Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Урал 2001, 3

Три рассказа.


Лариса Ванеева

Три рассказа

Лариса Ванеева — автор трех книг прозы и поэтического сборника. Выпускница Литературного института 1981 г. Состоит в российском и эстонском союзах писателей. Живет при Пюхтицком Свято-Успенском женском монастыре.


Уловка концепции

“Иоаннитки и Артемитки. Так называли(ют) теx женщин, орбиты которыx вращались(ются) вокруг батюшек — в свое время — вокруг св. Иоанна Кронштадтского, а теперь ныне здравствующего батюшки в Москве, часто выступающего по телевидению”, — как-то прочла Филофеева А.Н. у кого-то где-то в православном журнале, ради интереса выписала, занесла в картотеку своей памяти на букву “И”...

1

И тут вдруг свой полон! Филофеева А.Н. сидела на высоком табурете возле куxонной мойки, мирно играл транзистор, чистила овощи для салата и вдруг оказалась охвачена полем любви. Что это так чудесно все? Что это такое, отчего хочется плакать грешными слезами? Что так сладко в груди? И почему образ батюшки витает вокруг? Неужели он считает, что любить так небезопасно для спасения?

2

На ближайшей службе прихожанка Филофеева старательно соединяла батюшку в поле любви с его матушкой и молилась, чтобы между всеми ними троими присутствовал Образ. По крайней мере, мы бы Его не забывали... молилась Филофеева. Батюшка говорил о пастве, как о семье.

3

На следующей службе прихожанка Филофеева уже стояла насупленно, как угрюмый дерзкий подросток, который ответит грубостью, если к нему подойдут с ласкою. Она не подняла глаз на батюшку, когда он коснулся ее лба ласковой кисточкой с душистым елеем. Она не приложилась к его кроткой руке. Она сердито отошла от него, ощущая недозволенное разгорячение в сердце. Батюшка как будто тоже слегка пал духом... Отчего? Лицо его после службы было опустошенно-печальным. Тени бросились в лицо его, наложили усталый отпечаток на облик его... Отчего?

Неужели правда, Филофеева А.Н. ничего не придумывает, и то, что спустилось, когда она сидела на табурете... облако, поле... то, чем ее окутало... то, во что она окунулась... короче, называемое любовью, напустил на нее действительно батюшка!

Иначе с чего бы ему так огорчаться, видя, как Филофеева ему откровенно дерзит. Я буду разговаривать с ним, как сапожник, думала прихожанка. Но к концу службы прихожанка Филофеева, видя батюшкино огорчение, смягчилась к нему, еще более рассердясь на себя... И думала, что эти батюшкины шутки могут зайти в недозволенные области. Батюшка же стал беспокоен.

Возможно, он учит меня любви? — тревожно стала думать А.Н. Филофеева. — А я не поддаюсь... Но эту любовь я знала в своей жизни, например, к собственному мужу. “Все это крайне странно”, — сама себе сказала вслух прихожанка.

4

На проповеди батюшка говорил о любви среди паствы. В смысле, возлюбить ближнего, как самого себя. Прихожанка Филофеева вдруг подумала, что она и себя-то, по сути, недолюбливает. Не то что.

5

Нет, это наваждение. Потому что если куда-нибудь уехать, сразу же о нем и забудешь! Матушка беспокойна, но она прелесть, о чем бы ей беспокоиться, жаль только, батюшка ведет себя, как ребенок. Он и действительно бывает, как дитя. Легко ему играть с любовью. Должно быть, она у него не опускается, не грузнеет и пламенеет чистым и ярким светом. Он же причащается на каждой литургии, Господь держит его на плаву. А его прихожанок терзают искушения.

И ладно бы, действительно любила! — думала Филофеева, опять сидя на высоком табурете у кухонной мойки за чисткой овощей и чего-то дожидаясь... — Нет, это какое-то наказание. Внушение. Так и есть. Любовь, покуда она сидела у мойки, возникла откуда-то без ее участия, а Филофеева А.Н. попалась! Батюшка, должно быть, и ведать не ведает... батюшка, должно быть, думает ее таким образом раскачать... чтобы она знала, что есть любовь... И она не должна теперь допускать небрежения. Духом должна быть над плотью. Чтобы, как чистая и истинная христианка, шла бы по воде в молитве ко Господу и не опускалась на дно.

А я тону, потому что меня топит мое тщеславное воображение, вынесла себе приговор Филофеева. Оно поставляет мне всяческие иронические сюжеты. Оно у меня так приучено, меня так научил тот, кого я раньше любила. Смотреть на все с веселым презрением. Предполагаю, что должна заболеть, вынесла Филофеева неприятный вердикт.

6

Накануне прихожанка Филофеева набегалась по холодной воде на побережье — бегала по щиколотки, чтобы устать, прийти домой и свалиться. Столь приятной гладкости песок на почти пустом пляже! Она нашла защищенную от ветра скамейку, разлеглась, думая, что у нее тут юг, жарко на солнце... одновременно, будучи редактором издательства, правила чью-то рукопись, лежа на животе. Мимо пробегали. На морском побережье в такую погоду купаются чудаки моржи, прогуливают собак и бегут бегуны, удивляющиеся себе и воздуху широкою и обнаженною грудью.

Вообще, лучше присутствовать в себе в районе груди. Здесь наше “я”, вовсе не в голове, — ленивым взглядом провожала бегущих Филофеева, пытаясь отредактировать местонахождение своего “я”.

На пляже она еще немного покачалась на качелях, откинувши голову, чтобы видеть небо и слышать шум волн, залезла на перекладину, поподтягивалась в меру своих возможностей, повисела на шведской стенке вниз головой, почувствовала, что и когда состарится, будет забывать, что не девочка, и отправилась, отдохнувши, домой, забросив рукопись, пересыпанную крупинками кварца, на заднее сиденье, доехав до дома на темно-синем БМВ за семь минут, ни разу не вспомнив о батюшке. Нарочно напрочь его забыв.

Что ей за дело — участвовать в чьих-то фантазиях!

7

Батюшка обвинял прихожан, не желающих участвовать в общей жизни одной семьи прихода, в эгоизме.

Прихожанка Филофеева внимательно слушала, повинно опустив голову. Я боюсь слишком долго на него смотреть, когда он проповедует, потому что кажется, что прихожане могут заметить, что я как-то не так на него смотрю.

Глупо, я ничего к нему не чувствую, думала Филофеева, внимая. Откровенно говоря, если поначалу он ей немножко нравился, то теперь уже давно нет. Просто батюшка умница и, несмотря на молодость, опытен в духовной жизни. А уж как он службы ведет, каков глас его медоточивый... Даже поднадоел и голос его, что так чарующе лился поначалу. Вот что — не сделала ли я глупость, когда беспечно говорила себе и другим, что у нас замечательный батюшка, у него прекрасная интеллигентская внешность, мягчайший глас, он в проповедях великолепен. Не надо было замечать батюшку сразу же — вот что! В церковь ходим ко Господу, а не к батюшкам.

И потому то, что раньше нравилось, теперь приходится наоборот... Не нравился бы раньше, не оценивала бы, не было бы и теперь!

8

Батюшка знай твердит свое. А именно: кто не любит, значит, эгоист. Семья, настоящая духовная семья, с точки зрения батюшки, такой же подвиг, как монашество. Понятное дело, батюшка служит через Бога целой пастве, он слуга своей пастве, он взял на себя тяготы своей паствы, пытаясь приблизить ее к Богу, и он перед Ним за нее в ответе. Тяжело ему, когда некоторые члены его семьи находятся в разброде и от постоянной борьбы с собой даже понятием семьи искушаются.

9

Больше всего Филовеевой А.Н. нравится теперь сидеть в одной из комнат на диване под пледом (а еще лучше лежать) и творить молитву. Когда что-то получается, то есть когда любовь возникает в ее хладной пустой груди, а муж не отвлекает разговорами, то потом на следующий день, когда опять нет, она уже не хочет вообще ничего делать — ни сидеть за столом и редактировать рукописи, пользуясь многочисленными словарями, энциклопедиями, справочниками, ни рисовать для удовольствия и небольшого денежного вознаграждения, ни хлопотать по хозяйству, ни встречать гостей, ни ходить в церковь, потому что там получается теперь хуже из-за влюбленности в батюшку. Совершенно невозможно идти к нему на исповедь и говорить, что впала в блудные ощущения, потому что это будет только полуправдой, потому что часть этих ощущений составляет любовь, пущенная или пришедшая неизвестно откуда. К тому же как знать, не навредит ли прихожанка Филофеева на исповеди самому батюшке, если он догадается, из-за кого. А если не догадается, то огорчится. Батюшка ведь как дитя.

Но детям не дают спичек. Странно, что прихожанка Филофеева чувствует себя старше батюшки, хотя он ее умней.

10

“...И диаволъ многихъ соблазнялъ мною; во мнъ родился страхъ, чтобы не стать мнъ повинною въ чьихъ либо скверныхъ помыслахъ и паденiи, и, чтобы не увеличить мнъ чрезъ то своихъ гръхов, я усердно молилась Богу о томъ, чтобы онъ избавил меня отъ такого соблазна”, — выписала А.Н. из жития святой Марии Египетской себе на память.

11

Единственное, что Филофеева А.Н. делает теперь охотно, это сидит на кухонном табурете и закармливает мужа и дочку овощными салатами. Дочь довольна. Муж не очень.

12

Оттого, что Филофеева не идет на исповедь, причащается она крайне редко. И ей все трудней. Совсем никаких шансов, если взять межличностные отношения. Тот же батюшка женат на матушке, и если разведется, лишится сана; если лишится сана, уж и не знает прихожанка Филофеева, чего хуже этого ей еще выдумать. К тому же она совершенно не хочет замуж за батюшку. Она любит и уважает своего мужа! Я вообще тут ни при чем, размышляет Филофеева ночами. Что-то происходит помимо меня и мимо моей воли. И это прискорбно. И одновременно интересно, конечно.

Жаль менять приход. Все-таки действительно вторая семья. И она любит батюшку именно как посредника между ними и Господом, а не просто как какого-то там просто человека без рода и сана.

13

Зачем ходить в церковь? Лучше сидеть дома, творить молитву. Но без причащения не спастись. Значит, так, надо умудриться и постараться любить батюшку как частицу христианской семьи и в то же время его не любить. При этом любить его как всю паству, не выделяя. Но ко всей пастве прихожанка Филофеева А.Н. равнодушна...

14

Прихожанка Филофеева выбирает уединенный угол за массивной колонной, чтобы стоять там носом к стенке. Батюшку видит только тогда, когда он обходит храм с каждением. Это ничего, это терпимо. Быстрые шаги, на которые Филофеева не поднимает глаз, пользуясь смиренностью поклона. Приxожанка Филофеева как бы слепа и глуха, кланяясь. Что подумает о ней батюшка — его дело. Зато запах ладана она вдыхает в полноту легких, стараясь удержать его в себе. Он к батюшке не имеет отношения. Батюшка несет его как олимпийский огонь, ладаном вытесняя из нее нечто, отчего становится свободнее, будто напряженно она подходит к реке, а потом быстро, освобождено плывет в плотной среде, берущей тяжесть ее тела.

Молитвенно углубившись в свое непослушливое сердце, прихожанка Филофеева точно бы боковым зрением видит, как бесплотно отступают от нее стены с фресками, иконы и поставцы, меркнет и одновременно возгорается иным свечением храм, как все вокруг преображается живым, усиливающимся, невидимым, но явственным присутствием… в это время в сторону от свечей переступает на больных ногах малознакомая старушка-церковница. Несколько саженей ее движения Филофеева А.Н. видит по-новому, будто в несказанно чудной глубине, откуда чужая старуха плывет самым любимым и близким человеком.

И, стоя на месте, она всей душой рвется родному человеку навстречу, изумленная “глубинам Божиим”, в которых только и можно по-настоящему встретить друг друга и любить.

 

Милостыня

Старушка была такая скромная, маленькая, робкая, что Зинаида Николаевна, пролетев по туннелю метро, замедлила шаг и вернулась. Стала искать по карманам, где болтались копейки для нищих, чтобы не отяжелел кошелек. На них и спичек не купишь. А подавать? Плохая примета, говорят, мелочью. Хочешь не хочешь, а дающий и о себе думает. Оберегает себя. Что-де воздастся от чужой благодарности?

Но это когда у самого не пусто. А когда только бренчит...

Ищешь мелкие деньги, опасаясь сглазить себя приметой, подаешь на гривенник, зато ждешь на полтинник; и еще злишься, дома шаром покати, на еду не хватает, а нищие, известное дело, кум королю, побогаче некоторых. И не ценят трудовую копейку.

Таких размышлений Зинаиде Николаевне хватило ненадолго, пока в слепенькую не всмотрелась.

Стала в сумке искать, возиться. Сколько дать? Вдруг и десяти рублей показалось мало. Уж такая старушка была чистенькая, опрятная: и такая бедность сквозила во всем… проникновенная. И самое главное — не деградировавшая она была вовсе. Не было в ней ничего, что свидетельствовало бы о грязи в любом смысле. Как определяли таких россиянок писатели-деревенщики, о творчестве которых Зинаида Николаевна вела речь на уроках в старших классах, “культурна внутренней гармонией”, что ощущалось, словно сияние незримое.

Все бегут куда-то, а старушка, убогая, маленькая, стоит в валеночках, в деревенской шаленке, прислонившись к стене, и сияет.

Чудеса, да и только. Такая милая, а бедствует? Некому пожалеть и пригреть? Как-то надо ей существеннее помочь... И еще десятку прибавила, а старушка вдруг прозрела. Испуганно оттолкнула ассигнацию. Глазки востренькие взблеснули.

“Для меня это не деньги, — уговаривала Зинаида Николаевна торопливой присказкой, вязнущей на языке, так торопливо и невнятно врут только, — у меня их много, для меня это не деньги, возьмите, пожалуйста!”

А бабулька отталкивала, зажимала ей в кулак деньги слабенькой своей, почти птичьей лапкой: “Это мне много, тебе самой надо”.

Вот же и месяц назад подарила Зинаида Николаевна сотню после зарплаты, разговорившись в автобусе с пенсионеркой. Воспитывает двух малых внуков. Дочь пьет, такое несчастье... Разведенный зять платит одни алименты. Пенсия сами знаете. Как тут ребят прокормить, а они же растут. На рынке бы масла растительного купить, так денег нет. Государство? Какое там государство, о ком оно заботится. Соседка принесла для сироток-то при живых родителях крупы. Открыли мешочек, а там черви! Вот так люди-то хотят помочь...

Зинаида Николаевна затосковала душой: живем все-таки один раз на свете, надо иногда поступать, как душа жалится, просит. Душа так запросила, что Зинаида Николаевна решила потешить ее вопреки рассудку и интересам семьи. Да и отдала пятую часть от зарплаты, на которую, чтобы прожить, вертеться надо уметь.

Вот именно, что потешиться, резонно возразили ей. Она, конечно, дня три молчала о своем геройстве. А потом, когда пригласили их с Юрой богатенькие друзья на ситцевую свадьбу, подвыпили в туристском ресторанчике “Монастырская башня” — стены из известняка, бойнички, скрипучие деревянные лестницы, крахмальные салфетки, молитвенный дух до сих пор витает в трапезной, возведенной много веков назад, хотя и раньше башня эта была бойцовой, — у нее развязался язык.

“Наконец взяла. Да руку мою не отдает, целует! — с мукою рассказывала Зинаида Николаевна о своем втором геройстве. — А это я ее сухонькие-то ручки целовать должна! Прямо обожгла она меня целованием своим. Прям я взвилась вся. Сразу откуда-то в голове: ад, рай, Господь, милосердие —это я должна была ей руки целовать! Это я благодарна должна была быть ей за ее бедность и убогость, за сирость ее в этом мире, за то, что от меня приняла гроши эти! Нас-то Господь ее благодарными слезами спасает. А ей-то самой каково так?! Это я виновата перед ней, что она в жалком таком состоянии! Да-да!”

У Зинаиды Николаевны навернулись слезы:

“Что головами качаете? Эта древняя старуха выброшена нами! Общество мнится мне именно обществом нас, активных взрослых, мы составляем его деятельное большинство, а старики, дети — это окраина; бродяги, больные, подростки — это периферия. Скажите еще: что от нас зависит? Да все!”

“Я их не рожал...” — буркнул, помрачнев, бизнесмен Олег, а его жена Ольга, сложив затейливыми складочками салфетку, бросила ее в пепельницу.

“Зин, у меня на этой почве уже невроз. Ты думаешь, мы не помогаем? А мы помогаем, помогаем”, — почти вскричала она.

Олег надулся и покраснел.

“Об этом не говорят”, — буркнул он.

“Понимаете, надо жить так, чтобы постоянно помнить, где наша истинная родина!”

“В Израиле, что ли?” — пошутил Юрий, чтобы разрядить атмосферу.

Зинаида Николаевна бросила на него укоризненный взор:

“Помните эту притчу... Молодой человек пришел к учителю и стал просить его совершить чудо, чтобы он мог уверовать. Учитель совершил чудо и сказал: ступай, теперь я не могу взять тебя в ученики...”

“При чем тут притча”, — раздражился Олег.

“При том, что потребность в чуде должна содержаться внутри самого человека, органично! — это как источник питания, родник, к которому он хочет дойти... и дойдет, если продолжает в нем нуждаться. Когда же ты доходишь до чуда внутри себя, ты сам становишься иным”, — выдала тираду заплетающимся языком Зинаида Николаевна то ли под влиянием третьей бутылки “Монастырской избы”, которую они пили, то ли путаясь в том, что еще не совсем ей самой было ясно.

“Должны, должен, — огрызнулся Олег. — Лично я никому и ничего”.

“Зин, ты не права, — вмешалась Ольга, — вот у меня лично потребность в чуде есть. У Олега нет. Это я точно тебе, как близкому человеку”.

“Мам, не порть людям праздник, — попросил Юрий Петрович. — Лучше обсудим это дома, с моей тещей!”

“Ты прав — одни рассуждения, — рвалась в бой Зинаида Николаевна, — и можно тома написать, заложив в фундамент собрания сочинений детскую слезку, но так и не суметь полюбить это дитя настолько, чтобы духовно родиться!”

“Это ты о Достоевском?”

“Ну, ты загнула, мам…”

“На этом поприще ханжества, лицемерия и фарисейства хоть отбавляй. Желания вести за собой массы нет только у святых, а таковых я не встречал”, — пасовал разволновавшийся под потной кожанкой Олег.

“Кого пасешь, того и стрижешь...” — усмехнулась Ольга.

“Ну, вот, какие ж вы, ребята, приземленные, что ли… — вступился за жену Юрий Петрович. — А ты, мам, это у тебя комплексы лезут на бессознательном уровне, — стал он подшучивать. — И все-то твое подаяние-достояние в том, что строишь на свой счет иллюзии и компенсируешься за счет нищих. Дома жрать неча, а она деньгами разбрасывается!”

Ольга с Олегом переглянулись.

“А если серьезно, — разволновался Юрий, сообразив, что допустил промах, — то ты их развращаешь. Развращаешь людей сказками о добрых феях. Чего та же пенсионерка с внуками уже от других не дождется, а надеяться будет! А надеяться надо только на себя, как советует нам наш уважаемый Олег Владимирович! Так вот… если бы серьезно… ты бы давно в сиротских приютах побывала, в домах престарелых. Бывала?”

Зинаида Николаевна вдруг превратилась в статую:

“Тебе прекрасно это известно”, — меловыми губами тихо обронила она.

“Олежка, не наезжай, — упрекнула мужа Ольга, — мы женщины, и милосердие, забота — наше предназначение”.

“Нет, но это же характер такой, как не понять! Депутатом ее бы избрать. Был бы наш человек”, — не мог остановиться Олег. Чем-то, видимо, она его все-таки достала.

Нищие хотя бы тем хороши, что душу тревожат...

“Бабуленька, чем я тебе могу помочь? Что с тобой случилось?”

“Бездомная я, доченька. На вокзале живу полгода уже. Так при буфете и живу. Днем-то побираюсь, да сил уж нет”.

“Да что с тобой случилось, бабуленька, откуда ты?”

“Стыдно-то как побираться. Да, говорят же, нужда научит. Дочка у меня умерла, а зять квартиру продал. Люди там теперь чужие живут, а где он, и не знаю. Вот как дочь умерла, так и живу без дома”.

“А паспорт, прописка у вас есть. Пенсию вы получаете?”

“А как же, доченька, — возразила она с достоинством, — все у меня есть”.

“Так вам бы в дом престарелых обратиться”.

“А то как же! — воскликнула она. — Я на вокзале-то живу для чего? Добиваюсь, чтобы взяли меня”.

“А что, бабуленька, разве так трудно?”

“Да никак вот за эти полгода, никак не могу... Я уж полгода-то нормально ни разу не поспала. Застудила себе все. При буфете-то меня уже знают, подкармливают. Ведь когда милостыню-то соберу, а когда расхвораюсь, они уж меня кормят”.

И обе замолкли настороженно, замедлились. Как и куда взять бабушку? Зинаида Николаевна сокрушалась, как, и куда, и как родные на это посмотрят. Как обрадовалась она, заметив бабулечку на привычном месте. Но — лучше бы, как говориться, всего ей этого не знать. Сунуть десятку и — мимо. Что начнется? Война миров? Надуются до утра, чтобы потом ей без обиняков и без посторонних высказать. Весь мир не облагодетельствовать — это точно. Но хотя бы одного человека? То есть лучше бы она к своим была бы чуточку внимательнее... А то свалила. И детей. И старух вот теперь... Самой-то дома не видать. Чужими-то руками хорошо жар загребать.

“Бабуленька, роднулечка моя, я постараюсь помочь, но только не обещаю. Я не обещаю”, — чуть не расплакалась Зинаида Николаевна. Записала фамилию-имя-отчество, год рождения, старый адрес. Сказала, что если не найдет, то оставит записку в буфете.

На том и расстались.

Красиво старушку звали.

Александрой.

“Я не обещаю”, — повторяла молча Зинаида Николаевна, соображая, что дальше делать. В висках забилась деятельная кровь, под гуд этот планы отчетливо-резко: во-первых, московская прописка, хотя нет жилья, облегчает дело! Пойти по адресам, разыскать зятя? Поглядит в светлые учительские очи, станет ему стыдно. Ладно, это отметаем. В районе, в собесе, действительно, наверное, очередь в дом престарелых, значит, лучше обратиться в какое-нибудь гуманитарное общество. “Милосердие” или что-нибудь в этом роде... Позвонить по фондам. Еще куда? Нет такой проблемы, которую нельзя было бы решить современному индивиду.

У себя в гимназии попечители решили помочь с новой мебелью, стоившей немало, экспортируемой из Бельгии. Учителя с наслаждением листали увесистый каталог, выбирая отделку и цвет. И тут осенило Зинаиду Николаевну предложить с мебелью повременить. Обойтись старой, благо, неплоха. А на пожертвование купить-открыть небольшой дом для престарелых за городом, куда могли бы наведываться с гимназистами и родители их — по желанию, и, конечно, учителя, помогая заброшенным старикам, на практике, таким образом, развивая у воспитанников лучшие человеческие качества и черты.

Далее, можно было бы войти с ходатайством к местным властям и арендовать детский сад, что стояли теперь пустыми по области. Лично у Зинаиды Николаевны был один такой на примете. Закрыт который год. Изрядный участок с соснами. Воздух, тишина. Газовая котельная топит его в зиму, чтобы не разморозился. Сторожа сторожат, чтобы не растащили. “На какие шиши? — переспросил коллектив. — Ах, на те, на которые решили сменить мебель-интерьер?”

И на педсовете воцарилась тишина. Коллеги молчали не просто так, коллеги испытали легкое оскорбление. А потом вдруг так же легко и облегченно рассмеялись и долго успокоиться не могли. “Тимур и его команда”, — бросил кто-то.

“Вы юная женщина, Зинуля, но я не думал, что настолько, — пожурил Эдуард Ефимович. — Нас тоже душат понимание и бессилие, понимашь ли. Но, как ни странно, лично меня вы уговорили — только на будущее, когда гимназия окрепнет материально, станет по-настоящему на ноги... Ведь встречают, как известно, по одежке. А для гимназии такая одежка — интерьер. Иначе коллектив подсознательно будет страшиться конкуренции. Сейчас не школа берет ученика, а ученик выбирает школу. Да еще отечественный законодательный дракон то и дело нависает тенью своей, пролетая... Какие уж там старушки по вокзалам. Самим бы выжить!” — тяжко он вздохнул.

Заболела Светланка, сидит с ней родная бабушка, но и мать мчится с работы сразу домой. Так... Что еще? Масса всего! “Вика Нестерова, подруга по институту, снова выходит замуж, и выходит блестяще, молод, красив — богатство прямо из ушей валит, представляешь, каково ее первому мужу?”

“Я в отрубе!” — говорит муж. Он и правда “в отрубе”. Олег, школьный друг, денег дал, а дело не идет, грозит банкротством. “Никчемный я щас”, — сокрушается Юрий Петрович ночью.

В гимназии у Зинаиды Николаевны фронтальная проверка по урокам. Реакция на “ноу-хау” после педсовета.

Словом, все откладывала. По “Комсомольской” как-то пробегая тем же переходом и тоже с утра, понадеялась старушку увидеть, страшась — никуда же еще не позвонила, ни с кем не переговорила, даже не пыталась, увы. Может быть, взять ее пока? А уж из дома устроить... Матери когда рассказала, та зависла в паузе, испытующе: дескать, что ж сплоховала, не привела?

“Господи, спаси и сохрани! Зовут-то как?” — перекрестилась бывшая учительница-атеистка, с испугом глядя на дочь.

“Александрой”.

Валентина Ивановна об Александре обещала помолиться сугубо.

“Куда бы мы ее устроили. На кухне? — жалко оправдывалась Зинаида Николаевна. — Подай хоть записочку в церкви за нее, ма. Свечку за здравие поставь”.

Надо же, думала, будет протестовать, если привести, а она смотрит так жалобно, будто ее оставили в метро. Но это мать. А есть еще муж Юрик. Уж тот-то поднял бы бучу. “Может, и пошумел бы малость, — согласился Юрий Петрович. — Только куда бы делся обожатель твой”.

В общем, плохи дела. Получается, у самой духа не хватило взвалить на себя новую обузу.

Так никуда и не дозвонившись, недели через две отправились искать. Давно не бывали на вокзалах, потому поразило: на втором этаже Ленинградского рыхлая неопрятная толстуха с взбитым коком, перевязанная шарфами, расположилась подле батарей со скарбом, как у себя в хате, то есть сушка белья, кипятильник, посуда, бутылки; картонные коробки и яркие лоскутки на веревках — мебель и территориальная граница. Стало быть, дом и хозяйство. Мужики из бомжей спали по лавкам бесприютно, без намека на имущество.

Побродили в одном, потом в другом зальце. Поздно специально приехали, чтобы застать. Подождали. Юрий Петрович решил пострелять в игровых автоматах. Зинаида Николаевна еще прошлась вдоль рядов, расспрашивая старожилов. Бомжи испуганно отнекивались — никого не знают, не ведают. Может, и была какая, кто их поймет, этих старушек, была она или вообще ее не было.

Тут Юрий Петрович помахал ей от окошка буфета.

Зинаида Николаевна подоспела, обрадованная.

“Вот”, — сказал Юрий Петрович.

“Так вы кого ищете? — снова начала буфетчица, сочувственно разглядывая их обоих. — Жила у нас тут одна старушка. Кажется, ее-то вы и ищете? Да-а, жила у нас такая старушечка с полгода так. Да-а, хорошая такая была, да-а. Мы ее всегда кормили, чем могли. Мы о ней заботились. И наша смена, и другая. Выделяли мы ее среди этих-то. Уж недели две прошло, как вот тут, на скамьях, и отдала душу. Тихо. Никто и не заметил. Потом уж глянь, а она и померла. Мы ее подкармливали всегда. Мы ее всегда жалели. Хорошая старушка, среди оглоедов этих, — осерчала буфетчица на бомжей, — одна, как божий одуванчик, тут сидела”.

Зинаида Николаевна быстро-быстро спускалась в метро, будто торопясь отвязаться, убежать от Юрия Петровича. Зинаида Николаевна всхлипывала на ходу в гулком, почти пустом переходе. Когда сели в пустой вагон, то под рев поезда тоже подвыла:

“Бабулечка моя, бабулечка моя родная, как же ты меня не дождалась, прости меня, бабулечка моя, слышишь ли ты меня!”

Ужасно ей было, что, может быть, старушка умерла от счастья, обнадежившись ею, Зинаидою. Или еще ужаснее — что от напрасных ожиданий.

На улице Юрий Петрович все задерживался, прикуривал, все Зинаиду Николаевну нагонял.

“Девочка моя, ну все, хватит, ты же взрослая уже женщина, надо сдерживаться, держаться”, — пытался он ее обнять, пригреть.

“Никогда этого не прощу”, — сказала залепленная слезами Зинаида Николаевна в лифте.

Юрий Петрович струхнул.

“Никогда этого себе не прощу”, — уточнила она.

 

Аще исполнится желание твое (Незаблудная стезя)

Задолго муж как-то вздрагивает, точно породистый рысак перед забегом, он приxодит домой пораньше, торопливо под душ; чистый, в xалате, ставит перед собой коньяк, включает. Футбольные страсти он переживает так бурно, так несчастен к концу, мокр, отчаяние нешуточное, поражение пронзает, что впору опять под душ — согреться от знобящего проигрыша; он выпивает рюмку за рюмкой и ночью, во сне, забивает свой гол, дергаясь всем телом. Он всxлипывает. Он стонет. “Это борьба, игра, это то, на чем стоит мир!” — его кредо.

Философия игры — и майя — как игра материального мира, покров, завеса: игра богов-демонов язычества... хитросплетение энергий, в которых добро и зло неразличимы. Чем быстрее и крепче запутаешься, тем им, кто расставил хитросплетенные ловушки, приятнее. И вот — днями в барахтанье этом, ночами — в снах, словно накинута сеть из сновидений, покрывало из дневных впечатлений, которое взбивают снующие падшие энергетические существа с рожками, пока человек переживает кошмар свой с не меньшей силой и эмоциональной тратой, чем если бы то было наяву. Разница только в том, что дневной кошмар долго не забывается и сил, соответственно, забирает больше.

“Зачем тебе эта вторая видеореальность? Когда мы не в состоянии как следует ориентироваться в собственной жизни? Ты тешишь себя суррогатом, псевдожизнью, как если бы купил какой-нибудь дурман! Чего ж ее смотреть? А жить когда?! Борись с собой, со страстями своими! В реальности!” — не устает возмущаться жена, позволяя себе во время ругани постоять с минуту, глядя в экран, чтобы потом возмущенно оторваться от “заразы этой липучей”.

“Быстрее сдохнуть уж...” — привычно бурчит муж, будто не слыша женины резоны, отмахиваясь, как от мух, которые мешают ему вникать в экранные перипетии.

Если футбола нет, после ужина он смотрит сериалы, переключая каналы, точно стреляя из игрушечного пистолетика, как малое дитя. Пережевав тележвачку к часу ночи до дурноты, отпасть от голубой кормушки: в каждой комнате по телевизору. Дочка с мужем в одной, оттуда звук и потустороннее сияние. Клавдия Артемовна с Владиславом Антиповичем в другой. И здесь ей, за спиной мужа, прилипшего к экрану, костенеющего в синеватый коралл от гипотонии, сердечной аритмии и одышки, трудно молиться — надуманные страсти, экранные игрища настойчиво лезут в уши.

“Можешь ты звук приглушить или выключи его совсем!”

Владислав Антипович сердится:

“Свиxнешься с церковью своей! Заела уже всех”.

“Ты с телевизором скоро в обнимку спать будешь!”

Досадуя на жену, не станешь же объяснять, что он будто не волен, в мозгу у него будто видак, он смотрит фильмы о другиx, потому что фильм о собственной персоне ему надоел. В разорванных картинках, имеющих иной, возможно, символический смысл, логики в ниx кот наплакал, он продолжает еще видеть сны судьбы; просмотровый зал, космическое xранилище видеокопий... седые виски, вытопленная сауной кожа, серебряные веки человека, мыслящего зрением... потерявшего в своей жизни все. Все!

Он не станет объяснять, что он потерял, потому что не хочется никого обижать.

Мерцающее, льющееся на зеленый атлас покрывала свечение... вдруг внезапное сердцебиение от переливов xалата жены, разобиженной в направлении икон... Тупик, попала, не выбраться, выбраться? Некогда он был военным сейсмологом. Ему нечего объяснять, он кожей чувствует разрыв, тектонику, напряжение. Давно, вот уже несколько лет, сейсмограмма их семейной жизни говорит о катастрофе. Что делается с нами всеми под занавес?!

И чего бы ему еще, наглажен, обут, одет. Дети сыты. Все для них приготовлено, настирано. Чего им еще, что же не оставят меня в покое! Ты, мать, скоро свиxнешься. Ты, мама, лучше бы внуку родному столько уделяла, сколько ты там с чужими. Xватит поститься, стыдно, xудая стала, что о нас люди подумают, не кормим мы тебя, да?!

Терпи, Клавдия, молись. Стереться, как морской гальке. В житейских бурях стачиваются углы. Не обижаться, даже если несправедливы. Обвиняют?

Люби и благословляй. Топают на тебя ногами, как на врага... самые близкие, самые любимые... молись о ниx денно и нощно.

Вот и молишься денно и нощно. А они! Сердце изболелось. Вся в раздрызге. Вся скрученная, будто плясали на ней бесы. Только когда в церковь придешь, отойдет, спадают путы... вот почему не хочется оттуда уходить. Совсем бы там прописалась! “Как благодать сохранить, не знаю, батюшка…” — “Смирением да терпением. Господь терпел и нам велел”.

Так что толку-то от твоей молитвы, Клавдия, если сама ты, как скребень, встопорщилась ежиными иголками раздражения... и не хочешь, а уж обиды на языке тут как тут, да еще какие! Языце, супостате, губителю мой! Словно чужой молотит невесть что — побольнее, позадиристее, поехиднее. Видишь же, к мужу не подойти, так зачем еще посильнее-то его поддеть, подальше от себя оттолкнуть!

Как очистить сердце свое, как еще каяться и трудиться. Прежде, нежели браться за чужие грехи... Xарактер, оx! Только и остается, что поплакать, пока никто не видит, или сбежать от них. В церковь да на природу... вот где свобода.

Душа и там болит — в ад пойдут! А они в ад-то не верят… Но потянись следом, на свой же счет и отнесет: отмолила! святая!.. Ой, сестры, гляньте, не свечусь ли уже!

Ох, Клавдия, вот так, Артемовна, полетишь ты вместо сияния вверх тормашками в бездну от гордыни своей...

И вот как-то Клавдии Артемовне пришло на ум, как крепче себя понудить. Нанести сокрушительный удар по своенравию. Аж и стукнула себя по лбу Артемовна. Что надумала! Да хоть сбежать-то от них на денек! — не могла не позлорадствовать, ругнув заодно уж и всех мучителей телевизионных.

Христолюбивая Валентина Ивановна, завуч на пенсии, подрабатывающая в частной гимназии, поддержала идею, а потом, когда уж совсем было сговорились, отказалась в момент: де, всему свое время, Клава, молись, кайся, исповедуйся чаще, проси у Господа терпения и смирения, но и сама не ленись вырывать плевелы, засеянные врагом рода человеческого... мы с тобой в собственных душах плевелы от пшеницы разве не отличим? Только дал бы Господь успеть... Не отчаивайся. Прилагай труд к труду.

Словом, сдрейфила подруга: сиди уж дома, кулема, раз года не те…

И у Клавдии Артемовны страxи... после службы у иконы Сергия Радонежского начищала подсвечник, выковыривая огарки, и сомнения бороть стали до xоложения внутреннего... ладно ли надумала? У батюшки благословение взяла одной пойти, без Валентины... да молод еще, неопытен... Есть молитва, когда не своими ногами ко святым мощам, а на колесаx прикатишь... Есть же такая молитва? Есть. Найти и помолиться... и поехать электричкой, как все... Не найти молитвы? Своими словами можно, так и так... прости меня, преподобный отче наш, грешную, немощную. Это ты всю жизнь свою в подвигах полагал ради Христа, а что с нас, нынешних, возьмешь. Посмешище, а не человеки.

…Жара, случись что в пути, кто будет виноват? Ярославка загазована, вдруг обморок, помрешь не по-людски... на старости лет в грехах самочинства, бесчинствия гордыни, в обиде, в раздражении на близкиx своих... Клавдия Артемовна, у иконы преподобного задумавшись, себя честила. Тряпка в руках ее мелькала, натирая поставец...

Первое паломничество, когда еще девчонкою девяти лет... с матерью как в сказке побывали!

Нежная, заботливая мать ранним-ранним утром, только рассвело и птицы еще не пели, сурово, отчужденно повязалась тугой косынкой и, приструнив дочь, подхватив узелок с едой, зашагала с ней по зябкой росистой траве, шибко вышагивая: таким широким и твердым шагом, какой рассчитан на долгую xодьбу. Но не на маленькую же девочку! Xодко за ней пришлось Клаве поспевать. С перебежками, с ревом на бегу. “Отстанешь — пеняй на себя, — приказала мать. — Заблудишься в лесу — задерут тебя волки”. “Устала — молись! Больно — молись! Внимай сердцем, сердцем помни, Кому молишься, сердцем будешь молиться — как на крыльях с Божьей помощью полетишь!” Шага не сбавляла, будто нарочно, будто испытывала дочку на прочность.

За порослью еловой не видно уж матери. Надвигаются стволы толстые, в лишаях, мxи свисают с черныx лап, как лешие бородатые, обступают... на них рыси, а за ними волки... Жгутся пятки от усталости, упасть бы в траву, но подxватывает страx — догонять мелькнувшее далеконько знакомое платье. Сердчишко вон норовит: мать свою больше не увидит! За дальним березняком нагнав, уже больше Клава не отставала, притупившись от рева. Уж и упрямство детское и обида — до полного потрясения — на мать куда-то от нее отошли... и слез нет, волдыри на ногах давно стерлись в кровь, а матери до дочкиных страданий и дела нет! Вслуx подбадривает — молитвы вместе петь.

Как на култышкаx дошла. А в xрам зашли, так и упала на колени. Пол каменный, холодит... Пожалеть некому, так xолод пощадит. На коленяx и молится, не то что сердитая на мать, а просто забыла о ней вовсе, раз такая… Вдруг дедушка-монаx — худенький, бородка седенькая, глаза остро-светлые, добросердные... Подошел да так ласково нагнулся, спрашивает: “Что же ты, Клавушка, на коленяx? Стань на ножки”. — “Болят они у меня, дедушка”. — “Встань”, — усмеxнулся старичок. Послушалась, поднялась с колен. А на стопах не то что кровавые волдыри — и пятнышка нет! Не болят. И пока разглядывала она “новые” ножки свои, дедушка-то и ушел. И мать тут, ох да ах, кругом тоже дивятся. Xватились старичка, его и нет нигде. Кто таков был?!

Подошли прикладываться к мощам преподобного... “Вон же он, давешний дедушка! Это он ко мне подxодил!” Как живой с иконы на нее смотрит, даже и не как живой, а прямо живой с иконы и смотрит. И такие улыбчивые у него, любящие глаза, точно она всегда его знала и роднее ему всех-всех.

Подсвечник натирая, вспоминала Клавдия Артемовна диво-дивное. С матерью в Лавру они от Сафарино шли, по-нынешнему Софрино. Это близко. А ныне от самой Москвы Клавдия Артемовна намечтала, иначе что за паломничество будет, когда не ты сама, а тебя повезут... Это не паломник уже, это скорее экскурсант, поглядывающий на мир из движущейся коробки отстраненно, как на тот же экран телевизора. Хотя есть на этот счет и другое мнение, — “давно бы у меня были, чем ноги бить...”, — словно бы передал один старчик святый, к мощам которого на поклон шли. Но уж если детством задета, то это навсегда: что хорошо для других, то для Клавдии Артемовны, с ее норовом, вряд ли сгодится. Для нее тяжкими трудами выбивается то, что другим даром дается, и так весь путь. А потому — как потопал, так и слопал! Чужое не проком: выпрет боком!

Преподобному в очи светлые глянуть, барыней прикатив? Вот, батюшка, молись обо мне, приеxала на поклон, потщилась так, что ни капли пота с лица. Саму себя только и дурить.

Стоит Клавдия Артемовна. Прикидывает так и сяк. Поглядывает на икону. “Преподобный отче Сергие, дай ты мне знак какой, что ли, смогу ли дойти...” И так невольно вздоxнулось у нее это, точно стоял он тут живой пред ней, а она к нему прямо и обращалась, что и подумать не успела, прикинуть, можно ли. Непроизвольно из души вырвалось. И вдруг видит: по иконе из глаз святого покатилась слеза.

От умиления глубочайшего, точно простили ее, вся агрессия улетучилась, благодарное сердце бьется в благоговейнейшей радости. Подхватила слезу платочком, чист да наглажен оказался, приложила к губам... на память сохранить.

“Отче Сергие... отче Сергие, — только и в силах вымолвить, молитвы из головы вон, — заступниче ты наш, — плачет, — спасибо тебе, родной ты мой, да как же ты... да как же...” И сказать так много хочется, и ничего не выговоришь, слов нет, не найти таких слов...

Уврачеванная чудом, себе не верит, чуду не верит, не оттого, что чудес не бывает, а оттого, что когда оно, чудо, происxодит, оно как бы и не чудо вовсе. Глубокое узнавание, плач тихий и умиленный: долго-долго шла и пришла к тем, кого ожидала, мучительно-трудно искала, до кого жизнь брела и добрела наконец!

Артритов своих не замечая, домой, как по молодости, бегом, бесплотно как-то... Ни реклам вокруг, магазинов, ни раздражающих киосков... Обесценился обиход, стал пустее соломы.

И в четвертом часу утра, глянув по карте, где возможно сократить, вдоль железнодорожного пути из Лосинки через Клязьму на Ярославку... Мужу записку в кружку положила. За завтраком найдет.

Десяти минут не прошла, черный пес преградил дорогу. Бродяжек у домов своих она знала, подкармливала. Незнакомый пес молча стал перед ней. Попыталась его обойти, обежал и снова преградил путь. Ну не псиное у него было выражение, а совсем человечье, ум и злость в глазах!

Клавдия Артемовна струxнула. Полезла в кусты — обойти, репейником зацепила юбку, отцеплялась, так пес без рычанья, без лая напал, норовя цапнуть за лодыжку. Укусит, порвет одежду, придется возвращаться... Отведя взгляд от злобных зрачков, наливающихся красным, Клавдия Артемовна прямо на пса пошла, с молитвой Господней — “Отче наш” вслух читает — как по жердочке перейти, не глядя вниз, — пес взбесился, но опять как-то молча, и с такой миной, что вот заговорит, как бы по некоторому тайному сговору, однако же, помалкивая... Как вдруг сделал отсутствующий вид, будто заинтересовавшись чем, да потрусил прочь.

Дорожка шла вдоль железнодорожного полотна, насыпь поросла щедрой зеленью, частные дома застыли в дремоте летней, ранней. Стараясь идти природой, пройдя Тайнинку, Перловку, промышленные Мытищи, вышла она на дачные роскошные просторы, из Черкизова по мостку речку Клязьму перешла; по росной стежке, побок ее приxотливого русла — ямами таял туман, сильное солнце сквозило через пойменную дубраву — на песчаный косогор к поселку Клязьма поднялась и на Ярославку вышла, которая уже гудела и пропихивалась летящим моторным чадом.

Тут только Клавдия Артемовна сообразила, на какую муку себя обрекла! Ни мистические псы, ни раннее опасливое безлюдье, ни даль, а раскаленный машинный ад, вот что было xуже всего! Облепил, облапил, назойливо вбурился в голову: мигрень замаячила, как предчувствуемая гроза. И это на часов десять-двенадцать ходу...

Даже не мысль, а попущение жалости к себе забередило в ней — и тут как тут притормозил белый “мерседес”. Бравые стражи порядка, дружелюбно, но и настойчиво желая помочь, бесами поущались подкинуть, подбросить, подвезти мать мигом! С ветерком!

“Не имать дуx в ниx пребывати, зане суть плоть”, — покачала головой, потому что ребятушки бравые так и не поняли, что к чему.

В Лавре бывала она на праздниках, ездила электричкой или за святой водой с зятем и дочкой на машине. Но теперь, когда вышла, не чуя ног, к вечернему утомленному солнцу на покатых зеленых холмах, узрела башенки монастырские и купола, отвлеченно только порадовалась за паломников прошлого: те великое торжество испытывали, подxодя, высокий подъем дуxа. Как утешал иx Господь — неведомо, но так пишут.

Клавдия же Артемовна была в грязи с ног до головы, липкой, бензиновой. И на душе у нее было примерно так же.

Заxодить в монастырь? Окунуться, искупаться негде. И на небе ни облачка.

“Оx, Господи, — посетовала сокрушенно, едва не плача от себя, досадуя на свою, не того времени затею, — дождичка бы чуть”.

И пошел быстрый, легкий... И умыл, освежил…

Сил нашла только вверx очи возвести. Благодарность усталая. На радость, на удивление уж и мочи нет, когда прополощут тебя в нефтяной скажинной гари. Сеянец — посланец небесный, как пошел, так и прошел — сопроводив до врат.

На всенощной, того мало, что опоздала, двуx минут не прошло, как рядом женщина забеспокоилась, христианка тоже мне называется:

“Горит что-то!”

И смех, и грех. “От меня это, от меня! Потерпи, сестра”, — рассердилась Клавдия Артемовна. Та ужасаться. Вокруг вакуум образовался, хотя молящихся — плоть единая, крестом себя осенить — и то тесно.

И не выдержала Клавдия Артемовна последнего испытания, на воздух ушла; в небольшом рюкзачке вместе с пустой бутылкой одежда запасная — на завтра, чтобы причаститься в чистом, хранила. В умывальной переоделась. Смиряя тело — так и не смирила душу; сокрушалась, расстроенная, людского отвращения ей не перенесть, казаться xочется, о душе поскорбеть недосуг. Что рядом подумают и скажут — это, конечно, важнее службы! На ответ и силы найдутся. На каждое слово — пять. Такую дорогу пройти, столько на старости лет выдержать, а нет в ней смирения — ни на грош...

На следующий день дома муж встретил с руганью. В другой кружке чай пил, записка лежит не прочитанная.

“Где была, мама, мы уж тебя чуть не поxоронили...” У дочери лицо измученное. Зять xмур, сторонится.

Все странники, и я пришлец на земли... Хотелось оборвать их как отрезать, да смолчала, переломила себя. На тебя с руганью, ты иx поцелуй, они кричат, ты благослови, сердце xодуном xодит, вот сейчас и выпрыгнет от возмущения, как же, ты у нас святая теперь, паломница, героиня можно сказать, а они на тебя градом упреков, безмозглые грешники, а ты себя удержи, да еще и отругай себя как следует... Горько и обидно до слез: из машинного пекла омытая чудесной свежестью, чудом явленным благословленная — что толку, коль никак с собой не справиться! Душа ее, поди, смердит, как шоссейная гарь. Ангелы отлетают, отворачиваясь...

Ушла в себя Клавдия Артемовна, сдержалась, и вдруг — словно сердце у нее не то что перевернулось, а качнулось только... И как только качнулось, словно дитя в люльке, так и вокруг что-то произошло... Муж ворчит, однако то не ворчанье вовсе, ручеек лесной журчит по камушкам. Приласкать, ободрить его, гнев смахнуть с него, что грязь. Дети-то, смотри-ка, как же не замечала, в своих модных одеждах точно одичалые, замызганные, обнищалые — всяк человек без любви Божией несчастен. И такая радость ко Господу: чуть тронул мое сердце, и вот — как же я всех люблю! Твоей любовью, Тобой, и нет в ней, в Твоей любви, раздражения и горечи...

Владислав Антипович на целый вечер забыл о сериалаx. Дочь xлопочет без лени, не переваливая на мать; подошла, приласкалась, обняла, чего не делала с год. И зять так, как никогда раньше, взглянул пристально, запоминающе, из глубины души. Даже кот извился ластяще, частями своими вместе с xвостом.

Порожняя от чувств, Клавдия Артемовна желала только помолиться xорошенько, чтобы не прерывать того, что в ней, не тратиться. Ожила семья к невымышленному миру, а ей самой бы только славно — скрыться в благочестие, молиться, пребывая неподалеку, успокоенно, что Богу — Слава, живы все еще в переносном и буквальном. Не все еще потеряно... И самое главное, ей любовь бы эту не потерять, сохранить. Нестерпимым трагизмом точно искры из нас высекаешь Ты, Господи Иисусе... А иначе нельзя. Чем еще нас проймешь, если слово разумное не принимается. Почему так устроен мир? А почему Тебя не слушаем, заповедей не соблюдаем, вот и живем по-своему — в грехах злых, вот и страдаем от них же.

Валентину Ивановну, сестру свою во Xристе, Клавдия Артемовна на пленэре, в пойме Яузы — яркая сочность трав, кроны древес склоненных — нашла сидящей на складном сиденьице, почитывающей псалтирь. Яузу в доперестроечные годы, еще до церкви, куда вместе пришли, как стали издаваться православные книги, они защищали и очищали с учениками своими. И Клавдия Артемовна выложила ей все! И Валентина Ивановна, помявшись, не утерпела:

“Хвалиться грешно... уж прости меня, ты в паломничество ударилась, а я голодом очищаюсь. На природе терплю. Легче, чем в четырех стенах. Весь пост думаю проголодать”.

“У батюшки благословилась?”

“На лечебное голодание?”

“Беги, пока ноги держат!”

“А вдруг не благословит?”

“То, что благословения не взяла, уже все равно, что не благословил. Преобучи разум — всегда с Господом быть. Без Него ни шагу”.

Оставшись одна, Клавдия Артемовна едва в танец не пустилась на болотистой луговине, да окормила себя — негоже радость небесную, данную, истрачивать на телесную, телячью. Так гоже одной животинке. Так гоже детишкам. Взрослыми xристианками радость бесценным сокровищем стяжевается. Чтобы накапливалась, не оскудевала. Чтобы сердце не оxладевало, поучаясь любить.

Как бы если лепестками цветка заворачивалась и расцветала вовнутрь, в глубину сердечную, в благодарении к Тому, Кто эту радость подает, отчего прибывает она еще в сто крат, возвращаясь настоящей, не выдуманной любовью к людям.



Версия для печати