Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Урал 2001, 9

Переход через Березину

Рассказы

Наталья Смирнова

ПЕРЕХОД ЧЕРЕЗ БЕРЕЗИНУ

Рассказы

Родилась в г. Якутске.
Закончила УрГУ им. Горького. Доцент кафедры зарубежной литературы УрГУ. Лауреат премии “
Fellowship Hawthornden International Writerers Retreat, Scotland, 2001”, Великобритания

 

ПЕРЕХОД ЧЕРЕЗ БЕРЕЗИНУ

Он давно не был в городе, где родился, и не приехал бы ещё лет пять, если бы мама не слегла с инсультом. Она едва ходила и не могла говорить, эхом повторяя за ним слова. Это угнетало сильней, чем вид ран и увечий. Днями он сидел на кухне, готовил еду, курил, с семнадцати до девятнадцати ездил в госпиталь, куда её положили, иногда смотрел телевизор, чаще — в окно. Покупал орехи, зажимал щипцами, давил... Мама. пока была здорова, ездила к ним каждый год, теперь, похоже, всё. Переезжать не хочет.

В кухне он сидел, чтоб не видеть своих двойников. Мужские гены в семье пересиливали, и все — дед, отец, дядя, двоюродный брат и он сам постороннему взгляду казались одним и тем же человеком, снятым в разных ракурсах и возрастах. Сильно выдвинутый лоб, заносчивый нос с высоким седлом. Лица казались обведёнными черным контуром. Чем старше был человек на фотографии, тем нижняя детская губа обиженней пряталась, но упрямей поднимался подбородок.

Между фотографий — “Переход через Березину”, вырезанная из старого журнала картина баталиста Рубо. Картина изображала клочки французской армии с растерзанными обозами, вдали на холме — кибитку без верха с неподвижно сгорбившейся фигуркой Наполеона и тёмную реку в кусках сломанного льда, где на переднем плане в холоде гибли остатки великой армии. Останавливаясь у стены, он подолгу всматривался в насупленного Наполеона.

На шестнадцатый день приезда Андрей позвал в гости Наташу. По делу — поговорить. Поразился, как она постарела и стала опасно хорошенькой, из тех, что возбуждают. Она долго снимала и пристраивала на плечики пальто., пахла духами, но не так уж много знала о том, какая работа есть в городе. Всякий раз, как они виделись, его раздражало, что она не совпадала с неуклюжей девочкой, какую он помнил в школе. Как поступают в институты, она знала, но его интересовали военные учебные заведения. потому что сын хотел быть военным. Случайно заехал двоюродный брат Пётр, они купили водки и сварили пельменей.

— Давайте не будем сидеть на кухне, — попросила Наташа. — Лучше в гостиной, кухня — “совковая” привычка.

— Вот не люблю я этого слова, — осудил он, но она добилась своего — он перенёс всё в гостиную, сознавая подневольность и усмехаясь про себя тому, как легко ей это удавалось. С их приходом стало спокойней, тревога рассасывалась, как рубцы на коже.

— Поговори с ней, она умная, — посоветовал он. — Это моя одноклассница. Оружия против одноклассниц пока не изобрели... — Она взглянула вопросительно, он улыбнулся в ответ. — А Петька врач, но книги любит.

— Вы похожи, как двойняшки.

— Выпей водочки, станет четверо. — Он заметил, что беспричинно улыбается, и сказал им: “Вы какие-то оба смешные”.

Пётр с Наташей договорились до того, что писатели чаще выходили из врачей, как Чехов, Вересаев, Булгаков, или юристов, как Гофман, Бальзак и Кафка, а музыканты -из военных, как Римский-Корсаков, Мусоргский, Кюи. Наташа спросила: “А почему?”

— Потому что, — пояснил Пётр, морщась, — врачи и юристы видят много. Например, когда одни умирают, другие переписывают их квартиры. Много обид и боли.

— А почему музыканты из военных? Она посмотрела на Андрея. — Что их мучает?

— Их ничего не мучает. Они живут хорошо. У тебя выражение сейчас, как в восьмом классе. Он улыбнулся и почувствовал, что и сам глупеет.

Не в девятом и не в десятом? Точно?

— Нет, в восьмом. Точно. —Он снова улыбнулся и удобно откинулся на спинку.

“А поэты часто выходят из пьяниц”, — добавила Наташа, вздохнула, поглядела на Петьку и опасно улыбнулась. Тот ей погрозил: “Это не профессия, а состояние души” —и доверчиво чмокнул в круглую коленку, а она погладила его по волосам.

— Вы мне двоитесь. Носы клювами, затылки срезаны, как по отвесу, а подбородки

— как... Знаешь неприличный жест? Так же выдвинуты вперед. И даже рост одинаковый.

— Хорошо описываешь, — озадачился он. — Не ожидал таких познаний насчет жестов... А рост, м-да, он обязывает, между прочим. Расскажи лучше брату про меня в школе, ему полезно послушать...

— Слушаюсь. Петя, представь себе училку по кличке “Ермолаич”. Которая способна подойти в бане, с мокрым кукишем на лбу и шайкой в руке, к ученице и заявить:

“Света, вы не сдали сочинение по Тургеневу”... Через десять лет после школы я привела ей практикантку из университета. Самую умную, зная запросы Ермолаича. После урока полетели клочки по закоулочкам. Ермолаич сказала презрительно: “Вы слишком кокетливы. Как вы задаёте вопрос? Вопрос должен нависать над классом, как угроза!”

— и выкинула руку по-фашистски. Я окаменела, как в детстве, со всем классом, когда вопрос нависал, как угроза, перо медленно-медленно двигалось вниз по журналу, и первые три. четыре, шесть букв алфавита переводили дыхание, и Андрюша первый, а мне приходилось терпеть до “Я”. Представил? Так вот. Андрей дерзил Ермолаичу! — Она откинула волосы.

Сказала, будто наябедничала, — усмехнулся он.

— Я восхищалась — ну какой же наглый! Ермолаич задала учить по выбору стихи Маяковского. Я выучила “На смерть Сергея Есенина” — страниц пять лесенок, а твой брат — “Исчерпывающую картину весны”. “Исчерпывающая картина весны” — это название. Стихи такие. Петя, слушай внимательно, а то пропустишь: “Листочки. После слова “лис” — точки”. Молчание, пауза удлиняется, становится всё ужасней...

— Всё? — интересуется Ермолаич.

—Всё.

— Садись, два.

— Почему это?!! Я выполнил домашнее задание!!!

— Убирайся вон из класса. — Андрей с Наташей засмеялись.

— Наташк, ты стихи переврала. Там не так, слушай: “Исчерпывающая картина весны”. Это название. А стихи такие: “Листочки. Против строя лис — точки!” Возьми воды, подавишься так смеяться. Да, я ненавидел Ермолаича. Поэтому никогда никого не давил.

—Ты уверен?

— Почти. На девяносто пять процентов уверен, на пять — нет.

— А в школе так очень даже. Толстого Витьку по углам тискали, валяли— катали. 'как мяч, он у вас пищал противно от страха, я однажды не вытерпела и подошла: “Давыдов, тебя к завучу!” Вы отпустили, злорадно так, а я обманула. Как-то встретила Витю с надутым буржуем. Он буржуя бросил и говорит: “Наташа, ты была единственной женщиной в нашем классе, отгадай, почему?” -И уплыл, важный, как корабль.

Он вдруг ярко все представил. Увидел, как она ходит по школьному коридору и мешает, распространяет недовольство. Наяву услышал детский голос, который слышал. даже когда не глядел на нее. Сколько бы она ни менялась, он все равно вспоминал ее через все наслоения, насквозь. Вспомнив, он снова, резко и вдруг терял свободу, и. как в детстве, это поднимало тревогу без названья.

— Какой у тебя любимый цвет? Я, Пётр, к тебе тоже обращаюсь! У тебя налито? По-моему, перелито.

— Это не у меня. Это Наташина рюмка, а перелил ты. От избытка чувств.

— У меня — красный.

— У меня бордовый, значит, совпало. — Радость видеть ее вырывалась вперед, перегоняя тревогу. Он радовался ей, как сестре, ее милому и родному виду, забывая, что встреча чревата терзаньями.

— У меня зелёный, — сказал Пётр.

— Как мне зелёный надоел! Как он мне…хм-м, воздержусь! Уйду в отставку, чёрт. Мне в армии всегда говорили — у тебя нет поплавка! Как ты так, парень, без поплавка? Без базового образования, с каким-то институтом иностранных языков. Я понял — чтобы иметь то же, что они, я должен делать вдвое больше. Я так и делал. Ставил цель и шёл. Всё получилось, я добился...

— Ты мне нравишься, — она взглянула неуверенно, сомневаясь то ли в своих словах, то ли в нем. — Ты мне нравишься любым. Петя заснул, а черёмуха наоборот. “Против строя лис...”, они остромордые, черемуховые кисти, а точки — это напряжение весны?

— И вот. — Он сжал её руку, положил на стол и накрыл своей. — Теперь я думаю — зачем я себя и всех давил? Зачем оставил мать? И жену так... Таких, как она, мало. Я женился по случаю, хочешь, расскажу? У меня было м-мм... как тебе сказать? — он усмехнулся, что так осторожно подбирает слова. — Извини, что я тебе об этом рассказываю, больше некому... много девушек, хотя я за ними не бегал. Не меньше двух одновременно, а иногда больше, все годы в институте. И когда заканчивал, тоже две... Родителям нравилась больше Оля, а мне другая. Но перед отъездом мы у этой вот лавки, повернись к окну, вот у этой черёмухи мы стояли, и я спросил... Не знаю почему её, а не ту. другую: “Поедешь со мной в Воркуту?” — “Поеду”. Был третий час утра. я всех разбудил и сказал, что женюсь. Они обрадовались, накрыли стол, мы сидели с открытыми окнами, пили вино, вдыхали утро, а черёмуха напоминала облако. И был первый день моей будущей огромной жизни. Это было восемнадцать лет назад. Через год родился сын, через два умер отец. Завтра мгновенно перешло во вчера. Звонок с урока прозвенел после звонка на урок. Не убирай руку.

— Елена спрашивала, почему ты всегда меня обнимаешь.

— Не нужно, чтоб кто-то из них знал... — Он встал и прошёлся по комнате. Вернулся и сел в ту же позу, облокотившись на полированный стол из тех, что стояли раньше в гостиных напротив стенок или горок с хрусталём. Когда вставал, он касался волосами пыльной люстры под потолком. Она читала, как менялись настроения на его лице. Сейчас оно напряглось заботой, рот изогнулся болезненной дугой, как рыба перед смертью.

— Они догадались, только это всем безразлично.

—Но всё-таки?

— Я никому не скажу, хотя очень хочется, — она виновато улыбнулась. — Настоящий полковник в благородном варианте. Помнишь, ты приехал на похороны Женьки, и вы с Алёшей ждали у кафе? Мы не виделись одиннадцать лет, всех поразило, как ты изменился. Раньше был обычный красавчик, а стал...

— Ну подумай сама — отчего, если всё нормально, нам подурнеть? — быстро перебил он.

— Ты ходил-ходил с трагическим лицом, морщился, руки в карманах, потом взял стул и спросил: “Будешь сидеть на этом стуле? Устраивает он тебя? Точно?” Стул приставил к столу, сел на тот, что рядом, а на спинку моего положил руку. И рот у тебя кривился и ездил по лицу, как сейчас.

— Не помню. Пойдём в спальню? — он взглянул исподлобья.

— А Пётр?

— Пётр проснётся и уедет домой.

— Ты командуешь.

— Никогда. Я всегда корректен,

— Что не мешает тебе командовать. У тебя есть расчёска? Я свою забыла.

Он вынул расческу из кармана кителя. — Ты что, собралась причёсываться? Я свет тушу, а ты причёсываешься? В темноте? Смешная. Может быть, ещё что-нибудь хочешь?

—Кофе.

— На ночь?

—Да.

— Кофе на ночь?

—Да.

— Хорошо. Так и быть.

— Тебе что, жалко кофе? Честно скажи.

— Не жалко.

Пока он, усмехаясь своей послушности, варил кофе, Наташа разглядывала комнату в тёмных, аккуратно наклеенных обоях. Когда он принёс кофе, спросила: “Кто там в колючках на верхней полке?”

— Рыба-шар с острова Куба.

— А пониже, обезьяна?

— Да. Из марокканского ореха.

— Мой ребёнок был бы в этой квартире, как в музее. Столько непонятных предметов. Он сказал, что ты похож на его деда, только высокий, вообразил себе, что ты всех старше. Я не могла его убедить, что все седые, лысые и толстые — мои одноклассники, не поверил. Ты что, не помнишь, как мы бросили всех у меня дома и уехали? Вова остался с моим сыном, а наутро ругался, что кошка обгадила его шнурки, но Петька объяснил, что это потому, что “дядя Вова” поднимал её за хвост. Стоит собраться вместе, все превращаются в детей. У нас тоже были подписки, ровные красивые ряды подписок. Но мы непрерывно улучшали жилищные условия, а библиотеку разделили на три семьи. А здесь — царство спящей красавицы, всё стоит в том же порядке, что и двадцать лет назад. Полное собрание сочинений С. Сартакова. Это кто вообще? Как мало вещей! У меня гораздо больше, хотя “ращу ребёнка одна”. Видела у рынка побирушку, на картонке написано: “Ращу ребёнка одна”. Странно, в одинаковом положении люди по-разному живут: у меня есть все, и все куплено мужчинами. Здесь почти нет вещей, а потолки не по росту такому сыну. Аскетизм поневоле. Твои тоже хранили деньги в сберегательной кассе, чтоб сын купил на отложенные тыщи пару батонов колбасы? Бедные люди! Бедные, бедные наши родители! Этот холодный пол как называется? Теперь таких полов не стелят.

— Это ДВП. Надень тапки, я ведь дал тебе мамины.

— Ты стал похож на отца с этой фотографии. Я его таким помню — в штормовке, на фоне леса, гор и речки. Как он с нами в походы ходил.

У моего сына завтра выпускной, Оля шьёт ему костюм. А я здесь.

— Ты стал очень-очень похож на своего отца...

— Наташка, я не могу этого слушать. Лучше молчи. Не обижайся... Мы знакомы тридцать один год...

— И три раза спали вместе.

— Ты что, считаешь? — поразился он.

— Поневоле.

— Больше ничего не говори, сними это. А тебе со мной мм-м...?

— Как ни с кем... — Его вдруг защемило в нежной печали. Редкой; не как к женщине, братской любви и печали.

— Но только...

— Что только?

— Сказать? — она прищурилась.

Скажи.

— Грубо берёшь. И именно берёшь, а не... Можно я ещё немного поговорю?

— Но немного! — он предупреждающе поднял палец.

— Посмотри на свою свадебную фотографию. На кого похожа твоя жена?

— Ни на кого.

— Она похожа на Олю Булдакову, ныне шведскую гражданку Ольгу Рюлинг.

— Не нахожу.

— Ольга выглядит сейчас точно так, как твоя жена у фонтанов города Кесселя. Недалеко мы уходим от своих.

— Мне не нравилась Оля Булдакова, меня занимала другая. Она была новенькая, у неё был фартук не с лямками, как у всех девочек, а с накидкой, и каждый день разные кружевные воротнички. Такие же белые, как пальчики. Она всегда была бледной, неприступной и ужасно краснела. Стоило потянуть за рукав — сразу сердилась и краснела. Она меня бесила, иногда хоть на стену лезь. До сих пор не пойму, нравилась она мне или...

— Но красавицей считалась Оля.

— Не помню. Может быть. Поцелуй меня. — Время от времени он испытывал нестерпимое желание, но она уклонялась, пытаясь отгородиться словами, и он с трудом остывал.

— Оля приезжала год назад. “Что это такое? Как вы этим дышите, я не могу больше, давай возьмём такси... Если бы в Швеции девушка так оделась, все подумали — это проститутка. Сколько ты отдала за такси? Как два доллара?!! У нас столько автобус стоит. А сколько тогда стоит автобус? Свекру девяносто лет, двухэтажный дом на берегу моря, и медсестра каждый день приезжает на машине уколы ставить. Свекор меня любит, сказал, что если бы не я, Оке остался бы холостяком и род угас. Сказал, что правильно жениться на молодой. Он женился на ровеснице и остался один, некому ходить. Мне звонила Елена, когда была проездом в Стокгольме, но Оке не позволил им с мужем у нас переночевать. Она тебе не рассказывала? Такая простая, переночевать! А какие твои отношения с религией? Я перешла в лютеранство, каждое воскресенье езжу в кирху. Ты что, можешь позволить себе кошку?!! У нас налоги на животных. Это дорого. Я. постоянно Бердяева читаю, ты читала Бердяева? Вы здесь не понимаете, в каком месте живёте. Здесь погиб последний русский царь, в этом доме жил первый русский президент, а я жила в соседнем подъезде! Убить здесь царя и отсюда взять президента, ты когда-нибудь задумывалась над этим? Над смыслом места, где скрестились времена, пути и цари? Ты что же, думаешь, это нам бесследно сошло? Нет, оно меня держит, это место меня держит, я всегда помню о нём, об этом страшном и главном месте моей жизни. В другом гнезде я выросла бы другой. Ермолаич меня закомплексовала на всю жизнь. В десятом классе заявила: “Нельзя, Оля, ставить исключительно на внешность. Эта лошадь в одиночку не повезёт”. У тебя какие глаза? Карие? Ничего, зато волосы светлые. Но глаза лучше бы голубые. В Швеции лучше иметь голубые глаза и светлые волосы. Слава богу, что у меня оказалось скандинавское имя и внешность! А ∙у Вики даже акцента нет. Давай споём “Ой, мороз, мороз...”, а то я слова стала забывать... Да, место страшное, убить здесь царя и отсюда же взять президента, зачем, почему отсюда? В чем смысл места, где все сошлось — цари, пути, века? Это место памяти? Чтобы все помнили всё?”

— У Ольги, похоже, невроз, муж скупой, не лечит, она твердит одно и то же, как лошадь по кругу, и такой акцент, — Наташа опустила голову и он тоже.

— Не напоминай про заграницу, ладно? Надоело, как цвет формы.

— Хороший цвет, — она пожала плечами. — Пахнет, как весенний лес. Что на этой картинке, я не вижу, что-то белое цветёт среди серого?

— Это белые штаны наполеоновских солдат, и они не цветут, тебе показалось. — он улыбнулся, — все, молчи, обними меня, больше ни слова...

Они заснули под утро, Наташа спала, чуть посапывая. Он встал, оделся, пошёл на кухню, сварил ей кофе, себе сделал крепкий чай. Усмехался своей подневольности и тому, как неволя легка и привычна. Как будто они всегда жили вместе, не расставаясь ни на день. Черёмуха за окном цвела и напоминала облако. Облако светилось молочнобелым, лучи проникали сквозь прорези. Он открыл окно и вдохнул пряную, резко прохладную тревогу дерева, словно напился .из реки, внезапно вспомнил о маме, быстро закрыл, привычно запретив себе... Сделал бутерброды и поставил всё на поднос. Бесшумно вынес из гостиной телефон, позвонил Петру — узнать, как он доехал. Погладил по голове Наташу, отвернулся, чтобы ее не смущать, упёрся взглядом в лосины французских солдат на картине Рубо — “что-то белое цветёт среди серого”, и улыбнулся.

— Красивая прическа. Ты что, успела причесаться?

— Перед сном. — Они засмеялись и отвели глаза.

Прости, но у меня в десять встреча с врачом.

Лицо у ней припухло, стало детским и недовольным. Она не могла разыскать одежду, ворчала, ворчанье незаметно перешло в пенье, а в ванной распелась совсем. Он постучал в дверь — пора выходить!

— Выходить будем по одному?

— Вместе.

— А соседи?

Они сели завтракать, она смотрела во все глаза. .

— Чему ты радуешься? — Он спросил, скрывая свою радость и легкость в теле.

— Я первый раз вижу, как ты ешь. В том смысле, что мы никогда не завтракали вместе. Ты выглядишь по-мужски.

— Мне очень плохо бывает с женой и очень плохо без неё. Про “настоящего”, как ты выражаешься, полковника, ей слишком хорошо известно. Про внешность я знаю из её слез, но этим, скажем так, никогда не пользовался.

— Ещё бы, — она посмотрела с готовностью верить в его слова, но что-то мешало, в глазах мелькнула борьба. — Ты всегда был гордец, гордец и зазнайка носом вверх. Всё всегда сверху видел. Если колготки сморщивались, я всегда оглядывалась на тебя, прежде чем подтянуть.

— Ты говоришь ерунду. Я всегда был вежлив.

— Тебе это казалось.

— Это тебе казалось. Как была трусиха, так и осталась. “Вместе выходим или по одному”? Повернись, я подам пальто, успеем вместе пройтись, если быстрым шагом, мне недалеко. Умеешь быстро ходить? ...Когда тебе тридцать восемь, и ты не со щитом, у тебя остаёшься только ты. Вот и держи себя. Тем более в такое время, когда неважно. мужчина ты или женщина.

— Это тебе неважно, потому что мы познакомились, когда в тетрадки друг к другу подглядывали. Поэтому мы друг для друга люди. Когда началось “мужчина — женщина”, то от того, к кому тянет, бегали, как чёрт от ладана. Зазор между мужчиной и мальчиком, не сходилось. Ты меня изводил, ведь изводил же, сознайся... Мусор всякий дарил, птичку дохлую. Мама боялась руку в портфель засунуть.

— Это были сокровища, глупая, я отрывал от сердца...

— Когда праздновали пятилетие выпуска, оба Женьки и Толя были ещё живы, и девицы не разъехались по америкам-израилям, и Марина не стала пьянчужкой с выводком детей, и не пропали из виду те, кому нечего предъявить... Это было первый раз, когда мы срезались, уехали вдвоём и принялись целоваться в машине. А когда подъехали к дому, на дороге маячил человек — я подумала, кто-то машину ловит. А это был мой муж...

— Ну и?

— Мы и так были на краю развода... А с тобой увиделись через одиннадцать лет после прерванного поцелуя.

— Вы развелись не из-за меня.

—.Просто были чужими. Как пьяница Маринка говорит* “Ну, и кому вы нас отдали?” Её больше не зовут, настроение портит. — “Разрывная” печаль снова в него вцепилась и тянула живые волокна в разные стороны.

— Наташ, если бы у тебя тяжело заболела мать, а в Москве поступал сын, ты бы с кем была? — Он был уверен, что она понимает не только вопрос, но и мучения, о которых никто не догадывался, но именно этого он не хотел. Не хотел с ней быть тем, кто есть... С ней хотелось быть больше, чем есть, больше, чем мальчиком из класса. Он понимал, что с ней его тяготила случайность выбора, с какого-то момента превратившаяся в необходимость. Наташа всякий раз напоминала, что выбор случаен, что она роднее всех, и чтобы не испытывать боли, надо просто с ней не встречаться. — Если у мамы обследование пройдёт неважно, я увезу её с собой или перееду с семьёй сюда. Им сложно будет найти мне замену — я многое умею. Но армия без меня не пропадёт, а мама пропадёт точно. Если она откажется ехать, я останусь с ней.

— Счастливый, тебя всем надо. Поцелуй меня, это мой автобус. За ноль целых, пять сотых цента.

Возвращаясь вечерами из госпиталя, он сидел один, рассматривал оружие, держал в руке, грел. Улучшения не предвиделось, мама говорила все хуже. Он пил крепкий чай, курил, давил орехи, давал себе обещание больше не звонить Наташе, не втягивать в свои проблемы, хотя он и половины не сказал. Про увольнение, например. Он не мог представить оседлую жизнь на гражданке. Как тут жить, среди безнадежной суеты? Разговаривал по телефону с женой и сыном, с Петром, с тёткой, просчитывал возможности работы. Через неделю, выпив за ужином рюмку и испытав приступ тоски, набрал номер.

— Привет, я тоже кое-что вспомнил. Как ты обдулась прямо у доски.

— Конечно, — звонко закричала она, — вот ты весь в этом! Я ждала-ждала, когда в меня полетит, наконец-то! А то я уже сомневалась, ты это или не ты! Вспомни, я была маленькая, младше всех. Меня отдали в школу шести лет, мы переехали, я из французской школы попала в немецкую, к “фашистам”, ничего не понимала. И вообще подняла руку в туалет, а Нонна Ивановна подумала, что читать у доски “Тома Сойера”. Читать хотелось сильнее, чем в туалет, но организм всё испортил. Я потом плакала два дня и не хотела в школу ходить. Но все сделали вид, что не заметили, а ты, негодяй, в восьмом классе об этом принародно напомнил! Я вырезала тебя из всех фотографий класса и выбросила. Елена с Ольгой сделали то же самое, а за ними и все девочки нашего класса вырезали и выбросили твоё лицо.

— Ты отомстила. Ты до сих пор мне мстишь... Что ты сейчас делаешь? Можешь приехать?

Положив трубку, он встал и спрятал пистолет, пошёл на кухню, по пути взглянув на мрачную картину Рубо — какое возвращение домой, но домой же! — открыл банку маринованных помидоров, поставил кастрюлю с водой под пельмени, выложил посуду, салфетки, вынул вторую рюмку. И закурил, глядя на сияющее дерево у окна. Горит в розовом вечернем свете, как купина, жужжит, трепещет. Отметил, как поднимается внутри тела тепло, и улыбнулся — значит, оружия против одноклассниц не изобретено? Наташа стоит на остановке или собирает сумку, а он уже, вопреки всему, бессовестно, нагло счастлив... Потом вспомнил о маме, вытянутой неподвижно на койке госпиталя, рот начал кривиться, он усмехнулся и позвонил Петру. Петр привел с собой женщину-бухгалтера, и они беседовали наоборот; Петр с Наташей, а он — с другой. Он выпил больше обычного, ушел к окну, курил, давил орехи, чувствовал, как кривится рот, потом увел в спальню бухгалтершу, сделав это нарочито грубо. Наташа поразила его. дерзко открыв дверь в спальню с ласковым “прощай”. Больше он с ней не встречался.

 

СОПОСТАВЛЕНИЕ ВПЕЧАТЛЕНИЙ

Она проснулась среди ночи от того, что в лицо светила луна. Под окном кто-то искусно насвистывал. Она нагая подошла к окну, посмотрела в небо — полнолуние. Рядом с лицом ударил комок снега и, распластавшись, прилип к стеклу. Когда утром она вышла на балкон с мокрыми волосами, внизу возникла старуха из нижней квартиры и запричитала: “Ведьма! Как ты поселилась, жизни никакой! Кухню утопила, ванну залила, теперь балкон мочишь, ведьма, татарка несчастная!”

“Извините”,—она закрыла балконную дверь.

Морозный троллейбус.

И тетке сердитой

Беззлобно я fuck показал.

В стену опять ударил комок снега. Она натянула брюки с джемпером, открыла дверь и вышагнула в ночной холод. В черном распахнувшемся пальто и шапке на бровях Паша писал палкой на снегу:

МАРИЯ, Я ЗАМЕРЗ!

МАРИЯ, Я ЗАМЕРЗ!

МАРИЯ, Я ЗАМЕРЗ!

Вид у него был, как у загулявшего попа.

“Паша, — окликнула она и услышала, как эхо вернуло имя, — я открываю”. И нажала кнопку подъездной двери. Он вошел, бородатый, румяный, и бросил заснеженное пальто в кресло.

— У меня есть с собой один глубокомысленный напиток, а у тебя? Есть ли у тебя мандарины, хрустальные рюмки и ваза для фруктов? — Он оглядел дом и усмехнулся. — Я так и предполагал, что ты непропащая. Мы с Димкой пили за твое повышение еще в феврале. — Он удобно устроился в кресле, обхватив круглыми руками подлокотники.

— Когда я был у них в феврале, они кормили меня макаронами и водили в лесопарк за водой. Х-ха. Грязь, как на водопое, собаки мочатся, московская окраина, а они там воду набирают, чтобы ее пить. И эти их драки в снегу... Они толкали друг друга в грязный снег. Что он мне хотел доказать? Я его всегда обставлял по женщинам, он меня — по деньгам. Я сейчас тост скажу. Если вспомню. Где мои часы, кстати, белорусские? Вот он тост, вспомнил — не надейся на прошлое!

Прошлое... Когда она открывала дверь, то хотелось присесть и развязать ему шнурки ботинок. Ботинки стояли у порога и всякий раз, проходя мимо, она замирала оттого, что они стоят в прихожей. Он проводил по волосам, как будто хотел сбить с нее шапку, говорил, что шерстяные носки — эротично, и валил на диван. Редко встречаются люди такой неуклюжести. Потом они шли в ночной магазин. По дороге ему вздумалось танцевать. Они танцевали на площадке возле школы, где светилось единственное окно, на ветру. Он нанял учительницу, и она учила их танцевать вместе. Он повторял немецкий и носил в кармане словарь. Ноги его упирались в спинку кровати, а длинные волосы веером раскидывались на подушке. Она сидела и смотрела, как он спал, опершись на руку. Когда уезжал, она просила отлить одеколона, чтобы остался запах. Он молча вынул из сумки флакон и отдал. Весы по гороскопу умеют светиться астральным телом. Иногда у них светятся лицо, кожа, глаза. В офисе на стене висит фотография, они снялись все вместе перед его отъездом из филиала. На фотографии сияет ее лицо.

— Как тебе мой тост? Нельзя жить прошлым, жить надо по местному времени. Я всегда был за процессор, а не за память. Мне кажется — либо я спился, либо что-то понял... Единственный правильный способ реагировать на жизнь — повторять то, что было приятно. Ирэн понимает, что в моем возрасте надо иметь молодых любовниц. Но они дохнут, как бледные рефтинские куры от одного ее слова. Однажды она мне сказала: “Ты может быть, знаешь жизнь, ты может быть, ею живешь. Но ты не можешь однажды проснуться и прикоснуться к ней. Тело жизни... То, что она называет телом жизни... Димка — человек без воображения. Человек без воображения всегда пытается заиметь что-то реально, думает, что все можно приумножить... Я поработал на его Катю, и она поняла, что это не любовь. Я увел ее разговором за макаронами, она не успела понять, как это случилось. Эти драки на снегу — дрянь, жалко было на них смотреть... Я могу любого человека убедить, что он является кем-то в нормальной структуре. Катя поняла, что она славная и заслуживает любви. Но он промахнулся с диваном! Я делал его кабинет в испанском стиле — черная мебель, черные окна, белые стены. А Дима купил красный кожаный диван, диван вопиет. Повапленный диван. На него, как нами замечено, не садятся, предпочитают стулья.

Диван... Он позвонил и сказал голосом, от которого захотелось вскочить и мчаться:

— У меня Катя сбежала...

— Можно я приеду?

— Нет. Или можно. Как хочешь. Катя просила месячный мораторий. Чтобы месяц никого не было в доме. Я обещал, но мы что-нибудь придумаем.

— Я прилечу вечером, 263-им.

— Я встречу.

Было мало времени, она собрала сумку, посмотрела на часы. И потеряла ключ. Перевернула квартиру вверх дном, выпотрошила сумку, снова посмотрела на часы. Квартира выглядела как после ограбления. Она повернулась к двери — ключ висел на месте, все это время ключ висел на месте, все это время ключ висел на месте... Безумие. На шоссе она поймала машину до аэропорта, через двадцать минут машина врезалась в зад иномарки. Они остановились, к ним неспешно шел бритый водитель “оппеля”. Она взглянула на человека за рулем — по его лицу текла одинокая слеза. “Вчера первый раз сел”, — сказал он. Она поймала другую, непрерывно смотрела на часы, неслась через весь аэропорт к кассам, мешало длинное пальто.

Кассирша удивленно подняла брови:

— 263? Уже час в полете.

— Почему?

— По времени, — кассирша трижды постучала по крышке часов на руке. — По расписанию.

Двери аэропорта шикарно раздвинулись, и в лицо ударило “Мальчик хочет в Тамбов чики-чики-чики-чики-чики-та”. Первый раз слышала эту песню, глумливую именно сейчас. Она волочила сумку и думала, как это могло произойти. Уже возле дома поняла — это поезда ходят по московскому времени. А самолеты летают по-местному! Надо жить по местному времени. Она выходила из дома, когда самолет взлетал. Потерянный ключ пытался ее остановить. Бедный водитель “девятки”! Ведьма, татарка несчастная, татарка несчастная... Через два часа она набрала Димин номер.

— Да. — Голос был глухим, надорванным.

— Я не смогла улететь. Попробую завтра утром. — Молчание сгустилось, как туча.

— Можешь не трудиться. Я буду на работе.

На этот раз она долетела, добралась до фирмы, где с ней вежливо здоровались. Им принесли обед в кабинет.

— Давай ты поработаешь на меня. Хочу сделать в вашем жирном городе еще один филиал. Я дам тебе должность, на которой придется крутиться. Ты должна справиться.

— Попробую.

— Деньги будут другие.

Он ходил, как зверь по клетке. Метался туда и обратно, как раздраженный больной зверь. У нее дома спокойно разгуливал в полотенце на бедрах, на шее мокрые завитки, надевал очки, смотрел, потом снимал их и валил на диван. “Тебя учили в школе гейш? Мне еще не показывали такой техники”.

За окном начинало темнеть, одинокое высокое дерево качало ветвями туда-сюда, будто просило помощи. — Ко мне домой нельзя, мораторий. Но мы можем сделать это здесь. — Он показал на красный диван. — Хочешь коньяку? — Он открыл дверцу бара в шкафу.

— Я не хочу на этом диване. — Она обняла его и уткнулась в третью сверху пуговицу рубашки. Стоило к нему прикоснуться, и мир успокаивался, ничего плохого не могло произойти в убаюканном теплом мире. Руки хорошие, очень надежные руки.

— Тогда придется на столе. — Она в раздумье посмотрела на огромный черный стол, в головах — два телефона, в ногах — канцелярские принадлежности, и улыбнулась.

Они ужинали в ресторане.

— Катя нашла телефонные счета. Кричала: “Ты разговаривал с ней 8 марта час двадцать три минуты. Ты ее поздравлял? А 9 марта ты разговаривал с ней час и сорок пять минут, ты что, снова ее поздравлял?” Вначале врал, потом осточертело. Это не из-за тебя. У нее очень сильные пальцы музыкантши с длинными фалангами. Они цепко держат.

— Я пойду. Схожу за сигаретами. — Она простояла возле киоска полчаса, приходя в себя. Падал дождь и протыкал в снегу тонкие длинные отверстия. Замерзнув, она вернулась.

— Выбери вино. Не можешь? Смотри, вот немецкие, французские, здесь итальянские. Есть красное и белое.

— Мне не разобраться, сортов не знаю... Я хочу красное испанское.

— Прости, если я не разделю твоего выбора. Он безвкусен. Я должен тебе сказать

— у меня уже есть женщина. Давно. Катя подумала на тебя, она ошиблась. Я тебе не говорил, потому что не хотел делать из тебя мамочку.

— Откуда Катя обо мне знала? Ты что, мной прикрылся?

— Официант, будьте добры, поднимите карту вин. Она упала. Или не упала? — он посмотрел вопросительно. — Ну что, на метро? Изредка езжу на метро, впечатляет. Ты не хочешь со мной разговаривать?

— Нет.

— Хорошо. Я выхожу на следующей, ты едешь куда глаза глядят. Согласна?

—Да.

“Станция Черемушкинская. Поезд дальше не пойдет, просьба освободить вагоны”. Он победно улыбнулся.

— Ирэн тебе книжку не отдаст, не надейся. Здесь есть какая-то женская интрига, мне неизвестная. Она нормально меня строит. .Знает, что если уступит, то проиграет. И если я ей уступлю, то проиграю. В общем, если хоть один уступит, проиграем оба. Когда наши выиграли у французов, я наступил на голову любимой женщине. А она написала на стене красным фломастером “Fuск уоu”. Неужели я заклею евроремонтом то, что любимая женщина написала, когда я на радостях наступил ей на голову? Главное — понять, чего хочет другой, и не дать. Ирэн понимает, она была с нами на играх и видела — мы с Димой испытали славу, когда девочки вешаются непонятно на что и за что. Но это давно. Ты знаешь наше темное прошлое — игротехника. Что, сверим часы, куда они запропастились, эти часы белорусские? Но времени на самом деле нет. Есть только стиль времени. Тело времени. Париж разрушен, Булонский лес повалило ветром, это глубоко верный ход, а Эйфелеву башню оставили, это лишнее. Французкий стиль умер, мир его праху. Кто этого не понял, тот проиграл.

— Ну что, проводить тебя до гостиницы?

— Не знаю. Наверное.

— Что ты встала?

— Мне надо купить шампунь и мыло.

— Девушка, дайте побыстрее что подешевле. Я вчера читал про красотку, возле которой не было ни одного мужчины. Когда герой начинает с ней жить, его предупреждают, что уже двое сгинуло бесследно. Но он слишком доволен, как его обслуживают в постели, жратвой и пивом, которое она покупает, чтобы кого-то слушать. А в один прекрасный день обнаруживает, что вылетает из штанов, потому что сильно уменьшился в росте. Его увольняют с работы, он не может забраться на стул, а пиво она наливает ему в наперсток. Наконец, наступает день, которого красотка так ждала, — он приобретает необходимый рост — шесть дюймов, и тогда она берет его в руку и погружает головой в свою зловонную вагину. Когда она засыпает, он протыкает ей сонную артерию шляпной булавкой. А потом начинает расти... Ну что, мне пора, здесь мы попрощаемся. Не забудь про новую работу. Не звони по выходным, это Танины дни. Гостиница оплачена на сутки, остальное, пожалуйста, за свой счет. Скажи честно, ты прилетела ко мне? Может, ты хочешь за меня замуж? Я на тебе никогда не женюсь.

Она принялась работать. Но летом перестало получаться. Все разваливалось. Начинался кризис, а ей казалось, что это у нее, ведьмы, татарки несчастной, не получается. Она звонила и просила его приехать. После каждого отчаянного звонка он аккуратно высылал деньги. Она попала в больницу. Потом долго приходила в себя, наконец, все стало налаживаться, они снова встретились. Такой круглый невинный рот, не умеющий целоваться, кажется, тебя хотят проглотить. Дома он надел шорты и сыграл на пианино, кормил с ложки салатом и вытащил красного испанского вина. Оказавшись в коридоре, она замерла около ботинок, хотелось погладить рукой эти неловкие тупорылые существа.

— Ты изменилась, появился средневековый животик.

— Это от больничной каши.

— У тебя получилась сделка, ты неплохо заработала. Как они тебе поверили?

— Я переспала с генеральным.

— Ну и как?

— Тяжело. Шесть раз и картина упала. — Он наклонился над тумбочкой и вынул упаковку презервативов. Когда уходила, она забыла зубную щетку, ведьма, татарка несчастная, еtс...

— Ну что, сверим время, которого на самом деле нет. Пропали белорусские часы. Я говорю своей ловкой беленькой девочке: “Нас с тобой в будущем кое-что связывает”. Против этого нечего возразить. Просто намек. Я хочу нового ребенка, и если не могу получить от Ирэн, получу его в другом месте. Больше всего я люблю маленькие бегающие существа. Кучу детей на спине катать, чтобы хохотали во всю глотку. Ирку люблю до полного бесчувствия, самому смешно... Любовь — хорошая вещь, я готов сойти с ума на любой женщине, но ради детей. Я не ищу других девочек, мне нужен новый ребенок. А ты добрая и такое нормальное человеческое существо, дом любишь, любишь готовить и посуду мыть. У тебя все три резерва есть. Один — красота, второй

— деньги, а третий — ты можешь сделать, сотворить чего-нибудь. Девочку родить, например. Я свою беленькую девочку три года держу на привязи, мол, нас связывает будущее, и пальцем не тронул, она моя в потенциале. Это подло и жестоко, потому что она жить ни с кем не может. Знаю, что делаю ей не добро, а дрянь... А ты славное существо, красотуля. — Паша провел по волосам, как будто собирался сбить с нее шапку.

— Безобидная тихая девочка.

Он позвонил на другой день.

— Приезжай за зубной щеткой.

— Я не могу. Я уже договорилась с водителем.

— Передоговорись.

Он выложил на черный стол — слева — телефоны, справа — канцелярские принадлежности — зубную щетку.

— Мое благоволение к женщине простирается не дальше зубной щетки. Ты это

сделала нарочно?

— Недалеко же оно простирается.

— Когда у тебя перед носом размахивают зубной щеткой, запираться бессмысленно.

— Так не запирайся.

— Вон оно что. Значит, это ты нарочно?

— Так получилось.

— Больше не получится. Таня меня любит. Любит, понимаешь? Убери щетку, секретарша.

— Понимаю. — Она убрала в сумку щетку и написала на белом листе: “Что остается человеку, которому запретили любить? Только бояться потерять последние крохи. Но когда боишься потерять, то теряешь от страха”. — У него от жалости вытянулось лицо, обеими ладонями он провел по лицу снизу вверх, поправил. Она тоже пожалела его и приписала, чтобы разозлить: “Таня тебя любит. А я так просто здесь сижу за тысячу шестьсот километров от дома. Я сосчитала — ты никогда не хвалил мое терпение, руки, волосы, слова. Ты хвалил технику сделок, потому что она приносила тебе деньги. И технику постели”.

— Сосчитала — значит умеешь считать, с этим и живи. —Он выглядел довольным собой. Она не выдерживала его несчастного вида. Не могла выдержать даже минуты его несчастного лица.

— Конец века — это просто культурный стиль. Правильный драйв — прикасаться к телу жизни, а не крутить его вверх тормашками. Димка знает один только драйв — быть директором консорциума. Но драйва в сопротивлении нету, драйв только в том, чтобы грамотно отвечать на любовь. Грамотно отвечать. Постмодерн — дерьмо, потому что они все хотят наследить побольше. Навалить собственного персонального дерьма. Заранее повапленная жизнь. Игра в поражение — дрянь, бе-бе-бе, какашка. Сыграть в поддавки — не значит сыграть новое. Сыграть в поддавки — это просто сыграть мизер. Прожить — и текстов не оставить, это главное. Главное, чтобы была внутренняя тетрадь... Я пошел.

— Уже? А куда?

— Домой. Что я тут как медный таз на выставке, ты со мной не разговариваешь. Сидит печальное человеческое существо и напрочь молчит.

— А где Ира? Почему ты в рождество один?

— Ирка в больнице. У ней день рожденья, а позвоночник сломан. Меня оттуда выставили.

— Прости. Давай выпьем.

— Нет. Пойду. Я хотел тебя развеселить, но нет повести печальнее на свете, чем вы с Димой. Жалко смотреть. Я обставлял его по женщинам, потому что таких смертельных глаз не допускаю.

— Вот еще.

— Не воткай. Красотуля, тихая прима, филиал тянешь, делаешь Диме деньги. Заметила, как я из рук вон плохо выполняю указания по рекламе? Это нарочно. Мне от Димы ничего не надо, и он с меня ничего не возьмет. Слишком практичный. Если захочешь ребенка, позови. Это не игра, это больше чем игра, прима. В Египте был такой аттракцион — вокруг пирамиды дернутый верблюд крутит и крутит, сам шатучий, как лестница, мне с похмелья мутно, а голодранцы мелькают и кричат: “Прима! Прима!” Издеваются, думаю, какая я им прима на верблюде. Оказалось, что русские туристы от них только “Примой” избавлялись. Без “Примы” туда нечего соваться... Димон тебя сдал местным голодранцам. И всем по кайфу.

Она глядела с балкона, а в это время звонил телефон. Паша уходил по-испански — в черном пальто среди черных деревьев по снегу под белой луной.

Она взяла надрывающуюся трубку.

— У меня Таня сбежала... Я поздравляю тебя с Рождеством, ведьма, татарка несчастная.

 

ОБМАНУВШАЯ СМЕРТЬ

Звуки светофора, а зачем? Зачем светофор режет уши, когда город — кастрюля жизни, полная варева, с месивом под ногами и сырым воздухом, пресным на вкус. Зачем еще свист?

Нездорово все это. С ударением на первое “О”. Стоим на перекрестке, магазин оставили на глухонемую девушку и старика Федорыча. Старик на кассе, девушка — по жуликам, ведь все прут. Несут все подряд, даже Ремарка. Пойми этого вора — что он собрался делать с Эрихом Марией Ремарком? Толкнуть, а кому? Читать, а кто теперь читает, тем более Ремарка? Зеленый. Нет, нам не сдвинуться. Я увидела Жору и показала его птичке, ведь моя спутница — птичка. Я цепенею от Жоры, хотя, может быть, не одна я. При нем вспоминается обряд похорон.

— Что, девчонки, бухать пошли? — По брито-серебряной голове проскакала дрожь и застыла, пульсируя возле левого глаза. Глаз стряхнул на них молнию. Жора, если выпьет, умрет. Смерть закодированного кажется мгновенной судорогой. Слишком мрачное кино — рука, бутылка, секунда колебания, глоток, смерть, стук падающего тела. Скупой антураж — все чисто, лицо выбрито, стол, стул, солдатская койка с выношенным одеялом, водка. Неутолимое желание, острое, как резь в почках, и — жест к бутылке, который животней и сильней, чем страх умереть. Глоток, стук падающего тела. все. Жора — первый поэт и лучший фонетист города, но выглядит бандитом с волчьей . посадкой головы на плечах, крепких, как отроги. Прикинувшись, доктором филологии, волк читает лекции в университете, а девочки слушают одно, а понимают другое — что самцы существуют. Смысл человека выражен через внешность. Мы жмемся под его взглядом, и я презрительно делаю плечом вверх-вниз.

— Мы идем обедать.

— Ну-ну, — он провожает усмешкой.

Мы переходим дорогу под незрячим, без зрачка, светофором. У банка сидит на земле нищий. У скрюченных ног кривая надпись -— “Пришла весна, а я слепой”.

— В те баснословные времена, — рассказываю я птичке, — когда Жора еще пил и разбил голову моему мужу кружкой с надписью “Nescafe”, я смотрела в кино “Амаде-уса” с Жориной любовницей. Она плакала и ругалась весь фильм: “Как же, музыка, черти бы взяли эту музыку и этот талант; пропади они пропадом! Моцарта жалко. Мальчика в чулках и воротнике... Идет к чертям вся эта музыка...” Я ее упрекнула:

“Таня, он на тебе не женится. Жены поэтов должны быть безжалостными. Как Маргарита”,

Мы дошли до кафе и сделали заказ. К еде прилагался один грамм зелени. Бесплатно, как извещало меню. Но зелени не было.

— Ну что? — спросила птичка. — Водки берем?

— После Жоры? Конечно. Потом будем петь.

Мне Лару жалко, — чирикнула птичка. — Какой ум пропадает, какие знания! Я перед ней благоговею. Это генерал, а не женщина.

Мы с птичкой потратили 20 дней на эту горку салата с бананами, ветчиной и кальмаром — искали своего генерала. Что мы ищем в этих салатах? На что рассчитываем? Неужели там окажется то, что окажется тем, чем нам кажется? Не бывать этому. Это будет не по-русски. Дико это будет. Нашли кальмара на камень, но зато ветчину не нашли и успокоилась. Наши победили.

— Лару? Она сама выбрала лечь грудью на амбразуру. Вчера ее видела, и что? Заявила, что она — человек будущего, а воры скоро все передохнут, если не поймут, что работать надо честно. Они люди прошлого. Кричала на весь торговый зал — чтобы люди прошлого слышали. В голове ее счетчик, крутит цифры, четыре отдела держит в уме, никому не верит — и не дает. Это паранойя.

— И в глазах стоят слезы. В голубых, как у немецкой куклы, — слезы, слезы, слезы, — добавила птичка.

— Кричит, что все равно найдет честных. Это что, свинина с грибами? А грибы-то где, господи прости этих людей прошлого. Ну не немцы мы. Можем мы стать немцами? Если бы могли, то уже стали бы... Жору в следующий раз за версту обойду, теперь три дня пропадут. — Настя, — спросила я птичку, — ты часто пьешь?

— Я? — ужаснулась Настя. — Я вообще не пью. Только с тобой раз в три месяца.

— И я только с тобой. А почему?

— Потому что. — Она перешла на шепот и заозиралась, как шпион из немого кино. — Потому что мы их ненавидим.

— Ты про мужа? — Я тоже перешла на шепот.

— И про Мишу тоже. Зачем он принес два килограмма гнилых бананов? Купил бы один хороший. Как они не понимают?

—Мент немножко.

— Не немножко. Не немножко.

— Настя, не раскачивай. Опять будем петь на два голоса “Милые сердцу песни России” по книжке, а Миша в халате, поливая пальмы, скажет: “Завели харикришнара-му”. Сколько можно? Уже все обрыдали, а кони все скачут и скачут, а избы горят и горят. Хватит. Помнишь, я Пете про зубы внушала, а Миша говорит: “Ты что, пацан, зубы не чистишь? Мужик должен чистить зубы!”, а ты спросила: “А баба не должна?” Сама заедаешься.

— А что, молча глупости слушать? Не могу. Зачем мне гнилые бананы! Когда родился Родион, Мишку мама выставила, я с ним ушла, бросила сына, жили в милицейской конторе, на диване, где опера совещались про трупы.

— Давай выпьем. У меня Сережа умер.

— Умер? — Птичка вздрогнула и закрыла рукой рот, чтобы не закричать. Я кричала “Умер!” так, что мама вылетела из своей комнаты.

Сережа умер, а я живу. Хотя умер единственный меня любивший. Ушел на небо в тридцать семь лет и унес с собой все истории, которые сочинял. И больше я не услышу вранья про то, как я объявила на весь магазин, что не сплю с мужчинами. И с женщинами тоже не сплю. Это неверно, но я сплю со своим'маленьким сыном. А что делать с ребенком, у которого комплекс сироты? Только спать в обнимку.

— Как он умер? — На лбу птички по-сиротски прижались друг к другу вертикальные морщинки.

— Во сне. Пришел домой от итальянки, с которой ссорился, — она хотела увезти его в маленький, никому не известный город Сиракузы, вылечить от пьянства и нарожать детей с отогнутыми вверх ресницами. Он не хотел в Сиракузы — там дикие ветра, и смеялся — всем известно, что в Сиракузах убивают по ошибке. В Сиракузах солдат по ошибке убил Архимеда, напрасно она думает, что этот город никому не известен, именно тем и известен, что там убили помилованного Архимеда. “В Сиракузах, — спорила итальянка, — родился Феокрит, и ему подражал сам Вергилий!” Но Сережа говорил, что козопасы Феокрита не похожи на сицилийцев, на сладких ангелов они похожи. а Вергилий с его бледными педерастами, — ну их, эти пасторали, не русского это ума дело! Поругавшись, он вернулся от итальянки домой, сказал дочерям, чтобы накрывали рождественский стол, а он немного поспит. Лег и умер. Я даже не заплакала, Настя, когда его Зося мне сказала. Я не могла поверить. Привезла его статью Зосе, а она сказала:

“Стоит человеку умереть, из всех стран начинают приходить статьи. Почему раньше не печатали? Ему это было нужно”.

Эта его Зося, профессиональная жена пьяницы. Большеглазая, длиннорукая, длинноногая. Выскочила за него в восемнадцать и восемнадцать лет прожила с лучшим любовником этого мира. И спятила. И я тоже. И итальянка тоже. Потому что он божественный любовник, а что до остального, то остальное не замечаешь, когда с таким сталкиваешься, потому что мир меркнет в глазах... Нас познакомил Жора. У них была конференция, и зачем-то в первый день сделали банкет. Мы отправились на детскую выставку майским днем, Петька — в бабочке, запросил сосисок с кетчупом. В баре из темноты углового дивана на нас зыркнул Жора, у меня подвернулся каблук, и кетчуп закапал на пол, а он замахал “Идите сюда!”. Потребовал с Петьки стихов. Ребенок завел про Родину-мать и солдатские могилы, хотя Петька даже в дедушку Ленина не верит. Говорит, что дедушку Ленина я придумала, чтобы изводить его рассказами про мальчиков, каких отродясь на свете не бывало. Разве может быть мальчик, который сидит рядом с включенным компьютером и, воспитывая волю, читает книжку? Нет таких мальчиков, и не может быть. “Это для мальчика слишком равнодушно”. Петька под Жориным взглядом молотил про братские могилы, а в углу темного дивана зашевелилось, и кто-то сел, не открывая глаз. Сидит, спит и язык вывесил, как белый флаг. Я удивилась и спросила, кто же это? А Жора заговорил чинами и званиями, и перечень оказался длинным. Я поинтересовалась, мол, не перестарался ли он? Для такого нарядного юноши, вдобавок в стельку пьяного, список чересчур. Жора вместо ответа перешел на личности, вменил, что за мной студенты бегают и что я с одним целовалась в университете, и мы разругались, потому что я со студентами не целуюсь, я не безумна. В лицо немного различаю и только считаю по ведомости, сколько сдали, а сколько за дверью топчутся. А то, на что он намекает, так хвост приклеился семь лет назад, а потом на улице, когда журналист с квадратной сумкой, мной не опознанный, остановился и сказал приятелю нагло: “Посмотри, это она. Я так ее любил, я ей семь раз Байрона сдавал!”

— Что там сдавать-то, — Жора фыркнул: “Ты кончил жизни путь, герой! Теперь твоя начнется слава...” Мелодрама.

— Мы уходим, — обиделась я.

— Погоди. У Сережи доклад в три часа. Посиди тут, я схожу в университет, предупрежу, чтобы перенесли.

— Ты лучше позвони.

— Телефон на кафедре сломан, лучше схожу.

— Давай я схожу.

— Ты смоешься.

— А ты не смоешься?

— Честное благородное слово, святой истинный крест, могу есть землю. Проснется человек в чужом городе и неизвестно что с отчаянья совершит.

—Он с приветом?

— Не то слово. — Жора хладнокровно залез спящему в карман, вытащил доллары и пошел как бы за мороженым Петьке. Спящий открыл глаза и, едва ворочая языком, произнес: “Пересядьте, пожалуйста, ко мне”.

—Что?

— Пересядьте, пожалуйста, ко мне. — Я собрала под столом две фиги и держалась изо всех сил. Но ноги распрямились, сделали- шаг и усадили рядом с ним на диван. Он тут же сграбастал мою руку горячей температурной рукой, уцепился за нее, как утопающий за соломинку, а соломинка вспыхнула. У Жоры в руках задрожал графин с водкой и стукнулся о вазочку с мороженым. Он сел и спросил с ненавистью:

— Ты что, успела залезть ему в штаны?

— Пошли, Петька. Не прикасайся к мороженому. Оно отравлено.

— Нет. Погоди. Сначала накатим. У него папа ректор, потеряется мальчик — поставят крест на одной ученой женщине.

—Пошли, Петька. Не трогай мороженое.

— Мам, я уже потрогал. Я умру?

— Может вырвать.

— Кончай над парнем издеваться. Ешь, Петь, мама твоя шутница. Шутки над пацанами шутит.

— Без тебя знаю, — ответил Петька.

— Да ты, брат, никак орел?

— Орел не орел, но как дедушка Ленин не буду.

— Это почему?

— Он кудрявый. Как собачонка. — А Сережа в это время спал, тихо сползая под стол, а ноги выезжали с другой стороны. Любой спящий человек с вывешенным языком выглядел бы идиотом, а он выглядел, как Шопен.

Жора встал и откланялся с усмешками, Петька долизывал ложку, Сережа спал. Майский день играл и веселился за зашторенным окном, стало понятно, что Жора никогда не вернется, а Сережа никогда не проснется.

— Мы наверх, на выставку. Когда человек проспится, отдайте ему записку, — сказала я бармену. А потом под Петькины негодующие вопли я обчистила спящего.

Мы разглядывали нарисованного кота, у которого на голове стояла небольшая, красиво изогнутая церковь, а на груди болталась цепь. На цепи висела картина, изображавшая опять кота с церковью на голове и картиной на груди. Петя объяснил, что он хотел рисовать много котов, один в другом, внутри картинок на груди кота, но ошибся с размером. Первый кот должен был быть крупнее. Творческая неудача, в общем. Зато папа получился очень. Редкой красоты папа. “Ты, наверное, спросишь, почему усы и борода черные, а не рыжие? Это специально к синему костюму и красной рубашке”. С портрета смотрело лицо солиста оперетты Алихана Зангиева, но черты были папины. Мне показалось, что меня одурачили. Какой простой фокус — меняешь масть, и выступает то, что скрыто. Искусство.

— Он самый дорогой для меня человек. — объявил Петя. — Он ушел не от меня. он ушел от тебя. Ты над ним шутила? — В этот момент появился Сережа, и понятно это стало еще до того, как мы его увидели, по тому, как расступались мамы с детьми. Он подошел к нам и попросил.

— Уведите меня отсюда. Я, наверное, подрался. — Руки у него были в крови и рот тоже. — Может быть, я кого-нибудь убил?

— И съел. Пойдем. Петя, покажи туалет. Поможешь отмыться? Вот платок. — К нам пробиралась низкорослая женщина.

— Тут Дом детского творчества. Выставка, а не пивная. Выведите пьяного мужа.

— Он нам не муж, — возмутился Петька. — Он это... — Петька покрутил вокруг головы. — Это типа дедушка Ленин. —Женщину покинули изумляться и побрели домой, а Сережа плелся следом и твердил, что всю жизнь хотел такую женщину, а все остальное не стоит ни гроша. А эта женщина повернулась к нему спиной, вцепилась в ребенка и делает вид, что ничего не случилось. А на самом деле все уже случилось, только она не поняла. Поняла я, поняла, зачем говорить... Около двери мы подрались, к радости Петьки. “Мама, не так, не так, надо по яйцам!” Но Сережа нас растолкал и прорвался в дом.

Мы прожили год как муж и жена. А потом я вернула его Зосе. Это было поражение. Я стала болеть, худеть и убегать. Или выгонять его из дома, приговаривая: “Не буду женой пьяницы. Я не для этого”. Зося приняла его с радостью, потому что без него начала болеть, худеть, убегать из пустого дома, и больше всего хотела быть женой пьяницы, а он этого не хотел — “она не то”.

Мы сидим тут с тобой, Настя, а его тело в гробу. Осталось же хоть что-нибудь. Красивые зубы и густые волосы должны еще остаться. Живее человека я не видела. Не могу этого представить и поверить в это не могу. Это смерть — обман, он не может быть нигде. Он есть, следит за жизнью, сочиняет враки, просто ему стало в тягость его больное и жадное к жизни тело. То есть я хочу сказать, что, кажется верю в бессмертие души. Не могу себе представить его мертвым. Эта его Зося мне даже не позвонила. Я не видела лица и ресниц, как они отгибаются к небу, и как он лежит, не издавая вздохов.

Мне невозможно представить его мертвым. Зося с этим не согласилась. Сказала, что я не видела его последний год — было уже заметно. “Когда ты приезжала, он брал себя в руки, а потом бывало еще хуже”. Пойдем отсюда, темнеет. — Настя встрепенулась.

— Запрем магазин, заберем Мишу с работы и поедем к нам, хорошо?

Мы вышли в сумеречный полусонный город. Грязь стала, темней и гуще, ноги вязли, на ботинках выступила соль. Возле банка сидел нищий с картонкой “Пришла весна, а я слепой”. Мы вытрясли мелочь в его убитую грязную кепку, похожую на упавшую с неба птицу. Он поднял лицо с закрытыми глазами, в прорези век сверкнула, как бритва, влажная полоса. Я нашла десятки и сунула в его температурящую, как будто знакомую руку, с тоской: “Может, это ты?”

В магазине мерцал слабый свет, блаженные шуршали страницами и смотрели недоуменно. Лица людей казались мертво-восковыми.

Глухонемая девушка промычала, боязливо ткнув пальцем в замшелого.

— Во-он, у то-ого. Этот. Лотреамон.

— Вот борзота! — Настя рванулась, распахнула замшелого и вытащила из-за пояса обесчещенного Лотреамона, крикнув навзрыд:

— Чтоб духу твоего здесь больше не было! Магазин закрывается, господа жулики. Все.

— Анастасия, вы, кажется, плачете? — спросил красивый семитский старик.

— Плачу, Александр Михайлович, плачу, и как мне не плакать! Любой на моем месте заплачет. Тепло отключили, свет за долги погасят, налоговая с пожарниками каждый день. Развели воров со своим президентом, как мышей в амбаре! И после этого я еще называюсь хозяйкой магазина, частной собственницей называюсь после всех унижений!

Глухонемая девушка тянула ее за рукав.

—Ы-ы-ы и еще унесли, вот Ма-а-риии—ии—нуу!

— А ты почему? Почему молчала? Почему Федорыча не крикнула?

— А-а! Ка-а-к я? Я бо-о-юсь говорить.

— А сейчас зачем говоришь, настроение портишь? Ой, ой, извини, Оля, прости, я не хотела... Ну постой, вот, возьми деньги, прости меня. Ты куда?

— К Вы-ы-ыктору пора, шабачку выгулива-ать. Она-а все обосрет, мне-е убирать придее-ется.

— Это еще не полнолуние, — махнула Настя. — Будет полнолуние, сумасшедшие пойдут, как рыба на нерест. — Настя жала на кнопки, вызванивала Мишу. В магазин вплыла дама в белом норковом берете и белой норковой шубе. Снегурочка. Яркие румяна покрывали лицо и нос, величиной с корабельный.

— Вера пришла, — обрадовалась Настя. — Вера, поехали к нам в гости!

— Мне сочинение надо ребенку писать.

Там напишешь. Вон Анна тебе напишет, она писательница. — Вера поглядела высокомерно.

— Спасибо. Наша стерва уже поставила двойку профессору Быкову. И доценту Шляхтер. Когда Осип закончит школу, я ей черновики предъявлю, чтоб знала, кому двойки ставила.

—А ее фамилия...

— Билибина.

— Это моя училка литературы. Самая сильная в городе. Вера, я меньше четверки у нее не получала! Хочу, давно не писала про Андрея Болконского и встречу с дубом. Что-то в мире должно быть вечным, встреча с дубом, например. “Нет, жизнь не кончена в тридцать лет...”, и дальше по тексту.

Пришел Миша и встал за витриной, руки в карманах, укоризненно поглядывал и делал знаки — закрывайте, сколько вас ждать... Федорыч по-солдатски собрал манатки и удалился.

— Знаешь что, Мишенька. У меня до тебя корысть.

— Рассказывай.

— Сегодня зазвонил телефон: “С вами будет говорить директор издательства Ом-пресс”. В трубке заиграла механическая музыка, я не успела попросить секретаря напомнить мне его имя.

— Здравствуйте, Анна Сергеевна.

— Здравствуйте, Владимир Владимирович. Я не ошиблась с отчеством?

— И не только с отчеством. Вы ошиблись со всем. Меня зовут Сергей Николаевич. Но я вас понимаю. Мы перед выборами все думаем об одном человеке. Я звоню сказать, что редактор прочла вашу книгу... — Сердце переместилось в голову и начало тукать, повышая громкость и частоту с каждой секундой. Мягкий, с бархатом, бас держал паузу... Как же он выглядел, когда листал книгу? Богатый в гробу смотрится лучше. чем бедный на школьной фотографии. Он выглядел полнокровно и свежо. Моя сестра попрекнула животом, и Сергей Николаевич простодушно удивился: “Ботинок давно своих не вижу, но про живот ты первая сказала. Я большой человек — мне правду не скажут”.

— Так вот, про книгу. Техника письма высокая, но тематика не наша. У вас что в планах — Канары при жизни или памятник после смерти? Что вы предпочтете?

Что я предпочту? Памятники, ах да, памятники... Врубелевский красавец Лобачевский, выдворенный на зады политехникума, чтобы вместо него водрузить гнома Кирова, а это обидно. Пушкин, одетый хотя бы на осень, с бирюзовыми складками на плечах. На Чистых прудах побелевший в одном сюртуке Грибоедов. Обгаженный голубями Свердлов с треугольной горкой снега на голове, будто в кипе. Испанец Антонио Гауди на лавке возле Леонского собора. Можно сесть рядом и погладить сутулое каменное плечо. В его соборе шло венчанье с органом, белыми розами, кинокамерами, сияющими дамами в бриллиантах и мехах. Гауди сидел на каменной лавке с лужицей осеннего дождя меж колен, опустив голову в шляпе. После смерти его тело не могли опознать, потому что одет был, как бродяга. Бродяга, которого подобрали мертвым на улице... Сергей Николаевич шутил полновесно.

— Если вопрос стоит “или-или”, то Канары при жизни...

— Тогда пишем боевик. Боевик делается просто — через каждые пятьдесят страниц нарушаем одну из библейских заповедей...”

— Ну, в общем, Миша, я хочу тебя в соавторы, расскажи что-нибудь пострашней.

— Голуба моя... Приезжаю с бархатного сезона в Крыму, тут уже заморозки, вызывают на работу. Я обрадовался — дома жена ворчит, ребенок плачет. Едем на кладбище, лопатой отскребаем труп по кускам и в полиэтиленовый мешок сбрасываем. Член отдельно, пальцы отдельно — разрубили за бутылку водки. Вот такие боевики. Хочешь еще?

— Нет.

— Тогда потанцуем. Что ты какая-то безучастная?

— У меня Сережа умер.

— Это с которым ты по универсаму голая ходила?

— Ну не голая же, наоборот, в дубленке и сапогах в мае месяце.

— Вот скажи, зачем ты это делала? Ты ж нормальная.

— С ума сходила. Без всего, но в дубленке с капюшоном. А теперь его зарыли в землю, и ни одной женщины рядом, а он этого не переносил.

— Женщины любят только придурков. Извини конечно, что я так о покойном. Не выношу самоубийц.

— С чего ты взял, что он самоубийца?

— Ему сколько? Тридцать семь? В тридцать семь умереть можно от рака или спида. Остальное лечат.

— Ты хочешь сказать...

— Не бери на себя. Это просто водка, он выбрал ее, не тебя. Чего ты его бросила?

— Не вытерпела.

— А чего не вытерпела, обмана? Врал он про любовь, не убивайся. Любил бы, жили б вместе, проверено... Да пошла ты к черту, мы танцуем, а не деремся, дура собака. Тряпки жрет и гвозди, как мусоропровод. Подожди, я сейчас ее запру и дотанцуем, а то повалит, и так еле держимся.

Еле держимся, но держимся же. Вера с корабельным носом внимательно читает сочинение про Болконского. Моя любимая учительница с поседелыми в боях усами завтра поставит мне, писательнице, тройку, но еще не знает об этом. Она, может быть, и четверку поставила, если б сочинение не было переписано нелюбимым почерком. Банкирскому сыну четверки не получить, как раньше обкомовскому. Старая гвардия. Мне еще не поставили тройку за Болконского, это случится завтра, а сейчас я стою под Мишиной пальмой. И не понимаю.

Сегодня ты есть, завтра — нет. Сегодня — нет, завтра — есть, — понятно, это про детей, а обратно не понимаю. Куда может бесследно пропасть так много всего? Не могу поверить, что его нет. “Еще меня любите за то, что я умру!” За это любить невозможно, за это не любят. Стариков не любят, потому что они скоро исчезнут, и этого уже не скрыть. Привязаться к тлену, жить с тленом, но как же, как Зося сумела?

Полный дом пальм, куда ни повернись, — волосатые пальмы развесили руки-веера, и Мишка за дверью строит неистовую собаку. Дом — полная чаша, все цветет, растет, буйствует. Как я их люблю... А его оставила погибать одного? Почему от водки начинаешь думать, что все люди братья? На самом деле все люди сестры, а братья нам не люди. Они нам воры и обидчики. Как он мог бросить меня превращаться в памятник после смерти под холодным небом, если любил? Никогда не прощу тебя, предатель. Ты, предатель, ушел на небо, а я боюсь бандитов и сочиняю кровавые байки, чтобы показать мальчику море. Мальчик вырастет, забудет про котов с церквями на голове. И если какая-нибудь тварь даст ему ширнуться в подъезде, моя жизнь полетит под откос. Зачем мы встретили Жору? Кончится “Милыми сердцу песнями России”. Миша с Настей разругаются, а к утру запоем.

Почему мы так живем? Отвечай, там, куда ты скрылся, все унес и украл, ты должен это знать.

Версия для печати