Опубликовано в журнале:
«Урал» 2001, №7

УАЗовские перекуры. Были завода

Николай Голден

УАЗовские перекуры

Были завода

Вот уже много лет судьба связывает меня с Уральским ордена Ленина алюминиевым заводом. Производство легкого металла — весьма нелегкий, потный труд, несмотря на то, что в цехах становится все больше механизмов и автоматических линий. Даже такая поговорка есть, отражающая горячий характер нашего труда: нажал кнопку — спина взмокла! Еще бы ей не взмокнуть! В электролизном цехе, например, зачастую приходится работать в полутора-двух метрах от огненной поверхности электролита, температура которого чуть ниже тысячи градусов. Да, впрочем, и в других основных цехах — глиноземном, кальцинации, электротермическом — тоже не замерзнешь. Металлургия!

Время, свободное от “нажимания кнопок”, занято перекурами. Пока просоленные потом спецовки на плечах сохнут, люди набираются сил для следующей технологической операции. Они отдыхают, зато вовсю работают их языки. Каких только тем не затрагивают на этих перекурах! От международной политики до аутогипноза.

Но есть особая тема — тема номер один, к ней постоянно возвращаются наши ветераны. И молодежь, и люди среднего возраста всякий раз слушают не перебивая, даже если старый уазовец повторяется. А великолепные рассказчики, так сказать, мастера разговорного жанра есть, как правило, в каждом рабочем коллективе, на каждом участке, в любой смене, бригаде или службе, среди людей самого разного уровня образования и воспитания.

На протяжении десятков лет я наслушался этого трепа до такой степени, что сегодня уже затрудняюсь и вспомнить, от кого конкретно и что именно довелось услышать...

Сами знаете, я человек некурящий. Отродясь не баловался табачищем. Одна вонь от него происходит и затмение мозгов. Однако перекуры в работе очень даже одобряю. И не потому, конечно, что вы меня дымом со всех сторон обкуриваете. А потому что, во-первых, у нас в электролизном цехе не только человек, но даже стальной инструмент и тот добела греется и роздыху требует. Во-вторых, можно вволю порассуждать насчет всеобщего житья-бытья, для души и для извилин своих работу задать. Чтобы застой в них не случался и засорение.

У человека на производстве перво-наперво что главное? Чтобы знал и всегда помнил, где ты пашешь и что за продукт людям даешь. Потому, к примеру, если ты просто хороший парень (и компанейский, и пьешь в меру, и в семье тобою довольны) — от этого прок лишь родне твоей, ну, может, еще соседу. И никому более. Значит, ничегошеньки пока ты еще не значишь.

Опять же, допустим, к примеру, была бы у нас артель по плетению лаптей. В последнее время мода пошла хоть на что-нибудь молиться: кто — в церкви на икону, а кто — на лапоть... Знаю я одного, неподалеку от меня в девятиэтажке живет. Все, конечно, в доме как полагается: паркет, газ, мусоропровод, “кабинет задумчивости” — сплошные удовольствия цивилизации. И мебель-то у него полированная, книжками набитая, и баба-то у него под цвет мебели выкрашена, кругом ковры, хрусталь, видеодвойка и прочие импортные изделия. Шик с треском! А в гостевой комнате на самом виду два лаптя болтаются. Хозяин всем говорит — за хорошие деньги какой-то человек сплел ему те дремучие обутки. Люди, конечно, удивляются. В чем дело? Ведь во всем должна быть осмысленность своя. Однако впрямую спросить — мнутся: чего, мол, серость собственную наружу выставлять?! Мнутся — это хозяину и лестно...

Одним словом, прибыльное нынче дело — артель лаптежников сколотить. Только, я считаю, и здесь невелика честь: вся цена была бы нам не выше лыкового лаптя. Потому что народонаселению такой товар вовсе ни к чему. Для потехи разве? А цена человеку должна быть поболее того, что он производит, да и измеряться все ж таки не в денежном выражении. Если, конечно, он не шкаф какой-нибудь, а человек.

И возьмем теперь наш продукт — алюминий. Вроде бы металл как металл. Хотя и цветной, но не редкостный. И цена не шибко, чтобы очень... А попробуй-ка обойтись без него. На машине, к примеру, мотор тебя везет — он из нашего сплава. Про самолет, про ракету уж не говорю — это и ежику понятно. Дома на кухню пришел — и тут утварь алюминиевая попадается. В холодильник каждый день заглядываешь? То-то и оно! Телевизором щелкнул — опять же там конденсаторы всякие, полупроводники, прочая мелочь важная — во всем есть наш металл или сплавы его. Смотреть кино про войну начал — глядь, “катюши” стреляют и все горит: танки фашистские, кирпич, земля у них под ногами. И что гореть по природе своей не должно — все равно горит... Защищать государство — без алюминиевого порошка, пудры ни бомбу, ни взрывчатку, ни тем более “катюшиных сюрпризов” не сделаешь.

Почитай, везде и всюду он пригоден, алюминий-то наш. Раза в три легче железа, но коли сплав какой с ним учинить — крепость стальная. И, главное дело, ржа его не ест. Долговечный материал. Вот и выходит, что мы с вами край как всем нужны. Оттого и цена нам — рублем не измеришь. Мне скажут: крестьянин еще нужней — хлеб дает и прочее, чего пожевать можно. Согласен. Однако и хлебороб сегодня не кобылой силен: трактором пашет, комбайном убирает...

Но я-то ладил про завод объяснить, про УАЗ про наш. Николай вот недавно к нам в бригаду поступил, ему надо в голове замес произвести, покуда меня на пенсию не проводили. Так знаешь, чем он взял против других таких же заводов, наш Уральский алюминиевый? Слушай. Вон видишь с краю Витька сидит, рукавицей прикрывается: фонарь под глазом у него. На той неделе схлопотал на соревнованиях. Мы, конечно, болеть ходили: наш боксер. А противник ему попался тоже не лыком шит. Вышли они — сперва руки друг дружке жмут и все такое. Судья у обоих перчатки пощупал: нет ли железяки у которого-нибудь, чтоб все по-честному, значит. Ладно. Сошлись они, и давай один другого кулаками понужать. Молотят — только пеньки у них на плечах вздрагивают. Ну, крепкие ребяты! Однако под конец утомились. Последнюю трехминутку больше в обнимку ходили. Глядим, сейчас мириться начнут. Опять же — этого им судья не дает: распихивает в стороны да сызнова потом стравляет, подзуживает, змей подколодный. Наконец одолел-таки Витька своего напарника. Тот два раза на полу отдыхал, а Витька — ни разу. Молодец! За это ему и руку вверх подняли.

Но меня вот что интересует. Если бы на него, пускай он и отличный боец, но вместо одного сразу двух-трех таких противников науськать, уж не говорю — больше. Пожалуй, изнахратили б они его, это — как пить дать. Да мало ли, что в спорте так не бывает! Зато в жизни еще не такое случается. Понятно, к чему я веду? Вот-вот. Наш УАЗ-то в войну один против, почитай, двадцати алюминиевых заводов Европы стоял. И выстоял! Каково?! За это нас в конце войны орденом Ленина и наградили.

Ну, все! Поднимайся по местам! Про то, как оно все было, — в другой перекур.

Когда Великая Отечественная началась, в тот же день и в цехах, и в парке, и на стадионе — везде митинги прошли. Много наших уазовцев на фронт добровольцами записалось. А дня через два нам запрет на это объявили: броня, значит. Коли не успел сразу в армию мобилизоваться, робь в цеху — не трепыхайся. И это правильно. Потому как немного погодя, когда Волховский и Днепровский алюминиевые заводы остановились, тут у нас, в Каменске, самый настоящий фронт открылся. Так и назывался: трудовой фронт. И мало того, что с завода в армию никого не пускали, что эвакуированные с Волхова и Днепра алюминщики прибыли к нам на помощь, вдобавок еще сюда народу отовсюду понаехало. Из Сибири, из Средней Азии — узбеки, казахи, туркмены, таджики, манси, ханты, удмурты — кого только не было! Все языки смешались, однако понимали друг друга без переводчиков. Начали срочно расширять завод. Его перед войной лет шесть строили, а тут за десять месяцев поставили рядом, считай, такой же. И в конце войны уже почти в шесть раз больше продукции выпускали, чем в ее начале...

Выполнение плана обозначалось не в процентах, не в тоннах. Счет вели в переводе на боевую технику. Считалось так: полтонны силумина — это танковый или авиационный мотор, две с половиной тонны алюминия — бомбардировщик. Москва каждый день звонила. Иной раз сам председатель обороны беспокоился: “На сколько танков и самолетов дал УАЗ металлу сегодня? Сколь завтра дадите?” Ну а нарком-то, Петр Фадеич Ломако, — тот, случалось, сутками не вылазил с завода. Про кадровых уазовцев и говорить нечего: душу наизнанку выворачивали в работе. Дьячкова помню. Этот же будет хоть до самой смертушки долбиться на электролизере, пока не сделает все по-настоящему. Александров Николай, Воробьев Дмитрий — многие, впрочем, так-то вот работали. Жернаков, бывало, выйдет на смену, так сделает столько, сколько втроем-вчетвером. Никто не уходил со смены в душ мыться только потому, что рабочее время вышло. Каждый сам понимал, что к чему. В столовке иногда съешь обед и думаешь: то ли домой пойти, то ли в корпус возвратиться, заглянуть хотя бы. Что-то, прикидываешь, там борт у ванны краснел, поди, маются с ним ребята, ругают тебя на чем свет стоит. Ну, потащишься посмотреть. А там и правда сменщики твои воюют: или борт металлом и электролитом прорвало, или еще какая аварийная ситуация. Совести не хватит сторониться-то. Значит, берешь ломок и — на поддержку!

Потом, глядишь, еще чуть ли не смену отвкалывал. Теперь домой подаваться — только силы напрасно терять. После работы на километре пути, бывало, три раза отдыхать присядешь: без перекура такое расстояние ни за что не осилить. Многие прямо в цехах спать оставались: и сил на дорогу не тратишь, и обувь целее будет. А случись в цехе какая авария или срочная работа приспеет, всегда есть кто-нибудь под рукой...

Нам, кадровым, пришлось на пуске всех новых участков попахать. Условия, конечно, тяжелые. К примеру, если стоишь ты на одном углу электролизера, то не угадаешь, кто на другом углу стоит у штурвальной-то части. Метров шесть расстояние, а один лишь силуэт обозначается: столько дыму, чаду было. Тут хвороба пошла горловая. Охрипли все. Голосовые связки перехватывало — не разговариваешь, сипишь только. От газа внутри съедало. Я нахватался этих вредностей досыта и в сорок втором году, после пуска седьмого корпуса, совсем занемог: в легких болезнь завелась — ни вздохнуть, ни выдохнуть нету моченьки. Прямо загибаюсь!

Вызывают меня тогда к начальнику цеха Семен Иванычу Гуркину. Парторг у него там сидит, предцехкома, еще кто-то был, теперь не помню.

— Нам от врача бумага пришла, — говорят. — Нельзя, мол, тебе электролизником дальше оставаться. Еще помрешь невзначай. Уходи, покуда жив, на другую работу.

— Зачем же мне уходить из цеха? — спрашиваю. — В Сталинграде-то вон чего творится. Я, может, под конец-то свой еще успею металлу штук на двадцать самолетов дать.

— Нет. Этого мало. Стране нужно, чтоб ты в тыщу раз больше выплавил алюминия.

— Столько не смогу. Хотя и сноровка есть, а здоровья не хватит. Помру, пожалуй. Изробился.

— Вот и мы так же думаем,— говорят. — Поэтому решили тебя назначить инструктором стахановских методов труда. У иного человека и здоровья не занимать, и желание есть, а сноровки твоей нету. Десяток людей научишь как следует робить — хорошо. Сотню — того лучше. Они и дадут столько металла, сколько нужно...

Ну, ладно. Задачу мне такую поставили: если кто отстает, подтягивать его. Сначала в плановом отделе смотришь технические показатели самой худшей бригады, ищешь, что у них плохо идет: сортность, ванно-сутки или перерасход сырья, электроэнергии? Приходишь затем к ним на рабочее место разобраться, как же они действуют. Где недоработка? Что устранять? Подсказываешь, как надо работать правильно. Глядишь, поняли, что к чему. Лучше дела пошли. Тогда берешь другую бригаду и — все сначала...

Работали, конечно, не как сейчас, механизации никакой ведь не было. Про автоматику и не говорю. Весь инструмент — лом, зубило на длинной рукоятке и кувалда. Один это здоровенное зубило в корку электролита наставляет, другой кувалдой молотит... И одежонка конченная — сплошь ремки. Плещет же огнем-то! Где металлом, где электролитом обдаст — все на тебе горит. Ну, голь на выдумки хитра! Приспособились тут брезентовыми фартуками прикрываться: один спереди, второй сзади, а под ними ничего иногда и нет — в чем на свет мама родила.

Сейчас трудно молодежи теперешней объяснить, как все это происходило. Наглядности той нет, и сравнить даже не с чем. Ведь у всех нас такое настроение было, доложу я вам, прямо как на фронте, на передовой. Там бойцы говорили: “Стоять насмерть!”, а у нас здесь говорили: “Работать насмерть!” Вот так и работали.

Не думайте только, что это сказано для красного словца — насмерть работать. Это надо понимать в прямом смысле, не в переносном. Старые работяги, которые живы еще, соврать не дадут: когда после Победы в сорок пятом начали очищать цеха от накопленного за четыре года хлама, бывало, что вместе с мусором попадали высохшие человечьи скелеты. У нас в электролизном такие сюрпризы находили в шинных каналах при отключении ванн на капитальный ремонт... Нет, я не для жути сообщаю подобное: просто так оно было.

Для жути лучше подошло бы в подробностях расписать то, чему сам свидетель. Например, как погиб на ликвидации аварии в четвертом корпусе Ваня Шишкин. Или как на моих глазах в глиноземном цехе дробилка вместе с рудой парня изжевала до того, что и не поймешь, где куски боксита, а где человечина...

Нас тогда из других цехов частенько посылали в свободное от смен время вместо отдыха на помощь глиноземщикам. Не справлялись они с потоком смерзшейся руды... Как сейчас помню, завал течки на входе в дробилку мы расчищали, а инструмент — возьми да и выпади у парня из рук! Ну, беда! Железяку-то он выхватить успел: в последний момент уже в сторону отбросил. Только сам-от не вывернулся — затянуло транспортером. И — насмерть, конечно. В момент. Однако если бы, не дай бог, в дробилку вместо него ломище попал — это ж авария! Мыслимое ли дело в то время допустить поломку оборудования?! Малейшая задержка потока — и десятки тонн гидрата недосчитаешься, будто корова языком слизнула... Но ведь из каждой тонны глинозема, грубо говоря, выходит после электролиза полтонны алюминия. Добавь сюда тринадцать процентов кремния, и будет уже силумин — ровно столько, сколько его требуется на отливку танкового мотора...

А в то же время твой брат или отец, возможно, на фронте погибает и от тебя подмоги ждет; с одним штыком супротив чужой техники не попрешь, тут тоже техника нужна. И чем крепче, тем лучше...

Между прочим, у того парня-глиноземщика фамилия Белкин была (по имени, кажись, Николай, впрочем, точно не помню сейчас), так люди сказывали, что брат старшой у него танкистом воевал. И ведь живым с фронта вернулся... Судьба, говорите? Пожалуй... Но дело не только в ней, скорее, в надежной технике, которую ему здесь в тылу изготовили с нашей помощью.

Возьмем тех же танкистов. Добро — кому из них пришлось на наших тридцатьчетверках воевать: машина все-таки надежная, крепкая, значит, и шансов больше дает. Но каково приходилось тому, кто вынужден был геройствовать на американских танках?! Эти импортные штуки на фронте назывались “Прощай, Родина!”. Экипаж, который садился в такой “гроб” на гусеницах, знал, что обречен, и шел на смерть ради двух-трех своих удачных выстрелов по врагу. И только. Первое же ответное попадание, и — танк превращался в крематорий. Никто даже выскочить из люков не успевал. Вдобавок их броню легко прошивала бронебойная пуля из обычной винтовки. Любой фронтовик подтвердит мои слова. И не только фронтовик. Весь свердловский Вторчермет в войну был завален битыми американскими танками, привезенными на переплавку. Это же факт! Во какую технику в Россию спихивали заокеанские союзнички! Я говорю не про “студебеккеры”, джипы, “дугласы” и прочие транспортные средства, а именно про боевую технику. Конкретно...

Недавно, по случаю Дня Победы, в телеящике какой-то профессор словоблудил и от восторга по экрану пузыри пускал по поводу того, как шибко помогали Советскому Союзу в войну Соединенные Штаты и, дескать, какие замечательные истребители “Аэрокобра” поставляли нам по ленд-лизу. Скорость хвалил, вооружение... Забыл только (или не захотел) этот доктор, не поймешь каких наук, уточнить, что “Аэрокобры” вплоть до второй половины сорок четвертого года падали, зачастую не успев даже вступить в бой.

А что еще можно ожидать, если при выполнении фигур высшего пилотажа у истребителя вдруг отламывается хвост? Или при форсаже — мотор вдребезги?! Или ни с того ни с сего фюзеляж гармошкой мнется, и самолет плашмя шлепается оземь, как коровья лепешка? Понятно, чем это все кончалось для наших пилотов...

Тем более и расстаться с такой аэроловушкой опять же была проблема: летчик садился в кабину не сверху через фонарь, как водится на истребителях, а сбоку, через дверцу автомобильного типа. Попробуй-ка на скорости пятьсот километров в час открыть ее, да еще и выпрыгнуть с парашютом! Пока проваландался с дверцей — вот она, земля!

Откуда у меня такие подробности? Ну, я ведь не все время трепом занимаюсь, иногда и читаю кое-что. Очень полезное занятие. И вам рекомендую... Например, хотя бы книжку “Время, люди, самолеты”. Ее написал бывший руководитель испытательной группы НИИ ВВС. Рабкин — фамилия его. Так он рассказывает, что уйма наших летчиков поразбивалась не в бою, а в катастрофах, покуда не нашли и не ликвидировали все капканы на “Аэрокобрах”. Каждую из них поштучно приходилось укреплять, усиливать, переделывать; только тогда они становились более-менее безопасными для полетов. Там прямо так и написано (черным по белому), что американцы по ленд-лизу поставляли нам истребители, непригодные к ведению воздушного боя...

Между прочим, немцы это тоже знали. Их подводные лодки пропускали посудины, груженные американской боевой техникой: пусть русские парни разбиваются в американских истребителях, горят в американских танках. Зато они яро охотились за пароходами с алюминием, потому что из него русские сделают свои собственные МиГи, Ла-пятые, Илы, отольют моторы для КВ и тридцатьчетверок...

Вообще-то, еще в начале войны Сталин договорился с американцами о поставках в Союз четырехсот тысяч тонн алюминия. А знаете, что реально мы получили? С сорок первого по сорок четвертый год (к моменту открытия второго фронта) США поставили нам всего-навсего девяносто девять тысяч тонн. Про остальное они запамятовали. Однако не забывали про другое: все четыре года войны ежемесячно, как по расписанию, в Магадан приходила американская подводная лодка и возвращалась в Штаты, загруженная русским золотом.

Сегодня у них там завелись историки, которые расписывают, будто страны западной демократии во главе с США почти без помощи Советского Союза одолели Гитлера. Даже среди “русиян” появились мародеры, которые такую ахинею повторяют с чужого голоса. Я думаю, они попугайствуют не без корысти.

Так давайте не будем забывать, что пока мы в тылу и на фронтах бились насмерть, заокеанские союзнички обшаривали наши карманы. Недаром пословица говорит: кому — война, а кому — мать родна!

Может, замечали вы такое? Если нет, советую присмотреться, когда мы на завод идем или с завода после смены. Все с разных концов города. Все по-разноцветному одетые. У каждого в голове свои заботы-хлопоты. Один вприпрыжку летит к проходной. Другой не спеша, вразвалочку выступает. Кто-то со всеми на ходу перегугукивается, и все для него друзья-приятели. Кто-то опять же бирюком глядит: ни здравствуй, ни прощай, все молчком, да в две норы свои посапывает. Всякие мы. А все ж не то что кому постороннему, но даже и сами себе кажемся этакой громадой. Сплошняком. В общем сказать, единым телом, что ли. Так, значит, несмотря на все различия, мы похожи друг на дружку... И наоборот, вот здесь, на рабочем месте, все мы в одинаковых спецовках, занятые, почитай, одним делом. А ведь какие мы тут до крайности разные! А?

Ну, ладно. Это — присказка. Однако, если говорить серьезно, по-моему, наш брат металлург в конце-то концов разделяется только на три вида. Если, конечно, по отношению к работе судить.

Первый — это который и дело свое знает досконально, и всегда его с сознанием, с душою безупречно выполняет. Из принципа.

Второй — и дело делает вроде бы неплохо, и радуется металлу своему, однако, когда в работе что-то заколодило, так может и руки опустить: сойдет, мол. У него почти все от настроения зависит.

Вот эти два первых вида — основные, на них весь наш электролизный держится. И которого первым я назвал, он, понятно, самый наилучший металлург, его ценят и уважают. Но только всю технологию на себе ему нипочем не вывезти. Скажу больше, он и существует-то для того, чтоб другим настроение подымать.

Помните, небось, когда Леня Никифоров перешел на третий участок в отстающую бригаду? Для чего, спрашивается? А как раз для того, чтоб настроение там подправить, чтоб не скисала публика от своих неудач. Смотрят они, дескать, бригадир Никифоров свою передовую бригаду за-ради ихней, худшей, бросил. Иные-то и посмеиваются: давай-давай, мол, вытягивай и нас в передовики, будем, как в лозунге обозначено, работать без отстающих... А тайком промеж себя все равно соображение держат, что не пойдет же дважды орденоносный человек на такой риск, если в действительности твердых шансов не видит, как положение изменить. Неужто из пустого бахвальства позориться станет?! Ну, и переламывается настроение-то...

Это давний способ, известный. Но срабатывает без осечки.

В войну, помню, у нас в комсомольско-молодежной бригаде были сплошь ребята по семнадцать-восемнадцать лет. Большинство — прямо из ФЗО. Какие еще работники: только-только в понятие входили. Ванны наши идут горячо, неровно, металла не нарабатывают. Самые плохие работники в цехе — это мы. Понятно, все ходим, как побитые. Выкладываемся наизмот, а проку мало. Прямо не знаем, за что хвататься: то одно, то другое не ладится... И назначили к нам бригадиром Федора Медведевских; он тогда уже гремел, в передовиках числился. Поработал Медведевских с нами денек-другой, потом собрал всех в кучу да и спрашивает:

— Скажите мне, ребяты, как веселее робить: когда все подряд электролизеры болеют, а один в норме, или когда один только барахлит, а другие агрегаты в отличном состоянии?

Мы, конечно, удивились такому глупому вопросу.

— Ты сам, что ли, не знаешь?! Один-то больной электролизер всей бригадой уж как-нибудь да выходим!

А он, Федор, вроде бы зубы скалит:

— Ну, дак этого-то можно быстро добиться, — говорит. — Это раз плюнуть.

— А как?!

— А вот так...

Стали мы делать, как он предложил. Все наши электролизеры были загрязнены угольной пеной. Оттого и ход горячий, и растворимость глинозема слабая, и перерасход сырья и энергии. Взялись мы усиленно очищать поверхность электролита в ваннах от пены и грязи, а добавляем сколь возможно сырье — криолит, фтористый... Освежаем электролит, стало быть. Омолаживаем.

Работка, сами понимаете, адская: вот они рядом с тобой, все тыща градусов, и ты возле них, как черт с кочережкой, прыгаешь, шумовкой из этого месива огненную грязь вычерпываешь. Задыхаешься, обжигаешься, кожа на тебе от жары пузырями вздувается. За такую отчаянную работу нас фронтовиками прозвали. В шутку, конечно, но уважительно. Так и прилипло название: комсомольско-молодежная фронтовая бригада Федора Медведевских.

Немного погодя очищенный-то расплав начал сказываться: технология пошла ровнее, упала до нормы температура, электролизеры начали выздоравливать. И лишь один по-прежнему барахлит: мы в него для переплавки загружали всю снятую с других угольную пену. Потому что, хотя она и грязь, однако в ней еще и сырье примешано. Не выбрасывать же!

Но, главное, повеселела наша бригада, шутки начались: нас много, а он один остался, больной-то агрегат. Неужели, дескать, мы, фронтовики, какую-то железяку не перехитрим, коли на принцип дело пошло?! Теперь все силы мы на него бросили. Постепенно до ума довели. Ну, и сами в люди вышли. В передовики. А Федора потом даже орденом Ленина наградили. Самые первые ленинские орденоносцы у нас на УАЗе — это все электролизники, комсомольско-молодежные бригадиры: Пешков, Филатов, Корнилов, Горячев да наш Федор Медведевских. Теперь из них остался только один — Пешков Александр Георгиевич. На Белинского, пять живет. Иногда захаживаю...

Насчет третьего-то вида? Нет, не забыл. Помню. Раз обещал, значит, скажу. Третий-то вид металлурга, он, поймите меня правильно, не то чтобы отрицательная личность, скорее недоразумение в натуральную величину.

К работе он относится, будто срок отбывает, а проку от него немного больше, чем от козла молока. Небось, знаете о ком речь? Однако я ведь не со зла так говорю. Пожалуй, даже — из сочувствия. Это же несчастный человек: занимается делом, которое его не манит.

Сами рассудите. В сутках у нас двадцать четыре часа, не более. Из них треть сразу выбрасываем на сон. И лишь две трети общего времени — наша действительная жизнь. Всего две трети! К тому же половина этого приходится на работу. Ну, добро, коли у тебя есть интерес к профессии. А если нет? Тогда фактически полжизни человек расходует впустую, насилует собственную натуру. Потому и веселится-то он всего раз в месяц — в получку...

Бывает, кто-то устраивается в цех временно, а остается навсегда. Другой, хоть и оформился постоянным, но по всему видно — нет, временный! Того и жди: не сегодня-завтра исчезнет, как и не было его.

Вот ведь какое дело-то. Прийти сюда случайно можно. Это бывает. Оставаться здесь, среди нас, случайным — нельзя.

Был я недавно в Институте профзаболеваний. Обследовался. Мною занималась женщина-врач. Интересная такая из себя, моложавой наружности и с виду очень интеллигентная. И вот, между прочим, вроде бы доверительный разговор заводит: как, что да сколько пьют электролизники? Сначала я и не врубился толком, что ей надо. Пьем, говорю, на смене, как лошади. Подсоленную газировку со льдом, горячий чай, ну и, конечно, молоко по спецталончикам.

Нет, смотрю, ей другое интересно: много ли, спрашивает, алкоголя употребляете? Внутрь. Сколько перед работой, сколько потом? Объясняю, конечно, вежливо: у нас, дескать, не какая-нибудь шарашкина контора, у нас горячий цех — огневое производство, оно баловства не терпит. А мимо охраны на проходной и со вчерашним запахом не проскочишь.

Говорю, а сам вижу: напрасны мои слова. Бесполезно втолковываю. У нас, к примеру, в смене из двадцати гавриков двое учатся в институте, один — в техникуме. У них и так времени в обрез, неужто будут его на всякие пустяки тратить? Но если разом всех обозреть? Кто со своей машиной колупается, кто в спорте по самое некуда увяз, кто на книжки, почитай, ползарплаты изводит...

Только, видишь ли, все это взято из нашего опыта. А у нее опыт свой, она же болезнями ведает. И у нее свой взгляд на нас. И глаза выискивают факты, которые ее взгляду сподручнее. Так и заявляет: мол, по своему многолетнему опыту знаю, что чем тяжелее работа, тем больше люди пьют алкогольного зелья...

Может, и в самом деле так, не знаю. Но если уж наблюдения действительно долголетние, то должны же они подсказать, что каждый год все больше разных механизмов появляется, электроника, автоматизация и всякие прочие хитрости. При них не просто знания нужны, еще и голове светлой всегда надо быть.

Говорим шире-дале... И плюнул я. Чего разубеждать человека с таким закаменевшим понятием? Как об стенку горох. Ну, и давай лапшу на уши вешать!

Известное дело, смеюсь, “класс, он тоже выпить не дурак”. Дескать, приспосабливаемся. Ежели мимо вахтера на проходной с запашком пройти невозможно, то перед сменой дома граммов двести дрожжей возьмешь да и слопаешь. Потом уже в цехе еще полкило сахарного песку в нутро засыплешь, поверх всего этого стаканов пять газировки вольешь. Затем дуй быстрей на рабочее место, ложись пузом на горячие стальные плиты возле электролизера и жди, когда в тебе изо всего этого брага получится. Механизмы кругом сами робют, автоматика технологию ведет, а ты знай себе лежишь и балдеешь...

Врачиха моя глаза вытаращила:

— Вы ж так отравиться можете!

— Покудова все целы, — отвечаю. — Ни один еще не лопнул, ни вдоль, ни поперек...

Потом, конечно, сознался, что шучу. Женщина все-таки, диссертацию сочиняет, вдруг напишет об этом — конфуза не оберется.

Ну, чего ржете? Мы и сами недалеко ушли. Иной раз зацепимся за факт какой-нибудь, снаружи чем-то приметный, и давай обмусоливать! А в жизни фактов — во, куча! Самых разных. Из-за них и сути бывает не видать.

Ходят же у нас анекдоты про некоего Лизунова, про то, какую он странность имел. Поступил мужик на завод в самом начале войны, прихрамывал на одну ногу и потому, видимо, на фронт не попал. В общении с людьми вроде бы вполне нормальный человек, хотя и угрюмый. Никто толком о нем ничего не знал. Есть ли у него на свете кто из родни, нет ли — никогда про то разговоров не вел. Других слушал, бывало, а сам — ни гугу. Все молчком. Зато работящий был. И всегда выглядел аккуратно: все пуговички на месте, заплаты на одежке подогнаны, иголка с ниткой всегда при нем. Спиртного в рот не брал. И не курил, даже на перекурах.

Потом шепотки начались, что у него заскок насчет денег. Действительно. От кассы не отойдет, бывало, пока получку два раза не пересчитает. Кассирша ведомость подает ему, чтоб расписался в ней, а он говорит: “Нет, ты мне сначала пачку в руки дай, я посчитаю, потом и распишусь. Не то — вдруг ты понарошку ошиблась, а я уже расписался...”

Каждую денежку он разглаживал, потом складывал все стопочкой, завязывал в носовой платок узелком. На сберкнижке, говорят, имел немало. И любил, чтобы всегда еще при нем находилась некоторая сумма. На перекуре, когда все отдыхают, он отойдет в сторонку, развяжет узелок и начинает пересчитывать свои бумажки.

Ну, мало ли у кого какой заскок бывает! Тем более что другим ведь от него ни грамма вреда нету. Однако, поди ж ты, до чего людям особенность такая пришлась не по нутру! Хотя, понятное дело, тут война лютая идет, смерть кругом, голод, холод, а он чуть ли не молится на деньги. Косятся на него люди, сторониться начали, разговоры всякие пошли, анекдоты. До сих пор вспоминают. Потому как выпирающий наружу случай. Поудивляться можно, поахать — факт же?! А вот почему не очень-то рассказывают, как в войну на нашем УАЗе люди собрали деньги на постройку целой эскадрильи ястребков?

У нас в заводском музее хранится такая вот телеграмма с подписью Верховного Главнокомандующего: “Прошу передать рабочим и работницам вашего завода, собравшим два миллиона двести пятьдесят восемь тысяч рублей на строительство эскадрильи истребителей Уральский алюминщик, мой братский привет и благодарность Красной Армии. СТАЛИН”. Вишь ты, как! Сами разутые, раздетые, впроголодь, а не только последние рубли свои в общий котел снесли, но еще и металл на эту эскадрилью выплавили сверх всякого плана...

Но это все вроде бы в порядке вещей, про это и рассусоливать нечего. Дескать, что ж тут такого удивительного? Так, мол, оно и должно быть. По-нашенски...

В сорок втором году дело было. Лихое время!

Новые участки в электролизном цехе вводились один за другим, а глинозема для них не хватало. Только североуральской рудой глиноземный цех не мог прокормиться: недостаточно ее поступало. Издалека везти-то. С севера на юг эшелонам с бокситом тяжко было пробиваться через узловые железнодорожные станции. Основной поток поездов шел на запад: военная техника, боеприпасы, снаряжение, продовольствие, люди. В первую очередь — все на фронт. Вот и были перебои с бокситом.

И решили тогда брать здешние соколовские залежи. Они хотя и бедны содержанием оксида алюминия, и перерабатывать их шибко невыгодно, а все ж какая ни есть, но — руда! И, главное, под боком у завода.

Однопутку туда проложили, чтобы своими силами вывозить боксит. Сначала шахтным способом пробовали доставать руду — опасно. Весь горизонт там на плывунах лежит, с боков давит, людей в момент может прихлопнуть. Однажды так и случилось, едва спаслись...

Стали на завод отгружать то, что можно было взять открытым способом, из карьера. Добычной экскаватор там работал. Старенький. Дергается весь, трясется, как паралитик, ходуном ходит: грунт обводненный. Как-то раз прямо на глазах у людей этот экскаватор вдруг закачался, накренился, заскользил и — на тебе! — упал набок...

О таком происшествии, конечно, тут же по телефону доложили директору завода Славскому. Ефим Палыч — фуфайку на себя! Шапку — в охапку! И — бегом на дрезину! Люди, которые ехали с ним, до сих пор удивляются: как это их с рельсов не выкинуло на каком-нибудь повороте? Мотор ревет, дрезину туда-сюда швыряет, а Славский знай одно твердит: “Быстрей! Еще быстрей!”

Тем временем рудничные попробовали своими силами дело поправить. Они подогнали сорокапятитонный кран, чтобы поднять экскаватор, но так неудачно в спешке застропили, что и кран свалился тут же. Тогда пригнали на подмогу паровоз, чтобы растащить буксиром павшую технику. Но и паровоз с рельсов сдернули. Известное дело, мертвый груз разве можно цеплять? Словом, все застопорилось...

Когда директор на дрезине-то прилетел, у бокситового карьера народу изрядно уже собралось: и рудничные, и деревенские.

Голос у Славского зычный:

— Фронт! — кричит. — Нельзя подводить фронт!..

Ну, а как быть?! Боксит теперь взять невозможно. И кранов таких у нас больше нет. И в радиусе пятидесяти километров — тоже нигде нету.

Славский всех, кто под рукой оказался, срочно послал скликать остальной народ. Не только рабочих, а именно весь народ — и женщин, и стариков, и детей-подростков даже. Со всех окрестных сел: из Соколовки, Бурнино, Кодинки, Колчедана, Черноскутова. В общем, отовсюду...

Не могу сказать, сколько человек сбежалось к руднику. Может, тысяча, может, две. А только работа всем нашлась. Сперва у крана стрелу отвалили. Все отдельные узлы, какие можно было снять для облегчения веса, отвинтили. Привязали тросы, веревки, рычаги различные подвели, телеграфными столбами подважили. Директор командует: “Давай, навались!” Сам тоже схватился за канат...

Теперь и поверить-то невозможно, а ведь подняли эту громаду — кран! У некоторых даже слезы потекли. От натуги, видимо. Но как поставили площадку крана на ноги, тут же и стрелу к месту подтянули, и остальные детали подволокли. Целый день убивались там люди. Наконец собрали все, починили. И к вечеру этим краном с помощью опять же всего народа поставили на рельсы паровоз и подняли экскаватор.

Вообще-то, по правилам техники безопасности, нельзя было пускать в работу ни кран, ни паровоз, ни экскаватор. Потому что где вмятина, где пробоина. Но Славский распорядился не подпускать туда никого из котлонадзора, чтобы на формальности времени не тратить. А всю ответственность взял на себя: фронт ждет!

И руда пошла на завод.

Кстати, про Славского Ефима Палыча наши старики много чего рассказывают, когда про военные годы речь заходит. Он еще с той поры в живую легенду превратился. Ведь люди здесь просто молились на Славского. И даже не как на икону, а как на самого Господа Бога или, по крайней мере, как на исполняющего обязанности Всевышнего. И любили, и боялись, и трепетали перед ним. Причем не со страху, а от всеобщего напряжения сил...

Некоторые сегодня говорят: конечно, культ личности, дескать, сталинские времена и тому подобное...

Полуправда это все, скажу я вам. Не только культ личности был тогда, но и культ личностей. В этом — главное. Улавливаете смысл сказанного? Вот, вот... Впрочем, теперь нам в России, видимо, личность без надобности. Сейчас, ежели кто над толпой бугорком или прыщом обнаружился, про него говорят — “харизма”, мол. Надо понимать, от слова “харя” этот термин происходит. Только и всего.

Так что, слава тебе, господи, дожили мы до светлого праздничка — демократии на святой Руси. С культом, но без личности. Живем почти вровень с цивилизованным и шибко культурным Западом. По принципу: чем выше культура, тем ниже поцелуй... Я вовсе не шучу. Вы посмотрите на нашу всю из себя демократическую интеллигенцию: хоть творческую, хоть научную, хоть чиновничью. Творческую — в особенности; там это у них изощренней проявляется. Они себя цветом нации величают, а сами заместо культа личности культ задницы исповедуют. Аж повизгивают от усердия, друг дружку отпихивают из-под очередного безальтернативного седалища. Самые чувствительные места вылизывают. Бывает, и покусывают, однако этак слегка, не до боли, а только чтобы внимание обратил, с какой страстью к нему припадают. Причем это — на всех уровнях, сверху-донизу. Сплошной холуяж российского разлива...

Нет, ребята, ничего не собираюсь говорить насчет культа личности Сталина. Хотя бы потому, что эта фигура высоко вверху располагалась и не всегда была доступна даже простому разумению нашего брата. Лично я не удостоился ни лицезреть, ни пообщаться: такая вот промашка у меня в жизни вышла. Извиняйте...

Зато Славский всю войну пластался здесь рядом с нами (рукою можно было потрогать!) — живой и всемогущий, каждое распоряжение, каждый поступок его сразу становились известны тысячам. Тут все ясно и понятно. Слово Славского для нас было — закон. Нет, пожалуй, что-то большее. Оно для нас означало истину и справедливость сразу в последней и высшей инстанции. Можно, конечно, и культом личности это называть, а можно и — доверием народа. В любом случае такое отношение к себе людей надо еще заслужить. С должностью оно не дается...

Славский сюда на Урал явился прямо из-под огня, с последним эвакэшелоном Днепровского алюминиевого завода. Он там перед войной директорствовал. Запорожцы потом рассказывали, как сматывали удочки оттудова. На правой стороне Днепра немцы уже лупят изо всех стволов, а на левом берегу наши под артобстрелом демонтируют и грузят на платформы оборудование. Все вооруженные, все злые, все рвались в армию. Но им на руки выдали повестки с предписанием явиться в горвоенкомат Каменска-Уральского. Это значит, Славский уже тогда предвидел срочное расширение и нехватку квалифицированных кадров на УАЗе; вот и позаботился об особой формулировке в повестках дазовцев.

Перед войной их и было-то у нас в стране только три таких завода: Волховский, Днепровский да наш, Уральский алюминиевый. ДАЗ остановился восемнадцатого августа, ВАЗ — десятого сентября сорок первого. И — все. И остался УАЗ один-одинешенек против всех алюминиевых заводов Европы. Штук двадцать их пахало на Гитлера. Прежде, чем напасть на Советский Союз, он уже к тому времени всю Европу поимел... Вот и прикиньте сами, где нужнее алюминщики: в окопах или здесь, на трудовом фронте?

Сюда на УАЗ той осенью ежесуточно по пятьсот-шестьсот вагонов приходило. С оборудованием, людьми. Это ведь все надо разгрузить, рассортировать, определить, что и куда, сразу перебросить на расширение цехов, проекты надо заказать, сметы утвердить, финансы отпустить, людей эвакуированных где-то расселить, накормить, по рабочим местам распределить. И так вот больше двух месяцев крутился без передыху первый наш уазовский директор Виктор Петрович Богданчиков — почти совершенно без сна. Наконец сердце не выдержало: умер прямо в служебной машине.

Тут-то и прибыл к нам Славский. С последним днепровским эшелоном. Фактически он тогда уже был утвержден Москвой как заместитель наркома цветной металлургии...

Ну-ка, ответьте мне по-честному, найдется ли сегодня у нас в стране хоть один замминистра, который бы добровольно сам себя понизил в должности до директора завода? Оно, конечно, завод громадной важности. Очень! Однако по тем временам недолго было и шею себе на нем сломать... Замнаркома Славский спокойно мог оставить на таком рисковом хозяйстве нашего главного инженера Бугарева, тем более что тот уже исполнял обязанности директора УАЗа. А сам, если потребуется, давал бы “ценные указания”, подсказывал, приказывал, контролировал... Какие нынче еще слова употребляют? Курировал. Организовывал. Согласовывал. Ну, и все такое прочее... И при удачной работе завода он, как прямой начальник, тоже оказывался на коне. Зато в случае провала (а такое очень даже могло произойти!) Славский остался бы чистым, как херувим, потому что есть конкретный директор завода, с него и спрос. По теперешним понятиям, как говорится, надо было просто “подставить” Бугарева. Но Ефим Палыч “подставился” сам...

Когда днепровцы в Каменск добрались, силумина оставалось на складах госрезерва всего только месяца на три. А ведь из него самолетные и танковые моторы делают. Но ни один завод в Союзе, кроме ДАЗа (уже не существующего!), этот сплав тогда не выпускал. А коли нет производства кремния, не будет силумина, нет силумина — не будет моторов, нету моторов — не будет ни танков, ни самолетов для фронта. Такая вот цепочка...

И выходит, всего три месяца судьба отпустила, чтобы наладить здесь, на Урале, утраченное производство кремния и силумина. Никто не верил даже, что подобное возможно. А надо!.

Так Славский собрал до кучи своих запорожцев, которые у него там на Днепре в электротермическом цехе робили, и поставил им задачу: без проекта, прямо по схемам и рабочим чертежам да кой-что и по памяти восстановить цех кремния и силуминовые печи для литейки...

Работали они, как черти в аду, круглосуточно. Спать падали рядом с рабочим местом, почти без сознания. Временами казалось, сдохнут от натуги: неподъемные грузы ворочали вручную, почти без механизмов. Но ровно через три месяца, точно к назначенному сроку — в декабре сорок первого — УАЗ давал и кремний, и силумин.

А наши хохлы, довольные, посмеиваются:

— Ось, дывитесь, хлопцы-уральцы, що можуть запорижски казаки зробыть, колы Ехвим Велыкий тильки гукнеть...

Уже тогда промеж собою, за глаза, люди так только и звали его — Ефим Великий. Это имя с тех пор ходило за Славским по пятам. Он потом лет тридцать руководил Министерством среднего машиностроения. А в этом ведомстве весь наш ядерный щит был выкован — и атомные, и водородные бомбы, плюс другое наиновейшее вооружение... Так вот, оказывается, и там они Славского за глаза тоже Ефимом Великим звали.

Впрочем, это был самый “закрытый” министр во всем СССР: хоть при отце народов, хоть при Никите-кукурузнике, хоть при Лене-орденоносце, хоть при Мише меченом — об Ефиме Палыче не то чтобы в газетах, по телеящику или на радиобрехаловке, о нем и его работе до нашего болтливого и продажного времени даже и в частном порядке вслух говорить не поощрялось.

Знали мы одно только, что наш Ефим Великий стал трижды Героем Соцтруда и что он кавалер десяти орденов Ленина. Прикиньте сами для сравнения: у Жукова было шесть таких орденов, у Королева — шесть, у Курчатова — пять. А вот у Славского — аж десять! Во всем Советском Союзе не было ни у кого столько высших правительственных наград. Говорю же вам — это был гигант!

Сведущие люди говорили, что Славский произошел из самых что ни на есть пролетарских низов, с тринадцати лет горбатился на Макеевском заводе и всю гражданскую войну провел в седле — комиссаром полка Первой конной армии Буденного. Это — с тремя классами образования! И уж только потом, в конце двадцатых годов, через курсы рабфака поступил в Московскую горную академию — в счет первой парттысячи. Тогда в высшие учебные заведения посылали учиться по направлениям партийных организаций ВКП(б) — парттысячами. Здесь, наверное, и шел отбор самых надежных и выдающихся...

Понятное дело, коли человек с тремя классами церковноприходской школы выдвинулся из общей массы, значит, у него от природы особые задатки, талант руководителя. Стало быть, надо помочь ему в развитии, образование дать — ценнейший для страны кадр вырастет. Недаром в ходу был лозунг: “кадры решают все”.

И они, действительно, решали все...

К Славскому обращались хоть по производственной нужде, хоть по своей личной. Сегодня это кажется удивительным, однако даже от мелочей Ефим Великий не отмахивался, не переводил стрелки на помощников, заместителей или вообще в никуда, как нынче повелось у большого начальства. У Славского все решалось немедленно и по-справедливости: к нему обратились, он тотчас же и решал.

Поэтому до сих пор и вспоминают здесь о Ефиме Палыче Славском самые разнокалиберные люди, по самым неожиданным поводам и рассказывают истории, больше похожие на легенды...

Еще когда он только-только директором завода стал, по осени, помнится, пришли к нему на прием две женщины, воспитатели из детского садика — Овчаренко и Смоляницкая. Со слезами пришли: дескать, дети голодают, не хватает им питания, растут ведь! Сперва-то сунулись было они к начальнику продснаба, но Шабаев и разговаривать с ними не захотел, к своему заму отослал. А заместитель говорит: есть нормы военного времени — не он их устанавливал, не ему и менять.

Ну, вот они теперь явились за помощью к “самому”, больше уж и не к кому. (Наши заводские тогда Великим его не называли, “сам”, говорили вначале о нем.)

Славский выслушал их, спрашивает:

— По вашим расчетам, на сколько требуется увеличить норму, чтобы детям хватало вполне?

— В полтора раза, — отвечают. — Самое малое, в полтора...

Директор опять с вопросом:

— Такое положение только в вашем садике или во всех семи?

— Везде одинаково, Ефим Палыч.

— Ладно, идите на работу, — говорит сам-от. — С завтрашнего дня детским садикам будут выделяться продукты в необходимом количестве. От завода. Даю слово полкового комиссара Первой конной армии Буденного!

Женщины от радости аж заплакали, в ноги пали, благодарят.

Ефим Палыч поднял их с полу.

— Что вы, бабоньки! — говорит. — Это не вы меня, а я вас должен благодарить. От имени заводчан и от лица советской власти за вашу заботу о наших детях...

Ушли они. Славский срочным порядком вызывает начальника продснаба Шабаева.

Степан Иванович, с завтрашнего дня всем детсадам и яслям продукты питания выдавать на пятьдесят процентов больше!

Шабаев, понятно, ни в какую:

— Ефим Палыч, не имею права! Есть инструкция свыше: кому, сколько и чего.

— Знаю, — Славский его утешает. — Но это еще не все. У нас еще больницы есть, школы. Хворые люди должны питаться так, чтобы дела на поправку шли. И в школах ребятам надо учиться, а не думать на уроках о еде.

Шабаев за голову схватился.

— Ефим Палыч, я почти десять тысяч заводчан кормлю! Из них половина получает усиленное питание по талонам Государственного Комитета Обороны, и то в цехах люди падают от недоеда.

Славский ему:

— А ты не задумывался, почему падают? Невозможно заставить человека съедать усиленную норму, если дома его ждет голодный ребенок. Вот и уносят жратву домой...

— Все равно, Ефим Палыч, мы не вправе отменять правительственные нормы!

— Я и не предлагаю их отменить. Это — от госфонда, гарантированный минимум. И ты его распределяешь. Однако никто не запрещает нам еще и собственные продукты производить...

Вот как он дело повернул, Славский-то!

С тех пор и до конца войны нашим детсадам, яслям, больницам выделялось от завода дополнительное питание. Да плюс к тому шесть с половиной тысяч школьников бесплатно получали ежедневное горячее питание и хлеб. Повторяю: бес-плат-но! Даже в каникулы ученики младших классов ходили в школу; там с ними разные игровые занятия проведут, а потом в школьной столовке покормят.

Поняли уже, за счет чего? Правильно поняли. Славский заставил наш алюминпродснаб не столько распределять гослимиты, сколько производить свои собственные продукты: овощи, хлеб, молоко, мясо. По его приказу были организованы три подсобных хозяйства. Они и заводчанам доппитание обеспечивали, и госпоставками тоже занимались, пополам на пополам. А пока эти уазовские хозяйства не набрали сил, не знаю, как и с кем, но Ефим Палыч сумел договориться о поступлении на завод нефондовых продуктов питания.

Правильно сказано, что не хлебом единым жив человек. Но ведь и не единым днем — тоже. И завтра наступит когда-нибудь, и послезавтра — людям жить.

Не раньше и не позже, а именно в сорок втором году при заводе был открыт алюминиевый техникум. И не когда-нибудь, а в самый разгар Сталинградской битвы, в январе сорок третьего, открылась на УАЗе детская музыкальная школа. Не знаю, правда, нет ли, только слышал я от нескольких человек, будто Ефим Палыч даже пианино дочери своей отдал в музыкалку для полного укомплектования классов. Ну, а ДК УАЗа, самый красивый в городе Дворец культуры, он же строиться начал в сорок четвертом году. Проект его Славский заказал свердловскому архитектору Емельянову еще раньше — в сорок третьем...

Это вам о чем-нибудь говорит?!

Ему одновременно приходилось огромной сложности проблемы решать, самые разные проблемы. И все равно народ видел, что на первом месте среди забот у Ефима Великого — люди. Чтоб они от истощения не падали, чтоб не болели, чтоб имели возможность хоть как-то отдохнуть и восстановить свои силы.

А бытовые условия были просто ужасные. Сюда битком народу понаехало. И все время прибывали еще и еще. В сорок пятом году на заводе работало, дай бог памяти, почти четырнадцать тысяч. Им же не только кормиться, им еще и жить где-то надо в более-менее сносных условиях...

Многие с детьми. Для семейных приспособили под жилье подвальные помещения, чердаки, срочно построили временные утепленные бараки с комнатушками-ячейками из фанеры. Прямо пчелиные ульи! Однако большая-то часть рабсилы, в основном холостяки да мобилизованные на трудовой фронт, эти размещались в бараках казарменного типа, спали на двухъярусных нарах. Скученность страшная! На человека приходилось ровно по два квадратных метра жилой площади. Вполне официальные данные...

В таких условиях только и жди разных заразных болезней!

Медицинские, санитарные службы, кипятильники, кубовые, прачечные, сушилки, бани, сапожные и швейные мастерские, парикмахерские работали круглосуточно, без перерывов.

Все общежития рассортировали по цеховому признаку. Руководители цехов, кроме своих прямых обязанностей, еще отвечали за исправность жилья, отопление, чистоту и порядок в помещениях, где жили их рабочие. Для малолеток, которые окончили школу ФЗО, устроили общежитие-пансионат. Сам директор ходил по баракам, казармам и, если обнаруживал где-нибудь, чего-нибудь, что не так, — карал беспощадно.

Может, потому и не было тут у нас ни массовых заболеваний, ни эпидемий, ни даже обычного педикулеза, вшивости то есть.

Люди шутковали, что у Славского еще с гражданской войны сохранилась классовая ненависть ко вшам и другим паразитам, включая двуногих. Он раздобыл где-то пару импортных вошебоек и был страшно доволен их производительностью.

Попервости, конечно, и казусы бывали. Этот случай многие помнят, потому что о нем заговорили с высокой трибуны, когда на партхозактиве кое-кого принародно полоскали, буквой “г” загибали для перевоспитания и в назидание другим.

А дело было так. При обходе бытовых помещений Славский наткнулся на чудо в натуральную величину: посреди пустой казармы в рабочее время сидит на нарах абсолютно голый мужик и грязной простынью прикрывает свои подробности. Ефим Палыч, конечно, к нему!

— Ты кто такой?

Мужик растерялся вблизи большого начальства.

— Сенька Филонов, — отвечает, оробевши.

— А я, грешным делом, подумал, что ты Иисус Христос, — говорит Славский. — По профессии ты кто?

— Арматурщик я.

— Почему в таком виде?

Оказывается, неделю назад прожарку от вшей делали да перестарались чуток: спалили парню одежду. То есть всю сожгли, безвозвратно. Напрочь! Вот он, в чем мать родила, добежал до казармы, завернулся в простыню и теперь горюет: работать не в чем. И у товарищей в запасе одежды нету. Вовсе никакой.

Доложили тогда о происшествии помощнику по быту товарищу Лысенко, попросили талончик на получение со склада хотя бы какой спецовки. Пом. по быту в общагу заглянул, полюбовался на чужую срамоту и говорит, дескать, сам виноват, надо было за прожаркой следить. У тебя срок обмена только через полгода. Если каждый два раза в год будет в новье переодеваться, все народное добро порастащат...

Директор командует:

— Помощника по быту — ко мне!

Тот немедленно явился, запыханный.

Славский рассвирепел, орет:

— Раздевайся, паразит! — и ручищами с него шевиотовый костюм сдрючивает. — Догола раздевайся, сучий ты сын!

У Лысенки от страху пальцы по пуговкам прыгают, никак не может со штанами справиться. Спасибо еще, не наложил туда ничего. Ну, потеха!

Ефим Палыч даже помягчал чуток.

— Галстук можешь себе оставить, он арматурщику ни к чему, — говорит. — Вот тебе простынка для приличности. Сиди и думай, какая у тебя ответственная работа. Еще раз подобное хамство случится, уйдешь на фронт в штрафной батальон... А ты, Семен, одевайся и — марш на работу! Этот костюм тебе от товарища Лысенко: авансовая премия за ударный труд. И чтоб не менее двух норм в смену выполнять! Смотри, не подводи, проверять буду...

Эх, не было бы счастья, да несчастье помогло. Уж Сенька-то в шевиотовом костюме так старался, прямо жилы на работе рвал! Он первое время и взапрямь по две нормы выполнял. Потом начал по три-четыре вытягивать. Бывало, достигал и пятисот процентов. Передовиком стал. И все-то в шевиотовом костюмчике шнырял — и на работу, и на работе, и после работы. Износил его: дальше некуда...

Под самый конец войны вдруг тутошняя деваха ему поглянулась. Из общаги. Такая же голь перекатная. И вроде бы приспичило им жениться. А не в чем...

То есть, конечно, само по себе это занятие никакой одежи не требует; без нее, наоборот, даже сподручней. Однако при таком случае у добрых людей положено сначала в приличном виде с друзьями за столом посидеть, обычай соблюсти... А главное, что в дальнейшем все равно не обойтись без уединенного пространства. Для, так сказать, закрепления семейных уз. Это вам не одноразовое мероприятие в лопухах!

Значит, надо выкручиваться как-то...

Положим, с костюмом дело проще: его можно взять в драмкружке напрокат. Сегодня взял, завтра вернул. Под честное слово, небось, дадут, не откажут! Но — как быть с жилплощадью? Задача!

Вот Сенька давай по кабинетам туда-сюда стучаться: вдруг да выйдет что путное... И достучался-таки. Вызывает его к себе председатель профсоюзного комитета Ямов Георгий Владимирович. Толковый мужик был, ничего не скажешь.

— Товарищ Филонов, — говорит возвышенным голосом. — По причине благополучного конца вашей холостой жизни и как передовику производства вам выделяется комната в семейном бараке. Ордер получите у начальника ЖКО Павла Григорьевича Чурилова, ключ возьмете в домоуправлении, у комендантши...

Сенька, радостный, бегом — к невесте! С нею — в ЖКО! Потом — за ключами! Потом — в семейный барак!

Открыли комнату. Видят, посередь каморки на полу большой сверток лежит. Ну, распаковали его. А там... Что бы вы думали? Новый костюм Сенькиного размера: тютелька в тютельку! И — платье для невесты. Да еще на бумажке карандашная записка от руки: “Спасибо тебе, Семен, за твой беззаветный труд”. И подпись — Славский...

Свадьбу закатили великолепную! Целое ведро картошки сварили, селедку раздобыли, капусту соленую, даже маринованных грибов кто-то на закуску принес. Немного спирту было, его водой развели пожижей — хватило всем. Тут — гармошка, частушки, пляски. Одним словом, пир горой и дым коромыслом! По-людски вышло все, хорошо гульнули.

...Долго потом жил Семен со своей Катериной. Праведно жили они, честно. И от работы не бегали, и от забот не отмахивались. Не шиковали, но и не бедствовали — внатяг лямку тянули. Между делом четверых детей вырастили, трое — высшее образование получили. Уже и внуки подросли, вот-вот правнуки пойдут. Уже и от тех бараков давно след простыл, воспоминания остались.

Однако сколь долго ни живи, а все равно время твое придет: помер наконец Семен Филонов. Изъездился весь.

Много народу пришло попрощаться. Очень много. Все больше уазовцы — товарищи по работе, соседи, просто знакомые.

Вынесли его из подъезда в последний путь и в новой домовине. Впереди, как водится, портрет в черной рамке и награды, которых удостоился покойный человек за свою земную жизнь.

Так вот, перед Сенькою несли всего только две красных подушечки. На одной разместилась медаль со Сталиным и с надписью “Наше дело правое, мы победили”. Знаете такую? На другой — та самая записочка приколота: “Спасибо тебе, Семен, за твой беззаветный труд. Славский”.

Молодежи-то невдомек, в чем дело. А наши уазовские ветераны, которые постарше и со смыслом люди, они подходили, читали — и плакали.

Вдуматься только! За две с половиной предвоенных пятилетки в стране было построено и пущено восемь тысяч девятьсот заводов, фабрик, шахт, электростанций. В первую пятилетку — полторы тысячи, во вторую — четыре с половиной да за три года третьей пятилетки (перед самой войною) еще две тысячи девятьсот.

Это вам не восемь тысяч девятьсот посреднических контор, финансовых пирамид из воздуха, это все — крупные промышленные предприятия, на них люди не “в колпачки” играли, не спекуляцией занимались, а конкретную продукцию выпускали: плавили металл, делали трактора, машины, станки, добывали полезные ископаемые.

Ближние к нам взять: Магнитка, Челябинский тракторный, Уралмаш, Уралвагонзавод, Северский, Первоуральский, Синарский трубные заводы, СУБР, Полевской криолитовый, наши — Красногорская ТЭЦ да УАЗ. На пустом месте...

Ну-ка, ответьте мне теперь, что построено и пущено у нас за последние десять-пятнадцать лет? Назовите хотя бы одно новое серьезное промышленное предприятие.

Молчите?! Тогда я скажу: все, что горбами отцов и дедов понастроено, все — развалено, растащено, разворовано. Только сырьевые отрасли еще более-менее дышат. И то потому лишь, что живут запасами, которые разведаны в советское время и крутят оборудование, поставленное тогда же...

Нынче в моде долларовое исчисление. Ладно. Давайте и мы не отставать от времени. Так вот, гитлеровское нашествие в Великую Отечественную обошлось нашей стране в четыреста восемьдесят пять миллиардов долларов. Эту цифру после войны обнародовал Председатель Госплана СССР Вознесенский. Сегодня родное российское статуправление боится даже намекнуть, во что обошлись стране “демократические реформы” и какой экономический ущерб нанесен России. Видать, это — государственная тайна. Ну, что ж, приходится брать на веру данные ЦРУ и минфина США: им наши тайны — до лампочки! Обсуждают в открытую, без оглядки. По их сведениям, незаконный вывоз капитала из России в девяностые годы перевалил за триллион долларов. А вице-президент Петровской академии наук Субетто (он, между прочим, доктор философских, доктор экономических и еще кандидат технических наук), в общем, знающий человек, уточнил американские выкладки в нашей отечественной печати: один триллион двести миллиардов долларов. Сюда еще не входит ущерб от разваленных отраслей, от предприятий, которые лежат на боку или совсем отдали богу душу.

Как вам такая цифирь? Не впечатляет? Тогда прочтите внимательно первое Послание Президента Путина Федеральному Собранию. Народ в России вымирает уже порядка миллиона человек в год, и, по прогнозам ученых, через пятнадцать лет русиян убудет еще на двадцать два миллиона. За счет превышения смертности над рождаемостью...

Вопрос на засыпку: у нас гражданская война идет или Великая Отечественная? А может, третья мировая началась? Со специфическими методами. Ведь в мирное время таких материальных и людских потерь история человечества не знала...

Сейчас, когда и само правительство даже время от времени вынуждено сквозь зубы очевидные факты признавать, одни только СМИ пытаются людям лапшу на уши вешать: мол, были-таки успехи в Советском Союзе, но... и начинают бормотать, как глухари на току, про голод в двадцатых годах, про насильственную коллективизацию, про репрессии, про культ личности... Вот-де какими жертвами и лишениями народа оплачены прежние достижения Советской власти.

Ладно. Пусть так: были и жертвы, были и лишения. Но тогда — тем более! Если за все достигнутое УЖЕ заплачено! Да еще и такой дорогой ценой! Какими же идиотами и мерзавцами надо быть, чтоб на этом основании все народное хозяйство, поднятое каторжным трудом, разорить и бросить рыжему псу под хвост?! И ради чего? Чтобы опять обречь народ на лишения и новые жертвы?

Далеко за примером ходить не надо: у нас у самих на УАЗе почти все поставлено через “не могу”.

В тридцатых годах пупки надрывали — лишь бы успеть до войны построить завод. Едва управились впритык. Вторая мировая началась первого сентября тридцать девятого года, тут же и наш УАЗ через четыре дня, пятого, выдал первую плавку алюминия. Это уже кое-что.

Потом, в сорок первом, были вынуждены опять по-бешеному расширять одновременно и Красногорскую ТЭЦ, и заводские цеха: и второй электролизный блок с литейкой, и две ртутно-преобразовательные подстанции, цех кремния, цех взрывчатых веществ. Но все равно не хватало глинозема.

Вначале надеялись, что глиноземный цех поднатужится и за счет рационализации все же обеспечит хотя бы голодным пайком наши дополнительные ванны. Глиноземщики молодцы: и впрямь выжали из своего оборудования все. Но, хоть лопни, не выходит у них оксида столько, чтобы полностью оба электролизных блока прокормить. Седьмой и восьмой корпуса расширенного электролиза (ровно четверть мощностей!) стоят холодные, без дела — нечего перерабатывать, нет глинозема...

Значит, пришлось еще срочно и второй глиноземный цех строить. Фундаменты закладывали зимой, на морозе. Грунт — пятой категории: лом не берет, взрывать приходится. Опалубку бетоном заливают, а он без подогрева не схватывается, замерзает. Люди на холоде постоянно мокрые, простужаются, болеют. Рабочих рук не хватает, механизмов — тоже. Положение аховое!

Прилетел тогда на УАЗ нарком цветной металлургии СССР Ломако Петр Фадеич. Ну, давай немедля совещание собирать в кабинете у Славского. Руководителей-глиноземщиков пригласили, строителей, конечно, монтажников, секретарей парторганизаций. Вся городская верхушка явилась: предгорисполкома, секретарь горкома партии, военком, начальник НКВД. Тут как тут и сам нарком Ломако: в генеральской форме, весь ремнями перетянут, с кобурой на боку. И еще двое при нем, тоже вооруженные. То ли адъютанты, то ли телохранители, не поймешь.

Петр Фадеич по бумажке зачитал постановление Государственного Комитета Обороны с указанием срока пуска второго глиноземного цеха на УАЗе — десятое сентября сорок второго года...

Но был уже конец апреля!

И все онемели, никак не могут поверить своим ушам. Один только Янович, начальник строящегося глиноземного, недолго думая, так впрямую и заявил наркому, что подобное невозможно.

Ломако его осадил:

— Про возможности вопрос не обсуждается. Есть решение ГКО. И я требую доложить, какие меры нужно предпринять, чтобы второй глиноземный цех через четыре месяца начал давать продукцию...

Янович опять за свое: мол, не может цех давать продукцию, не вылезши из земли — одни фундаменты пока с грехом пополам положены. Оборудования нет, строймеханизмов нет, рабсилы недостаточно...

Ломако говорит:

— В штрафной батальон его!

Прямо тут же горвоенком заполнил какой-то бланк, вызвал охрану, и беднягу Яновича на глазах у всех вывели под конвоем.

Вторым почему-то был призван к ответу завпроизводством действующего глиноземного номер один — Вольпин Павел Ильич. Который потом в Запорожье на ДАЗе начальником ПТО работал перед уходом на пенсию... Правду сказать, тот никакого отношения к строящемуся цеху вовсе не имел. Но он же такой словоохотливый был! Взялся объяснять наркому, какое сложное и нестандартное оборудование потребуется ставить: и дробильное отделение, и размол, и автоклавные батареи, и баковую аппаратуру, и фильтрацию, и выпарку, и печи кальцинации, и насосное хозяйство — похлеще, чем шахтное...

Ломако его даже не дослушал:

— И этого в штрафной батальон!

Опять военком бланк моментально заполнил, опять вызвали конвоиров, опять человека “со свечками” по бокам увели. В никуда.

Остальные в ужасе: перед военкомом на столе еще целая пачка незаполненных бланков лежит наготове...

Третьим, слава богу, оказался главный химик завода — Евтютов Анатолий Акиндинович. Вообще-то, Ломако его ценил высоко. У нашего Евтютова, между прочим, был диплом УПИ под номером один, с отличием. А тема диплома была как раз: “Производство глинозема по методу Байера в условиях УАКа”. Петр Фадеич и сам не раз во всеуслышание заявлял, что считает инженера Евтютова одним из лучших глиноземщиков страны. К тому же только-только десятого апреля вышло постановление Совнаркома о присвоении Сталинской премии уазовцам: Бугареву, Вольфу, Гайлиту, Евтютову, Лосеву, Чемоданову, Чупракову. “За разработку и внедрение метода переработки уральских бокситов” — так сказано в дипломе с личной подписью Сталина. И сам же нарком Ломако еще вчера поздравлял их всех, руки жал... Но это было давно, две недели назад. А тут подходит нарком к Евтютову и расстегивает кобуру.

— Ну, Евтютов, — говорит. — Становись к стенке!

Тот встал: ни жив, ни мертв.

Ломако ему пистолет в рот направил:

— Отвечай, лауреат. Будет второй глиноземный давать продукцию через четыре месяца?!

Анатолий Акиндинович впоследствии рассказывал мне: “Смотрю я наркому в глаза поверх пистолета — бешеные глаза, с кровью. Лицо серое, губы сжаты досиня. И подбородок дергается. И эти два мордоворота придвинулись вплотную, чтобы я с перепугу не причинил наркому вреда какого... Вот она, думаю, смерть моя! Сейчас по горячке нажмет на курок, а эти двое — добьют... Ну, что в таком случае поделаешь? Конечно, я сказал: БУДЕТ!”

Ломако сразу весь и опал: отошел в сторону, пистолет в кобуру спрятал. Походил-походил по кабинету молча, потом спрашивает:

— А как?

Он, видите ли, и сам не представляет как, он одно только знает — надо!

Славский со своего директорского места говорит:

— Товарищ нарком, разрешите доложить. Мы с главным инженером прикинули, что и как... Во-первых, еще людей надо сюда. Примерно, чтобы на каждый квадратный метр — по человеку. Второе — прожектора поставить на стройплощадку, чтобы работать круглосуточно. И третье. Завтра представим вам на утверждение комплексный часовой график. И все необходимое — строительные материалы, оборудование, трубы, металлоконструкции, транспорт, строймеханизмы — должно быть у нас под рукой тогда, когда указано в графике. Как? Откуда? Какими мерами и силами это будет обеспечено? Не знаю. Это не в нашей компетенции. Но — в вашей... И если вы лично все указанное, вплоть до мелочей, нам гарантируете, мы — тоже гарантируем, что в назначенный срок второй глиноземный цех будет давать продукцию...

С этим нарком согласился:

— Вот, теперь разговор по существу. А то начали мне тут голову морочить: возможно-невозможно. Даю сутки на подготовку графика и организацию фронта работ. Все!

И началось... Небо над УАЗом горело от прожекторов. Рабочий день не прекращался вообще. Смена длилась минимум двенадцать часов. Но большинство — сварщики, монтажники, слесари, электрики, бетонщики, каменщики, все ИТРы — не покидали площадку цеха неделями.

Народу откуда-то понагнали: тьма-тьмущая! Стройбатовцы, мобилизованные на трудовой фронт, эвакуированные из западных областей, военнопленные немцы, свои зэки, малолетки из ФЗО по четырнадцать-пятнадцать лет. Этим, правда, послабку давали: они только по четыре часа работали, а остальные четыре часа теорию изучали — готовились технологами стать в новом цехе. Да вот еще у военнопленных тоже рабочий день по восемь часов. Говорили, конвенция насчет их...

Один раз какая-то международная комиссия даже прикатила. Красный Крест, что ли? Морока! Сначала по казармам ходили: простыни щупали, режимом дня интересовались, калорийностью пищи. Потом на площадку второго глиноземного приперлись — условия труда посмотреть. А пленные же у нас в основном на подсобных работах использовались: круглое — катать, плоское — таскать. Уборка от мусора, расчистка площадей под оборудование. Но все разом трудятся, в одном месте, под присмотром нашего солдата. По команде работают, по команде отдыхают, по команде ходят в столовую. И одеты хотя и в старое, но все-таки по форме обмундирование. Короче, “орднунг”.

И тут же на площадке наших людей целый муравейник. Контраст! Одеты-обуты кое-как и кто в чем, знай себе копошатся. В лаптях, в опорках, в самодельных чунях из старой транспортерной ленты, в галошах с обмотками. Редко на ком что-то существенное. Все — в драных ремках, руки тряпьем обматывают вместо рукавиц.

Эти международные члены сгрудились, лопочут по-своему, глаза таращат и пальцами наверх тычут. Их переводчик говорит, дескать, господа из Красного Креста просто потрясены негуманным отношением русских к своим каторжанам. И тоже рукою вверх семафорит.

Наши голодранцы отвечают:

— Какой там, каторжанин?! Где? Под красным флагом который болтается? Так это же Витюха Чемезов — наша гордость и почти Герой Труда! Он тут третью неделю живет на верхотуре, навроде обезьяны, ему и жратву туда подымают, чтобы драгоценное рабочее время не тратил на преодоление пространства...

Отвечают и сами смеются: все-таки какое ни есть, но развлечение им.

А там действительно под самой крышей, возле транспаранта насчет ударничества, сварной мужик обвис на монтажном поясе, пристегнутый цепью к балке. В правой руке — держак с электрокабелем, примотан веревкой. Другая рука на металлоконструкции лежит, и он в нее лбом уткнулся — спит себе, хоть бы хны! Вот этак: нижняя половина туловища на эстакаде присутствует, верхняя часть в воздухе парит, не падает на цепи-то. Вроде как в самом деле прикованным кажется к рабочему месту. И сверху всего — переходящий красный флаг торчит.

Глядь, поодаль еще целая гирлянда мужиков-монтажников развешана. Тоже на цепях. И тоже в самых немыслимых позах. Приспособились, циркачи этакие, урывками дрыхнуть. Сейчас, как только на чуть-чуть график монтажа опередят, сразу в спячку впадают, и никакой пушкой их не разбудишь. Но только подвезут очередную металлоконструкцию да звякнет кран — все моментально приходят в рабочее состояние. Потом, когда смонтируют, сызнова отключаются до следующего звонка. И так вот — неделями...

Переводчик едва успевает вопросы-ответы туда-сюда перебрасывать. И при том сомнения его чегой-то берут: но как, мол, они там свои естественные надобности справляют?

Наши мужики, известно, любят позубоскалить:

— А вот это уже военная тайна! Исхитряются, стало быть. Главное, что нам ежесуточно по пятнадцать дневных норм выполнять удается. Впрочем, если вас это шибко интересует, можем специально устроить одноразовый сеанс исполнения естественных нужд...

— Ах! — говорят иностранные члены. — Ох, уж эта загадочная русская душа! Она и задницы своей не щадит ради общего дела...

Ну, ладно! Ладно! Не придирайтесь к словам. Может, и не совсем так говорили они, а как-то иначе. Может быть, и вообще ничего подобного не говорили. В точности всего не упомнишь. Тем не менее, факт остается фактом: в августе месяце начался пуск второго глиноземного цеха. И дробление, и размол уже крутились — готовили субровскую пульпу и гнали ее в общий поток. С опережением графика...

Однако что-то я разболтался сегодня. Ведь сначала всего лишь и хотел уточнить немного, какой ценою оплачены наши достижения. И могу подтвердить: да, было все. И жертвы. И лишения. И каторжный труд. Только тут есть еще одно большое “НО”.

Но мы знали, ради чего все это.

Такая уж, значит, судьба выпала нам — ковать Победу в тылу, о фронтовых подвигах только мечтать. Фортуна, она дама капризная, одному на все тридцать два зуба улыбается, к другому — задом поворачивает, а попробуешь пощупать мягкое место — так лягнет, что мало не покажется...

Мы пришли в электролизный цех в январе сорок третьего. После шестимесячной школы ФЗО. Приняли нас в бригадах очень хорошо: рабочих кадров не хватало. К тому же мы ведь уже были обучены. Охотно брали нас в подручные. А некоторых, посмышленей кто, даже звеньевыми ставили.

Жили мы тоже по тем временам, можно сказать, неплохо: для взрослых — бараки или казармы на четыреста пятьдесят человек, но нас, малолеток, жалеючи, поселили в новом каменном трехэтажном доме по улице Октябрьской. Сейчас там Алюминпродснаб и Меткомбанк размещаются. В каждой комнате на двухъярусных койках человек по сорок жило. Почти все по сменам работали, поэтому не замечали тесноты, тепло — и ладно.

Вдруг, после Сталинградской битвы, среди молодежи поветрие началось: на фронт бегут! Только и разговоров, как бы военкомат обмануть. Хотя многие и призывного возраста достигли, но алюминщиков не берут — броня!

На разные хитрости пускались, лишь бы в Красную Армию уйти. Однажды уборщице говорим:

— Тетя Маша, иди в милицию и скажи, что подозрительные люди в общежитии завелись. Шестеро. Нигде не работают, ночами где-то шастают, днем спят. Кто такие и чем занимаются — не понятно.

Она ушла. Мы сидим, ждем, когда милиционер за нами придет. Час проходит, два, три — нет никого.

Мы — опять к уборщице:

— Тетя Маша, сходи еще раз. Скажи, куда-то собрались сматываться злодеи; если хотите поймать, хватайте быстрей...

На сей раз пришел милиционер. Спрашивает:

— Вы здесь че?

— А мы ниче.

— Кто такие?

— Да так, никто.

— Почему не на работе?

— А мы не работаем.

— Как не работаете?!

— А так.

— Ну-ка, пошли в отделение!

Пришли. Начальник милиции сразу сообразил, что мы за птицы.

— Давайте ваши паспорта!

— А мы их потеряли.

— Комсомольцы среди вас есть?

— Есть. Но билеты тоже потеряли.

— Ну, что ж, — он вроде как бы размышляет. — Возраст призывной, болтаетесь без дела в тылу. Придется вас в военкомат направить.

— Ладно, дяденька, направляйте...

Видать, дружно они с военкомом работали: план набора призывников тоже ведь надо выполнять. Дал он нам какую-то бумагу и без всякого сопровождения отправил по назначению.

Являемся в военкомат. Там бегает молоденький, чуть постарше нас, лейтенант. Мы — к нему. Дескать, направлены к вам из отделения милиции.

— Документы? — спрашивает.

— А нету! Вот, записка от начальника есть.

Он тоже улыбается: понял. Переписал всех поименно.

— Вот что, ребята. Будем направлять вас на пересыльный пункт. Надо Родине служить.

— Надо, так надо, — говорим. — Оформляйте бумаги...

В Свердловске на пересыльном пункте суетня. Народ с котомками толчется, люди обнимаются, плачут, песни поют. Военкоматовские работники туда-сюда с бумагами бегают, комплектуют команды для отправки в учебные отряды.

Мы сидим тихонько, ждем своей очереди. Уже и хлебушек весь, который в запасе был, съели, водичкой из-под крана запивши. Тут ни с того ни с сего меня по надобности в отхожее место потянуло. Только на толчке орлом воцарился, слышу, выкликают: “Каменские, которые с УАЗа, есть?! В одну шеренгу становись!”

Голос у военного начальника мне шибко не понравился — злой слишком, нехороший голос, не к добру это. Смотрю в щелку меж досок и прикидываю: выскочить-то я всегда успею в последний момент, а пока погожу чуток...

Наши ребята встали в ряд, переминаются с ноги на ногу. Военком говорит им: “Как неправильно оформленным призывной комиссией Каменского военкомата, приказываю вам немедленно возвратиться на завод!”

Отвоевались, значит, голубчики...

“Эге! — думаю сам себе. — Видать, природа-то на моей стороне, коли в такой момент подсказала, где спрятаться. Никак военная карьера у меня на роду написана. Теперь мне бы только до фронта дорваться! Героем стану...”

Переждал в этой скворешне, пока моих товарищей с военкоматовского двора не спровадили, потом вылез наружу. Пообтерся середь других призывников, сказался деревенским колхозником и, как ни в чем не бывало, пристроился в первопопавшую команду.

Направили нас попервости в учебный отряд, куда-то неподалеку отсюда, в башкирскую степь. Постригли, помыли, переодели по форме.

Живем в полуразвалившихся бараках, привыкаем воевать по-суворовски: “не числом, а умением”. Ни днем ни ночью покоя нет: строевой подготовкой занимаемся, по-пластунски на пузе ползаем, окопы роем, оружие изучаем, “Ура!” кричим, в штыковую атаку бегаем, уставы зубрим, по ночам — тревоги. Да к тому же насчет пожрать — тыловая норма: в котелке три крупинки друг за дружкой гоняются и никак догнать не могут.

На передовую все прямо рвутся: там то ли убьют, то ли нет, но уж хотя бы норма пайка не тыловая. А здесь одна только радость — на кухню в наряд попасть.

Правда, разок повезло до отвалу натрескаться. Аккурат в мое дежурство перед самым Первомаем отцы-командиры решили новобранцев натуральным мясом побаловать — барана распорядились сварить на обед. Пришли на кухню врач с дежурным по части, давай пробу снимать...

Чегой-то подозрительным этот баран им показался. Наверное, сами забыли, какой вкус должен быть у баранины. “Порченый, — говорят. — Нельзя личный состав кормить. Отравятся”.

Забраковали животину. Мне приказали бульон выплеснуть и мясо закопать.

Долбаю землю на помойке, а у самого прямо слюнки бегут и слезы наворачиваются, жалко. Впустую бяшку загубили, выходит. Однако похоронил-таки в целости, потому что врач с дежурным по части рядышком надзирали.

В обед нас опять крупяным супцом покормили, на ужин чайком побаловали. После отбоя лежу на нарах, и несъеденный баран у меня перед глазами весь... Эх, была не была!

— Жрать хочешь? — соседа по нарам спрашиваю.

Тот сразу вскочил торчком:

— Где?! — и головой вертит по сторонам.

— Пошли!

Выбрались тихонько из казармы, саперную лопатку прихватили, вещмешок, и бегом — к помойке! Барана вырыли, мясо в речушке ополоснули, в вещмешок поскладывали, крадемся в казарму. Входим на цыпочках. Все спят, дневальный — тоже.

Расположились мы в своем закутке, бараньи куски в соль макаем, и — наслаждаемся. Запах! Ну, ребята и зашевелились: на босу ногу, в исподнем белье, впотьмах на ощупь, поодиночке стягиваются в нашу сторону. Дневальный очнулся, коптилку на нары принес, сухарей несколько штук. Благодать!

Бац! Входит с проверкой дежурный по части офицер и видит ужасную картину: мясо жрут, сволочи!

— Отставить! — кричит дурным голосом. — Мясо порченое!

Какой там! Все от него врассыпную кинулись по темным углам; дожевывают, давятся...

Он дневального за грудки:

— Кто барана принес?!

Парень указал, конечно.

Тотчас меня безо всяких рассуждений упекли на гауптвахту, под арест. Привели, в камеру толкнули: сиди, мол! Прикидываю: зачем сидеть, когда лежать можно?! Под нарами чей-то ватник брошен, я — туда. Усталый да с голодухи, наемшись, сплю без задних ног...

Тем временем нашу роту подняли по тревоге и — “бегом марш!” — в санчасть на промывание желудков. Целую ночь медики крутились как заведенные. Это же сколь ведер с теплой водой и мылом надо приготовить, чтобы сотне пациентов поголовно клистиры поставить?!

Кругом санчасти только стон стоит и прочие нескромные звуки. Ел не ел, однако задницу каждый подставить должен, потому что все просятся и все клянутся, будто в глаза не видали никакого мяса и даже не помнят, как оно пахнет. Поди, разберись, кто врет, кто правду говорит. А профилактика — великое дело!

Утром по случаю чепе невозможно было и построение на линейку сделать. Наш сортир не выдержал аварийного наплыва нуждающихся в нем: пропускная способность подкачала. Бойцов пришлось по всей округе вылавливать. Но только гуртом их собьют, они начинают нервничать, расстегивают штаны и опять разбегаются по укромным местам. К вечеру наконец собрали-таки, построили. Командир учебного отряда вышел перед строем, начал красноармейцев журить за наплевательское отношение к своему здоровью. И вдруг спрашивает: кто, дескать, тут главный виновник, который насмелился падаль раскопать? Шаг из строя!

— Трое суток строгого ареста! — докладывает дежурный по части. — Я его сразу отправил на гауптвахту.

— Без промывки?! — полковник за голову схватился. — Вы же сгубили солдатика!

Я сплю, знать не знаю, что из-за меня весь комсостав на губу сбежался. Начальника караула спрашивают, как, мол, арестант себя чувствует, подает ли признаки жизни.

— Никак нет! — рапортует начкар. — Спит мертвецки.

Всем без дальнейших слов стало ясно, что помер я. Сквозь сон слышу, вытаскивают меня за ноги из-под нар и по голому полу волокут. Открываю глаза. Что такое?! Офицеры вокруг топчутся, глазами лупают. Полковник припал ко мне, будто к родному сыну.

— Живой?! — радуется.

Не успел я ответить по-уставному, он меня с полу вздернул, кульком к своим грудям прижал и на руках к выходу несет. Вот ведь до чего душевный человек...

Метров пять по воздуху я летел — такого пинка он мне в торец выдал! Силен у нас батя был, что и говорить!

— Ишь, курорт на губе развел! — кричит вслед. — Марш немедленно на строевые занятия!

Ну, мое дело солдатское: выполняю последний приказ, как по уставу положено, иду на плац. Там бойцы нашей роты под наблюдением старшины маршировкой занимаются и на пустой желудок залихватские песни поют. Меня увидевши, замолчали.

Строевым шагом подхожу к старшине: так, мол, и так, разрешите стать в строй для дальнейшего прохождения службы.

Боже ты мой, что тут началось! Кинулись все ко мне, орут, руками машут, за обмундирование хватаются. Едва не отлупили. Спасибо, старшина догадался пресечь рукоприкладство на корню:

— Р-р-рота, ложись! — кричит.

Все, конечно, упали. Я — тоже.

Старшина спрашивает:

— А ты, дристун, пошто лег?

Отвечаю снизу:

— Так ведь команда поступила, товарищ старшина.

Он злиться начинает:

— Это не тебе команда. У нас разговор с тобой еще не окончен.

И подает мне команду наоборот:

— Встать!

Я и встал. Но при такой команде со мною и рота поднялась, и опять эти горемычные вегетарианцы до меня рвутся: вот-вот самосуд произойдет. Видит старшина, плохо дело. Сызнова командует:

— Воздух! Ложись!

Опять все наземь попадали. Один я, очумелый, к старшине жмусь.

Он спрашивает:

— А ты чего ждешь?! Какая команда была?!

— Так вы сами сказали, товарищ старшина, что команду не мне даете...

Старшина вконец из себя вышел:

— Отставить разговорчики! — кричит. — Три наряда вне очереди за пререкания. Марш, на кухню, картошку чистить!

Услыхав такое, рота взмолилась на разные голоса:

— Товарищ старшина, родненький! Не посылайте его, ради Христа, на кухню. Он там еще какую-нибудь пакость изобретет. Лучше пусть он сортир выскребает от нашего сиротского навозу...

Три дня подряд повторял я подвиг древнегреческого Геракла — чистил отрядный нужник. Провонял насквозь. Измучился: днем на занятиях усердствую, ночью не сплю — проявляю бдительность. Потому что многие грозились отплатить мне той же монетою. Даже специальное оборудование украли в медсанчасти. Я чуть в обморок не упал, когда увидел сей бесчеловечный инструмент.

— Братцы, как хотите, но живым не дамся! — говорю. — Будьте благоразумны. Того несчастного барана мой организм давно уже переварил. Без осложнений. Теперь мне совсем ни к чему промывка желудка, сегодня в моем брюхе такие же постные крупинки щекотятся, что и у вас. И вдобавок, между нами говоря, все ведь уже позади...

— Ништо! — стоят на своем безумцы. — У тебя-то все еще впереди. А вот эту штуку приспособим, тогда и будет — сзади...

Нет, парень, думаю про себя, долго таких бессонных мучений тебе не выдержать. Но только заснешь — свои же товарищи застигнут врасплох. И надругаются. В такой ситуации самое безопасное место, пожалуй, на фронте. По слухам, в штабе сейчас готовят список для отправки на передовую и прежде всего зачисляют добровольцев. Придется к политруку обратиться с заявлением. Авось, в окопах найду повод проявить героизм. Вот уж тогда на геройскую-то задницу совершить покушение никто не осмелится. Это будет не личная месть, это — политическое преступление, оно пятьдесят восьмой антисоветской статьей пахнет. Не шуточки!

И вот, ребятушки, опять же, что значит — судьба! Только я успел так подумать, словно по заказу бежит бегом вестовой и громко кричит мне срочно явиться с вещами в штаб отряда...

Прихожу. Докладываюсь начштабу: дескать, такой-сякой прибыл по вашему приказанию для отправки на фронт.

Начальник штаба говорит политруку:

— Полюбуйся на этого субчика! Мы его тут мясом откармливаем, а он, курицын сын, оказывается, дезертировал с алюминиевого завода. И даже на передовую рассчитывает попасть. Его, мудака, государство учило на металлурга, чтоб самолеты и танковые моторы было из чего делать, а он, бздюх вонючий, нам тут антисанитарию учинил и лучшую роту на сутки вывел из строя. Вдобавок еще теперь докука: приказано этого задрыгу по обнаружении немедленно вернуть в первобытное состояние — на рабочее место. Там у них каждый захудалый спец на особом счету...

Правильно говорится, счастье не хрен, в руку не возьмешь. Зато меня самого вроде эстафетной палочки передавали из рук в руки, покудова не доставили на УАЗ. Чуть ли не за шиворот приволокли на третий этаж заводоуправления в кабинет к Ефиму Великому. И у него там уже целый синедрион восседает: сам, конечно, директор Славский, при нем парторг ЦК ВКП(б) на заводе товарищ Голынский, заводской наш комсорг Сашка Петров да начальник электролизного цеха Гуркин Семен Иваныч.

Вот перед ними поставили нас, человек десять таких побегунчиков-“фронтовиков”, отловленных в разных воинских частях. Были и такие, кого даже с передка, прямо из окопов выдернули. Н-да...

Вы, ребята, когда-нибудь видели Зевса-громовержца? Я видел. Его звали Ефим Павлович Славский. Ух, какой жути на нас он нагнал! До самых печенок пробрало. Да что там говорить! Если честно признаться, дело прошлое, у меня ажно штаны мокрые стали от раскаяния.

Под конец Ефим Палыч так нам и сказал: “Запомните сами и передайте другим таким же героям: в дальнейшем ни с кем из побегунчиков разбираться не буду, а просто под суд отдам — за дезертирство и измену Родине...”

Вот когда только я осознал по-настоящему всю важность нашего УАЗа. С перепугу.

 



© 1996 - 2017 Журнальный зал в РЖ, "Русский журнал" | Адрес для писем: zhz@russ.ru
По всем вопросам обращаться к Сергею Костырко | О проекте