в спортивных шортах и бюстгальтере. Алекс наконец понял, что дамы сильно навеселе. Девочка села на пороге, икнула и попросила пирожок. Толстая аккуратно ей его бросила, и та так же аккуратно его поймала.

— Как дела, Алекс, — сказала она. — Меня зовут Ребекка Мария. Какой вы толстый. Я вас раньше никогда не видела.

— Я Бартенов. Алекс Бартенов. Вы, наверно, знаете. Я — Поп, Святой Отец. Грабор должен был про меня рассказывать.

— Кажется, я вас знаю, — согласилась Лизонька. — Вы — придурок, да?

фрагмент 24

— Мы познакомились в самолете, — говорила Лизонька, когда коньяк закончился и Бека принесла с первого этажа ром с кока-колой. — Мы летели из Фриско, он почему-то прошел ко мне в конец салона и сел рядом. Минут через двадцать после взлета. Представляете? Он сел рядом: ни слова не говорит, не курит, а просто сидит. Ждет, что я с ним сама заговорю. Я ему: “Мне очень нравятся молчаливые мужчины, это... это достойно, а вот женщины должны болтать”. А он: “Я люблю молчаливых женщин”. Потом повернулся, осмотрел меня и говорит: “Какие удивительно пустые у вас глаза. Вы лахудра?” Хамло невероятное. Только я не обиделась почему-то.

Поп блаженствовал, пил, ел. Ему нравилось, что хозяйка оказалась русской и хлебосольной. Лучшее завершение дня. И еще ему очень нравилось, что Грабор женат. Он вспоминал Эвелину, их семью... дом... Наверно, она уже позвонила в морг...

— У вас нет вот таких сигарет? — спросил он и встал из-за стола, чтобы вынуть из куртки голубую пустую пачку.

— Да, я знаю. Такие выпускают в России... Нет, это настоящая, французская, — посмотрела на пачку Лизонька. — Баранов перед отлетом порвал мой паспорт на четыре куска, я склеила его прозрачной изолентой, поскандалила, пропустили... Грабор откуда-то знал, что у меня разорван паспорт, он поэтому пришел. Может, в аэропорту меня видел... Откуда такие берутся?

— Я знаю Баранова, — сказал Поп. — Он здесь рядом живет, возле кинотеатра “Анжелика”.

— Он бандит, — ответила Лизонька. — Я вчера его видела. Вызывался проводить меня на самолет. Слушайте, Алекс, вам не интересно, а мне интересно. — Она сделала большой глоток. — Я нажралась тогда, ничего не помню. Мне Грабор потом все в подробностях описал. Шпион он, что ли... Я знаю, что не шпион. Ты знаешь, Поп, что он не шпион?

— А кто он? Не шпион?

Девушки играли ногами под столом. Батюшка примирительно вздохнул.

— Я Грабора тоже не помню. — Алекс совсем забыл детали вчерашней драки. Ну и ладно, подумал он. Ну лазал по пожарным лестницам. Разбил телевизор. Поцарапался где-то. В конце концов, бабу нужно держать в черном теле... — Хочу — помню, хочу — не помню, — подтвердил он свою мысль. — Мне для памяти витаминов не хватает.

— Я к сестре летела, — продолжила Толстая. — Ненавижу ее, никогда такой стервы не видела. Столько подарков, тьфу... Мне нужно было одному мужику передать в тюрьму деньги... Ну, попросили. Я знала его когда-то. Он считал меня за проститутку. Смешно: я к нему ехала из Питера на перекладных, все с пушками, два раза пересаживали. Зачем-то ночью. Мне ночью и так не видно... Ты думаешь, я ему дала? Я спела ему “Подмосковные вечера”... Бабы, вы не поверите, только и всего...

Лизонька поняла, что заговаривается, и перевела дыхание.

— Мы с Грабором раскрутили стюардессу на выпивку. Она маленькая, худенькая, я подошла к ней, ручки ее рассматривала, записала телефон. Что я, не могу ей в Америке найти жениха? Да вот хотя бы тебя, Алекс... Хорошая, неизбалованная девочка... Здесь нет таких...

— У меня, это... Есть жена...

— Знаю я таких жен. Там совсем хорошая девочка. Остатки — сладки. Не знаю, как она смогла вынести столько бутылок. Чартерный спецрейс. Впереди сидел хачик. Падла в грязных ботинках. А сзади азербайджанка, толстая, старая, с усами, она, оказывается, всю дорогу нас слушала... Из торговли... Я ей потом дала свои фотографии. Баранова, Рабиновича, Наташку...

— Какого Баранова? — снова встрепенулся Поп.

— Другого, — Лизонька погрозила ему пальцем. — Так он разлегся на трех сиденьях и опрокинул на Грабора бутылку вина. То есть — с ног до головы. Мои ребята в самолете летели... В общем, он еще долго извиняться будет за свой Карабах. Я Грабора к Риточке потащила, раздели его, такой дохленький он тогда был, не то что сейчас... Она дала соль, мыло... Завернули его в клетчатый плед, развесили барахло на креслах. Он нахал у вас, конечно. Патриций, бля. Стал по самолету бродить, заглядывал ко всем в газеты. Смешно. Мы как раз над Северным полюсом пролетали. Нам грамоты вручили, все дела.

— Не страшно? — спросила Ребекка. Было видно, что она увлечена рассказом, думает о чем-то, сопоставляет.

— Не знаю. А почему должно быть страшно?

— Я самолетов боюсь.

— Я в детстве боялась, — сказала Лизонька податливо. — Я вообще-то за последние десять лет ни разу трезвая не летала. Я вчера с двумя чувихами познакомилась. Секс-туризм. В этой стране ебут только в Нью-Йорке. Город желтого дьявола. Алекс, вы не знаете, почему такое слово — “желтый дьявол”? Желтуха, туберкулез, сифилис?

— Не знаю... Наверно... Я в детстве тоже болел.

— Чем? — неожиданно встряла Ребекка.

Алекс покраснел, замялся. Наименований своих болезней он не помнил.

— Ну, мне... Мне, в общем, надо витамины есть.

фрагмент 25

В комнате на несколько мгновений установилась тишина. Ненужная тишина, откровенная тишина. Стали слышны скрипы и женские стоны с верхнего этажа, нарастающие и ненадолго утихающие крики, слишком характерные, чтоб ошибиться.

— Кто у вас там? — спросила Лизонька настороженно. — Я же говорила.

— Невероятно... Сегодня полнолуние... Там живет Фредерика, интеллигентная черная барышня. Одинокая, в очках. Преподает в колледже... Какой-то бред... Я никогда не знала. Как смешно все. Здорово.

Лизоньке стало грустно: она устала, волновалась за Грабора.

Поп немного повертелся на стуле, дунул в стакан.

— Можно, я пойду посмотрю? — сказал он. — Я черных никогда не видел. Расскажу.

— Что ты посмотришь?

Батюшка прошел в спальню, открыл окно — он уже когда-то выбирался на эту пожарную лестницу. Он недовольно пыхтел, потирал руки, сквозь него просвечивало нечто натурально святое.

— Докурите сигарету, пожалуйста, — Лиза сунула ему свой окурок.

Поп хихикнул, пробормотал “нет прощения” и спортивно перепорхнул за железные перила. Лизонька улыбнулась, увидев на нем кроссовки без шнурков. Он действительно вернулся из тюрьмы. Забавно. Она накинула на плечи свой пиджак, вернулась к Беке.

— У тебя нет лишних трусов?

— Я посмотрю. Мама в ночную смену.

Крики с верхнего этажа постепенно заполняли их комнату. Казалось, дом раскачивается, дрожит. Женщина стонала, выла, и вой этот становился все более неестественным и зловещим. Судя по тону, никакого завершения не предполагалось. Наверху падали предметы: стулья, книги, будильник. Иногда женщина затихала, но только на несколько секунд. Было непонятно, как это может быть чисто физиологически, но думать об этом не хотелось. Чужая радость внушала страх и раздражение, пусть мир и впрямь насквозь пронизан эротизмом.

— Сейчас этот Алекс должен рухнуть, — сказала Ребекка. — Он что, чокнутый?

— Давай включим музыку, — сказала Лиза, подошла к приемнику и настроила его на танцевальный канал. — Что загрустила? Не уходи, я боюсь одна.

Громыхая железом, сверху возвратился Поп, разулыбался, помахал рукой, скрылся в туалете, где тут же громко включил воду. Вспомнил, что с самого утра не видел себя в зеркале. Лицо его после побоев и пьянства припухло, но учитывая, что оно всегда было большим и круглым, все в норме.

— Там шкаф стоит, — сказал он. — Техас будет независимой республикой.

Он подошел к Ребекке и положил руку на ее плечо.

— Бе, выходи за меня замуж. — Он с размаху сел на стул, который тут же треснул и развалился под ним на части.

фрагмент 26

Момента прощания Батюшка не помнил, лишь обнаружил себя на холодной улице где-то недалеко от дома. Он проходил мимо чужого парадного, где с его приближением над дверью автоматически зажегся свет. Эта вспышка пробудила Алекса от его мыслей и заставила осмотреться по сторонам. Здания вокруг были до боли знакомыми, только расставлены как-то не так. Где находится его дом, Поп не знал и поэтому решил ходить кругами до тех пор, пока случайно на него не наткнется. В воскресенье вечером у подъездов было выставлено много старой мебели, выцветшие абажуры, картины, книги, перевязанные бечевкой. Поп часто приносил такие вещи домой и складывал их у себя в комнате: его комната и была больше похожа на пиратский склад, чем на жилое помещение. В дни уборки Эвелина выбрасывала все это обратно на улицу, не спрашивая его разрешения.

Все, что ему удалось пока что отстоять, — это фотоувеличитель, картина с парусным кораблем и три гантели. Хотя к этим предметам Эвелина относилась с почтением, за последнее время их отношения с Алексом ухудшились. Причину этого он видел в ее подруге из Бруклина, маленькой, лысоватой еврейке по кличке Пингвин, ушедшей от мужа и временно проживающей с ними вместе. Считалось, что Пингвин науськивает Эвелину против мужа.

Сейчас он был настроен миролюбиво и разглядывал помойки в поисках подарков для женщин. Он подобрал маленькую электрогитару, хотя понимал, что одной гитары для музыки ему не хватит. Гитара звучала глухо, невыразительно. Батюшка знал аккорды единственной песни — песни про разлуку. Он побрякал немного эту мелодию, после чего пробормотал “нет прощения” и взял гитару под мышку. Он решил учиться на ней играть — можно попробовать подключить ее к магнитофону или телевизору, подумал он. Можно сделать многое, пока ты еще молодой: конструировать, заняться архитектурой, можно рисовать... Мысль о художестве внезапно огорчила его — он вспомнил того, кто успел перебежать ему дорогу. Нет смысла рисовать после Пикассо, подумал он. Безответственность определяет теперь всю моду. Пикассо... Талантливый человек. Он не знает, сколько вреда приносят его эксперименты. Поп задумался о своей жизни, о женщинах и евреях.

Его внимание привлекли осторожные шорохи возле мусорных баков. Алекс обернулся и тут же узнал заброшенное общежитие, находящееся по диагонали от его дома, почти напротив. Перед ним сидела на асфальте облезлая, седая крыса размером с кошку. Сидела и равнодушно смотрела на него своими розовыми глазами. Алекс сделал шаг к ней навстречу, та немного сдала назад; Поп присел на корточки, пытаясь разглядеть неизвестное животное. Он догадывался, что таких больших крыс в природе быть не должно; что он столкнулся с загадочным явлением; что ее нужно поймать или хотя бы сфотографировать. Алекс извлек несколько звуков из своей гитары, но крыса никак не реагировала на музыку; она опустила свою морду обратно в мусор и двинулась за перегородку. Поп заметил, что задние ноги у нее немного длиннее передних, что лапы завершаются длинными пальцами с черными когтями, уши на кончиках тоже были черными. Зверюга забралась в ворох газет и почти скрылась из виду. Понимая, что нужно что-нибудь сделать, Поп ринулся к забору и увидел, что вся помойка кишит этими тварями. Некоторые из них высунули свои головы из мусорных баков и настороженно уставились на него, — когда тела и безобразного толстого хвоста не было видно, их мордочки казались милыми. Их было шесть или семь штук — то ли выводок, то ли стая... Алекс подумал, что ему повезло, что прямо у его дома живут крысы-мутанты — он мог бы написать репортаж, сделать фотографии. Радиоактивные монстры в сердце Манхеттена. Хорошая мысль? Он потряс над головой гитарой, надеясь загнать их в глубину бака и прихлопнуть крышку, но животные успели выпрыгнуть; разбегались они лениво, даже не разбежались, а передислоцировались: перешли к куче мусора у соседнего подъезда. Сверху ужасно закричала женщина, что-то по-испански. Батюшка поднял голову и помахал гитарой над головой. Женщина была немолода, и не в его вкусе. Животные продолжали пастись на помойке около ее дома, Поп еще раз посмотрел на них и быстрым шагом пошел домой за фотоаппаратом.

фрагмент 27

Свет на третьем этаже еще горел, Алекс знал, что Эвелина с подругой засиживаются допоздна, на работу к пенсионеркам в понедельник они уходили в полдень. Он позвонил в дверь подъезда, но не получил ответа. Позвонил еще раз. Отошел и отчетливо выкрикнул имя жены. В морозном воздухе сочетание этих звуков получилось удивительно пронзительным и нежным. Он потоптался, позвонил еще настойчивей. Весь мир казался мертвым, только крысы изредка поднимали свои морды на его крик.

— Ты что, померла там? — воскликнул он со злостью в голосе. — Оглохла? Подохла? Охуела? — Он кинул горсть камушков, которые ударились в некоторые окна, но их не разбили. Он набрал новую горсть. — Подохла, да? — Он сам ответил на свой вопрос: — Охуела. — Печально и утвердительно.

Он посмотрел на оттенки асфальта, которые создают фонари возле здания мэрии, посмотрел на тени тополей, которые преломляются в этих огнях, посмотрел на ошметки бесплатной почты, что лежали у его ног в целлофане. Он посмотрел себе в ноги, увидел, что на кроссовках нет шнурков, вспомнил, как давно не был дома. Неужели он заслужил, чтобы его так встречали? Жена появилась мгновенно, будто все это время пряталась за шторой. Она открыла окно и закричала быстро, торопливо, въедливо.

— Все спят. Ты не видишь, что все спят? Чего ты приперся? Чего тебе от нас надо? Ты понимаешь, что люди по ночам спят? Ты ничего не понимаешь. Ты не человек, ты евнух. У нас люди по ночам спят. Нигде не горит свет. Видишь, евнух? — ее голос, сильный, командорский, прошел синусоидами по округе и застрял на секунду в ушах Попа. Потом подъездная дверь щелкнула, он смог войти.

фрагмент 28

Поп прошел по винтовой лестнице на третий этаж.

фрагмент 29

Дома еще не ложились, горел свет, накурено. Где-то в углу лаяла собака. Поп увидел остатки девичьего пиршества: недопитая бутылка белого вина, винегрет в хрустальной вазочке, бутерброды. Катя-Пингвин сидела за столом, прижавшись головой к настенному календарю. На ее левой груди висел значок в виде перламутрового недоразумения. Когда Алекс вошел, она понимающе хмыкнула. Эвелина встала в дверном проеме. Русая девушка без определенного возраста, крепко сбитая, приземистая: вся энергия, собравшая воедино части ее тела, не упустила ничего. Плотные короткие пальчики, твердая грудка, сильная шея средней величины, даже зубы ее улыбки были так же ровны и мелки в соответствии с формулой ее телосложения. Она была в накрахмаленной белой кофточке и зеленых джинсах.

— Вы что, не могли открыть? — сказал Батюшка миролюбиво. — Нет прощения. Я вам гитару принес. Музыка. Уже кое-что умею.

Женщины держали паузу. Алекс икнул и задел курткой струны.

— Опять двадцать пять, — Эвелина схватилась за голову, прошла в комнату, вернулась на кухню. — Когда ты избавишься от своего жаргона? Ты умеешь говорить по-русски? — Осмотрела его с пристрастием. — Нажрался, сволочь. Когда все это кончится? Не хочу тебя видеть. Это — мой муж.

Батюшка улыбнулся родному дому, сел на табуретку и потянулся за бутербродом. Катя-Пингвин хмыкнула. Эвелина встала в театральную позу, обращаясь к невидимой аудитории:

— Ты что, сюда жрать пришел? Ты совсем обнаглел, евнух. Ты принес что-нибудь? Помыл посуду? Ты мне бигуди обещал купить... Господи, о чем я говорю...

Алекс посмотрел на нее, потом на бутерброд, пробормотал с веселой растерянностью:

— Это... Тебе мужики новую кличку придумали. Ты им вчера колбасу приносила... Мы решили, что ты и есть — Колбаса. Теперь у всех есть клички. Здравствуй, Колбаска.

Лицо Эвелины побледнело, по шее пошли красные пятна. Она судорожно сглотнула слюну, сжала пальчики и уставилась на Алекса ненавидящими глазами.

— А ты правда похожа на колбасу, — тонкоголосо засмеялся Поп. — На бешеную колбасу. Что у вас тут такое? — он встал, привлеченный каким-то звуком около кухонной плиты. — Что это? — спросил он у Пингвина, не оборачиваясь в сторону жены.

— Линочка, — отозвалась Пингвин. — Он, кажется, опять жрать пошел. Убери клецки.

фрагмент 30

Поп нагнулся над посудным ящиком, раздвинул нагромождения тарелок, взял в руку нож, потом отложил его. Выбрал мялку для картофеля — тяжелую кеглеобразную дубинку — и со всей силы шарахнул ею по тостеру, стоящему на газовой горелке. Из тостера в стремительном прыжке вылетела маленькая серая мышь, заметалась по поверхности шкафа, ища убежища за стопками посуды и полотенцами. Поп продолжал стучать по шкафу, придерживая тарелки левой рукой. Катя-Пингвин по-девичьи визжала, Колбаса за спиной Батюшки хрипела, плутая между отчаянием и ненавистью. Мышь наконец юркнула за плиту. Поп разочарованно бросил свою колотушку в мойку и, не успев повернуться, принял на себя удар жены. Эвелина подоспела сзади, подпрыгнула, чтобы вцепиться ему в волосы, и хотя ей этого не удалось, тут же принялась бить Алекса своими деревянными кулачками по спине. Он повернулся, скрестив руки перед лицом, но тут же получил по губам; прикрыл лицо ладонями и, насколько мог, стал продвигаться в сторону своей комнаты.

— Он еще скандалить! — кричала Эвелина. — Убийца! Евнух!

Батюшка пытался защититься, от боли в нем проснулась старая обида, он вспомнил о Пикассо, Баранове, распутной природе русских баб.

— Сама-то, — закричал он. — Сама-то ты где была? Где? Какая ты жена, к черту! Ты вообще не баба! Ты — прораб! Ты на стройке работала. Ты комсомолка, Тель-Авив, профсоюз. Ты в Бога не веришь! Ты обманщица!

— Жена? Какая жена? Катя, посмотри на этого евнуха. Ему жена понадобилась. Весь дом потопил в порнографии. Еще дерется. Ты думаешь, я на тебя не найду управу? Есть на тебя управа. Онанист. Я все слышу. Я знаю, где ты болтался два дня. Я специально не мыла посуду. Я приготовила ужин. Ты разбудил весь город. Ты понимаешь, люди спят? Ты понимаешь, мутант, евнух! У нас старики в доме живут. Больные ветераны войны. Тебе не понятно? Развел грязь, мышей. Когда ты мне покупал цветы? Я тебе не дам никогда больше! Я не даю онанистам! С колотушкой на женщину! Я старше тебя на десять лет. Я тебе в матери гожусь. Подонок.

Она сказала еще несколько слов, прежде чем Поп отбросил ее на диван и убежал в свою каптерку за фотоаппаратом. Его раздражал шум, он до сих пор помнил о невиданных животных и о том, что его жизнь еще впереди. Он чувствовал свое преимущество. В комнате фотоаппарата не оказалось. Когда он вернулся, Эвелина ударилась два раза головой о стену. Пингвин, улыбаясь, бросила фотоаппарат Алексу в руки, но окуляр оторвался в полете, и до Попа долетела лишь бессмысленная черная коробка. Поп поймал ее, понюхал, захотел сказать что-то простое и важное, но поскользнулся. Девушки перемигивались. Снизу поднялся сосед, молодой прапорщик Советской армии; он нес в себе сосредоточенность и помощь. Он скрутил Попу руку не жестоко, но больно. Алекс ударил его головой в живот, но живот оказался твердым. Тогда Поп потянул его за штанину, и тот упал рядом с ним. Поп увидел его лицо и, насколько мог внятно, сказал:

— Вы бомбили Чехословакию. На вас креста нет. Евнухи.

Прапорщик холодно улыбнулся и удвоил свои усилия. Поп заплакал, спросил:

— Где моя записная книжка?

Из-под кровати вышла рыжая собака и, наскоро обнюхав мужчин, зарычала.

фрагмент 31

Подъехали жандармы. Они (двое, мужчина и женщина) неторопливо толкались в прихожей, были приглашены к столу, но отказались. Потом мужчина отбросил прапорщика в сторону, женщина подперла Попу подбородок деревянной дубинкой старого образца. Пингвин рассказывала подробности происшедшего, Эвелина рыдала, Юлиус с серьезностью представился и сказал:

— Тут кричали. Зашел помочь.

Когда Алекс поднялся, женщина-полицейский засмеялась:

— У нас опять в гостях Микки Маус.

Мужчина-полицейский издал гневный звук: даже Эвелина с Пингвином переглянулись.

— Фа-а-а-а-к! Сколько это будет продолжаться? Я посажу тебя, фэгот. Ты думаешь, что один тут живешь. Сегодня двадцать седьмое марта, козел...

Он быстро обыскал Алекса, похлопав его ладошкой по карманам брюк и щиколоткам, потом защелкнул наручники у него за спиной. Почувствовав боль, Батюшка наконец понял, в какую идиотскую историю он опять попал. Ему стало жалко себя, он ненавидел торжествующие физиономии жены, соседей. С нижнего этажа поднялась Лена Комуникац и одобрительно кивнула, увидев Алекса в наручниках. Поп вспомнил, как хорошо ему сегодня было с приятелями Грабора: пирожки, негры, бильярд... Всегда, когда он оказывался на каком-нибудь прямом и радостном пути, злые люди мешали ему идти дальше. Может, они завидуют? — подумал он, но вновь обернувшись на лица соседей, увидел в них лишь презрение, самодовольство, правоту палачей.

Они считали его существом низшей расы — Батюшка этого не умел. Он смотрел на них, пытаясь понять, чем же они от него отличаются. Он был немногим их толще, хуже составлял беседу, быстрее пьянел. Почему я должен мыть посуду, если меня нет дома? Почему вообще я должен мыть посуду?

— Это... Мне нужен мой фотоаппарат... Слышите, козлы? — сказал Алекс. — Вы оскорбительно себя ведете. Я вас в гробу видел. Чтоб дома был порядок, когда я вернусь.

Когда Попа выводили, Эвелина пыталась протиснуться сквозь полицейских, чтобы столкнуть его с лестницы.

фрагмент 32

— Вы давно с ней живете? — заговорила с Попом женщина задушевным голосом. — Неужели нельзя обходиться без драки? Вы очень много пьете, да?

Поп, почуяв в ее словах неладное, в беседу ввязываться не стал; сказал только, что никогда ни с кем не дерется. Поговорить ему хотелось, ему очень хотелось пожаловаться, но не полицейским же.

— Все было подстроено, — сказал он наконец. — Она изменяет мне. Вы видели? У нее в спальне плюшевый медведь. Это не я подарил. Я не знаю кто. Теперь даже не догадываюсь. Раньше я считал, что это Грабор, но к нему сегодня приехала жена.

Алекс ждал сочувствия полицейского мужика, но тот только тревожно откашлялся и закурил. Женщина продолжала говорить материнским тоном. Может, ей и вправду хотелось понять, зачем все это. Она устала за день. Алекс посмотрел на ее рубленые, почти мужские черты лица и подумал: нет, ты меня не расколешь. Вся эта возня — для будущего протокола.

— Дети у вас есть? — спросила она.

— Не знаю, — отрезал Алекс. — Я же у вас не спрашиваю о ваших детях. Отвезите меня в Ап Стейт к родителям. У меня отец писатель. Он напишет про вас, подлецов. Зачем я вам в тюрьме? Только зря занимаю место. У вас дети есть? Вы ведь муж и жена, да? Вы не деретесь? А то у него такая дубинка.

Мужчина резко затормозил, и Алекс ударился лбом о решетку, отделяющую его от полицейских. Женщина не отреагировала, только погладила парня по руке, успокаивая. Поп подумал, что этим людям не нравится ход его мыслей, а может, даже его голос; он решил, что в полиции его будут бить и ему сейчас нужно во что бы то ни стало подружиться с ними, чтоб не били, чтоб хотя бы не били.

— Я тоже курю, — сказал он. — Вы когда-нибудь видели такие вот сигареты? — Он подтянул к своим скованным рукам фалду куртки, достал устаревшую за сегодняшний день голубую пачку и швырнул ее на сиденье. — Это французские. Голуаз. Не пробовали? Только у меня кончились...

Мужчина затормозил опять, но на этот раз Поп успел сохранить равновесие. Женщина открыла заднюю дверь, сказала властно:

— Сигареты дай, сигареты, — она двинула рукой так, будто речь идет о деньгах. — Скорее.

Поп кивнул на сиденье.

— Я не собирался курить, — он с сожалением посмотрел, как у него забирают последнюю игрушку. Когда дверь захлопнулась, он поймал на себе тяжелый взгляд мужика, сидящего за рулем, тот почему-то следил за каждым его движением.

фрагмент 33

Они поехали еще быстрее, дороги были пусты, полицейский не включал сирены. Алексу показалось, что он ведет машину с закрытыми глазами. Он засмотрелся на мелькание электрических огоньков за окном; улыбнулся тому, что его уже второй вечер бесплатно катают на автомобиле. Лучше бы и впрямь домой. Какая им разница.

— Я не собирался курить, — опять заговорил он. — Я вообще мало курю, не люблю. Я, конечно, не имею специального образования, но люблю фотографию, музыку... Я уже кое-что изобрел. Не злитесь, это вам может быть полезно. Мы можем открыть совместный бизнес. Вот вы много курите, правда? — спросил он у полицейского.

Тот вздохнул, как усталый бык, продолжая следить за дорогой; казалось, что он о чем-то напряженно думает, хотя ни о чем не думал.

— Ничего страшного. Многие курят, — согласился Поп. — Бросить трудно, а для того, чтобы бросить, нужно начинать себя ограничивать. Ведь чем меньше вы курите, тем меньше вреда для здоровья. Все зависит от количества сигарет. Все, что для этого необходимо, — это портсигар-будильник. Это такая железная коробочка, которая запрограммированно открывается несколько раз в день — в зависимости от того, какую программу вы туда поставите. Открыть ее можно только особым ключом — для того, чтобы зарядить сигаретами... Вы понимаете, о чем я говорю?

Полицейские не обращали на него внимания. Мужчина насупился, женщина вертела в руках дурацкую пустую пачку, губы ее что-то шептали. Вскоре она тоже закурила.

— Понимаете? Машинка выдает вам по одной сигарете через каждые, допустим, три часа. Ни больше — ни меньше. Представляете, как это дисциплинирует? Это нужно каждому, кто хочет бросить курить. Это серьезный бизнес. У меня нет денег, чтобы наладить производство, но в принципе — дело наживное. Я разговаривал со многими курящими людьми, они в восторге от моей идеи. Попробуйте сосчитать, сколько сигарет вы выкурили сегодня за день? Больше пачки, наверно...

— Все. Мудак. Будет тебе сейчас железная коробочка. — Машина остановилась около полицейского участка.

фрагмент 34

— Минетчица, говорю я вам, минетчица. В Сикокусе жила, в общаге. Брала у всех, у кого только можно, но сделала себе распорядок. График. Все по полочкам. Все по размерам. Мне ли не знать. Самая вдумчивая. Самая отзывчивая. Самая— самая. Потом жены собрались и написали пасквиль. Все жены. Всех мужиков. Так и написали “не нужна нам в общаге минетчица, пора ей ехать в другую общагу”. Она съехала и теперь она: программист... диссертация... губы бантиком... Такая вот латышская интеллигенция... Лучшая! Нежная! Латышская! Интеллигенция в нашей с тобой, брат, жизни!

фрагмент 35

Ребекка, миниатюрная девушка с нервным смехом на губах и табачным дымом в гигантской прическе, жила вместе с мамой и сестрой этажом ниже, они снимали небольшую полуподвальную квартиру. По квартире можно было бродить и думать: вот дом, вот наш последний дом. Бека была хороша собой и училась в местном колледже на экономиста. Она часто думала о бессмысленности жизни и белизне своей кожи: столетия безумной войны клеток проистекали за этими покровами. Ей сказали однажды, что просвечивающие сквозь ткань вены помогают в судьбе: она держала их именно в просвечивающемся виде, выставляла напоказ свои ключицы без украшений и прохладную шею. Она не забывала малокровно улыбаться и задористо хохотать.

— Shazzam! Would you believe? I passed the test! Put your hands in the air: this is a robbery!

Смех получался ненатуральный, дребезжащий, но она смеялась — всегда смеялась. Она знала, что, приходя в гости, нужно смеяться. Она смеялась и никому не верила. Просвечивающие сосуды, истонченность пальцев настраивали на противоположное — на нечто совсем настоящее и не очень животное; на изысканность по пути в незатейливость. Соседи сверху залили ржавой водой ее шкаф, мама ничего не сказала об этом, сестра постоянно была на работе. Когда она возвращалась, они ссорились. Потом переносили споры на мать, после чего все втроем разговаривали обо всем, кроме мужчин.

Остальное время Ребекка лежала в кровати и думала о том, что чудовищно голодна и ей нужно, чтобы ей принесли китайскую утку. Еще она думала о том, что весь мир состоит из молодежи с пятнадцатью тысячами долларов в год. Она хранила под кроватью несколько номеров старых “Плейбоев”, которые ей давал Майкл; рассматривала больших красивых девушек на фоне пальм и волн, теребила гениталии и думала, что могла бы стать фотомоделью. Большие женщины нужны для работы, маленькие — для любви, сказал ей когда-то ее отец. Она не очень ему верила, но, когда он умер, верить было во что-то нужно.

Майкл был у нее уже несколько лет, но появлялся редко. Он профессионально играл в карты в Вегасе или Атлантик Сити, а если приходил, просил погладить его по спинке. Он снимал для этого мотель, и Ребекка, согласуя подобные расходы с его деньгами, считала, что мог бы снять и квартиру. Он хорохорился, говорил о любви — она была у него в гостях один раз, это оказалось лавкой старьевщика. Майкл долго рассказывал о своих родителях и потом подарил на ей память набор бижутерии: дельфины, часики с буквами, волшебный ключ...

Она обиделась раз и навсегда, она почувствовала, что им пора расстаться. Он сказал, что уезжает навсегда в Неваду, но часики с буквами она в этом случае должна ему вернуть. Бека протянула в ответ ему эти часики, и он овладел ею так, как этого может пожелать любая барышня. Он ударил ее по щеке своей картежной ладонью, и она поняла, что нужно гордиться всем, что у тебя есть, и вообще смотреть на вещи пошире. Она стала надеяться на будущее и украшать свою задницу большими, почти детскими трусами, потом надела G-стрингз, потом какая-то девочка посоветовала ей носить колготки и совсем забыть про трусы, и она делала так и носила одежды, подчеркивающие обнаженность ее овалов. Это подарило ей немного больше внимания со стороны мужчин и женщин, но внутреннее по-прежнему казалось важнее.

Лизонька попыталась проникнуть в сущность ее недовоплощенности, и Ребекка тут же ответила:

— Он умер от рака легких. Теперь я могу делать, что угодно. Пожалейте меня. Кто может? Я могу взорвать Всемирный торговый центр. Так делают все на свете. Вы тоже подлые, но мне с вами интереснее. Сколько пальцев входит? Тебе нравится?

Толстая гладила девочку, понимая, что удочеряет очередного ребенка. С ней это бывало часто: Гена, Саймон, прочие. Только Грабор немного выбивался из этого списка.

— Я очень волнуюсь за него, ничего не понимаю. Я знаю, что он уже на свободе... Бекки, а когда он умер?

— Дай мне побыть маленькой.

— Будь маленькой. Попробуй уснуть. Сейчас моя бабушка запоет. Грабор придет — бабушка запоет. Мы все станем маленькие-маленькие. И бабка будет петь “Ой маю я чорнi брови, маю карi очi, чом ти мене, козаченьку, любити не хочеш?” Долго будет петь. Я уже слышу. Господи, где он купил такие полосатые простыни? “Як ти хочеш, дiвчинонько, щоб тебе любити, зроби мiсток через ярок, щоб добре ходити!”. Слышишь?

— Да, Лизонька, слышу. Это по-португальски?

фрагмент 36

Возле русского магазина выставили пластиковые столики, за которыми сидели Василий Иванович, его брат Андрей, Витя Хивук, Костя из Перми и Грабор. Они радовались первому солнышку, пили пиво и слушали истории о чекистах в Ньюарке. Грабор выглядел невыспавшимся и помятым.

— Болезнь... Лучшее слово — болезнь. Ксенофобия, клаустрофобия, водобоязнь... Им все кажется грязным. Он моет руки при каждом удобном случае. Вот ты, Василий, ты все время пьешь. А он все время моет руки, — рассказывал Грабор о своих новых знакомых.

— Ну и какая от этого радость?

— Большая радость, Василий. Радость чистоты. Работники торговли должны мыть руки.

— Я не работник торговли, — обиделся Лопатин. — Я свободный предприниматель в свободной стране.

— Этого, Вася, ты бы мог не говорить. Это мне понятно. — Грабор дюжинно вздохнул. — Мы все свободные капиталисты. Копченый (я тебе говорил), и зовут его лейтенант Коллинз, и он всегда моет руки. Куда-нибудь нужно идти, а он: “извините, я на секундочку”. И уходит на полчаса. Я сначала не верил, специально ходил в туалет. Он стоит: мылит-мылит. Я так и зашел — со стаканом виски.

— Ты же виски не пьешь, — резонно заметил Василий.

— Бьют — беги, дают — бери.

— Они тебя не били?

— Не успели. Я их вовремя развеселил.

Хивук, развалившийся в пластмассовом кресле, вытянул ноги в обшарпанных мексиканских сапогах, заправленных под джинсы. Странная для этих мест форма одежды: пока еще никто не пошутил на эту тему.

— Я сегодня по CNN видел, — подтвердил он. — Похитили президента компании “Эксон”, нефтяника. Бывшие полицейские. Они лучше всех знают, как это делается.

Мужики хмыкнули, только Костя из Перми по-прежнему оставался то ли в задумчивости, то ли в злобе: бесцветные глазки на скуластом личике, ноздри, выставленные наружу, пони-тэйл из белесых волос. Когда он разговаривал, на уголках его губ скапливалась какая-то желтоватая слизь. Его прозвали Тикмэном из-за того, что его три раза за эту весну укусил клещ.

— Вить, зачем ты его увольняешь? — сказал он. Костя был на чем-то зациклен, не мог думать ни о чем другом. — Хочешь, я у тебя в магазине сделаю фотосалон. Это привлечет покупателей. Я могу делать фотки в течение часа. Он был на войне. Ты слышал, как он играет. Он играл с Клаптоном. Ты знаешь его жизнь, жену... Она танцует с Барышниковым...

— А я сегодня Сасси разыграл! Этого додика из общаги. С его сикухой. — Хивук гордился своим чувством юмора. — И волоса ее расчесались... И весь свет узнал... Ха-ха-ха... Так писал Лев Толстой? Она была в джинсах... Откуда я знал, что он такой нервный? — Хив вежливо качнул стриженой бородой. — Слушай, Грабор, он же президентов рисует, королей, герцогов. Ты имей в виду.

фрагмент 37

На них надвигалась со стороны реки красивая женщина. За ее спиной копошились деревья и облака, сверкали алюминиевые вечные небоскребы. Она шла наугад, но догадка ее была правильной, к тому же Лизонька где-то приоделась. На ней были плотные черные рейтузы, хорошая кофточка, кожаный пиджак, рассчитанный на то, чтобы прикрывать попу. Когда она увидела Грабора в пивной компании, сделала лицо счастья. Она плюхнулась в кресло рядом и вздохнула:

— Мальчик, неужели это ты? Это ты. Как хорошо. — Она закрыла глаза и ткнулась носом ему в плечо. — Тебя отпустили? Я знала, что тебя отпустят. Я вышла вчера на улицу и забыла, что у меня нет ключей. Мой любимый мальчик.

Он обнял ее, поставил перед ней свою бутылку пива.

— Где ты была? — спросил он, и в его голосе проскользнули нотки мудрости. — Лиза, я искал тебя всю жизнь.

— Я искала работу..

— Хоть бы барышню представил, — поднялся с места Большой Вас. Он протянул Лизоньке руку, глубинно сказал: — Василий. Премного о вас наслышан.

Лизонька посмотрела на Грабора:

— Что он тебе рассказывал?

— Ну, как... Ничего... То есть... Только самое хорошее... Ха-ха-ха...

фрагмент 38

— Грабор, не сюсюкай. Действуй с особым цинизмом. Резче... Разорви... Разорви до конца. Ты знаешь, что мне надо. Ты знаешь... Да... Ах... — Берта откинулась на гостиничной койке, вцепившись обеими руками в грубые деревянные планки ее изголовья, властность собственного голоса возбуждала ее, но чем с большей жестокостью и тщательностью ее приказания исполнялись, тем покорней и женственней становился ее голос. — Вставь сюда... Больно... Да, так...

Она извивалась на простыне своим длинным атлетическим телом, как на анатомическом столе; поджарые ноги бывшей манекенщицы с чуть выпуклыми подростковыми коленками ерзали шершавыми ступнями по обнаженной обивке матраса: даже в этом их бессознательном движении чувствовалось, что женщина всю жизнь проходила на каблуках. Она хотела всего: насилия, нежности, завязанных глаз, лошадиных хлыстов, щекочущих перьев, пластмассовых шариков на веревочке, страшных кожаных шлемов, хамской, непонятной ей матерщины, капающего воска и тающих на ее теле ледышек... Всего: наручников, кинокамер, много мальчиков и мужиков...

— Еще, — сказала она. — Я не дам тебе денег на твоих сучек.

Грабору она нравилась, она не позволяла ни себе, ни ему говорить о любви. Он забывал и о том, что она — миллионерша, жена министра образования Уругвая, крупного предпринимателя, что у нее повсюду квартиры и особняки. Она воспитала мужу троих детей: одного своего и двух девочек от предыдущего его брака. Он дал ей возможность отдохнуть и позволял такие вот путешествия на грань возможного. Их отношения умещались в рамки неписаного контракта, и никто из них не позволял себе его нарушить.

Он перевернул ее на живот и привязал за руки к перекладинам кровати разорванным шемизе (дикарь, он так и не научился его расстегивать).

— Сколько мужиков было у тебя за это время? — спросил он и неожиданно больно хлестанул ее ремнем по спортивной заднице. — Это за первого.

Берта зарычала, никакого сладострастия в ее рыке больше не было. Рванулась так, будто собирается ответить ударом на удар, завязать драку. Он размотал веревку, когда понял, что ее боль прошла, извинился и взял ее за руку.

— Тихо, — сказал он. — Ты должна позвонить своей маме.

— Мы не разговариваем об этом, — она успокоилась; шлепок пошел ей на пользу. — Да, мне надо позвонить.

Берта повернулась, села на кровати, в глазах ее забрезжили возвращение к жизни и медлительно тающая благодарность. По телевизору мелькали беззвучные кадры неопрятной групповухи за три доллара в сутки, этот мотель существовал в основном за счет приезжающей молодежи. Берта держала здесь свой номер из гигиенических соображений.

— Как мужики могут смотреть это дерьмо, — сказала она, кивнув в сторону ящика. — Один раз видела, когда смешно. Там маляр стоит на стремянке, к нему подкрадывается домохозяйка... И отсасывает, отсасывает... А он малюет... малюет... Я немка, почему я так не люблю немцев? — Она вздохнула. — У тебя хоть какая-то фантазия. Я недавно у одного американа спросила, а он: ну вот я, ты, на яхте, среди океана. Гумозники. И вообще надоело: секс, спорт, все одно. Мы сегодня вечером улетаем в Европу. Прекрати пить. От этого плохо пахнет кожа. И не связывайся с ФБР, ничего глупее придумать невозможно.

Берта сосредоточилась. Накинув простыню на свое рыжее тело, она набирала номера и разговаривала на непонятных языках. Если дома меня сильно достанут, можно свалить сюда, подумал Граб. Их окно выходило из полуподвала на шоссе, из асфальта росло стыдливое дерево, еле-еле двигались колеса автомобилей в сторону Голландского туннеля. Одна из машин оказалась лимузином, можно было долго смотреть в ее внутренности, пока она стоит в пробке. Грабор поймал себя на мысли, что выбранный полуподвальный ракурс чем-то всерьез оправдан. Это хорошо, когда твои окна вровень с шоссе: ближе к земле, что ли? Бред. Абсолютный бред.

Он не заметил, когда Берта ушла.

фрагмент 39

Когда Лизонька удалилась, Грабор с удовольствием включился в обсуждение ее тактико-технических характеристик.

— Романтическая особа. Вечная весна, бесконечная молодость. Баба-гуляй-нога. У нее каждый день: убийства, призраки, аборты, а в ушах играет Шостакович на скрипичном оркестре. — Грабор заострил внимание на последней детали. — Мы вместе выполняем миссию русского народа.

— Чево? — зыркнул Хивук.

— Миссию русского народа. Мы как Шумахер, бля. Пьем только “Хеннесси” и “Мартель”. Сквозь тернии к звездам.

— Чево?

В разговор включился Костя Тикмэн:

— Тернии — это такие колючие кусты, — сказал он. — Терновник, слышал? Некоторым подлецам раньше надевали на голову терновый венец. Впрочем, не только подлецам. Зачем ты увольняешь Тулио, он ветеран Вьетнама?

— Костя, хочешь, я тебе твой хвост сейчас отрежу, — сказал Василий. — Такой хвост должен над задницей висеть.

фрагмент 40

— Как хорошо, что вы здесь. У меня к вам дело. — Голос был высокий, настойчивый. За их спинами стоял художник Рогозин-Сасси, Ольга заняла место за отдаленным столиком, открыла книгу, высоко держа ее перед собой обеими руками. — Грабор, ты же фотограф, художник, ты должен понимать меня, должен понимать искусство.

— Какой я фотограф, — сказал Грабор. — Я был фотографом. Я теперь, как Вася. Свободный предприниматель. Вон фотограф сидит. — Грабор кивнул в сторону Тикмэна.

— Рафаэль... Леонардо... — продолжил Сасси. — Я преклоняюсь перед ними, но это доступный реализм, это все-таки слишком красиво. Жизнь это другое, это безобразно, скорее всего. Ты согласен?

— Абсолютно безобразно.

— Ты любишь Рембрандта? Ты знаешь, что он тоже смешивал краску со стеклом? Он этим передает энергию... Как Федор Михайлович... Взял и обнажил мир с кишками... Все передал... — Сасси взялся рукой за пуговицу своей куртки. — Правда убивает, уничтожает. Настоящий художник это убийца, кровавый садист. Остальное — безделушки, блестящие безделушки.

— Эдуард Викторович, вы садитесь. В ногах правды нет. Про садиста мне очень понравилось. — Хивук поднялся, пододвинул Сасси свой стул и, насвистывая, прошел в помещение магазина.

Рогозин сел, быстро взглянув на Большого Василия.

— А вы все пьете, — приветливо сказал он. — Хорошее дело. Сходили бы лучше в какую-нибудь галерею. Я вчера был в коллекции Фрика: Веласкес, Гойя, Эль Греко... Познакомьтесь с девушкой, сводите ее в музей. Совершенно новое ощущение. Вы же не глупые ребята, должны понять.

— Мы только на стриптиз ходим, — меланхолично сказал Андрюша, собрал со стола пустые бутылки, отнес в мусорный бак. — Вы бы пригласили к столу вашу жену. Пиво будете?

Сасси побагровел, скользнул по мужикам маленькими колющими глазками, склонился поближе к Грабору и зашептал:

— Мальчики, это моя жена. Понимаешь, нет? Никого из вас это не касается. Я ей скажу — будет мне ноги лизать. Скажу — сделает харакири, прыгнет со мною в окно. Не обижайтесь, но вы молодые еще. Я же вижу, как вы на нее смотрите. Она никому не достанется. Ни-ко-му. Я ее сам прирежу, если мне будет нужно. — Он провел ребром ладони поперек горла, шрамы на его кадыке побагровели. — Спасибо, за пиво спасибо. В долгу не останусь. Я ничего не пью. Здоровье не то. Старость. Уже давно старость.

— Ну, это проходит, — успокоил его Грабор.

Сасси серьезно кивнул и положил на стол свою бежевую кепи, достал из толстой кожаной сумки альбомного формата портфолио, раскрыл перед Грабором первую страницу.

фрагмент 41

За целлофановыми окошками размещалась удивительной воздушности и мастерства графика: нечто, сделанное почти несуществующими касаниями чернильного пера, микроскопическими точками и крючками. Сасси рисовал согнувшиеся под ветром деревья, и облетающие листья становились оборванной, фантастически скрученной паутиной: они тянули к югу свои щупальца. Странные, согбенные звери, похожие на кротов, покрытые серебряным, светящимся ворсом, напоминали уютные детские сны, никогда не прочитанные сказки. Больше всего было портретов. Начинался альбом изображениями известных людей, сделанных в основном с фотографий, которые Грабор видел когда-то в учебниках и книгах; он знал несколько имен и для поддержания беседы называл их.

— О, Эдик, это же Пастернак. Как настоящий. О, Эйнштейн, Циолковский. Как тебя растащило! О, какая изящная вещица! Эдик, ты себя зря расходуешь. Ведь это же дерьмо, кому это теперь надо? Рисуй консервные банки. Бутылку пива нарисуй. Меня нарисуй. У меня выразительная внешность. — Грабор демонстративно обнажил пробоину во рту.

— Посмотрите сюда. Это семьдесят третий. Бутырская тюрьма. У нас были проблемы с Советской властью. Они убили мою маму, ученицу Мейерхольда, актрису драматического профиля. У человека самое дорогое это мама. Ты согласен? Согласен? Это не беда.

Сасси беспощадно дышал, и это мешало ему говорить: он замолкал, потом, собравшись с силами, продолжал опять.

— Моя мама была самой близкой подругой Зинаиды Райх. Зинаида Райх, первая жена Есенина. Сережи Есенина. Ее тоже убили, Грабор, в своей квартире. Ей нанесли шестнадцать ножевых ранений, и она умерла, она была очень сильной физически: она тянулась, взяла трубку и с трубкой умерла. Моя мама, наверно, много знала, раз ее убили. Мне надо было как-то жить — занимался живописью. В России — мафия, коммунистическая партия. Смотри, Грабор.

Он раздвинул ворот своей шелковой рубахи от Живанши.

— Я возвращался домой, шел по лестнице, они хлестанули меня бритвой по горлу и положили в мою же ванную. Не знаю, сколько я там пролежал. Час... два... Так устроена жизнь. Зачем ты говоришь, что я должен писать красиво. Я могу писать очень красиво. Ты видел мою графику? Вот, животное. Хорошее получилось. А это Бутырская тюрьма. Я рисовал в тюрьме, в камере. Я хотел выжить. Я могу тебе про каждого рассказать. Про каждого самого маленького человечка.

Старик продолжал листать альбом, портреты передавали характеры рогозинских сокамерников, но признать в них рецидивистов Грабор не решался.

— Этого звали Сулико. Сидел за изнасилование младшей сестры. Не знаю, кто он по национальности. Не кавказец. Из Читы. Средних лет мужчина, его почему-то не трогали. Он молчал все время, ничего не ел.

фрагмент 42

К “Съедобному раю” на роликовых коньках подъехала Мишел, любимый гермафродит. Она бесшумно затормозила у Василия за спиной, закрыла ему глаза руками.

— Я возьму попить? Холодного чаю.

Когда она возвращалась, стараясь шагать, а не ехать, от коньков получалось забавное цоканье, ноги сгибались в разные стороны.

— Смотри, как на меня смотрит этот мандюк! — захохотала она, показывая пальцем на Костю. — Хочешь, еще раз покажу? — Она задрала футболку, обнажив груди, торчащие кверху сосками. — Хочешь потрогать? — Она была удивительно привлекательной особой. Захохотала, укатила по улице в сторону парка. Джинсы на ее попке были аккуратно продраны под карманами.

— Оленька, как ты там? — заволновался Сасси.

Та слегка повернулась в его сторону, грациозно кивнула.

фрагмент 43

— Да. Вот этот, самый авторитетный, — показал Сасси на лысоватого, невзрачного мужчину, с вытянутым ртом-чемоданом и длинным прямоугольным подбородком. — Витя Дипломат. Виктор Афанасьевич Тернецкий. Я часто вижу его во сне.

Из лавки выбежал Хивук с автоответчиком в руках, он даже подсоединил к нему удлинитель. Мужчина кавказской национальности выражал следующее:

— Вы простите меня, да. Я вчера позвонил вам, да? Сказал, что моя жена съела у вас пирожок. Я вам вчера звонил, сказал, что убью всех, да? Сказал, что мамашу вашу имел, да? Я ошибся, да? Она отравилась, она ужасно отравилась, да? Не в вашем ресторане, да? Спасибо вам большое за взаимопонимание. У вас хорошие пирожки.

— Что такое медикаментозная токсикодермия? — вспомнил Грабор.

— Ну как тебе сказать... Да... Это вот так... У меня на животе, — Хивук задрал майку и показал случайную болячку. — Ваши зэки? — продолжил он бодрым тоном. — Вы что-то рассказывали...

— Пять тысяч за рисунок, — сказал Сасси, в Хиве он не видел серьезного покупателя. — Мне нужно, чтобы это попало в надежные руки. Ты знаешь,— он опять обратился к Грабору, — я ведь имел в России хорошие деньги. У меня есть документы, я покажу тебе документы. А с Шагалом я познакомился в Третьяковской галерее. Я рассказывал тебе, что сжигал его картины? Нет? Я жег Шагала, Кандинского, Лисицкого. Малевича жег. Всех леваков. Я не понимал тогда. Вынес Фалька. Я был знаком с Ангелиной Васильевной Фальк.

— Ты прожил интересную жизнь, Эдик. Зачем так резко?

— Я бы тоже эту мазню пожег, — сказал Василий. — За себя нужно уметь постоять.

— Сколько вы получите от королевы? — Андрюша пытался поставить сигаретку в вертикальное положение. — У Грабора есть отличная мумия Горбачева. Мы и его на деньги поставим. И Буша, и Клинтона. Надо взяться с умом за это дело.

— Какая мумия? — удивился Сасси.

— Мумифицированная...

Рогозин-Сасси посмотрел на Грабора, но тот не обратил на него внимания. Он зашелся от воспоминаний.

— Жечь — правильное дело, сладострастное, — сказал он. — У меня когда-то была печка-буржуйка. Я жег в ней все, что попадало под руку. Оставлял только то, без чего совсем нельзя обойтись. Помню, жег в ней свои ботинки — старые, любимые. Я в них, наверно, проходил лет семь. Сейчас бы в музее выставил — тогда не знал, что такая мода.

Сасси растерянно водил глазами по воздуху.

— Я не понимал тогда, — вздохнул он. — Это Хрущев приказал.

— Он много чего приказал. У него на Кубе стояли ракеты, — заговорил Большой Вас. — Если бы не сачканул — жили бы теперь при социализме. Налогов платить не надо. Девушки ласковые. Можно было пригласить всех их в гости: попить чаю. А теперь — если в гости, то, значит, обязательно ебать. —Василий хлопнул ладонью по столу. — Отличная идея. Я обзвоню всех баб и приглашу в гости попить чаю. Просто попить чаю, без глупостей. Представляете, как они удивятся?

— А нас позовешь? — спросил Грабор.

— Вас не позову. Только Тикмэна позову. С фотоаппаратом. Он их будет голыми фотографировать. Ха-ха-ха.

фрагмент 44

К Ольге подошел приятный, итальянского вида парень в полосатом свитере и несколько раз справился по-английски, может ли сесть с ней рядом. Барышня не отвечала, а только закрывала книгой лицо. Хивук встал с вопросом, чем может помочь.

— Кофе, только кофе.

Пойти за кофе Хив не успел, потому что художник Сасси вскочил со своего места, подошел к парню и толкнул его рукою в плечо. По сравнению с итальянцем он казался почти карликом: карликом жилистым, подвижным, энергичным. Парень не понимал, что происходит, виновато улыбался и в ответ на незнакомую речь твердил “кофе, черный кофе”. Сасси встал в боксерскую стойку, пружинил на полусогнутых, перемещаясь перед ним по дуге туда и обратно.

— Давай, давай, — призывал он Полосатый Свитер к действиям. — Он несколько раз хлопнул его правой ладонью по корпусу, ожидая ответных действий.

Парень разводил руками, отмахивался от Сасси, как от чего лишнего, он даже подмигнул девушке, отложившей книгу в сторону на это время. Подошел Василий положил Сасси на плечо руку.

— Ребята, вы мне поможете, да? Грабор, я в долгу не останусь.

фрагмент 45

Поднялось лицо Ольги, неподвижное, как латунная луна. Она одернула каштановый локон, приоткрыла малокровный рот.

фрагмент 46

Они свернули на Марин бульвар, вышли на Пуласки.

— Скай Вэй. Небесная дорога. Как можно было назвать таким словом эту этажерку? — Хивук шел по шоссе, ежесекундно меняя линию, не обходя, а просто перешагивая остальные автомобили. Его привычки походили на движения неопознанного объекта в невесомости.

— Я кандидат в мастера спорта по боксу, — сказал Сасси, наблюдая за происходящим. — Я бы этого мужика сегодня сделал.

Вася крутил радиоприемник.

— Хочу про начальство. Всех убили?

— У меня с ними был случай, — отозвался Грабор. — Они у меня сидели на лавочке у Торгового центра. Я бы их отвез к Статуе, но не разрешили. Тогда только перестройка началась. Туристы... Нищие к ним подходили, мелочью трясли. Плевались. Прямо им в морду плевались. Буш и Горбачев, специально по моему заказу. Я купил им костюмы, носки, белье, даже обручальные кольца...

— Как можно плеваться в президента? — пробудился Хивук.

— Мы же в свободной стране...

— Все равно нельзя.

— Где это видано, чтобы плеваться нельзя. У меня справка: самопроизвольное слюноотделение. Мы в свободной стране?

— В свободной. И в эту свободную страну привозят короля Ботсваны: тумбу в фиолетовых обмотках, из которой торчит огромная черная голова. Международный торговый центр. Подонки на роликах, пиво-воды, клерки, кораблики. И тут появляется Кинг-Конг, за ним охранники, карлики, слоны... Король выходит из лимузина, его пытаются остановить, он напролом обниматься. Улыбается. У него во рту сто зубов. И только на самом подходе понимает, что к чему. Остановиться уже неудобно... Он идет обниматься с президентами. Америка! Россия!

Я подскакиваю и говорю речь, с достоинством, настоящую речь.

— Ваше высочество, разрешите приветствовать вас в нашем городе и от имени советского народа преподнести этот памятный сувенир. Мэ камам рома! Бахтало дром! Наша любовь безгранична.

Я подарил ему кубок за второе место по спортивной ходьбе.

— Мог бы что-нибудь посолидней. Они людей едят?

— Ребята меня щелкнули. Вот я, вот Буш, вот Горбачев, вот король. Леня Мац просек, тоже подскакивает и начинает: “Я бы хотел от имени украинского народа” — и протягивает ему какую-то бронзулетку. А у меня затвор заклинило. То есть король тянет бронзулетку к себе, Леня к себе. Я бегаю менять фотоаппараты...

— Успел? — по-стариковски улыбаясь, спросил Рогозин.

— А я бы его тоже соломой набил и рядом поставил. Ха-ха-ха, — сказал Большой Василий.

фрагмент 47

— У вас есть фотографии с Шагалом? — поинтересовался Хивук.

Они скатились с шоссе, оглядывались.

— Хм. В Третьяковской галерее. Он приехал. Я был молодой, нагловат. Вы знаете, это свойственно молодости. На меня плохо посмотрели. Очень плохо посмотрели. А он говорит “Сасси, может быть, вы — гений”. Слышишь, Грабор, так и сказал. И познакомил меня со своим учеником. Эмиль Кио, старик, фокусник, Эмиль...

— Что удивляться. Вы действительно хорошо рисуете, — отозвался Хивук. — А Кио тоже был художником?

— Кио — фокусник, старик, волшебник, фокусник. Он натюрморты, скрипки писал, у него уровень старых мастеров. Грабор, ты же фотограф. Приходи ко мне, я в долгу не останусь. Я тебе весь стол икрою намажу. Хочешь черной, хочешь красной. Весь стол. Приходи ко мне. Ты какую икру больше любишь: черную или красную?

— Я больше черную люблю, — включился Большой Вас. — Паюсную, в банках. На развес — плохая икра. Я сразу определю, какая это: баночная или на развес. Я последнее время редко стал икру покупать.

фрагмент 48

Микроавтобус Грабора отбуксировали от аэропорта до дрянной черной автомастерской на окраине города: хорошо, что не оштрафовали. Ньюарк — черный город, когда-то был белым, теперь стал черным. По такому городу приятно проехаться в солнечный день: много музыки, золота. На окраине все скромнее. Разбитые телефонные будки, пустые улицы, частый вой полицейских. Место нашли быстро, вышли из машины и все вместе, вчетвером, ввалились в закопченный зал мастерской. Сасси машинально плелся за ними следом. Посередине на железном помосте стоял чей-то голубой “форд-торрес” года восемьдесят третьего, под ним угрюмо бродил рабочий в красной куртке, которую никогда не стирали и не будут стирать. С длинной изогнутой спицей в руках он был похож на миноискателя: бродил под автомобилем, смотрел себе в ноги, тыча ею в бетонный пол. Хивук подошел к нему, заинтересованно потрогал проржавленный глушитель. Из-за стола в углу помещения поднялся пожилой, серьезный негр с огрызком карандаша в руке; по пути прихватил охотничий фонарь, подошел к Василию, но поздоровался со всеми.

— Трансмиссия, — сказал он. — Работы на четыре дня. — Включил фонарик и посветил в омертвевшие внутренности “форда”. — Это дорого, трансмиссия, — добавил он. — Я умею.

Хивук прошел к машине Грабора, заглянул внутрь.

— Это твоя? Мусоровоз. В нем хорошо возить трупы.

— Факт, это ты нарисовал, — громко сказал Василий, обращаясь к работяге. — Ты, наверно, только это и умеешь? Ха-ха.

По всей правой панели микроавтобуса тянулось длинное графити из пяти толстых овальных букв, смутно напоминающих олимпийские кольца.

— Точно, ты нарисовал. Ты абориген? Из Австралии? Миру мир! — Он погладил большой ладонью пыльную обшивку вэна. — Все, Грабор, пындец твоему луноходу.

Рабочий посмотрел на Василия, ничего не сказал, только стукнул несколько раз своим прутиком по громадному зашнурованному ботинку. Он продолжал стоять под голубой машиной, не уходя из-под ее навеса, словно обрел крышу над головой.

— Я могу отправить на свалку, — сказал хозяин.

фрагмент 49

Василий залез внутрь, выбросил наружу несколько пустых картонных коробок, добрался до манекенов и, взяв их в охапку, вытащил обоих. Увидев знакомые лица, он ребячливо улыбнулся, отнес президентов в наиболее освещенную часть помещения и усадил на засаленный диван, стоящий возле столика начальства. Он положил их руки им на колени, пригладил прическу Джоржу Бушу. Элегантные, представительные мужчины, — с их появлением мастерская преобразилась, даже хозяин перестал сутулиться.

— Джозеф, — представился он.

— Грабор, у тебя есть лишняя тысяча баксов? — закричал Василий. — Забираем вождей и отваливаем. Сегодня хоккей.

Тягач подъехал минут через десять. Холеный парень с усами невероятной длины (когда он подъезжал, закрученный, напомаженный левый ус торчал из окна, как антенна) оценил машину в сто долларов. Грабор забрал деньги, похвалил парня за необычную внешность. Направляясь к своему грузовику, Усатый заметил двух сидящих в углу мужчин в галстуках, машинально поздоровался, сделал несколько шагов, обернулся. Джозеф-негр без конца звонил по телефону. Потом преградил им дорогу.

— Я записал ваши номера, — сказал он. — Адрес вашего бизнеса тоже. С вас двести сорок баксов за ремонт.

Хивук действительно рекламировал “Колбасный рай” на дверце своего фургона. Василий Иванович фыркнул, отодвинул негра в сторону, но тот повторил свою угрозу.

— Я на это говно потратил целый день. Я разобрал мотор. У тебя бумажные мозги? — Негр посветил Грабору в лицо своим фонариком. — Покажи мне свою томограмму.

В мастерской стали скапливаться черные люди. Один за другим, много, человек восемь, может, больше. Они заходили, здоровались с Джозефом, потом с президентами. Появилась большая мама с четырьмя детьми, грудничок лежал на ней, зацепившись за свежевыпавшие груди. Она была в розовых бигудях, точно такие же Грабор видел у Лизоньки.

— Как бы твой мальчик не окочурился от бензина, — сказал Василий.

Черный папаша взял монтировку. Вошел толстый негр, представился бывшим полицейским. Ждали кого-то от суда присяжных: улица оживала на глазах.

— О чем ты говоришь, когда я знаю Далинберти. Ты знаешь Далинберти? У него русская жена. Он прокурор этого района.

— Далинберти — дорожная полиция. Не еби мне мозги.

Никто не хотел ввязываться в историю, только Василию было весело, окружающие люди ему не нравились.

— Ты знаешь анекдот про розового голубя?

— Вася, ты мало сидел? — спросил Хивук. — Они мне подожгут магазин. Дай нам десять минут.

— Старичок останется.

Выходя за двери, Грабор подмигнул художнику Рогозину:

— Пару месяцев рабства. Они больше терпели.

Художник осунулся еще сильнее, Грабор вспомнил про его желудок. Жалко. Он посмотрел, как тот прошел сквозь горланящую толпу, сел на край дивана рядом с бесчувственными президентами.

Съездили в банк. Пока Грабор расплачивался и торговался, Василий два раза прошелся отверткой по обшивке хозяйского “кадиллака”. Грабор забрал Сасси, вывел его из мастерской, пытаясь обнять: тот проскальзывал у него под мышкой. На обратном пути художник опять разговорился.

— Бутырская тюрьма, Матросская тишина, Троицко-Антропово под Москвой — принудку дали... Больница № 5: ты не хочешь — тебя колят.

— Я в этом ведомстве много кого знаю. Они помогали мне...

— Тебя, Хивукович, все равно достанут, сколько ты не ховайся, — сказал вдруг Большой Вас. Потом расхохотался: — А я этим бандерлогам “кадиллак” расцарапал. Догадайтесь, что написал? Ха-ха-ха.

Грабор заметил, как при этих словах посерело лицо Виктора. Рогозин раскачивался на заднем сиденье в одинокой медитации.

Iхав козак за Дунай

Сказав: “Дивчино, прощай!

Ти, конику вороненький,

Неси та гуляй!”

фрагмент 50

Толстая открыла дверь, нарядная, с выставленным поверх кофточки золотым ирландским крестиком, от ее недавней сонливости не осталось и следа. Грабор заметил, что в доме прибрано: Лизонька протерла от пыли решетки электрических батарей и даже жалюзи на окнах. У Грабора было тоже безмятежное настроение: он втащил в дом одно за другим чучела заморских президентов. Чучела были легкие, но дышал он прерывисто: то ли смех разбирал его, то ли усталость.

— Народы должны любить свое прошлое. Их оборонял от негров художник Сасси... Черный человек на кровать на его садится. У него в голове не укладывается все такое. У нас с тобой уже есть профессия — твоя бабушка. Это многое значит. Что с тобой? Я счастлив. Поет?

Грабор подошел к Лизоньке, поцеловал, нелепо обнимая ее растопыренными ладонями.

— Лучше бы я их действительно убил, — прошептал он. — Они этого заслуживают. Теперь я вижу. Мне так жалко Сасси... Издеваются все, кому не лень...

Лизонька не вдавалась в смысл его речи, целовалась, прижималась, терлась. Зачем говорить о какой-то ерунде, думала она. Они начали опускаться на пол, вглядываясь друг другу в глаза. Бабам легче — они могут прожить всю жизнь, просто снимая штаны. Или не снимая штаны, а просто делая вид, что когда-нибудь их снимут.

— Лиза, я сегодня продал свою машину, — Грабор обнимался все рассеяннее. — Нас сегодня почти убили. Лиза, я теряю чувство юмора. У меня нет денег... Я просрал сегодня последние деньги.

— Мальчик-мальчик, вот вернулся мой мальчик.

Позвонила Колбаса, начинала разговор странно, слишком вежливо. Грабор подумал, что знает наперед, что она скажет. Он ошибся.

— Как поживаешь? — Эвелина выдержала паузу. Какие-то звуки раздавались за ее спиной: то ли срываются с петель ставни, то ли кричат скворцы. Грабор подумал, что эти звуки издает ее соседка Катенька, и улыбнулся.

Лизонька подтянула штаны, откатилась в угол, воплощая в себе насмешливость и обиду. Она села в углу и захихикала, щелкнув пальцами, но это получилось беззвучно. Эвелина говорила настолько громко и уверенно, что всем было слышно:

— Грабор, ты должен мне помочь. Он избил меня, Грабор. Я сегодня уже показывала. Все меня знают. Ты помнишь, когда мне про лошадь рассказывал? Это было в Белоруссии, да? Ты ведь человек чести? Он поднял на меня руку. Он любит каких-то гигантских крыс больше, чем меня. На нем креста нет. Он ходит по асфальту босиком. Он плохо пахнет. Он читает плохие журналы, самые плохие. Он играет на гитаре и плюется. В общем, он ужасный человек.

Грабор зарделся, стал играть мимикой лица.

— Я убью его, — сказал он. — Враг не пройдет. У тебя есть яд? Я знаю травы. Наши славянские травы.

фрагмент 51

Из спальни вышла Ребекка, полунагая. Все те же спортивные трусы, кофточка с открытым животом. Было заметно, что она только что встала с постели. Все у нее было хорошо, только вот слишком маленькие пальчики на руках и на ногах.

— Слушай, Эва, — ведь всем известно, зачем ты это делаешь. — Грабор посадил соседку себе на колено. — Я сейчас в обществе женщин. Предаюсь неге. Потом, у меня сегодня отобрали автомобиль. Да, у меня был автомобиль. Мне грустно... А к Алексу у меня другой подход. — Грабор прогнал соседку, посадил ее рядом, обнял и иронично посмотрел на Лизоньку. — Умница.

Колбаса настаивала:

— Уже все подтвердили. Он избил меня. Он фашист.

— Эвелина, твой муж — мудак. Я согласен. Ты в чем-то права. Но он изобрел вечный двигатель. Обрати внимание, вечный! Вечный! Его мысли хватит не на одно поколение ваших детей и внуков.

— Мне не нужен двигатель. — Эвелина всхлипнула. — Я больше не даю ему, Грабор. Я знаю, что такое любовь. Я могу тебе такое о нем рассказать... Он собирает порнографическое кино. Я уже все перепрятала. Он прячется от меня. Он жрет сырой картофель, чтобы испугать нас с Катей.

— Я не видел, как он тебя бил. Я не могу быть свидетелем.

— Я могу показать ссадины. Да что там... Он ненавидит всех вас.

— Очень зря, Эвелина. Мы его любим. За этим человеком — будущее мира. Ты тоже могла бы поучаствовать. Ты знаешь, что его отец — писатель. Он объяснил нам, как устроен этот враждебный мир. Я тоже пересматриваю свои позиции по еврейскому вопросу. Вся наша улица только об этом и говорит. Ты, как женщина, должна беречь и пестовать его талант. Мы поможем.

Грабор осмотрел девушек и мысленно перекрестился:

— Пингвин — шантажистка. Как ни верти — это видно по ее лицу. Она посадила своего мужа, ты знаешь об этом. Все об этом знают. Она теперь получила право на неприкосновенность, так? Поэтому она живет у тебя. Он не должен приближаться к ней на расстояние километра. Имей в виду, что то же самое происходит сейчас с твоим мужем. Когда он выйдет — он к тебе не сможет подойти, такой закон. Беда упала на твое жилище.

— Он не имеет права подходить даже к Кате... Я поэтому и звоню. Ты мог бы приютить его на время, когда он выйдет?

Барышни переглядывались, но в основном смотрели на пальцы ног друг у друга. Толстая проигрывала в этом педикюре, обратила на это внимание и ушла в ванную. Долгий житейский скрип города раскачивался над ними. У Ребекки вкусно пахли волосы. Грабору хотелось понять, в какие дебри человеческого сознания он попал, ему хотелось выгнать всех: все, что вокруг шевелилось. Все, что еще имело нахальство говорить и надеяться.

— Ко мне приехала жена, — сказал он без уверенности в правильном ответе. — Ко мне приехала жена, и с нею вместе ее взрослая дочь. Они стесняют мои жилищные условия.

— Но ведь ты так его любишь: писатель, звездолет... Вы же друзья. Ну, Грабор...

— Эва, он мне сломал ногу. Искусал Василия Ивановича до полусмерти. Должен же быть всему этому предел... Жена у меня появилась, ты понимаешь? В моей жизни зажегся свет.

Колбаса крякнула, зло и победоносно.

— Ты сегодня искал у мужиков дешевые билеты до Сан-Франциско. Знаю я твоих жен. Помоги нам. Ведь он приближаться не может. Он — Поп, Попка, ты что, не понимаешь? Не можешь помочь священнослужителю?

Лизонька вышла из ванной — она никогда, по мнению Грабора, не совершала там телесных отправлений, а занималась лишь своей прической и маникюром. Хорошо, что у меня есть такая королева, подумал он, зажал рукой трубку и передавая ее Лизоньке, сказал:

— Постарайся быть вежливой.

— Постараюсь. Чуть-чуть.

Толстая представилась голосом секретарши, внятно расспросила о происходящем. Непонятный свой ирландский крестик вновь выставила поверх майки. Разговаривая, она издавала иногда охающие звуки, подставляя собранную ладонь к краюшку рта. Ребекка накрылась пледом, сделанным из спального мешка, трогала лица президентов и тихо смеялась.

— Я тоже не терплю насилия, — сказала Лиза. — На чье имя записана ваша квартира? Мне нравится, что вы платите вместе. У вас общий бюджет, нормально. Нет. Я не позволила бы себе иметь мужа, который бы меня бил. Нет, я стараюсь действовать согласно букве закона.

Она опустила трубку, зажав говорилку руками, укоризненно посмотрела на соседку, подозвала Грабора пальцем. Он подошел, сел на кухонный столик. Толстая продолжала с вежливостью, обретающей все большую твердость:

— По-моему, это вам с вашей квартиранткой нужно сваливать. Квартира записана на него. Это квартира Алекса, Алекса Бартенова, моего хорошего друга, если вы еще не знаете об этом. Он вернется туда и будет там жить. А вам, наверно, придется бродить на расстоянии в километр по улице. Среди крыс. Как вас зовут? Очень, приятно. Так вот, Эвелина, насколько я понимаю, вы вышли замуж с особым цинизмом, не заплатив своему мужу ни копейки. Все, что такие как вы, делают дальше, мне известно. Какой у вас номер беженства? Я позвоню в иммиграционную службу. Нет, ты скажи.

Грабор раскачивался на стуле и торжественно улыбался.

фрагмент 52

Утрату автомобиля обмывали без горести, в быстром темпе, причины торжества никто не помнил уже на втором тосте. Девушки расспрашивали Грабора о случае в аэропорту, интересовались его недавним и давним прошлым. Грабор отвечал скудно, к тому же ничего интересного в своей биографии не видел. Потом играли с высокопоставленными куклами, решили с ними фотографироваться. Переодевались и раздевались барышни легко, увлеченно себя демонстрировали, выдумывая разные эротические сочетания и ракурсы. Грабор отщелкал четыре пленки и по пути в постель открыл окна, чтобы выветрить запах конопли и перегара. Он удивился количеству пустых бутылок, выставленных в коридоре, — такие количества они могли отработать только с Большим Васом и его братьями. Как мы быстро сплотились, ухмыльнулся он.

фрагмент 53

Многодневная усталость, разбросанность, избыточность и театральность жизни последних дней все более располагали к чему-то простому, по крайней мере, нежному, человеческому. Животные ласки, это ведь именно человеческое: кошки не умеют гладить друг друга, у них нет такой гладкой кожи. Они свалились в постель, украшенные печальными улыбками, с плавностью падающего пуха, едва стоящие на ватных ногах. Разговаривать сил не было, их остатки уходили на то, чтобы раздеться и раздеть друг друга. С рассеянным любопытством Грабор освободил Ребекку от ее шорт, Толстая прижалась грудью к его спине и гладила бедра соседки.

— Какая хорошенькая, — шептала она, будто хотела убедить в этом и себя, и Грабора.

Ребекка мурлыкала, Лизонька начинала рассказывать свои сказки; Грабору нравилось, что он летит, что он ничего не обязан делать, что все происходит само собой, что все правильно и старинно. Они следили друг за другом с беззащитной и щедрой ревностью, Грабор несколько раз поймал на себе блуждающий взгляд Лизы, она смотрела на них с Ребеккой, пытаясь увидеть в них себя с Грабором. Она незаметно, с тщательной нежностью подталкивала его к ней, пыталась управлять его руками, тянула свою грудь к губам девочки, плевала на ладошки и размазывала слюни по соскам. Ребекка стеснялась, испуганно косила на незнакомый член, ждала разрешения хозяйки, — та помогла им обоим, закатив глаза в мазохистской радости.

— Мальчик-мальчик, смотри, какая хорошенькая.

Женщины радовались своей непохожей похожести: Грабор подумал, что они наверняка знают лучше, чем он, что сейчас чувствует каждая из них. Разные формы бедер, грудей, порнографическая контрастность причесок: они отражались друг в друге, проходили друг друга насквозь, перед тем как упасть головами на его живот, бормоча улыбчивую невнятицу. По-кошачьи изгибаясь, выпячиваясь перед Грабором и друг перед другом с наибольшим бесстыдством, они вряд ли верили в реальность происходящего, но чувствовали, что их одиночества больше нет: что их любят, жалеют, гладят. Дрожа и перекатываясь вместе с ними, Грабор понимал, что его мужское самодержавие тоже исчезло, что он включен в другую стихию, что и ласковость, и ленивость передались ему от этих двух одурманенных женщин. Их лица, глаза, улыбки вспыхивали матовым светом, становились особенно обворожительными в последние моменты секса, вот это и нужно фотографировать. Только это, ничего прочего. Грабор думал про негра Джозефа, он хотел отомстить, он хотел отомстить ему своим счастьем.

Лизонька отъехала первая, ушла в аут и, уткнувшись лицом в подушку, нервно вздрагивала. Она не понимала, где и с кем сейчас находится, повторяла имя своей подруги Полы, о которой Грабор знал, что та несколько раз ей позировала и имела какие-то физические отклонения.

— Я вошла и увидела, что ты с Полой, — говорила она. — И я остановилась и долго-долго на вас смотрела... На вас смотрела... А потом подошла и закрыла тебе глаза руками. Слышишь, Грабор? Закрыла тебе глаза руками.

Она могла вспомнить умершего танцора, раздавленных младенцев, эту кровь, смерть, визг — с ней такое случалось в постели, но сегодня все обошлось.

Обслюнявленные, исцелованные, они поднялись часа через два, Лизонька вспомнила, что у них осталось еще по рюмке.

фрагмент 54

Они сидели на кухне, молчали, барышни улыбались победоносно и виновато. Михаил Сергеевич примостился возле торшера, и пыль старомодного электричества сыпалась ему на плешь. Ботинок с него кто-то снял и затерял в пространствах дома: хотелось верить, что не навсегда. Вообще первый президент становился все более красив и жалок, девки с ним уже наигрались, испачкали помадой. Буш лежал у футона, тоже свернулся младенцем. Было грустно. Грабор поднялся, пробормотав:

— Скоро победят республиканцы. Мы с Попом все ждем-ждем. Откуда в вас столько похоти? Вы с луны свалились?

Никакой злости в нем не было, просто хотелось жрать. Он кинул взгляд на Ребекку, и ему показалось, что, несмотря на ее красоту, на лице ее сейчас держится какая-то засохшая корка, изящная корка вместо лица. Он разлюбил эту барышню на мгновение, пока Лизонька листала газеты. Уже рассвело, соседка отправилась в душ, не допив своего коньяка. Толстая села к Грабору поближе, он обнял ее, потрогал пальцем за кончик носа.

— Не напудрен, — сказал бесшумно.

— Зачем ты в нее кончил? — спросила она. — Я тебе не нравлюсь? Ты разлюбил меня?

— Тебе нужно внимательней следить за сюжетом.

— Ай, какая разница, — согласилась Толстяк. — Ведь ты со мной, да?

— С тобой, только с тобой. Ты хорошая девица.

Зазвонил телефон, на определителе высветился номер Алекса Бартенова. Грабор потянулся к трубке, но оказалось, что это опять Колбаса, просила занять пятьсот долларов.

— Давайте его выкупим до суда, — сказала она. — Нам все потом вернется. Ну хоть что-то человеческое в вас осталось?

— Нет, ничего не осталось, — правдиво отвечал Грабор. — Эва, ты мою жену прости, она просто ревнует. Никто тебя не заложит. Мы ведь тоже продали свою родину ни за грош.

Из душа вернулась Ребекка с полотенцем на голове, на ее подбородке похабно висела капелька зубной пасты. Грабор вытер ее салфеткой и поздравил девочку с добрым утром.

— У меня аллергия от чужой спермы, — девочка почти не шутила. Толстая встала, аккуратно положив газетные складни на стол.

Грабор обернулся, потянулся к ней, удивляясь, что мир настолько вдумчив и механичен.

— Нет у меня денег, я их сам не делаю, — промычал он в телефонную трубку. — Потом позвоню, — он засмотрелся на живот Лизоньки, освещенный поднимающимся солнцем. — Эва, приходи, — сказал он. — Приходи — поговорим. У меня тут много дел... много лишнего.

— Дай мне сигарету. — Лизонька потянулась рукой к пачке, но тут же ее отдернула. Глаза ее округлились и побелели, ее передернула ненависть.

— У меня менструация началась!

Она толкнула Грабора, прошла в ванную комнату.

— Эй, вы слышите меня? — Она триумфально захохотала, вышла обратно в обнимку с полотенцем. — Вы понимаете меня, дети мои? У меня началась менструация! О Господи! Еще этого не хватало! Все вон отсюда.

Бека еще несколько секунд хранила доверчивую улыбку, пока Лизонька металась, мчалась, перемещалась, куря сигарету — потом притушила ее о нераскрытое окно. Она села на футон, схватилась руками за голову, ее макияж был окончательно размазан и выплакан. Она прицепила себе на бюстгальтер какой-то значок (Амако, Техас — что-то наподобие). Ее действия становились все нелепей и диче.

— Ты изменил мне, подонок, — сказала она, рыдая. — Я так тебе верила. Ты обманул меня на целый месяц. Я хочу ребенка. Я хочу ребенка от тебя. Зачем она тебе нужна? Мы бы были так счастливы. Посмотри на нее: ни жопы, ни надежды... Как ты мог? Я тебе верила. Я хочу ребенка. Нашего ребенка. Сволочи.

Ребекка незаметно пробиралась к выходу, накинула чужую куртку, подумала, что за остальной одеждой можно вернуться завтра.

— Пындец кама-сутре, — сказал Грабор.

фрагмент 55

Скрип неведомых железных суставов раскачивался над их головой. Грабор увидел во сне осенний сад, раскинувшийся под окнами его усадьбы. Ему снилось, что он проснулся от треска веток где-то на улице, испугался, что к дому пробирается поджигатель, и побежал босиком по скрипучему, липкому полу к окошку. Он судорожно пытался вспомнить, какие виды оружия есть в его доме. Кухонные ножи? Молоток? Он вспомнил, что ему подарили деревянную полицейскую дубинку старого образца: кто-то из полицейских забыл ее у Эвелины дома, когда забирали Алекса. Он сорвал ее со стены, подбежал к окну и стал вглядываться в голую пестроту садового ландшафта. Сад оказался просторным, почти бескрайним, облетевшие деревья были одинаковы, но формами стволов напоминали о растительном многообразии. Несколько невзрачных гипсовых скульптур виднелось в глубине аллей, картину портил целлофановый пакет, висящий высоко в ветках недальнего клена, и чьи-то старые кроссовки, скрученные шнурками и заброшенные на провод электропередачи. Грабор не мог вспомнить, с каких пор стал владеть таким огромным домом и садом, но его это не расстраивало: в саду кто-то рыскал, какой-то враг. Пожилая женщина в разорванных одеждах бродила по дорожкам его сада: она нарочно сходила на обочину и обламывала ветки своим, видимо, очень сильным корпусом. Она перемещалась быстро, но какими-то восьмерками, — разглядеть ее удалось не скоро. Он не осмеливался кричать, чтобы не разбудить Лизу. Он ждал, когда враг приблизится к дому. Странные одежды, похожие на обмотки мумии, плотный серый платок, обтягивающий ее маленькую головку. Грабор закричал только тогда, когда она появилась под окнами. Она подняла свое лицо не сразу, но когда подняла, Грабор увидел, насколько оно вызывающе ужасно. На плоском, пергаментном фоне идеально овальной формы размещалось четыре одинаковых по размеру дыры, изображающих глаза, нос и рот соответственно. Судя по их качеству, дыры были прожжены на этом лице раскаленным железным костылем или чем-то наподобие этого; следы огня еще не остыли и опоясывали органы ее чувств кольцами из волдырей в черной грязи. Она улыбнулась, издала протяжный и насмешливый звук, когда Грабор начал махать на нее полицейской дубиной в своем комедийном порыве. Он закричал, пригрозил, что спустится вниз, — и старуха быстрым шагом исчезла из поля зрения, только шаркнула напоследок по кустам лохмотьями.

Я прогнал смерть, подумал Грабор, хотя не знал точно, как та должна была выглядеть. Дэвлалэ! Слава Богу, что я прогнал смерть. Но эта догадка не принесла ему успокоения. Он почувствовал нарастание храпа своей жены: она шла вперед, мчалась, и столько в ней было безоглядности и силы, что в нее можно было поверить. Он стал подражать ее храпу, малороссийскому, родному: он ушел в ее сон и почувствовал на своей шкуре разбегание галактик и ничтожную малость этого мира. Он охватил его глазами и увидел другой сон, со своим другом, пришедшим из армии, хотя он пришел из смерти. “Ты умер? — спросил его Грабор. — Ты погиб, все говорят, что ты погиб. Мне такие персоны неинтересны. Мне такие персоны неинтересны. Мне такие персоны неинтересны”, — повторял он, пока не почувствовал, что Лиза ласково трясет его за голову, успокаивает, просит проснуться.

фрагмент 56

— Это ломки, мальчик, — сказала она. — Давай, я тебя поглажу. Ты перепил вчера. Я уверена, что ты сделал это нарочно. У тебя длинное тело. Длинное волосатое тело. На такое тело интересно смотреть, когда оно трясется. — Она поводила своей грудью по его лицу. — Мужчины нарочно так нажираются, чтобы стать детьми. Посмотри, какая я свежая сегодня. Кто рисовал эту чушь? Это абстракция? Кто измазал мне помадой живот? Ты или эта шлюха?

Грабор с трудом открыл глаза: Толстая вся снизу доверху была изрисована шариковой ручкой, и он узнал в этих рисунках свой стиль. Карта не существующей более местности: эолийские, ионийские, дорийские и прочие греческие колонии, очертания которых могут появиться только у пьяницы во сне. Еще там были нарисованы черепахи и рыбы.

— Mare Libycum, — удовлетворенно сказал Грабор. — Mare Aegyptium. Меня вчера проняло. Mare Siculum. У меня до сих пор сохранилась историческая память. Ничего себе.

— Ты пишешь по-латыни?

— Я так сплю. А ты что, не могла воспротивиться? У меня теперь мыла не хватит. Живи так.

— Все нарисовано на твоей морде, Грабор. Ты — сволочь. Я тоже сволочь. Но сколько любви... Как называется это животное? Динозавр? Змею какую-то нарисовал, идиот...

— Это не животное. Это Пифон. Его убил Аполлон из лука. Я забыл пририсовать стрелу.

Грабор потянулся за ручкой, но Лизонька больно ударила его ладонью по пальцам.

Италийский сапог был выведен строго по животу женщины, Европа схематически держалась на ее грудях: большее внимание Грабор уделил молодым, кристаллизирующимся странам, еще не выпавшим в осадок: Россию и Америку Грабор с простотой мальчика уложил ей на плечи вдоль рук, обыкновенные плечевые татуировки. С Америкой получилось лучше: она поместилась двумя своими островами на ее левой руке и характерно изгибалась на уровне Панамского канала. Россию сделал до неузнаваемости маленькой, в виде бабочки на плече, но исчеркал свой рисунок очень подробно, буквами неизвестными, но приятными на вид.

— Это Тунис, — сказал Грабор и погладил Лизонькин живот. — Там Ганнибал вынашивает экспансионистские планы.

Лиза молчала, ее улыбка существовала почти на несуществующем лице и то лишь потому, что она успела накрасить губы. Пробуждение не принесло бодрости.

— Я простила тебя, Грабор... Это очень сексуально, я вся горю. Но ты сейчас ничего не можешь... Твои трясучки.

— Мой отец говорил: у меня все отлично, только вот на работе “три сучки”, а мы с мамой думали: “Может, заболел, трясучки у него”? — Грабор раскинулся на матрасе. — Мне тоже нужно побыть маленьким, — сказал он. — Я рассыпаюсь на части. Некоторые части моего тела мне жаль.

— Если тебя парализует, я заберу тебя с собой. Посажу в рюкзачок и увезу, — она разминала его плечи и с удовлетворением следила за появлением продолговатых красных пятен на них. Ты у нас будешь человек-самовар.

— Как же мы будем трахаться? — спросил Грабор резонно.

— С тобою мы что угодно придумаем, — улыбнулась Толстая. — С тобою у нас не будет проблем.

Грабор с сомнением поежился, доживать до инсульта ему не хотелось. Лизонька бормотала что-то колыбельное, она нависла: ласково и жестоко массировала его обескровленные телеса, не забывая даже о мизинцах на ногах. Грабор надеялся, что женщина вспомнит о каждом нерве, произрастающем в его организме, он был благодарен Толстяку бесконечно.

— Ты самый нежный человек, которого я пока видел.

— Говори, что ты любишь меня. Сволочь.

фрагмент 57

Трясучки не проходили, женщина устала от физической работы. Они упали валетом на матрасе, щекотали пятки друг другу.

— Почему в детстве это считалось смешным? Противно.

Ребекка не позвонила перед приходом: свет на втором этаже горел, заходить домой ей не хотелось. Вообще, она со вчерашнего дня почувствовала себя членом их семьи, чуть ли не самым главным и ответственным. Она ликовала, поднимая по лестнице непривычно тяжелую дорожную сумку. Отворила Лизонька, это тоже стало привычным. Соседка перевалила поклажу через порог, весело вздохнула:

— Сюрприз... Мне Майкл дал денег... Хотя я мало что в этом понимаю... — Она вынула из сумки бутыль “Корбела”. — Написано “брют”. Аристократично. Много не выпьешь. Я купила сладкого, итальянского.

Лизонька подняла сумку и волоком перетащила его в комнату. Праздника шампанского она не ожидала, но подумала, что последний раз пила шампанское перед отлетом, в аэропорту, — напиток нелепый, но жизнеутверждающий.

— А где твой Майкл?

— Играет. В Нью-Йорке. В каком-то частном клубе. Ну его к черту.

— Мой тоже играет. В покойника. Ему нельзя больше пить.

— Тебе лучше знать. Как твое самочувствие?

— Я — вечная молодость.

Из спальни появился Грабор, без энтузиазма поцеловал Ребекку, взял бутылку и молча начал обрывать серебристую этикетку с ее пробки.

— Осознание бессмысленности жизни, — изрек он, — ведет с некоторых пор вовсе не к самоубийству. Мы теряем надежду, но обретаем упорство. Мы еще с большими силами можем творить и праздновать.

Его руки были покрыты несколькими мелкими, но очень темными синяками неизвестной природы — то ли от беспорядочной любви, то ли от более серьезных нарушений в организме. Кожа на кистях рук стала почти прозрачной, толстые синие сосуды проступали под ней дельтами двух рек, завершающими свое движение в водах холодного океана. Прическа сбита набок, щеки не бриты, лишь слегка поскоблены бритвой: раздражение на коже клочковато перемещалось в поиске улыбки. Он был неприятен на вид и наводил на мысли об алкогольных самоубийцах. Эта жуткая лохматая его голова; просвист переднего зуба, выбитого в детстве бараном; лошадиная форма нижней челюсти; горбатый, дважды перебитый нос: по облику он был цыганом и с некоторых пор свою внешность использовал.

— Ты сегодня не будешь, — сказала Лиза властным тоном. — Вспомни, ты мне утром говорил: больше никогда.

Грабор посмотрел на нее, как на экзотическую птицу. Его в глубине души поражало, что кто-либо пьющий за его счет может иметь собственное мнение. Он продолжал откупоривать бутылку, но Толстая, как будто прочитав смысл его взгляда, добавила, не смягчая голоса:

— Это Бека купила для нас с нею. Девичник. У нас молодые организмы. А у тебя гудрон вместо крови. У тебя просвечивает печень.

— Действительно, поберегите себя, — включилась соседка. — Мне было так хорошо с вами. Спасибо.

Толстая ухмыльнулась:

— Ты ей понравился. Побереги себя, Грабор.

Ребекка растерянно замолчала, прикоснулась мизинцем к ладони Толстяка.

— Поберегите себя, — повторила она опять. — Мы вас любим. Лиза — как мужчину, а я — как друга.

— Вот за это я и хотел бы выпить, — сказал Грабор безучастно и принес из кухни два оставшихся в доме бокала и большую кофейную чашку. — Фрукты, шоколад? — обратился он к девушкам.

Лиза дернулась, схватила фарфор и прижала его к груди.

— Я перестану тебя уважать, — сказала она голосом, в котором шипели змеи. — Прояви силу воли, терпеть не могу слизняков. Ты не знаешь, как ломает от героина, я видела, я помогала.

— Вот и мне помоги. Девичник, бля. Обеих выгоню. — Слова о слабоволии Грабора задели, он не понимал природы девичьих поступков. Чем я их обидел? Он быстро парировал: — Тебе тоже нельзя, у тебя менструация, — он нашел самое обидное объяснение.

— А ты действительно выгони нас, — согласилась Лиза. — Там как раз похолодало.

фрагмент 58

Грабор поморгал глазами, ушел к себе на тюфяк. “Мне Майкл денег дал...” Приживалки. Свернувшись на своем матрасе, найденном когда-то ночью на улице, он закрыл руками лицо, стал массировать пальцами брови, зажал глаза. Человек — удивительно сильное создание, решил он. Всю жизнь можно перевести в литры, в количество баб, государств, преступлений — это и есть путешествие за самый край, поздравим себя. Он пытался себя успокоить: слишком пугали его тошнота и тахикардия. На черта кому нужен такой опыт, думал он. Каждый должен иметь свою собственную трагедию: только трагедия дарит краски существованию; нет, это не абстинентный синдром, это самые настоящие упражнения гедонизма, стремление к наслаждению, — я и сейчас в состоянии блаженства. Только бы не склеить ласты. Он улыбнулся своим мыслям, крупица истины плутала среди них, но истина эта была ему неинтересна.

Почему бы этим мандавохам не принести мне шампанского? Покорный мужчина, развлекаю их, работаю как проклятый, фотографирую их красоту, прислуживаю. Девицы в комнате смеялись. Когда Грабор вернулся туда — увидел, что они усадили за стол обоих президентов: фотографировать Грабору больше не хотелось. И вообще к нему могли прицепиться за распространение порнографии.

— Я из Вашингтона один раз привез сувенирные деньги, — сказал он, кивнув в сторону Джоржа Буша. — Большие неразрезанные листы. ФБР приехало через неделю. Леня Мац сфотографировал меня с ножницами, а бабы из ателье тут же настучали.

— Ты к тому же фальшивомонетчик, — торжественно произнесла Лиза. — Я знаю, зачем ты пришел. Хочешь чаю с ирисками?

Грабору их ликование не нравилось все больше и больше. Что-то было в этом нездоровое, какая-то мерзость, схожая с дедовщиной в армии. Лизонька точно знала, что Грабору нужно сейчас опохмелиться: она чувствовала свою власть над ним и балдела от того, что впервые в жизни ее получила. Вчерашняя “измена”, “небеременность”, пренебрежительное отношение на людях — Лиза всегда могла найти, за что Грабору стоит отомстить. Он не хотел включаться в “войну полов”. Грабор подошел к Ребекке, погладил ее волосы: густые, черные, они вполне могли бы заменять ей одежду, отрасти она их немного длиннее.

— Святая Инесса, — прокоментировал он свое чувство. — Ее отдали на поругание толпы... Какой-то испанец написал... Прикрытую косматой гривой. У меня друг по училищу ее очень любил. Буквально дрочил на нее. Сейчас преподает латынь в Казахстане. Расстраивается, что студенты все время пукают. Святой человек. Говорит, казахи — пародия на людей. Неприлично, да?

фрагмент 59

Вошли Лопатины, без стука и с хохотом. Привели Олега поглядеть на президентов и на Граборову невесту. Несколько секунд тыкали пальцами в манекены, не обращая внимания на женщин, потом спросили, где хозяин. Лизонька, не отвечая, махнула в сторону спальни.

— Что? — Василий Иванович тут же прошел к Грабору и с удовольствием обнаружил его читающим газету. — Ну как? — спросил Василий.

— Вот так, — ответил Грабор. — Хоть бы цветов принесли. Они же женщины, слабые существа. Мы тут организуем садоводческое объединение “Частокол”.

— Я про таких слабых существ много что знаю. — Василий вытер пот со лба. — Шкуры. Они и тебя вычислят. Я вижу. — Он осекся. — А вторая кто такая?

— Живет внизу, собутыльница, соседка, — Грабор поднялся. — Променял я тебя, дорогой друг, на баб. Такая вот беда. Я с ее мужем один раз играл в карты... Он карточный шулер...

— Проиграл?

Рост Василия был чуть ниже потолка комнаты, где-то вверху маячило его большое красное лицо в обрамлении вьющихся рыжих волос: локоны, ниспадающие на другие локоны, двойной подбородок, говорящий скорей не о бессилии и бездействии, а о любви к пиву. Если Большого Васа перекрасить, то он мог бы сойти за элегантного негра.

— Когда у меня мать померла, — сказал он, — мы катались к ней на могилу на мотоциклах. У меня был “козел”, и у друга тоже был “козел”. Нормальный завод, хороший мотоцикл... Ты в курсе?

— У меня был “Урал”, с коляской. Мы в ней свинью возили для устрашения публики. Извини, просто вспомнилось. Ты будь с Лизой повежливее. У нее погибли дети, муж и все такое. Она очень сильная женщина. Представляешь, два мальчика-близнеца, год и шесть месяцев.

Василий хлебнул шампанского из маленькой фарфоровой чашки.

— Ты богатый. “Урал” — мощный мотоцикл. А я на “козле” сбил одного мудака, обернулся, посмотрел и оставил лежать в канаве. Наверно, до смерти сбил. Отец мой расстроился. Я ехал на могилу к матери! Но он пьяный был. Безукоризненно пьяный... Жаль... Нет, не правда! — Васька высоко вздрогнул. — Он выжил! Я же с ним встречался, он сейчас банком заведует. Я в русской газете читал.

Грабор не отвечал, икал, радовался приходу друга. Василий вспомнил.

— Эти шкуры тебя со свету сживут. Меня жена обманула и тебя обманет. Они обдерут тебя как липку. Проще жить с проститутками. У них нет иллюзий.

В комнату вошел брат Василия, Андрей: приземистый, тяжелый, он сегодня с трудом переставлял ноги, так же трудно, как слова.

— Они говорят, что ты сегодня не пьешь. Мне не верится. Где ты эту Ребекку подцепил? Познакомь, а то они там сильно кочевряжатся. Лизка — твоя баба, правильно? Она тебе вот шампанского передала. — Андрюша протянул свою чашку.

Грабор взял чашку, понюхал и вернул обратно.

— У нее золотое сердце. Скажи ей, что я не хочу.

— И все-таки, Грабор, че ты тут лежишь? Вчера твою машину просрали, магазин накрывается, Алекс в тюрьме. Че ты тут лежишь? Поехали за Попом, мы забираем его сегодня. Ты был в тюрьме хоть раз? Че ты лежишь? Ты не понимаешь, что нам всем теперь очень плохо? Что нам все хуже и хуже... Хочешь, косяк набью? Я не курю, но ты почувствуй...

Василий обнял брата, разница в возрасте почему-то отметилась в их росте: то ли разные продукты ели, то ли разное видели во сне.

— Тут во че случилось. Бартенов турку из овощной лавки палец сломал. Его Тулио научил какому-то вьетнамскому приемчику. Для самообороны. Поп тут же пошел к турку в магазин и сломал ему указательный палец, натурально сломал. Уже гипсом обмотали.

— Он же в полиции, — удивился Грабор.

— Так это еще до полиции... Ахмед... это... собирается в суд на него подавать. Че ты тут лежишь? — опять заволновался Андрей. — Идет война. Тебе на все плевать. — Андрюша вспомнил и об этом, начал шарить по карманам. — Это, может быть, последняя война на земле. Ты смотришь телевизор? Америка бомбит и кладет свой прибор на Россию, на славянский в общем-то народ. Костя с Тулио уже собирают добровольцев, а твои бабы пьют шампанское. Вот это и есть бардак.

— Выключи свет. Я не хочу на войну. Не умею.

Андрей посмотрел на брата, тот отрицательно покачал головой, отодвинул стул, сбросил с него одежду:

— Грабор, они продолжают бомбить. До победного. По самому центру Белграда. Уже четвертый день. А мы тут катаемся себе на автомобилях. Может, взорвем чего? Говорят, что они дружественный народ. Противостоят мещанству. Они в нашего Бога верят, хорошие люди, культура.

Грабор вертелся на койке, свертывая и развертывая свои рогожки большими ступнями ног.

— Пойдем в пивную, там есть телевизор. Только преподнесите девицам это как следует. Пусть прочувствуют. — Грабор выбрался из спальных тряпок. — Только шампанским меня не угощайте. Мне навсегда поперек горла теперь шампанское. Пахнет псиной.

фрагмент 60

Толстая сидела за столом, удерживая свою голову на ладонях. Губы ее бессловесно бубнили и становились тверже. Ребекка забилась в угол, туда же ей в ноги была задвинута сумка с шампанским. Олег сидел на табурете для цветов: нарядный, в костюме с галстуком, он рассказывал девушкам историю про своего сослуживца:

— Мы печенье на стол поставили, понимаешь, нет? Две коробки: в одной простые, ну марципан-орехи, а в другой шоколадные. Он на куриной ферме работает — ну, говно за ними выгребает, отрезает головы. Что с них возьмешь, куры... Хы-хы-хы... А он в обе руки себе печенья насыпал и начал жрать. Сначала с левой руки съел, а потом с правой. Весь в шоколаде перепачкался. Взял ладошку, — Олег показал, как этот парень поставил перед собой свою ладонь, — и облизал. И потом обратно за компьютер. Вот тебе и американцы. Хы-хы-хы.

— Мы такого не прощаем, — неожиданно сказала Ребекка. — Такой надменности. У меня мама поет, как Джоан Баэз, я ненавижу Элтона Джона. Эти люди отторгли нас от народа. Почему ваш Троцкий дрался топором? У него был плохо подвешен язык, вот почему.

Она была одета сегодня лучше всех, Майкл подарил ей платье, которое нужно медленно снимать. Ей казалось неприличным сообщать об этом. К тому же ее шампанского никто не пил; русские пришли с “Бадвайзером”.

— Он хороший парень, — продолжал Олег. — Он с нами всего две недели. Ферма... Ха-ха! Она его и погубит. Ему трудно без женщины. У него короткие ноги. Он откручивает курям головы. Так всегда. Правильно я говорю? — Олег засмеялся, увидев Василия и Грабора, выходящих из комнаты.

Толстая встала из-за стола, но увидела перед собой гигантскую ладонь Василия с несколькими несложными, но глубокими линиями на ней, начала мелькать взглядом в поисках Грабора. Ни следа минувшей печали на ее лице не оставалось.

— F-117А, — отчетливо произнес Грабор. — Вчера был сбит первый самолет этой камарильи. По моим расчетам, у них осталось пятьдесят таких бомбардировщиков. Они тоже должны упасть по технической неисправности. Небо поможет нам.

— Что ты говоришь? Зачем? Там же моя бабушка. Она мне об этом пела... Грабор, пойдем покаемся. Мы знали об этом. Мы все знали об этом. Зачем? Я не хотела тебя обидеть.

фрагмент 61

Мужики пришли в “Винстон”, попросили Рафаэла поставить канал новостей. Остальным посетителям в общем-то было до фени; к русским здесь относились с участием.

— Пьете бесплатно, за счет заведения, — Рафаэл был самым лояльным в этом кабаке барменом. — Ваши сегодня сбили наш. Самый секретный. Во цирк!

— Он, наверно, думает, что я от гордости откажусь. Ха-ха-ха. Давай, читай.

Олег развернул скомканную соответственно случаю листовку, затараторил, пропуская большие куски из текста.

— Подумайте хорошо... отбросив эмоции... парам-рарам-парарам... Оцените свои возможности и ценность Вас как военного специалиста... участвуя в акциях протеста... вы окажете больше пользы, чем как солдат. — Так... Желателен организованный выезд в составе группы, опыт показывает, что одиночки часто попадают в неприятности, не успев доехать до места назначения... Берите с собой сухой паек минимум на трое суток, герметичные пакеты с запасными хлопчатобумажными носками и минимум с одной парой шерстяных тонких носков, запасное нижнее белье, бритвенные принадлежности и предметы личной гигиены... — Ага, вот... Обязательно возьмите крепкие папиросы отечественного производства... хоть одну бутылку водки отечественного производства... По-моему, нас на пьянку приглашают... Хы-хы-хы...

— Читай, не отвлекайся. Где это мы такую бутылку возьмем?

— При задержании вас в третьих странах не раскрывайте ваших истинных мотивов и требуйте российского консула...

— Вот с ним-то мы давно не виделись, — согласился Грабор. — Представляю себе этот мордоворот. Давайте его и отправим в пекло. Вот с этого человека мы и начнем. Хорунжий? Как его фамилия?

— Товарищи, не переходите на личности. Все написано... Перед выездом сделайте два несгораемых медальона со следующей информацией: ФИО, страна, личный номер МО, группа крови с резусом. Решите перед отъездом имущественные проблемы: прежде всего напишите завещание и заверьте его у нотариуса, передайте завещание родственникам — жизнь есть жизнь, и война есть война.

— У тебя есть резус-фактор? — спросил Василий. Он сидел ближе всего к телевизору за стойкой бара и наблюдал за перемещающимися стрелками на карте Косово.

— Не знаю, — ответил Грабор. — Надо к врачу сходить, дорого, наверное...

— Обязательно возьмите с собой аптечку со всем необходимым и небольшую сумму в иностранной валюте.

— А валюту где взять?

— Подожди. Тут не написано. По прибытии в Югославию обратитесь непосредственно в мобилизационный пункт или к сербским полицейским. В качестве оружия предпочтителен автомат Калашникова любой модификации. Поинтересуйтесь на пункте о возможности получения югославского гражданства. В случае пленения агрессорами вы будете иметь официальный статус военнопленного, а не наемника, на которого этот статус не распространяется... Помните, что вы доброволец и вы представляете прежде всего не государство с сердечным инвалидом во главе, а весь российский народ.

— Я еще американского гражданства не получил, — сказал Андрей разочарованно и отхлебнул пива. Все равно читай дальше. А что за инвалид такой? Клинтон что ли?

— Конечно, Клинтон. Кто еще? Прам-парам-пам... В любых ситуациях ведите себя с достоинством, не проявляйте излишней эмоциональности, уважайте своих боевых товарищей и врага: он достаточно боеспособен и преследует свои цели. Ваша жизнь — ценность, помните, что вы нужны живым воином, а не мертвым героем. Будьте профессиональны, рискуйте с холодным расчетом, но не будьте трусом — трусов не любят ни свои, ни враги. В случае пленения ведите себя с достоинством... Требуйте разместить вас в лагере военнопленных с офицерским составом, согласно международных конвенций...

— Че это в лагерь вдруг. Мы граждане США, лица неприкосновенные. Пусть в гостинице селят, пятизвездочной. Хы-хы-хы. Не так, что ли? Новый миропорядок.

— Ведите себя с человеческим достоинством... прым-пырым... не идите на торг со своей совестью — вполне возможна попытка вашей вербовки спецслужбами с обещанием вашего освобождения... Обращайтесь к Василию Лопатину, он поможет... Хы-хы... Прым-рым... На войне другая мораль — убивайте врагов, прежде чем убьют вас. Расстраиваться и переживать будете на гражданке. Поставьте себе психологическую установку, что враги — это не люди, а мишени... В боевых действиях относитесь к ним, как к мишеням... Милое дело... Не мародерствуйте.... Не высовывайтесь из укрытий... Постоянно соблюдайте личную гигиену! По возможности мойтесь и стирайте одежду! Следите за состоянием своей обуви!

— Какой-то Мойдодыр писал. Ха-ха-ха.

Рафаэл снисходительно наполнил им по третьей кружке.

— Все — ваш самолет, мое — пиво. Когда еще собьете — приходите.

— Грация. Монтэ грация. Слушайте... Будьте уверены в том, что вы все делаете правильно... Мы ща тебе морду набьем, Рафик... Первый удар по НАТО и США! Ха-ха-ха!

— Ты про резус-фактор все-таки узнай, — сказал Василий. — А то я тебя на войну не возьму. И потом, ты не умеешь стирать одежду...

— Ты это из-за жены, что ли? — спросил Грабор с неожиданной серьезностью.

— Почему? — растерялся Большой Вас. — При чем здесь она? Ведь правда обидно. — Он помрачнел лицом и на минуту задумался над его словами. — Нет, не совсем так. Просто противно на них смотреть.

фрагмент 62

Выйдя из “Винстона”, Грабор встретил старика Фрида. Тот брел, прихрамывая, от любовницы к жене, или наоборот. Он думал о своих красивых ногах. Свою жизнь он провел между двух огней, между двух женщин. Это раздвоение было ему необходимо для создания собственной трагедии и наполнения бытия собственным горем. Он признавал это и этого не стыдился.

— Дед Мороз явился в гости, оказался молодой, — приветствовал бородача Грабор. — У тебя сегодня хорошо выглядят ноги.

— Щекотал мне ночью клитор самодельной бородой, — согласился Володя. — Ревматизм, братец... А чего ты такой напыщенный?

— На войну пойдешь? Ребята организуют армию спасения Софии. Поехали в Европу, займемся делом. Ты был в Лувре?

Они решили сходить на станцию за сигаретами. На Монтгомери, возле школы, к ним подошли три обдолбанных негритянских парня. Двое лысых, гигантского размера (о противостоянии с ними не могло быть и речи). И один небольшой, крючкообразный головастик, самый отъехавший. Он был в синей бандане на голове, активничал больше прочих. Он начал с того, что пожелал продать Фриду с Грабором какой-то маленький стеклянный пузырек с ароматической жидкостью. Что под этим подразумевалось, было неясно. Для смазывания волос? Сапог? Он запросил для начала десять долларов и потек в своей речи от торгашеского лукавства до угроз, шаманских, нечленораздельных.

— Берешь или нет? — тыкал он в лицо Фрида своей загадочной бутылочкой. — Это хорошо пахнет. Вы русские? Не евреи?

— “Нет божества, кроме Аллаха, и Мухаммад — Его посланник”, — ответил бородатый.

— Откуда ты знаешь? — спросил парень.

Грабор мог бы с легкостью убежать (ноги длинные, но не красивые), но оставлять Володю одного с его старческими болезнями считал неблагородным. Им приходилось стоять перед ними, отнекиваться, слушая пропаганду Черного Луиса. Один из бугаев сел на поребрик, закрыл глаза, напевая монотонную мелодию. Другой несколько раз переходил на другую сторону улицы для знакомства с черными девушками.

— Откуда у эмигранта деньги? Мы живем на пособие, — сказал Грабор. — Мы это... Мы нуждаемся в витаминах...

— Тогда дай сигарету.

Грабор разорвал целлофанку сигарет во внутреннем кармане, вытащил две штуки белого “Марлборо”: во время манипуляций сигареты погнулись.

— Почему мятые?

— Меня сегодня пнули в это место, — сказал Грабор. — Головой. В метро. Брокер с Финансового центра. Джулиани. Знаешь?

Головастик не поверил, но сигареты взял.

— Я знаю русских. Москва, Босния. Правильно?

— Правильно, — согласился Грабор. — Вам в школе?

— Я много читаю. Я читаю больше всех в этом городе.

Сидящий на асфальте подтвердил это брезгливым рычанием.

— Он царь. Африканский царь. У нас в Африке осталось царство.

— Я вернусь на престол, — подхватил мысль Бандана. — Запомни мое имя. Хасан аль-Ашари. Запомни. Хасан аль-Ашари. Повтори. — Он обернулся к Фриду, который осунулся от этой просьбы еще сильнее. — А ведь он еврей! — подытожил царевич. — Еврей. Ты знаешь, что в этой стране три процента евреев, и у них восемьдесят процентов всех денег?

Грабор удивленно вздохнул.

— Не может быть. Процентов?

— Больше. Мы просто не знаем, сколько у них денег. Дай доллар. Мой дедушка был рабом.

— Мой дедушка тоже был рабом, — сказал Грабор. — Сибирь, Сталин, знаешь? Он дедушку водил на цепи по ярмаркам.

Парень осмотрел Грабора, Фрид отошел в сторону и встал у чужого парадного.

— Он себя плохо чувствует, — объяснил Грабор.

Парень опять поднял вверх руку, рекламируя свое зловоние, но бутылек выскользнул из его пальцев, упал и разбился.

— Ты не царь, а фэгот драный, — сказал Тайсон, поднимаясь с асфальта.

Третий повстанец нашел подвижных девушек, они хохотали вместе с ним, полуприседая. Герои прощались, обнимаясь с Грабором по очереди. Фрид сутуло наблюдал за ними со стороны. Грабор пообещал каждому из ребят по царству.

— И царицу Савскую, — улыбаясь, говорил он.

фрагмент 63

Художник Сасси появлялся всегда вместе с супругой, но она оставалась внизу около дерева клена. Там росло два именно таких дерева: листьев не было, они не успели ни позеленеть, ни покраснеть — лишь в октябре они приобретали такой же оттенок, как кирпичи дома напротив. Ольга стояла внизу, на асфальте, напротив кирпичного дома и ждала этого короткого срока гармонии: с зонтиком, большой книгой, в беретке, надвинутой на тугой лоб. Чтобы попасть в дом, Сасси кричал; кидать камушки не позволяли возраст и положение. Он отрывисто произносил: “Грабор, Грабор”; невнятность клички его смущала, и он кричал “эй, эй”. Начинал опять: “Грабор, Грабор”, “эй, эй”. Когда он вошел в дом первый раз, был раздражен: он считал, что сломанный звонок входной двери не работает лишь для него одного.

— Ты на мою жену кнокаешь! Ладно, шучу.

Он приносил ширпотреб: россыпи фирменных галстуков с ценниками, серебряную фляжку для профессиональных алкоголиков, хороший итальянский плащ с теплой подкладкой, висящий у него на руке.

— Ты должен хорошо выглядеть, — говорил Сасси серьезно. — Мы люди одного профиля. У тебя есть хорошие мужские сорочки? Брюки? Я принесу. Запиши, пожалуйста, свои размеры. — Он протянул Грабору записную книжку в кожаном переплете. Увидев, как бережно Грабор берет в руки дорогую вещь, заторопился. — Книжку тоже дарю. У тебя много друзей... Мне выдерни листочек. Это мелочи для меня... Это ничто. Тряпье... Один раз надел и выбросил. К этому надо так относиться. Я ко всему так отношусь. Мне скоро семьдесят.

фрагмент 64

На время недельного сочувствия Югославии ссоры между Грабором и подружками-ватрушками прекратились. Ребекка считала необходимым мстить агрессорам: водки не пила, но мучилась от несправедливости. На Варик стрит стали появляться красивые, породистые мужчины — они громыхали стаканами, оставляли недопитые бутылки и уходили. Девушки мокро переговаривались о мировой войне, думали переехать в деревню.

Своим появлением обрадовал Поп: из тюрьмы он вернулся жизнеутверждающим, умудренным. Он схватил чужой фотоаппарат и начал щелкать им в пулеметном порядке.

— Лиза, растяните улыбку. Сделайте позу.

— Алекс, — сказала Бека. Она не успевала менять положение, хотя была отснята снизу доверху. — Алекс, вы — художник. Все это знают. Сделайте мне массаж.

— Отвинтите себе голову и расслабьтесь. Не делайте плечами. Я отведу вас к доктору, и вы получите удовольствие. Внутреннее и внешнее удовольствие. — Батюшка разминал ей плечи, цепляясь пальцами за штрипки лифчика.

Толстая бросила в него печеным яблоком.

— Алекс, ты умеешь разговаривать с женщинами по-русски? — спросил Грабор. — Я-то тебя понимаю, я сам такой же.

— Нет прощения, — повторил Поп, краснея от удовольствия. — Абсолютный заговор. Вальтасар — первая жертва, вторая жертва — я. Вчера два часа сидел с Колбасой в китайском ресторане. Подписали пакт о ненападении. Это так называется? Мне Костя говорил. А че вы?

Он сфотографировал женщин в обнимку и считал, что его дело сделано.

— Нам не надо идти на войну, нам надо есть витамины, — заключил Поп. — Я съездил к родителям. Там плохо. Там хуже, чем в Югославии. Ты, Лиза, славянка? Я был в к Киеве и Вильнюсе четыре года назад, вы меня не проведете. — Он оглядывал кухню в поисках витаминов.

— Слушай, Грабор, давай я тебе в сортире положу новую плитку, у вас все промокло. Недорого возьму.

— Ты знаешь о корове в Форт Брэгге? Я видел вчера на улице возле “Саммит— банка”. Откуда она?

— Сто лет расстрела. Я тоже видел. Рекламируют что-нибудь.

Алекс вещал и конструировал бутерброды.

— Маркс написал “Протоколы старейшин”. По-другому их преподал. — Он размазывал на бутерброде лужицу майонеза. — “Истребить все народы, которые Господь бог дает тебе.” Это люди с Ближнего Востока, другого климата. Хитрющие мозги. У них захватническая мысль. Они поэтому делают войны и революции. Слушаете меня? Я серьезно. Я в тюрьме думал. Документы иллюминатов найдены в тыкве Уатаккера Чамберса, там прописаны все их планы. Что теперь воевать? В угоду заговору? Читал записку императрицы Александры? Она нарисовала на стене свастику. Она думала над судьбой своих детей. Я тоже хотел нарисовать, но там было очень много негров.

— Очень стройное учение.

— Негры тоже против нас.

— Негры поют и потеют. Они торгуют зловониями.

Бартенов посмотрел на собеседников с умилением.

— Я за вами подсматривал... Вы извращенцы. Нет прощения. Зачем вы так?

— Как?

— Как дикари.

— Тебе не понравилось?

— Понравилось, — Алекс захихикал, лицо его формой стало походить на его пузо, только что было раза в полтора меньше.

— Вот. Хоть кому-то понравилось, — сказала Лиза, укоризненно взглянув на Грабора, и встала со стула в своих ярких хлопчатобумажных носках. — Ты, Батюшка, еще расскажи про оранжевые поводки.

Поп захихикал.

— Хотите, что-то покажу? — Он раскрыл фотоаппарат Грабора и показал полное отсутствие пленки. — Я так всегда делаю. Мой стиль.

фрагмент 65

Праздничный стол размещался посередине зала, под люстрой. Две бутылки (шампанского и красного вина) стояли на уголке белой скатерти. В плетеной корзинке лежал белый и черный хлеб, славно порезанный на прямоугольнички; на большом стеклянном блюде гармоничным узором располагались половинки сваренных вкрутую яиц, и на каждой из половинок возвышалась горка красной или черной икры. Это походило на неоконченную партию игры в нарды. Сасси выполнил свое обещание.

— Я же говорил, что стол икрой намажу, — засмеялся старик, закончив помогать Лизоньке снимать пиджак. — Признайся, что ты не ожидал.

— Эдик, ну зачем ты так.

— Потому что мы друзья. Самые настоящие друзья. А друзья должны помогать друг другу. Пойдемте, я покажу вам свой дом.

— Какая красота! — всплеснула руками Лизонька. — Так уютно.

Сасси стремительным шагом прошел по периметру своей жилплощади, на мгновение приоткрывая двери в комнаты.

— Спальня, еще одна спальня, кухня. Здесь можно вымыть руки. Или, как говорится, попудрить нос. — Сасси расхохотался. — Оленька, познакомься с Лизой... — Ну вот. Я давно хотел тебе показать. Освещения маловато. Оленька, принеси лампу из спальни! — старик подвел их к большой стопке картин, натянутых на подрамники, стоящей у стены. Сбросил небольшой мексиканский плед. — Все, что у меня осталось, — развел он руками. — Я это здесь, в Америке, написал. Да, чуть не забыл. Может, сначала по рюмочке! Ольга, — закричал он, повернувшись в сторону закрытой двери спальни, — мы хотим по рюмочке.

Он прошел к холодильнику, вытащил из морозилки початую бутылку “Смирновки”, вынул три стопки из посудного шкафа: молниеносно.

— За наших жен, — сказал Сасси, поднимая рюмку. — У нее это... женское. Со всеми женщинами бывает. Пусть побудет одна. Она хочет побыть одна... Она мне говорила. Грабор, помнишь? Здесь все, что у меня осталось. “Седьмой Ростовский переулок”. Я рассказывал?

Он пригубил водки на полглоточка, протянул гостям поднос с икорными бутербродами, Грабор откусил половину, чмокнул:

— Отличное изобретение. Сам придумал?

— Сам, — серьезно ответил Сасси.

— Я слышал, что Шаляпин изобрел лимон на кусочке сыра. Ему нечем было закусывать коньяк. Если человек талантлив — он талантлив во всем. Как ты думаешь?

Сасси задумался или сделал вид, что задумался.

— Ты же знаешь, Грабор, что мы, художники, — очень неприспособленные, очень непрактичные люди. Я прожил уже почти всю жизнь, я многому научился. Я не зря предложил тебе тост за наших жен. За наших молодых жен. Правильно?

— Ах!

— Не прибедняйся. Фотография — высокое искусство. Ты прекрасно знаешь об этом. Это искусство будущего... Ты понимаешь, как мне трудно говорить об этом. Я видел, как ты снял разбитую фабрику, какая фактура, и эти кустики на верхушке... Лизонька, вы видели, как он снимает кирпич? Ему дается свет, прямо в руки.

Небольшого размера пейзаж, затерянный где-то в середине стопки картин, привлек Лизонькино внимание. Она вытащила его и отнесла в коридор, под лампу. Сасси заметил ее перемещение и через секунду был возле, комментируя свою работу. Он двигался чрезмерно быстро и внимательно. Наблюдать за Рогозиным было интересно, и интерес этот порою перерастал в ужас.

— Беру белый цвет и делаю рисунок сажей, — сказал он. — По высохшей работе накладываю один кусок с лессировкой. Лак, красный... и накладываю. И у меня начинает полыхать красный цвет. Потом ультрамарин, в основном берлинская лазурь. Накладываю, и у меня горит синий цвет. Потом зеленый горит. Я накладываю все по этому же белому. После того как белый высыхает — пользуюсь лессировками. Это средневековье, так делал великий Кранах.

— А где это? По-моему, что-то знакомое, — сказала Лиза.

— Гранд-стрит, Униатский храм. Он вплотную примыкает к польскому, только костел выходит на другую улицу. Здесь все видно, если присмотреться. У меня есть фотографии.

Грабор подошел к ним сзади, присвистнул. Картина была яркая, вызывающая. Грабору тоже нравились такие простые и красочные вещи.

— Эдик, ты православный? — спросил он. — Ты знаешь про бомбардировки? Обидно, да?

Сасси старательно расставлял свои картины вдоль стен, здесь было много повторяющихся городских пейзажей, портретов жены, но изображения английской королевы Елизаветы преобладали над всем прочим. Скопированные с фотографий, они отличались сюжетным разнообразием. Королева на капитанском мостике парусного корабля. Королева с принцем Чарлзом на коленях. Королева в венке из лавровых листьев на голове. Королева в цинковой ванне. Королева с Королевой-близнецом среди папуа. Королева без ног и без рук. Просто королева.

— Что ты говоришь? — спросил Сасси рассеянно. — Война? — Он махнул рукой. — Это для детей. Борьба мафий. Нужно многое пережить, прежде чем все поймешь. Она на днях открутила голову раненому фазану. На охоте. Они любят охотиться. Хороший сюжет. Я бы с удовольствием написал такое. Могу дать ссылку на газету, Ольга читает. Голубая кровь и кровь животного, каково?

Грабор рассматривал портреты Ее Величества с торопливым благоговением.

— Меня протежировал Махмуд Эсамбаев. Знаешь Махмуда Эсамбаева? Он позировал Пикассо в полный рост... Он считает, что моя графика выше Пикассо. С его мнением считаются многие. Деньги есть, — сказал он, поднимая рюмку. — Главное их забрать. Много, Грабор, очень много денег. Какую машину тебе подарить, когда все закончим? Художник должен иметь автомобиль. Ты водишь? Какую машину хочешь?

— “Ягуар”, — сказала Лизонька. — Он хочет “ягуар”.

— “Ягуар”, — сказал Сасси твердохлебно. — По рукам. А вы что хотите? Дом или яхту?

— Да, — сказала Лизонька. — Именно. Дом в Калифорнии и яхту на Мадагаскаре.

— Заметано, — рассмеялся художник. — Со мной не пропадешь.

— А меня тоже Елизавета зовут, — Толстая училась делать намеки.

фрагмент 66

Она встала из-за стола, подошла к художнику.

— Переменим тему, потанцуем. Эдуард Викторович, давайте. У вас есть оркестр Поля Мориа? Любая медленная музыка.

— Ольга, — сказал Сасси. — Ольга, я приглашаю тебя на танец.

Никто не отозвался, женщина художника уснула или была занята. Лизонька подхватила Сасси на тур медленного вальса. Грабор прыгал вокруг, издавая ритмические бубуканья. Включил MTV — к счастью, там транслировалась подходящая музыка.

— Эдик, расскажите. Можно, я буду звать вас Эдик?

— Да, меня так зовут все женщины.

— Расскажите, как вы начали рисовать. Это ужасно интересно.

Сасси успевал улыбаться, семенил ножками в лаковых туфлях по линолеуму. Ему было неловко, но он всегда ощущал себя мужчиной и кавалером.

— Это было так давно, так давно, еще в детском доме. В “Лесной” школе на Урале. Я нарисовал танк.

— Танк? Вы любите технику? Я совсем забыла: все мужчины любят технику.

Старик из последних сил держал на лице венскую улыбку; танцевал он довольно умело, — во всяком случае, лучше чем остальные мужчины.

— Лизонька, ведь была война. Вы должны знать об этом. Мне было десять лет, и один мальчик нарисовал этюд акварелью, он нарисовал танк. — Сасси задумался, перед правильным ответом. — Я украл этот танк и ночью, когда все спали, его разглядывал. Я запирался в туалете... Не поверите! Ха-ха-ха. Я часами его разглядывал.

— Не может быть. А сейчас так сможете нарисовать?

— Не знаю даже. Какая интересная мысль... Я бы мог написать танк с натуры, но ведь здесь нет танков. Я слышал, что кто-то завел корову на Ньюарк авеню. Хотите корову?

— Давайте корову, это даже лучше. А меня вы можете нарисовать? Вы пишете обнаженную натуру?

Старик закашлялся и опустил глаза.

— Как вам сказать... Мы художники...

Толстая перебила его.

— Эдик, извините, я пошутила. Мы можем отложить это до лучших времен. Например, до завтра. Просто я тоже хочу стать художником и хотела бы с вами проконсультироваться.

— Действительно? Не может быть! Мы с вами поговорим на досуге.

— Рогозин-Сасси, Эдуард Викторович, — Лизонька прижималась к мужчине, изучая ответные действия его организма. — Мой дурак никогда не подарит мне такой замечательной сумки. Никогда не напишет картины. Он фотографирует блядей, примитив. Вы настоящий художник, я чувствую, я начинаю чувствовать.

— Эх... художник...художник... Трудная у нас профессия. Знаете, что мне сказал Витя Дипломат? Он сказал, что все художники были бандиты. Вы не поверите, но я согласен. Все бандиты. Все, кроме Ван Гога. Ему бы я поставил памятник в каждом городе.

— Вы такой нежный. Эдик, можно я расскажу вам свою историю?

Сасси вдруг подошел к телевизору и правильно нажал на кнопку. Потом подбежал к двери Ольги, кивнул головой в ответ тишине.

— Спасибо за танец. Давайте к столу, — сказал он.

фрагмент 67

— Он так и сказал мне. Они были прежде всего бандиты, они никому не хотели уступить место. Я бы на твоем месте, сказал он, если бы занимался живописью, взял бы картину, принес бы ее в Третьяковскую галерею, снял бы Репина и повесил бы свою. Понимаешь, это не убийство. Ты понимаешь меня, Грабор? Извини, мы просто потанцевали. Ха-ха-ха!

— Эдик, ты мне нравишься, — сказал Грабор. — Позови к столу свою жену.

— Заткнись. Ты еще мальчик. У Дипломата восемь трупов, они перебежали ему дорогу.

Сасси разливал водку, но тостов больше не произносил. Просто приподнимал рюмку, призывая чокнуться. Грабор с Лизонькой сидели, подавленные его импульсивностью. Сасси по-настоящему переживал произнесенное и пережитое.

— Я дарил Дипломату рисунки. Он не баба, он подарков не берет. Он дал мне кусок сахару. Говорит: я вижу, что этого мало. Я понимаю. Мы в тюрьме. Вот тебе два куска. — Сасси сказал тост: — Друзья мои, на свете нет друзей! — И добавил: — Гай Юлий Цезарь.

— За дружбу, — включился Грабор. — Хороший тост. Мы должны помогать друг другу. У нас есть что-то общее.

Толстая срыгнула.

— Выпьем за вас, — согласилась она. — Я ни разу не видела настоящих художников. Я только пытаюсь писать маслом, но это не так серьезно, как у вас.

— Она рисует гермафродитов, — кивнул Грабор. — Любопытный жанр.

Сасси заинтересовался.

— Хм. Редко какая женщина чувствует обнаженную натуру. С удовольствием бы взглянул. Вы знаете, я ведь тоже не считаю себя художником. Когда меня спрашивают: вы художник? — отвечаю: я пытаюсь быть художником. Мечтаю стать художником... Это молитва, общение с Богом... — Художник взмахнул обеими руками и опустил пальцы на краешек скатерти. — Салон “Электрон” взял мои работы на два с половиной миллиона. У меня есть вся документация. Вот что такое жизнь. Пойдем. Не шучу. Какая машина вы сказали? “Мерседес-бенц”? Чепуха...

фрагмент 68

Сасси быстрым шагом прошел в спальню, увлекая Грабора и Лизоньку вслед за собой. Он не хотел оставлять их одних в комнате.

— Прилетал Изя Грунт из Прибалтики, — сказал Рогозин. — На мой день рождения. Он знает, если что: я возьму волыну — и в Таллинн. Он хорошо, очень хорошо все понимает. Долг платежом красен... Он — по осени.

Художник подошел к раскладному дивану со старой клетчатой обивкой, поднял его лежак: в ящике оказалось несколько новых пальто, никому, видимо, не принадлежащих. Пока Рогозин рылся в ящике, Лизонька осмотрелась. Спаленка поражала своей безликостью: прикроватная тумбочка, маленький кварцевый будильник, кусок розовой стирательной резинки, женская шпилька. У дивана стоял торшер, у правой стены платяной шкаф с высовывающимся наружу рукавом мужской сорочки с блестящей запонкой.

— Оленька на день рождения подарила, — улыбнулся Сасси, увидев, что Грабор смотрит на горский кинжал размером с локоть, висящий на стене. — В Америке редко встретишь такую вещь. Я люблю оружие. Нравится? Хороший подарок.

Наконец он раскопал то, что искал под одеждами. В газеты были завернуты четыре разного размера иконы: три со Спасителем в металлических окладах и одна Матерь Божья Троеручица. Грабор и раньше видел это изображение, знал, что оно связано с волшебством.

— Оригинал у Саввы, архиепископа Сербского.

— Список, — согласился Сасси. — Пятнадцатый век. Тысяч на шестьсот. — Он встал, посмеиваясь. — А ты боялся. Пусть они боятся. Мне Изя оставлял в залог свою дочь... Я взял. Почему не взять? Зачем мне? Видишь, как получается. Я женат, и ты женат. Зачем нам лишние хлопоты? Правильно я говорю? — подмигнул он Лизоньке, складывая диван.

— Какую дочь? — спросил Грабор беззлобно.

— Обыкновенную дочь, — пожал плечами Сасси. — Лет двенадцать-тринадцать. Изя так ее разукрасил! Подвел губы, реснички. Такую девочку еще надо поискать. Молодуха! А я думаю так. Пусть лучше вернет деньги. Понимаешь, Грабор, я поверил ему. Людям нужно верить. Он никуда не денется. Что мне, трудно волыну купить? Ольга обижается. Оленька, выйди на минуту, развлеки гостей!

Художник постучал в соседнюю комнату, открыл, не дожидаясь ответа. Оказалось, что женщина стояла у двери, но он не задел супругу. Сасси скрылся в туалетной комнате: было слышно, как он судорожно стучит защелкой, бормоча себе что-то под нос, несколько раз смывает воду.

фрагмент 69

Ольга села на стул ровно, не касаясь спиною его спинки. Ее большое лицо сохраняло то ли гордыню, то ли обиду. В голубых регулярных джинсах, розовых спортивных тапочках, беленькой водолазке — она казалась чем-то, что проще простого, но тайна ее излучала недобрую энергию. И Грабор, и Лизонька чувствовали эту силу и не осмеливались к ней приблизиться. Она взяла со стола кусок белого хлеба, безучастно посмотрела на остатки водки.

— К нам в студию, — проговорила она с правильной артикуляцией, — приходили Кеннеди. Две его родственницы. Наверно, жена с подругой. Нужно у Эдика спросить. Мы их ждали три часа. Представляете?

Лизонька кивнула, в ее глазах проснулся охотничий интерес, Грабор вздрогнул и потрогал ее за колено.

— Настоящие Кеннеди?

— Они заблевали нам всю студию, — сказала Ольга и выдержала паузу. — У нас была студия в Сохо. Не понимаю, как так можно себя вести. Мы ждали их три часа, а может, и больше. Четыре часа. Вот так. Четыре часа. Эдик так готовился к этой встрече. — Она разломила хлеб пополам и опустила половинку себе в рот.

— Может быть, болезнь? — заметил Грабор вежливо.

Ольга пожала плечами, продолжая жевать хлеб.

— Не думаю, — сказала она со значением. — Они все такие. Эдик столько отдает людям, а они только им пользуются. Пользуются и идут дальше.

— А где эта девочка? — встряла Лиза. — Уехала?

Сасси вышел из туалета.

— Как дела? Познакомились?

Ольга встала со своего места, направляясь обратно в спальню. Она шла с уверенностью человека, выполнившего свой долг.

— Я рассказывала, как к тебе приходила Жаклин.

— А-а-а, это, — Сасси сделал недовольную гримасу. — Это не Жаклин, это его сестра. Что-то в этом роде. Ты представляешь себе, Грабор, а? Ждали их три часа, на стол накрыли, все чин-чин. Они наркоманы. Все при них: шофер, телохранители. Начали блевать прямо на пороге. Я сразу понял: Кеннеди — самый порочный клан в Америке. Пьяницы, бабники, коррупционеры. Их поэтому наказал Бог.

— Молодые? — спросил Грабор.

— Куда там, — протянул Сасси. — Очень старые. От пьянства... Но я нашел себе спонсора. Это так теперь называется? Джо. Итальянец. У него пробит лоб, вот здесь, над правой бровью. Не знаю, как это получилось, но когда разговаривает, у него кожа в этом месте пульсирует. Пам-пам-пам. Прямо так и пульсирует. Он настоящий мафиози, ты не подумай. Да! Вспомнил! — художник щелкнул пальцами в воздухе. — Он мне подарил деликатес. Настоящее человеческое мясо, хотите попробовать?

Толстая демонстративно отошла к окну, прикрыв рот ладонью.

— Солонина. Ему привезли из Бразилии. Это индейцы делают специально. Подпольный бизнес. Им нужно зачем-то. Такая религия. Это мясо туземцев. Сколько они нас ели — теперь давайте их поедим. Ха-ха-ха.

Он вынул из кухонного пенала целлофановый пакет с сушеными мясными ломтиками, по форме напоминающими стручки пережаренного бекона. Плотный, отпечатанный красными литерами текст давал инструкции к приготовлению, но был написан на португальском языке.

— Откроем шампанское. Давайте откроем шампанское.

Лизонька повернулась, в глазах ее горело торжественное сияние.

— Давайте для начала положим шампанское в холодильник!

фрагмент 70

Позвонила Берта. Голос довольный, умиротворенный. Грабор знал, что у нее есть хороший рыжий любовник, но не боялся потерять ее расположения.

— Эти шкуры тебя вычислят. Я вижу. Я сама была такою триста лет тому назад. Ха-ха-ха. Гони их в шею. Я знаю остров в Карибском море, военная база, ни души. И пляжи, пляжи... Мой уехал. Полетели... Меня пропустят.

— Пожалей их. Они слабые существа.

— Что? Я сейчас брошу трубку.

Грабор знал, что фальшивит, но пытался соблюдать ритуалы. Он вспомнил историю, которую Берта рассказывала ему когда-то, в первые дни знакомства.

— Про Уругвай. Все начнется сначала.

— Наконец-то, — ей не нравились проявления чувств.

— Я могу рассказать сам, — сказал Грабор. — Я еще не совсем пропил свою память. Слушай. Это вот так. Налить, что ли? С этого начинаются взаимоотношения.

— Взаимо что?

— Взаимо все. Вспомни мозгом, как ты была девочкой. Все было так. Командир подлодки узнает о капитуляции Германии. Они на юге Атлантики. Они фашисты. Как человек чести, он выстраивает экипаж, предлагает сложить оружие. Они всплывают и подходят к какой-то зачуханной гавани в Уругвае.

— Это почти так, почти так, — оборвала его Берта. — Грабор, ты не любишь своих девок, у тебя что-то чешется, да? Это история моей жизни. Ты меня не запутаешь.

— Там туман, тропики, край света. Гулкое такое утро, часов пять утра. А моряки решительные, трагические. “Я никогда не пила, сейчас выпью”, — скажи так. Скажи: “Привяжи меня за руки”. Скажи: “Это лучшие мгновения моей жизни”. Дело нации проиграно, на глазах слезы, стоят, играют скулами, застегивают мундиры — все по первому сроку. Ты знаешь, как это по первому сроку? По-русски так, как по-немецки? Потом построение на верхней палубе, торжественный спуск флага. У вас тоже красный флаг?

— Нет.

— Плевать. Они входят в гавань, торжественно входят в гавань, а там одни рыбацкие лодочки. Народу ни хрена нет: стоят, икают, вздрагивают. Тыбы-дым, тыбы-дым. Деревня вымершая, спящая. Непонятно, чего ждать. Все равно ждут. И вот немцы швартуются и тоже ждут, когда их возьмут в плен. Серьезные до тошноты. Стоят, смотрят вдаль. Мяучат чайки, пыль летает, непрочитанные газеты. Они долго ждут. Хоть начальника гарнизона, хоть самого завалящего офицера. А там на всю страну несколько пьяных полицейских.

— Не упрощай, это серьезная история.

— Я плачу. Они стоят час, два. К пристани стекается народ, мулаты, индейцы, китайцы. Смеются, тычут пальцами. Зоопарк, Берта, сплошной зоопарк. И туман, и запах прелого леса. И уже открываются пивные. И потрескивает танго на патефонах. И в общем, дело ясное. Гитлер мертв. И убил его Эйзенхауэр, что поделаешь? И Вайсберг объявляет окончание войны, полную расслабуху. Слово офицера.

— Его звали Вайсбурд. Что ты несешь?

— Я признаюсь в любви, — сказал Грабор и высморкался. — Матросы выходят в город. Расстегивают воротнички, засучивают рукава, бросают “шмайсеры” в воду, кто-то так и гуляет. Вайс не снимает кортика до расстрела. А остальные разбредаются, кто группами, кто в одиночку, идут знакомиться с населением. И оборванные ребятишки бегут по улицам и кричат: “Немцы идут! немцы идут! они идут жениться!” А немцы идут и виновато улыбаются. Ну и все.

— И я потом родилась, — добавила Берта снисходительно. — Ха-ха-ха. Приезжай в гости, Грабор.

фрагмент 71

Они стояли у железных перил городского пирса, всматриваясь в огни каменных нагромождений противоположного берега. Вырезанный в небе, трепещущий от дуновения ветра контур последнего великого города втягивал своими порами в глубину своего бессердечия потоки удивленных дикарских душ. Перегар сладострастной водки и младенческой марихуаны, эта последняя защита от пресности поцелуя после рабочего дня, пытались хоть на несколько часов заставить забыть о чужом превосходстве. Манхеттен отражался скрижальными огнями в водах кругосветной реки и растекался в ней радужными нефтяными пятнами. Он падал в эту воду и, увлекая за собой растягивающийся в волнах овал луны, неуклонно сдвигался к востоку вместе с течением Гудзона. Распределенные в беззвучном аккорде прямоугольные отростки волнорезов с причалами, ресторанчиками, музеями, гуляками, черными педерастами, копошащимися во тьме на сорок втором пирсе, пытались замедлить это сползание, но в ответ обрастали волокнами водорослей и размокших газет. На берегу Форта Брэгга тоже пахло тиной увядания, деревянно стучали яхты, размеренно и легко ударяясь друг о друга крашеными боками; проходили мимо свадебные теплоходы, роняя обрывки вальсирующей музыки.

Рыбак в черной цигейковой шапке дернул спиннинг и, небрежно выкрутив катушку, вытянул из воды угря, извивающегося в свете уличной лампы. Он провел ладонью по его маслянистому телу, сжал змеиную голову рыбы и с точностью сапожника вынул крючок из ее бесчувственной глотки. Лизонька поспешила к нему, но он уже успел швырнуть рыбу обратно в реку. Обыкновенный рыболовецкий человек, ушедший от семьи об этой семье подумать: почему-то и Лизе, и Грабору хотелось поговорить с кем-нибудь совсем им незнакомым, представиться другими людьми, почувствовать себя в чужой шкуре. На них опустился покой после долгого чахоточного смеха. Они заговорили о диетическом питании, разумно и медлительно приводя доводы в его пользу, и Грабор вспомнил вкус вареного аспарагуса, брюссельской капусты и неочищенного риса. Они вели разговор с полной серьезностью, инстинктивно оставив наивное коварство своих национальных характеров. Им начинало казаться, что мужчина начинает прислушиваться к их доводам, сколько бы он ни повторял, что “автомобиль без бензина двигаться не может”.

— Вы не знаете, как пройти на 127-ю Варик-стрит? — неожиданно спросил Грабор. Он озирался и не мог сообразить, где они сейчас находятся. Он спрашивал мужика, как ему дойти до своего собственного дома.

Лизонька поняла, что он не придуривается. Он и раньше говорил ей, что не отдает себе отчета даже в том, что уже давным-давно живет в другой стране, на обратной стороне земного шара. Мир по другую сторону океана стал для него телевизионной фантазией безнадежности. Он был из тех людей, которые могут забыть собственный адрес и место своего рождения. Шум низко пролетевшего вертолета расшевелил затмение его мозга.

— Не пугай меня, мальчик. Или это опять твои шуточки?

— Я рекламирую нашу хату, — придумал он. — Пусть все знают и обходят ее стороной.

Стало еще темнее; вода, чавкая, пережевывала россыпи гальки; в городе длился его неиссякаемый товарообмен. Лизонька не любила ходить на дискотеки.

— Ты знаешь, у моей бабушки нет даже телефона.

— Но ведь она находит другие средства связи, — улыбнулся он.

— Это односторонняя связь.

В их глазах мелькнул остров в минуты заходящего солнца, когда плоские полосы света этажей башен и небоскребов смешиваются с его огнем и над городом встает зловещее зарево исполинского праздника. После этой вспышки Грабор решил быть осторожнее, он действительно пошел гулять по соседним реальностям. Он сел на каменную тумбу и закрыл глаза.

— Что с тобой? Может, пойдем, домой.

— Лизонька, у меня в голове запел хор имени Пятницкого.

Остров напротив горбился в матовом свечении. И Грабор вдруг подумал о его беззащитности перед их взглядами. Мы всегда можем прийти на этот пирс и смотреть на него глазами подвыпивших победителей, бахвалиться, голосить. Это как гигантский ручной зверь, священная гора, которая всегда доступна нашим капризам. Мы можем смотреть на нее и пить пиво, даже не задумываясь о том, что за всем этим стоит. Мы вольны видеть во всем свой собственный смысл, по своему усмотрению не знать названий небоскребов, парков, площадей. Мы можем играться с ним: навещать или не навещать. Вторгнуться, когда заблагорассудится, помчаться...

— Главное, делать это врасплох. Это основной момент в любых отношениях. Ты ведь, Лизонька, тоже так поступаешь. Взяла — приперлась. Кто тебя звал?

Он вспомнил голод пришельца, с животной дрожью озирающегося по сторонам в большом городе, пугающегося идущих навстречу безмолвными рядами мутантов в шляпах, тюрбанах, ермолках, в черных женских чулках на голове. Вспомнил первый вскрик рябого, словно бритого шилом, турка-зеленщика, пронзившего это безмолвие, как бычий пузырь. И теперь можно войти в звукоряды цоканья копыт, воя полицейских сирен и автомобильных сигналов, в гром барабанов, сладкого анархического хохота, сдержанного разговора. Ископаемые раковины и овощи на прилавках обозначали себя иероглифами, шевелящимися пауками. В ресторанах люди пили воду вместо вина. Любая пища казалась слишком дорога, и любая женщина была желанна. Сверкающие, бесконечные, идеально плоские стены зданий не позволяли задрать голову, чтобы увидеть небо. Лепные сирены, ундины и тефнуты прятались под фасадами домов, вываливая омертвевшие языки. Поскальзываясь на извести испражнений, наступая на руки спящих в ночных парках бичуг, танцуя с метлою в руках в Китайском городе и мексиканцами среди мусорных баков, мы получаем неслыханный опыт освобождения. Ведь нас интересуют только собственные, полностью отработанные трагедии. Теперь можно войти куда угодно, в любую дверь, — стоит только кивнуть швейцару. Теперь можно встать на колени перед знатной дамой посередине Пятой авеню — и тебя поймут. Пройти мимо замерзающего пьяного человека, подняться по лестницам американских лувров, чтобы увидеть на холстах желтые цветы и чучела эскимосов в стеклянных шкафах: чем не обретение легкости? Обнаглеть до такого состояния, пока тело не начнет светиться, и потом ввалиться в рыбную лавку, вдохнуть в себя ее скользкий воздух и раствориться, как соленый дымок.

— Главное, чувствовать себе на своем месте, — сказал Граб.

фрагмент 72

Он завернулся в свои старые спальные мешки, подаренные ему когда-то какой-то синагогой, прижался к Лизоньке, радуясь обыкновенному теплу и крыше над головой. Над Манхеттеном вставало солнце. Ровная, размытая полоска красного света медленно просачивалась сквозь изрезанный архитектурный горизонт, горящие электричеством шпили башен блекли, над “Мидлтауном” клубилось два неподвижных дыма, сравнимых по высоте со многими зданиями. Казалось, что только что были раздвинуты кулисы, из оркестровой ямы слышится подготовительный гул. Вода приобрела иссиня-черный оттенок и набегала на берег маленькими торопливыми ступеньками. Солнце продвигалось к своей цели соразмерно со вдохом и выдохом наблюдателя. Возможно, оно уже выбралось наружу где-нибудь справа по борту и сейчас путалось в перекладинах и канатах Бруклинского моста. Никто никогда не знает, откуда должно появиться светило, — просто в какой-то момент становится ясно, что на дворе уже белый день и Манхеттен освещен, приняв на себя свет с востока. Он выходит из тьмы, как военный корабль. Он подставляет свои геометрические бока бьющему на него в упор свету, и его кубатура становится еще четче от распределения теней по вертикальным граням. Высота небоскребов определяется морфологией почв, и город отражается каждым своим строением под землей; главенствующие башни берут на себя граниты, которые подходят ближе к поверхности и повторяются в глубине такими же правильными четырехугольными обелисками; здания попроще отображают намывные почвы. И эта симметрия миров напоминает жутковатую сказку о городе, который исчез, оставив навсегда свое отражение на глади какого-то доисторического озера.

фрагмент 73

Стоял предпоследний насильственно яркий день. О смерти Цымбала Лизонька узнала от Колбасы. Только та могла ей сказать об этом: остальные знали его плохо, воспринимали только как покупателя, заходящего в “Съедобный рай” раз в неделю. Жил он обособленно, приезжал в магазин на автобусе, заказав предварительно борщ или солянку: приезжал, чтобы дружить. Он был пожилым человеком с большой биографией — она все еще светилась в глубине его глаз. У многих возникало желание обратиться к нему за советом, в ответ он смеялся, но про шрамы на глотке художника Сасси отозвался однозначно: от веревки. Он хорошо понимал в этом; считал, что понимает. В быту был спокоен, интересовался молодыми женщинами. Любил разговаривать с ними, рассказывать о себе, умело перемежая загадочность с достоверностью. После недолгого разговора обычно приглашал девушку к себе в гости и предлагал ей переезжать к нему жить: у него была хорошая квартира на Джорнал-сквер, около метро. Он добавлял при этом, что речь лишь о мирном соседстве и взаимопомощи.

Лизонька познакомилась с ним в гостях у Грабора четыре года назад, когда приехала в Нью-Йорк впервые. Что-то праздновали, Саша проходил мимо, зашел и сидел в углу улыбаясь до тех пор, пока все гости не разошлись. Оставшись наедине с Грабором и Лизонькой, он занялся расспросами о их судьбе, узнал не очень много, но тут же начал приглашать их обоих к себе. Те отказывались, он соглашался с их отказом, но через несколько минут начинал все сначала. Когда его проводили до уличной двери, он продолжал улыбался и все звал, звал.

— Как-нибудь в другой раз.

— Здесь очень близко.

Толстая была особенно эффектна в тот вечер, светилась, пахла, разговаривала цензурными выражениями. Старик был в кожаной куртке и сморщенной кожаной кепке из другого материала — на единственной сохранившейся фотографии он оказался похож на водопроводчика. Грабор обижался, когда Цымбала называли этим прозвищем: старик был историком по профессии. Лиза его запомнила, она решила навестить его могилу. Грабор не понимал ее рвения: он знал, что Цым умирал страшно, что лишь некоторые из знакомых приезжали ухаживать за умирающим, а хоронили совсем давние друзья, где-то далеко, за городом. Умершего Грабор знал чуть-чуть, Лизонька вообще не имела к нему никакого отношения. Ее желание казалось Грабору неприличным капризом, блажью.

Шел восьмой день бомбардировок Белграда, все устали от каких-либо отношений, смертельно устали.

Лизонька настаивала на поездке, адрес был неизвестен. Грабор провел почти весь день в телефонных перезвонах.

— Все равно не найдете, — сказал единственный человек, который знал место захоронения. — Меня зовут Гайказянц, — добавил он.

фрагмент 74

На Канале Ребекка включила танцевальную музыку, громкую и однообразную. Она подпрыгивала на сиденье, стучала ладонями по рулю, хохотала и расшвыривала волосы. Она бессвязно сигналила светофорам, чтобы поддержать ритм.

happy nation living in happy nation

when the people understand

and dream of the perfect man

a situation leading to sweet salvation

for the people for the good

for mankind brotherhood

we’re traveling in time

В Китайском городе плохое, тормозящее движение. Они плелись вдоль рыбных лавок, ювелирных магазинчиков и американских банков с китайскими названиями. Грабор пытался успокоиться, девушки ликовали. Им нравилось сидеть в чужой дорогой машине, переговариваться воплями, они кричали громче радиоприемника.

— Встань в нижнюю линию, — перекрикнул их Грабор, увидев триумфальную арку. В этом месте он всегда говорил эти слова, он сам иногда путался. — Держись правее.

— Купи мне китайскую утку. Ха-ха-ха, — Бека еще раз подпрыгнула, вцепившись в руль, как в волосы мужа, и сделала мультипликационную рожицу.

— Эта песня посвящена тебе, — закричала Лиза. — Ты нас слушаешь, перфект мэн?

— Радио-няня?

— В рабочий полдень.

Грабор не хотел ввязываться в споры, от шума у него стреляло в голове, в левой ее части — необычная в его случае болезнь, голова у него вообще никогда не болела: кость, сплошная кость. Он попросил сделать музыку потише, получил в ответ дребезжащий хохот. Они ждали, что Грабор даст вспышку. Зачем делать вспышку?

— Мория. Дурашливая расторможенность с нелепым поведением и циничными шутками. Наблюдается при поражениях лобной доли головного мозга и травмах черепа. — Он старательно выговаривал все буквы.

Девки удивились, замолчали на какое-то время. Казалось, даже музыка стихла. Они пересекли мост, и только на шоссе Лизонька настороженно спросила:

— Это ты откуда?

— Трудное детство. Сделайте музыку потише, девочки... Вашу мать...

фрагмент 75

Она решила посадить на могиле Цымбала шиповник. Считала, что этот куст старику подходит: жизни, смерти, характеру. Садовая ферма располагалась за 68-м выходом с Лонг-Айлендского шоссе: то ли случайно, то ли из-за близости кладбища. Вдоль обочины стояли фигуры деревянных медведей, орлов, ветряных мельниц, индейцев. На крыше был приколочен двуглавый дракон, вырезанный для отпугивания птиц. Рядом с деревянными поделками стояли гипсовые гномы, богородицы, черепахи и лягушки для украшения приусадебных фонтанов. Грабор посидел в машине один, слушая вороньи крики, потом неуклюже выбрался наружу и побрел вслед за девушками. В воздухе стоял кислый запах компоста, удобрений, взрыхленной земли. Он походил по двору, рассматривая многообразие садово-огороднического мира, поднял одной рукой елку с корнями, замотанными холщовым мешком, подержал на расстоянии вытянутой руки, глядя в густоту ее хвои, как в лицо жертвы. В помещении было оранжерейно влажно: бесконечные полки, уставленные цветами в горшках, аквариумные дворцы, опять какие-то вонючие мешки... Девицы что-то обсуждали с продавцом, Грабор к ним не приблизился.

Он увидел на одном из столов ленивую, развалившуюся кошку в ошейнике с колокольчиком и присел, чтобы ее погладить: она подчинилась и заурчала. Он сидел на корточках, осматривался вокруг, дивясь сущности происходящего. В этом помещении обитало много кошек, сначала Грабор их не заметил из-за обилия цветов. Некоторые лежали на полках, обвивая керамические горшки своими телами; одна, совсем молодая, играла с мертвым мышонком — прогуливаясь среди цветов с отсутствующим видом, она вдруг вспоминала о нем опять и подбрасывала лапой вверх, но через секунду забывала снова.

— Грабор, дай сорок долларов! — услышал он надтреснутый голос Лизоньки. — Грабор, мы знаем, что ты здесь.

Он улыбнулся, оставаясь в своем укрытии.

— Грабор, это для твоего друга.

Он гладил кошку и продолжал улыбаться, понимая, что деньги придется дать.

фрагмент 76

— Лизонька, — сказал он вкрадчиво, когда они отъехали от магазина, — расскажи, пожалуйста, Ребекке, как ты похоронила собаку в Калифорнии. Какое дерево ты там посадила? Рябину? — Он сделал вид, что вынимает соринку из глаза. — На сколько тебя оштрафовали, моя радость?

— Заткнись, — Толстая потемнела лицом. — Это совсем другое дело! Другое дело!

— Такое же дело. Там чужая собака. Здесь чужой друг. У тебя вообще есть совесть? — Он тронул Беку за плечо. — Похоронила чужую собаку в заповеднике, на берегу океана, посадила рябину на могиле, помянула по всем обычаям. Все чин-чинарем. Оштрафовали на пятьсот долларов. Романтическая особа. Широкий человек! Шикарный человек!

Они въехали в кирпичные ворота кладбища “Маунт Плэзнт”, Лизонька сжала губы, подтверждая свою правоту и целеустремленность. Большой куст шиповника, едва вместившийся в салон, трясся на заднем сиденье, Грабор с опаской придерживал его: по-балетному, двумя пальчиками.

— У него аллергия от роз. Тебя его родственники отдадут под суд. За осквернение.

Лизонька молчала, лица ее в зеркале заднего вида Грабор видеть не мог. Смотреть за девицами ему нравилось: головы Ребекки почти не было видно; Толстая возвышалась своим шиньоном, как верблюжий горб, желтый качающийся горб.

— Сербы поймали трех американцев, — сказал он. — Мучают, пытают. Мы должны что-то делать.

— Заткнись.

— Давайте взорвем небоскреб. Я даже знаю как. У меня есть знакомая миллионерша. Приезжаем, оставляем бомбы портье; говорим, сейчас вернемся, только припаркуем машину. Домов десять можно объехать за полчаса. У меня много приятелей, которые живут в небоскребах. Хорошие ребята.

Ребекка недоуменно фыркнула, Лизонька обернулась, примирительно высунула кончик языка.

— Тебе не хватит тротилового эквивалента. Но пропагандистский эффект хороший.

фрагмент 77

Длинная аллея в обрамлении деревьев закончилась на самом въезде на кладбище. Ребекка остановила машину возле мусорных баков, полных еще свежих цветов:

— Все. Нельзя. Зимой до пяти вечера. Здесь написано.

Толстая дернулась, в этот момент они могли поссориться. Бека Мария чувствовала, что делает что-то неправильное, но правильное было сделать еще труднее. К этому часу ничего правильного быть не могло.

— Езжай, — процедила Лизонька.

— Езжай, — сказал Грабор. — Езжай, пока светло. А то не найдем ничего хорошего. Роди сына и посади дерево. Помню с детства.

Они въехали на асфальтовую дорожку, прильнули к стеклам, читая имена умерших, понимая бессмысленность этого занятия. Кладбище оказалось бескрайним, расчерченным на квадратики, однообразным: плитки, столбики, маленькие американские флажки, воткнутые возле некоторых могил в память военнослужащим. Вдали виднелось несколько семейных саркофагов и аккуратных домиков такого же размера (подсобки для кладбищенского инструмента, слишком крохотные для жилья). Воздух держал простор, простор и прозрачность: это происходило от отсутствия излишеств, заборчиков, столиков, растений.

Они покатались по территории, меняя скорость. Вскоре стало понятно, что свежие могилы находятся на правом крыле погоста, хотя с уверенностью сказать это было нельзя: кладбище функционировало согласно своим неизвестным правилам. Религиозная принадлежность, степень важности погребенной персоны, морфология почв... Где тут хоронили четыре месяца назад? Им нравилось ездить по этой ухоженной равнине, потом машину пришлось оставить и разойтись в разные стороны. Девушки ушли на правую оконечность, Грабор пошел наугад в надежде натолкнуться на Сашину могилу случайно; больше всего он хотел найти служителя.

Джон Соломон, Клара Кандид, Вильям Сорока, Антон Златницкий, Мария Златницкая, Теодор Златницкий, Ян Гололоб, Александр Прокопчук, Давид Бельский, Адам Монте-Карло... Грабор вошел в обширный польский сектор, если таковой вообще существовал в устройстве лабиринта. Цымбал мог лежать и здесь. В общем-то он мог лежать где угодно: хоть в польском, хоть в турецком, хоть в немецком секторах. Водопроводчик никогда не сообщал своих религиозных пристрастий.

Грабор долго бродил в поисках свежего захоронения, нашел дерево — большую березу, посаженную на могиле какого-то Симона Никкермана. Наверное, это дерево тоже соответствовало характеру усопшего. Береза привлекала внимание излишней своей гладкостью, отсутствием обычных для бересты черных рубцов и царапин. Плотная, уходящая ввысь четырьмя лоснящимися отростками толщиной в три человеческих руки, она выделялась вызывающе плотским видом, говорящим о ее идеальном здоровье. Она была готова к весне всей своей резиновою кожей, и ее здоровье, и уверенность в силах были отвратительны. Грабору даже показалось, что белизна, которая сначала так бросилась ему в глаза, портится прямо на глазах, что кора становится серой, больничной... Он подумал, что перед ним не дерево, а протез дерева. Я давно не видел берез, догадался он, двинулся дальше, но, обернувшись на березу опять, сплюнул через плечо.

Он походил немного вдоль еврейского кордона, состоящего из больших вертикальных плит с фамильными именами и именами собственными на плитках, разумно рассыпанных перед ними. Цымбал не мог принадлежать к могущественным семействам. Как он попал на это кладбище?

Автомобильный гудок отвлек его от размышлений, он увидел, что машина, на которой они сюда приехали, стремительно выезжает с территории. Он не поверил своим глазам — шутка была чудовищной: машина сорвалась с места, словно с места преступления. Серебристый “сааб” 79-го года (55 тысяч накрученных миль) скрылся за воротами, скрипя и вибрируя. Грабор растерянно посмотрел на еврейские памятники, на больничную березу, задумался, как будет выбираться отсюда домой. Шизофренички. Зачем? Сколько можно видеть действия бессмысленной любви? “Вы опустошаете мое сердце. Отчаяние моя единственная отчизна, я погружен в ужас мира”. Он не мог сообразить, что произошло, не успел обозлиться и придумать отмщение, как заметил где-то далеко, совсем, казалось бы, за пределами кладбища, человеческую фигурку, переносящую в руках какой-то прозрачно-черный шар. Он впервые узнал Лизоньку с такого большого расстояния.

фрагмент 78

До нее он ковылял минут десять. Шел, рассматривая фамильные склепы, завидовал единению поколений. Нашел он Толстую на самом околотке кладбища: дальше начинался тонкоствольный сырой лес, настоящий, непроходимый. Она сидела возле жалкого газончика, тянувшегося вдоль дороги, и ковыряла землю совком с магазинной наклейкой. Здесь на комьях еще не слежавшейся как следует глины лежали маленькие, размером с ладонь, таблички: в основном бетонные, несколько гранитных (словно кухонные подставки) — для тех, кому еще не успели поставить памятника. Даты смерти были самые разные, только некоторые были датированы текущим 1999 годом, остальные пролежали здесь по пять-шесть лет. Захоронение Цымбала было обозначено жестяной пластинкой, похожей на номерной знак автомобиля. Грабор поднял ее с земли и сосчитал, что Водопроводчик прожил всего шестьдесят четыре года. Ворох цветов, принесенных сюда в день похорон, засох и сгнил. Толстая отшвырнула его в сторону леса. Соседка затормозила у них за спиною почти бесшумно, — она ездила в лавку, привезла большую пластмассовую флягу с питьевой водой. Водопроводного крана найти не смогла. Осторожно утрамбовывая землю своими большими руками с необработанными ногтями, Лизонька напевала себе под нос свою французскую песенку. Грабор видел, что она чувствует себя победителем. Она и была победителем в этот вечер, каким-то немыслимым образом она оказалась права. Когда они поднялись с колен, он обнял Толстяка, потряс перед ее лицом пачкой сигарет.

— Я видел столько тварей...

— Давай, — согласилась она. — Мои кончились.

На выезде с кладбища Грабор заметил большую красную машину, стоящую за рядами деревьев. Тепловоз. Реальный тепловоз. Он не мог здесь стоять, здесь нет рельсов. И потом, зачем тепловоз на кладбище? Он подумал, что эта чертовщина тоже подтверждение Лизонькиной правоты. Правильная ты наша...

— Все, милая, — сказал он. — Завтра первым самолетом. И вообще, первым делом самолеты! Знаешь такую песню?

Лизонька курила, Ребекка рулила. Грабор повторял про себя: права, ну надо же... Права...

фрагмент 79

Дома было как на даче: не поймешь, где живешь — там или здесь... Все еще дышали кладбищем. Грабора не покидало видение резиновой березы. Скрип голландской пристани раскачивался за окном, в кофейных чашках кривлялись окурки. Он начал крутить радиоприемник, пытаясь настроить его на новости. Англичане передавали со ссылкой на югославское агентство ТАНЮГ, что в результате восьмого по счету авиационного налета НАТО был разрушен мост через Дунай, соединяющий города Нови-Град и Петроварадин. Также поступили данные о нескольких взрывах в столице Косово Приштине. Однако агентство подтверждало, что в Белграде тихо. По сообщениям корреспондентов, это была первая атака на югославскую инфраструктуру. В связи с сообщениями о том, что в район югославского конфликта будут выдвинуты семь кораблей Черноморского флота России, США высказывали серьезную озабоченность. Представитель Госдепартамента Джеймс Рубин говорил: “Мы безусловно озабочены сигналом о том, что такой большой отряд будет направлен в Белград или в другие страны региона...”

— Войны, которые кажутся ужасными для людей, приятны для богов, — процитировал Грабор, развернул карту Нью-Йорка и стал ее разглядывать недоуменно.

В дверь стучали, на это не обращалось внимания. Звонил телефон, на определителе отмечались неизвестные литеры. Грабор продолжал, обращаясь к пустой кофейной чашке и к тем, кто когда-нибудь ее наполнит.

— Не надсмехайся над миром, — сказал он Лизоньке в конце концов. — Кажется, он хитрее. Я, к примеру, всегда хотел дойти до последней вершины глупости. Казалось бы, что может быть проще? Все, я дурак, дурак, а не олень фаршированный. Но не получается ни фига. Я не могу становиться еще глупее, еще глупее, еще глупее... Куда глупее? Мы конечные люди даже в тупости — это смешно, смешнее смешного. Мы слишком стыдливые, что ли... Взаимопередающие, общественно безопасные... Никуда не денешься: память крови. Катарсис... Все говорят “катарсис”. Татарсис, бля. И весь сказ. Помнишь мои песенки?

— А по-моему, Грабор, ты абсолютный дурак. Ты зря так расстраиваешься.

— Не ссорьтесь, — сказала Ребекка. — Сегодня грустный день.

— Что эта ковырялка у нас делает? — спросил он Лизу по-русски. Ему пришла в голову новая мысль, и он не стал дожидаться ответа. — Нам нужно сделать переливание крови. Тебе перекачать мою, а мне твою. Вот это секс, а остальное так, игрушечки. Потом я буду вздыхать и приговаривать “девочка, девочка, меня послали за рассадой”...

Лизонька не отвечала, но даже не делала вида, что задумывается.

— Может, отсосем из этой дурочки? Не надо медлить. Помчались. В доме есть какие-нибудь трубочки? Провода?

— Открой дверь, — кивнула Лиза. — Тебе новый галстук принесли. Видишь, как ломятся.

— Сама открывай. Ты хозяйка.

За дверью колотилась какая-то эмоциональная женщина, ее можно было довести до эпилептического припадка, выждав еще минут пять-семь. Фредерика? Колбаса? Грабор знал, что в полицию сегодня не поедет. Он сознавал свою полную сегодняшнюю невиновность. Можно ли это себе позволить?

— Нет прощения. Нас нет дома. Где нежность, учтивость? Где сочетания звуков? Все равно не открою. Давай вызовем полицию. Отличная мысль.

Он потянулся к телефону и понял, что не помнит трех привычных цифр. Его деды на старых фотографиях стояли по стойке смирно, в шинелях, с Георгиевскими крестами. Бекка Мария обхватила голову мелкими пальчиками. Казалось, так много их было в ее волосах, так много... И все они шевелились и не находили нужной ритмики.

фрагмент 80

В дом ворвалась взлохмаченная немолодая женщина с розовыми пятнами на лице. Ее халат, пахнущий утюгом и дезодорантом, был намного выше колен и обнажал южные, загорелые ноги. На эти ноги Грабор и уставился: халатик, туфли, что за притон? С места никто не поднялся, только Бека углубилась в проем окна, сбрасывая пепел.

— Здравствуйте, — сказал Грабор.

— Я понимаю, что идеала нет, — начала женщина. — На земле много людей. Самых разных. Я долго живу в этом городе. Я видела страшное. Я дружила с Черными Пантерами. Я против Вьетнама. Я за свободу. Мы собрались и победили. Мы шли маршем с Юга. Я танцую рок-н-ролл. Но ведь я дама, женщина! Я мать двоих детей, черт бы вас подрал. У меня дочка работает в две смены. — Дама перевела дыхание, взяла со стола сигареты, не спросив разрешения. — Она страшненькая, большой нос... Ну, не получилось, не получилось... Я вот что вам скажу: идеала нет! Нет! Я вас немного старше. Посмотрите на себя, где ваши идеалы? Что с вами разговаривать?

— Ну и не разговаривайте.

— Я не разговариваю, а объясняю. За ней ухаживает мальчик восемь лет. Восемь лет. Хороший мальчик, из приличной семьи. Работает кондуктором на междугороднем. Объездил весь мир. Бреется налысо, но это его дело. Он хорошо одевается, он целовал мне руку. У него в семье все хорошо. Итальянец, что с него взять, итальянец... Я терпеть не могу итальянцев! Если бы с Севера, еще ладно, но он итальянец. Он думает про футбол. Он не играет на бирже. Он ничего не может решить. Он делает намеки. Он не может делать намеки. Вы знаете, кто его отец? Вам не нужно знать этого. Вы молодые, свободные... Он коммунист, он рисует на стенах... Восемь лет, восемь лет... Представляете себе? Он приходит в гости и просто жрет... Почему, я тоже хожу на выставки...

— Здравствуйте, — сказала Лизонька дружелюбно. — Я тоже дама.

— Вы не дама, — оборвала Толстяка женщина. — Вы проститутка. В Калифорнии все проститутки. В Нью-Йорке — дамы, в Калифорнии — проститутки. Так говорил мой муж. Он был жесток, но знал толк в женщинах. Смотрите, это его пальцы. Смотрите, смотрите. — Она раздвинула пушистые створки халатика, ничего, кроме бретелек лифчика и цепочки с золотым крестом правильной формы, видно не было. — Это мой муж, — повторила она. — Вот вы сколько времени женаты?

— Мы блядуем, — ответил Грабор. — На нас креста нет.

— Не лгите мне. Вы — вор. Вы воруете на международных линиях. Я знаю. Кредитные карточки проверяют при посадке. Вы покупаете часы на просроченные ворованные кредитные карточки. Вы покупаете их чемоданами. Командир самолета заключает брачные соглашения. Даже на корабле. Даже на воздушном корабле. Вы смотрели “Титаник”? Вот это женитьба, такую женитьбу я понимаю. Я понимаю ваш жаргон. Я знаю, зачем живу. Но зачем фотографироваться голыми? Зачем голыми? Вы думаете, вас никто голыми не видел? Это даром никому не нужно. Это унизительно. Это унизительно для женщины. И потом все смотрят, обсуждают. Я хожу в солярий. Это смерть.

Женщина понравилась всем, но выпить было нечего. Грабор встал и на всякий случай включил кран на кухне.

— Только этого не надо. Вот этого не надо, — сказала она утомленно и села на футон с красным матрасом. Ей показалось жестко, и она тут же вскочила опять.

— Как можно фотографироваться голыми? — мудрость начала появляться в ее глазах. — Я все понимаю. Самоутверждение, трудный возраст. Черные Пантеры. Через тернии к звездам. Это же мародерство какое-то. Вы же все продадите, все это унижение. Всю эту гадость, ложь, красоту... Красоту моих девочек...

Наконец она осмотрелась и увидела господ Буша и Горбачева, сидящих в обнимку на книжном шкафу. Она тут же отвернулась, замолчала, ее лицо сделалось отточенней и красивее. Она сняла очки.

фрагмент 81

— Мама, я пошутила, — пробудилась Ребекка. — Зря вы так. Я устроюсь на работу. Мы ездили сегодня на кладбище.

Женщина растерянно повела головой.

— Правда? — она потрогала левую грудь щепотью ногтистых пальцев. — Все равно идеала нет. Даже в тебе, Бия. Ты красавица, но не идеал. Не абсолют. Зачем фотографироваться голыми? Восемь лет, восемь лет уже. Ты ее любишь? Вы должны любить друг друга. Это твоя сестра. Что я говорю? Кому я говорю? Помиритесь сегодня же. Девочки, я рожу вас обратно. — Она вспомнила новое. — Кто взял машину? Бия, это уже другой вопрос. Кто взял машину? Звонил Майкл, он весь день на такси, на автобусе... Он любит тебя, он честный человек. Как ты можешь? Можно воспользоваться вашей туалетной комнатой?

фрагмент 82

Войдя в туалет, женщина коротко вскрикнула, вернулась обратно на красный матрас и сказала безразлично.

— Там лежит мужчина... Незнакомый мужчина. Бия, пошли домой. — Она смотрела по сторонам каким-то прокаженным взглядом. Показала пальцем на президентов. — Я знала, что вы таскаете мертвецов. Живых мертвецов. Он тоже мертвый. Бесстыдники.

Грабор перепрыгнул через Лизоньку, двумя гигантскими шагами достиг сортира. Вскоре там потекла вода и невнятная речь.

Бека прижалась к матери, уходить она не хотела.

— Нет идеала, — опять повторила дама. — Никто не может быть идеальным мужчиной. Даже ваш Ленин болел сифилисом.

Хивук вышел на публику свежим, как живая рыба, поздоровался со всеми, правильно называя по именам. Когда соседи удалились, сказал:

— Снайперы. Ребята, извините меня. Каждый жить хочет. Я ничего другого не мог придумать. С ними разберутся. Меня Алекс научил по лестницам. Хочешь, расскажу что. С Мишел больше не здоровайся.

— А с кем здороваться?

— Она больше у меня не работает. Хочешь дело? Давай вместе. Арендуем машину, Фрид стряпает документы: и на паром, на родину. Он хорошо сечет в компьютерах. Что вы заладили про эти кредитки? Неблагодарная работа. И вообще, из шоу-бизнеса я удаляюсь. К черту стриптиз, что я, мальчик? Можно, я переночую у вас, у меня полно других неприятностей.

фрагмент 83

Поп зашел недели через три после Лизонькиного отъезда. Счастливый, обвешанный маленькими сумочками из искусственной кожи, с найденным на улице мобильным телефоном, засунутым за ремень.

— Нет прощения, — сказал он. — Твоя-то уехала?

Было жарко, бездейственно, Грабор жил сообщениями с балканского фронта, которые слышал по телевизору в пивных, и телефонными разговорами. Он отключал телефон, когда понимал, что Толстая совсем плоха, и включал его снова, понимая, что и сам плох без ее голоса. Они разговаривали бесконечно, Лизонька попала в госпиталь, звонила из госпиталя. Она все чаще плакала о погибших младенцах, все чаще вспоминала имя их усопшего отца. Потом умер и ее отец, но о нем она плакала сдержанней. Они выпили за упокой и опять закончили вздохами с разных концов материка. О матери она ничего не говорила, но беспокоилась за бабушку. Бабка в это время года не пела, они ждали ее песен. Грабору хотелось утешить Лизоньку, ему всегда хотелось ее утешить.

— Я люблю тебя, — говорил он. — Слава Богу, что мы живы. Знаешь, кто у меня в гостях?

— Догадываюсь.

Бартенов ерзал на табуретке, он принес рисунки и схемы, завернутые в местную русскоязычную газету. Он был почему-то трезвым, наверно, не было денег.

— Я, это... энциклопедию нашел, — сказал он, трогая локоны. — Нет прощения... Там есть про опоссумов. Они добрые. Когда им страшно, делают вид, что умерли. Хивук магазин закрывает. Его скоро посадят или убьют. Я наблюдательный. Смотри, я нарисовал кое-что. Пока схематично, но потом...

Грабор, содрогаясь, посмотрел на чертежи тарантула с механической точки зрения. Страшный жук шел по пустыне на стальных костылях и был размером с гору. В каждый из его суставов были ввинчены блестящие болты, хитиновый покров походил на пуленепробиваемую жесть.

— Леонардо, — сказал Граб. — Я всегда чувствовал в тебе эту силу.

Батюшка хихикнул, забрал свой чертеж обратно в газету и потом, выставив локти на стол, сказал:

— А Колбаса-то: вот она! — он перекрестил пальцы на обеих руках в виде решетки и уставился на Грабора многозначительно. — Вот она! — повторил он, тыча в нос Грабору свою решеточку. — Попалась! — Он расхохотался в самом простодушном изъявлении. — Вот и ее схватили. Будет знать. — Он заплакал, склонив голову над левым своим плечом. — Я все равно люблю ее. Сколько можно нас мучить?

Оказалось, что Эвелину остановили в русском районе Бруклина после празднования Первого мая: превысила скорость, была слегка навеселе. Жандармы отобрали навсегда ее машину и американскую мечту. Саму посадили в изолятор с черными проститутками. Ей удалось позвонить кому-то из девушек, они уже собирали спасательную бригаду.

— Слушай, Алекс, я давно хотел тебя спросить.

— Что?

— Ничего. Маленький вопрос из прошлого.

Поп перестал плакать, но участия в разговоре принимать не желал. Он думал, как все в жизни непросто устроено. Грабор тоже решил помолчать, разглядывая сверкающий внутренний овал столовой ложки. Он даже прислонил ложку к своему левому глазу, перед тем как спросить.

— Когда Лизонька здесь была, вы встречались на почте?

— Мы раньше...

— После этого вы встречались на почте? В очереди.

— Да, — Бартенов не мог понять, что от него требуется. — На почте много людей.

— Почему ты с нею не поздоровался? Вы ведь стояли рядом. Вы были знакомы. Вы пьянчили, ты все пирожки сожрал. Почему ты с нею не поздоровался? Ты не мог ее не заметить.

— Не мог, — Батюшка посмотрел на Грабора и швыркнул носом. — Я видел ее, пакет отправляла. С марихуаной?

— Почему ты не поздоровался? — Грабор начинал злиться. — Мы не курим марихуаны. Почему ты не поздоровался?

Алекс пожал плечами:

— Там было много людей.

— Хороших людей?

— Много людей!!! — Поп возмутился непониманию, он поднял вверх руки.

Грабор уставился на него серьезней прежнего.

— А если бы ты меня увидел в супермаркете, ты бы поздоровался? Меня, твоего соседа? Меня зовут Грабор. Это звучит гордо. Мы знакомы с тобой уже пять лет...

— Если бы там было много людей — то нет, — расстроенно сказал Алекс. — А что? Я не могу при всех. Я сделал что-то неправильно?

Где-то на входе в залив раздавались гудки буксиров, железный грохот и скрип, искренне поддерживаемый криками чаек. Они сидели, курили, Поп продолжал держать свой газетный сверток у себя на коленях.

— Ты мечтатель, да?

Батюшка пожал плечами. Возможно, значение этого слова ему было неизвестно. Ему не хотелось рассуждать о таких очевидных вещах.

— Ты конструируешь все, чертишь... Ты в детстве кем хотел стать? Век кончается. Вот-вот кончится. Что ты про это думал? Вот век. Вот ты. Вот я. Вот Колбаса в тюрьме. Что происходит с тобой?

Алекс задумался:

— Там много... Играл в солдатики, хотел стать солдатом... На гитаре хотел играть... — Он смущенно икнул. — Вулканы хотел изучать: почему все так брызжет... Рисовать хотел, фотографировать... Давай напишем сценарий, там много платят.

— Про конец века что? Про конец века? — настаивал Грабор. — Конец света наступит? Так, что ли? Ты же сановник, лицо духовное...

— Не-ет, — протянул Поп. — Я думал... Все люди на машинах будут летать... Он покачал головой и добавил: — Что лекарства новые изобретут, витамины. Люди будут долго жить, никогда не умирать.

— Это давно изобрели. Просто дорого стоит.

Батюшка с сомнением посмотрел на Грабора.

— А ты о чем мечтал?

— Ни о чем не мечтал, — вздрогнул тот. — Зуб хотел себе вставить. Теперь никогда не вставлю.

— А-а-а, — согласился Алекс. Посидел немного, помолчал и потом с прежней игривостью скрестил перед Грабором свои пальцы. — А Колбаса-то вот! — И беззастенчиво рассмеялся.

фрагмент 84

Эвелина отравилась в конце лета, в тот же день, когда Миша Киевлянин умер от героина. Он купил что-то не то и смешал с водкой. Киевлянина почти никто не знал, он недавно приехал, отстав от какой-то спортивной делегации. Возиться с его телом досталось Ленке Комуникац, она позвонила его родителям и сказала, что смерть оказалась для Михаила незаметной: он слушал музыку в наушниках, так в этой музыке и остался.

— Ничего страшного, — говорила она. — Он сам не знает, что он умер. Он любил “Пинк Флойд”. “Темная сторона Луны”, торжественная музыка.

Эвелина объелась димедролом: три или четыре упаковки, купила на Брайтоне, там продают. На стене висела приколотая записка с малопонятными буквами про ее неудачную жизнь, много внимания уделялось мужу и какому-то евнуху. В своей смерти она просила винить его одного.

Неотложку вызвал Алекс, обзвонил знакомых, бегал по улице с молотком в руке, звал на помощь. Эвелину откачали, промыли желудок, поставили магнезию. Когда Грабор поднялся к ним в комнату, она лежала на животе в больших хлопчатобумажных трусах посередине квадратной кровати и тяжело храпела. Ее неоструганное, сырое дыхание вращалось над кроватью страшными, влажными кругами, и мало кто из вошедших осмеливался к ней приблизиться. Коротенькая, крепенькая, ровненькая, с растрепанными русыми волосами...

На следующий вечер они с Грабором пили водку.

(Окончание следует)

Версия для печати