Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Урал 2001, 3

Мои воспоминания.


Павел Халилеев

Мои воспоминания

Наступил 1936 год, строительство УралФТИ в Свердловске подошло к концу. Пора перебираться.

На работе — упаковываем аппаратуру, дома — ликвидируем барахло, оставшееся пакуем. Купили кое-что для обещанной нам свердловской квартиры: стол, несколько стульев.

Мама не поехала со мною сразу в необжитую квартиру. Она, помнится, временно поехала в Москву к Константину, который к этому времени развелся с Шурочкой и женился в третий раз.

Итак, начало лета 1936 года. Я еду в Свердловск один. В кармане документы на право поселения в квартире на улице Шейнкмана. В другом кармане ключ, довольно тяжелый, внушительных размеров, к нему привязана фанерная бирка с номером. Предварительно меня предупредили, что квартира на 7 этаже и что лифты пока что отсутствуют, их еще не монтировали.

Приехал я примерно в полночь. Незнакомый вокзал чужого, неизвестного города. Иду, гляжу по сторонам и напеваю: “Где эта улица, где этот дом?” К счастью, нашелся извозчик, который знал всё: и улицу, и дом, разве только не знал квартиры. Приехали. На ощупь поднимаюсь по абсолютно темной лестнице, номера квартир освещаю спичками. Шесть этажей — это 12 лестничных маршей по 10 ступенек да еще 10 ступенек к площадке первого этажа; итого — 130! Но вот и мой номер квартиры. Вставляю ключ. Надо же, входит! Поворачиваю — дверь открывается. Полная темнота и приятный запах свежей краски. Я захватил с собой из Ленинграда несколько электролампочек, но куда их вворачивать? Спички показали, что патроны для лампочек в ванной и в уборной находятся невысоко, можно дотянуться. И вот ванна и уборная залиты ярким светом. Ванна!!! Мать честная! Краны холодной и горячей воды! И вода идет, и горячая, и холодная! Ничего подобного я в своей жизни прежде не видел!

Я разделся, умылся, постелил в одной из комнат пальто на пол, сумку под голову и заснул сном праведника!

Утро, солнышко! Во всех трех комнатах полы (крашеные доски) сверкают, как зеркальные! Двери, правда, оказались не белые, а коричневые (говорили, что белил у строителей хватило только на оконные переплеты, но и они были скорее голубоватые, чем белые). В кухне, конечно, плита, отапливаемая дровами (о газе в то время и не мечтали), но у меня с собой была электроплитка...

Вот такие, самые радужные впечатления принесла мне первая ночь и первый день в Свердловске.

На той же лестничной площадке в соседней квартире была поселена симпатичная лаборантка нашей лаборатории Полина Жукова и три молодых, холостых сотрудника. Я мучился в догадках, — почему директор нашего института, товарищ Михеев, оказался так щедр ко мне и предоставил большую трехкомнатную квартиру?

Со временем я узнал причину. В Ленинграде многие считали (и не без оснований), что у Халилеева есть далеко идущие намерения в части покорения сердца Полины Жуковой. Вот директор и прикинул — скоро Жукова станет Халилеевой, в квартире № 119 будут жить уже трое, а Жукова свою комнату освобождает.

Увы, друзья, увы! Полина Жукова не ответила Халилееву взаимностью. А когда через несколько лет у директора умерла жена, директор сам женился на Полине. Но и она умерла вскоре. Таковы судьбы людские.

Работа в институте пошла бойко, но об этом я расскажу позднее, а сначала — о личной жизни.

В четырех подъездах нашего дома жили в основном сотрудники УралФТИ, так что навещать приятелей было легко и свободно. Все были молоды и жизнерадостны. Нередко, отправляясь с работы домой, мы заходили по дороге в магазины и покупали разные вина, а к ним закуски. В те годы все можно было купить вдосталь без большой потери времени. Наша дружная компания садилась за стол, и начинались песни, шутки, розыгрыши и, конечно же, — танцы под патефон. Но никто никогда не напивался, мы вина “смаковали”. Жили культурно и счастливо.

Как я сказал, мы танцевали под патефон, но это случалось нечасто, а когда в институте появился кружок бальных танцев, я быстро решил овладеть этим искусством. Моей партнершей оказалась девушка татарской национальности. Все звали ее Розой, но настоящее ее имя — Равза, с ударением на последней гласной. Я нередко называл ее Равзинькой. Так вот, Равзинька часто присоединялась к нашей компании в дни развлечений, а потом по моим настоятельным просьбам она стала заходить ко мне и одна. Короче говоря, в 1936 году мы зарегистрировали наш брак.

А еще через 10 дней, 19 декабря 1936 года, я защитил в Ленинграде диссертацию и получил ученую степень кандидата физ.-мат. наук. Таким образом я “остепенился” в двух отношениях, почти одновременно.

Семья Равзы состояла из семи человек! Отец — Исхак Матигулович — был торговым работником, до революции он работал продавцом в магазинах местных богачей Агафуровых. Мать — Марьям Гимадутдиновна — была домохозяйкой. Пять детей: Равза (она окончила химический техникум), брат Анвар — студент горного института, сестра Асия — работала на главном почтамте телеграфисткой, сестра Рахиля в то время кончала школу и, наконец, младший братишка Адгам — школьник.

Жили они на улице Венгерских коммунаров, в районе Верх-Исетского завода, в типичном для этого района деревянном одноэтажном домишке, несколько покосившемся и состоящем, по сути дела, из одной большой комнаты, значительную часть которой занимала громадная русская печь. Разумеется, ни водопровода, ни канализации не было, уборная во дворе, воду нужно было приносить из колонки, что на улице. Жить им, конечно, было очень трудно, но я никогда не слышал ни малейших жалоб на эти трудности.

Анвар — студент, был просто красавец, брюнет. Равза — тоже брюнетка, а две ее сестры — яркие блондинки. В лице Исхака Матигуловича были в небольшой мере выражены татаро-монгольские черты, в лице Марьям — в меньшей степени, а в лицах их детей никаких татарских черточек я усмотреть не мог. Дочери-блондинки выглядели просто русскими девчушками.

Через пару месяцев после нашей женитьбы приехали все, мама и Константин с Ниной. В огромной моей квартире места всем хватило: Константин с Ниной поселились в меньшей комнате, мы с Равзой — в большей, а средняя служила общей столовой, и тут же была мамина постель. Котя и Нина начали работать в том же УралФТИ конструкторами. Каждое утро к нашему дому подходил грузовик со скамейками и увозил нас на работу. Не очень комфортабельно, но удобно и весело.

1937 год

Трагизм этого времени нами не ощущался: все мы были молоды, жизнерадостны, увлечены своей научной работой. Слухи о бесчисленных арестах “врагов народа” до нас, конечно, доходили, но большинство из нас лишь недоуменно разводили руками, а многим слухам просто не верили. Но и публикаций о судебных процесссах над врагами народа было немало, а им не верить было уже нельзя. Эти публикации порождали возмущение злодеяниями врагов народа. Такое возмущение, безусловно, овладевало многими вполне искренно, а еще больше и чаще оно звучало в устах тех, кто стремился показать свою верность партии и ее вождю — великому Сталину, и тем самым, во-первых, уберечь свою собственную шкуру, а во-вторых — шагнуть еще на одну ступеньку по лестнице своей карьеры. Кого-то эти публикации заставляли настороженно относиться к политике партии, кого-то заставляли молчаливо усомниться в том, что гениальный вождь народов Иосиф Виссарионович Сталин... является гениальным вождем народов...

Первый ошеломляющий удар нанес нам арест Семена Петровича Шубина — главы наших физиков-теоретиков. Его все знали и любили; поверить тому, что Семен Петрович — враг народа, было совершенно невозможно. Немного спустя трагедия постучала и в мои двери.

Стук в дверь мы услышали осенью 1937 года в три часа ночи. Мы с Равзой открыли дверь и увидели Адгамку, младшего братишку Равзы, который горько плакал.

— В чем дело? Что случилось?

Но Адгам ревел, зубы у него стучали, ничего сказать он не мог. Я подал ему кружку холодной воды, он сделал несколько глотков и тогда вымолвил:

— Анвара арестовали.

— Так что же ты ревешь? Набедокурили где-то студенты с его участием, вот милиционер и увел его разбираться. Ничего страшного!

— Это не милиционер приходил. Приходили двое с ружьями...

Мальчишка понимал, что милиция “с ружьями” не ходит. Мы с Равзой оделись и пошли. Была ночь. Шли пешком на улицу Венгерских коммунаров. Застали там плачущую мать и убитого горем отца. Он рассказал, что двое пришедших сделали поверхностный обыск и увели Анвара.

Я, как мог, утешал стариков, но не прошло и получаса, как дверь дома стремительно распахнулась и вошли — Анвар и два военных! Один из них подошел к Исхаку Матигуловичу, хлопнул его по плечу и сказал:

— Прости, папаша, ошибка вышла. Не его надо было брать, а тебя!

Трудно описать, как обрадовался отец! Ведь для него главное то, что сын вернулся. Он быстро оделся и ушел, улыбаясь от счастья!

С тех пор Исхака Матигуловича мы больше не видели.

Я, будучи в Москве, отправился в некое учреждение (кажется, на Лубянке), где можно было получить сведения об отце Равзы. Хорошо помню, как я передал кому-то свой запрос (фамилию арестованного и дату ареста) и занял очередь для получения ответа. Очередь располагалась в небольшой комнате, в ней было человек 10 — 12. Ждал часа два. Все молчали. Твердо помню, что за эти два часа никто не проронил ни одного слова. Хорошо помню очень красивую женщину, за которой я занял очередь. Она сидела абсолютно неподвижно, положив ногу на ногу. Каждые три-четыре секунды она слегка ударяла (дважды) носком одной туфельки по носку другой туфельки. Но свою позу она не изменила ни на сантиметр.

Вот такие “пустяки” (впечатляющие пустяки) я почему-то запомнил. Когда меня вызвали в соседнюю комнату, мне было сказано, что “арестованный” отбывает наказание по такой-то статье без права переписки.

Работа

В Свердловске я начал работу уже не в лаборатории Кикоина, а в лаборатории Рудольфа Ивановича Януса (эстонец по происхождению; свой родной язык он знал отлично). Направление работы у Януса отличалось от направления у Кикоина тем, что здесь решались не только (и даже не столько) задачи физики металлов, но и чисто технические задачи магнитной дефектоскопии. Это меня вполне устраивало: уж если не электродинамика и не элементарные частицы, то пусть будут технические задачи (подальше от кристаллических решеток!).

Вначале Янус предложил мне заняться магнитной дефектоскопией сварных швов: выявлением непроваров, трещин по шву и других дефектов. Незадолго до того была опубликована работа немца Пфафенбергера в этом направлении, и Янус предложил мне повторить эту работу, предсказывая, однако, что опубликованный метод не сулит успеха.

Я справился с этим делом довольно быстро. Мой прибор был, по общему мнению, получше зарубежного; я ездил с ним на Уралмаш, проверял швы на сварных трубах и подтвердил ожидаемый нами обоими результат: прибор выявлял только самые грубые дефекты, да и то не всегда. Гарантировать качество шва по результатам такого контроля было совершенно невозможно.

После этого Янус поручил мне разработку способа контроля толщины закаленного слоя на плитах броневой стали. Я занялся этой работой.

Перед войной

Вскоре после ареста Исхака Матигуловича нам с Равзой стало ясно, что семейство Нигматуллиных не может жить отдельно. Исчез глава семьи, он же ее кормилец. Нужно переселять Нигматуллиных к себе, на улицу Шейнкмана. Пришлось мне напрямую сказать Константину: “Либо уезжай в Москву, либо ищи себе другую квартиру”.

Ситуация была Константину вполне ясна, и вскоре он с Ниной уехал в Москву, а Нигматуллины переселились ко мне. Анвар учился в горном институте, Рахиля и Адгам были еще школьниками.

11 ноября 1938 года родилась наша дочь Аля (по татарски — первая). Была она очень слабенькая и худенькая; ее долго держали с матерью в родильном доме, выхаживали. Когда Равза вернулась с Алей домой и Марьям Гимадутдиновна впервые распеленала девочку, Равза ахнула и сказала, что таких худышек она еще не видела!

Но дела быстро пошли на лад, девочка много ела и полнела. Были, конечно, всяческие ЧП. Так однажды, когда у Равзы была температура около 40╟, у Алечки явно покраснела шея. Был поздний вечер, на улице минус 40╟, но в ста метрах от нас жил хирург Ратнер. Я созвонился с ним, и он разрешил принести ребенка к нему домой. Я отнес Алю, Ратнер осмотрел ее и заявил:

— Это — рожа шеи. Это чрезвычайно опасно, но недавно появилось новое лекарство, называется оно СТРЕПТОЦИД. Нужно его немедленно достать! Его разработал знаменитый на весь Союз фармацевт, и к тому же наш, свердловчанин! К своему стыду, теперь я забыл его фамилию.

Я унес Алечку домой и уже через час достал у соседа одну таблетку красного стрептоцида (белый тогда еще не был разработан), а позднее получил трубуемую дозу. Так удалось Алю спасти.

Тяжелее окончилось другое ЧП. Адгаму был прислан вызов в суд, как обвиняемому в... краже. Оказалось, что он, вместе с двумя другими мальчишками, стащил из школы через открытое окно сломаный патефон. Адгам отдал его в починку, заплатил за это деньги, продал патефон и заявил двум сообщникам, что, поскольку он немало потрудился над этим делом, он забирает себе не одну треть выручки, а половину. Каким-то образом всё это стало известно, и вот — вызов в суд.

А незадолго до того вышло постановление, подписанное Сталиным, о радикальном усилении борьбы с мелкими преступлениями и хулиганством. Поэтому дел такого рода у судов стало невпроворот и решались эти дела быстро и сурово. Я был на суде, “процесс” занял минут десять, и суд “удалился на совещание”. Приговор был следующий — три года принудительных работ. Конечно же, в лагерях. Где еще?

Суд кончился, и мы ушли без Адгама домой. Дома были слезы и всё прочее. Я нанимал адвоката, был пересмотр, решение оставлено в силе.

Спустя несколько лет Адгам вернулся домой, он стал такой повзрослевший, сдержанный, серьезный. Когда началась война, не долго думая, он отправился в военкомат проситься на фронт и вернулся растроганный: “Меня впервые назвали товарищ Нигматуллин”.

Вскоре Адгам отбыл на войну. Часто присылал письма, его дела шли хорошо. Стал снайпером, бил фрицев успешно. Последнее письмо было из госпиталя: он был ранен в глаз, но настолько легко, что можно было надеяться, что зрение раненого глаза сильно не пострадает. После этого писем не было, и на все эапросы мы не получали никаких ответов. Это совершенно непонятно, так как уже шло стремительное наступление наших войск; в условиях наступления “пропасть без вести”, по-моему, невозможно. Но нам и не сообщали, что Адгам пропал без вести, просто ничего не сообщали.

Первые дни и месяцы войны

В воскресенье 22 июня 1941 года мы отправились погулять в Центральный парк культуры и отдыха (ЦПКиО). Алечке было около трех лет, у нее было что-то неладно с зубиком, и она капризничала. Поехали домой, и я думал, что сейчас нет ничего важнее, как выправить дело с этим зубиком. Идя к дому, уже на улице Шейнкмана, я сказал:

— Что это из всех окон радио орет? О чем?

Прохожий ответил:

— Вы что, с луны свалились? Война началась с Германией.

Двери нам открыла моя мама. Вся в слезах, она-то хорошо понимала, что такое война.

Мобилизация. Повестки из военкоматов. Митинги. Всеобщий энтузиазм — фрицев к ногтю! Исчезновение продуктов в магазинах. Карточки на продукты.

На третий или четвертый день войны я, едучи на работу, вышел из трамвая на конечной петле. Минуту спустя я почему-то оказался там один, все разошлись, а мощный репродуктор на столбе провозгласил, что сейчас будет выступать товарищ Сталин. Я уселся на скамейку и стал ждать. Ждал долго. Потом услышал из репродуктора какие-то невнятные голоса, чьи-то глухие, но резкие слова. Потом ясный звон стекла о стекло и звук льющейся воды. И наконец знакомый голос:

— Дорогие товарищи! Братья мои и сестры! К вам обращаюсь я, друзья мои.

Это была сильная речь, она запомнилась навсегда.

Начались военные будни. Нас, сотрудников ИФМ, получивших отсрочку от призыва в армию, заботил, естественно, вопрос о том, что мы можем сделать для ускорения победы этой самой армии. Я вспомнил недавно встретившуюся в каком-то зарубежном журнале статью о приборах для ночного видения (в них инфракрасное излучение преобразовывалось в видимое) и задался вопросом — а есть ли у нас такие аппараты? От коллег я не мог получить ответа. В это время в корпуса УПИ стали вселяться эвакуированные из других мест организации, и в их числе была Военно-воздушная академия имени Жуковского. Я набрался храбрости и явился к высшему начальству этой академии, рассказал о зарубежных приборах и спросил, есть ли у нас такие. Ответ — нет таких приборов, а нужны они чрезвычайно!

Начались разговоры о постановке соответствующих работ в ИФМ, но кто-то надоумил — нужно сделать более глубокую разведку. И я полетел впервые в жизни на самолете в Казань, куда недавно эвакуировался из Ленинграда институт Иоффе. Институт разместился в университете.

Вначале я попал в громадный актовый зал. Он был разделен на много частей веревками, на которых висели простыни, коврики, мешки и прочие ткани. В каждой такой “комнате” помещалась семья. На скамейках были устроены постели, под скамейками — вся рухлядь, тут же ночные горшочки ребятишек, посуда и всё прочее. В конце концов нашел я и Иоффе, которому уже был предоставлен кабинет. Рассказал ему о возникшем вопросе, и Иоффе ответил, что этим делом свердловчанам заниматься не нужно: над ним уже работает несколько лабораторий, специалистов в этой области, и есть заводы, выпускающие бинокли ночного видения. С тем я и вернулся в Свердловск.

Работа для фронта не заставила себя долго ждать, но пока её не было, я был должен завершать испытания рельсового дефектоскопа.

Оборудованная индукционным искателем дрезина была направлена на участок. Работу мы вели так: днем проходили со своей черепашьей скоростью какой-то перегон, потом вечером выписывали в блокнот координаты точек, в которых аппаратура давала сигнал о наличии дефекта (километр, звено, расстояние от ближайшего стыка). А утром шли пешком по пройденному пути и всматривались внимательно в те точки рельсов, где должен был бы быть дефект. Ничего не обнаружив, ставили мелом кресты в “подозрительной” точке. То, что дефектов не было, нас мало смущало: самый частый дефект — “раковистый излом” — зарождается в рельсах вначале в виде совсем маленькой трещинки в средине головки и затем растет, вследствие изгибов рельса при прохождении поездов, и в конце концов выходит на поверхность. Только тогда он и становится виден глазом, но тут уж недалеко и до излома рельса. Дефектоскоп должен отметить дефект, когда он имеет площадь в 5 — 10 см, и он, при должных условиях, может это сделать. Крестики ставились для того, чтобы путеобходчики были особо внимательны при осмотре данной точки.

На верхней, блестящей поверхности катания рельс дал трещину, даже вышедшую на поверхность, увидеть глазом очень трудно, практически невозможно. Зато на “подголовье” и на “шейке” рельса вдоль трещины, вышедшей на эти поверхности, образуется тонкая полоска ржавчины. Чтобы ее увидеть, нужно стать на колени и сильно наклониться. Это утомительно, поэтому у каждого из нас было небольшое карманное зеркальце, оно позволяло увидеть подголовье, не становясь на колени.

И вот однажды мы обнаружили на месте отметки полоску ржавчины. Обработали шкуркой поверхность катания, на ней виден чуть заметный выход трещины. Выходит, треснула и “головка”, и “шейка”, цела только подошва. Нужно срочно закрывать перегон.

— Но, смотрите! — завопил я. — Здесь, в блокноте, записано, что отметка о дефекте двойная! Две отметки, расстояние — примерно миллиметр, значит, в действительности — примерно полметра.

И мы тотчас обнаружили на расстоянии полуметра от первой трещины вторую, точно такую же. Одна трещина — левее шпалы, вторая — правее. И всё это на повороте пути, на внешнем рельсе! Кусок рельса между трещинами может вывалиться под действием центробежных сил первого же проходящего по этому повороту поезда.

И в это время мы услышали шум подходящего поезда, его самого не было видно из-за поворота. Начальник дрезины велел самому молодому из своих ребят мчаться навстречу поезду и остановить его! Мы побежали следом. Скоро из-за поворота показался товарный поезд, уже снизивший скорость настолько, что посланный парнишка мог бежать рядом с паровозом. Мы поравнялись, и машинист прокричал:

— Всё понял, останавливаться не буду. У меня три тысячи тонн металла, а здесь подъем, меня сзади еще один ФД толкает (ФД — “Феликс Дзержинский”, такая марка паровоза). Если я остановлюсь, мне потом надо будет обратно катиться километров десять, чтобы разгон взять. Я это место пешком пройду.

Мы уже были у места трещины, стояли и со страхом смотрели, как гнутся рельсы под колесами поезда. А он-таки шел, со скоростью, меньшей скорости пешехода, и прошел. Всё-таки крепкая это штука, рельс! Через полчаса прикатили ремонтники, рельс сменили. Здесь были уложены чехословацкие рельсы 25-метровой длины (наши — 12,5 м). Когда снятый рельс сваливали на обочину, он развалился на три части, в обоих изломах были видны рисунки, похожие на двустворчатую раковину!

После войны Вениамин Васильевич Власов довел эту работу до конца, защитил на этом деле докторскую диссертацию, а главное — МПС, без постановлений Совета Министров или ЦК КПСС, без шума и суеты, постепенно изготовило десятки, а потом и сотню вагонов-дефектоскопов, которые буксируются электровозом или тепловозом со скоростью до 70 — 80 км/час и контролируют рельсы с записью дефектограмм на кинопленке. Вот уже полсотни лет все ответственные пути всего бывшего СССР контролируются каждые 10 дней; а пути метрополитенов контролировались ранее каждую ночь (теперь, кажется, реже).

Никто никогда не определит, сколько аварий предотвращено, сколько спасено миллионов тонн грузов и тысяч человеческих жизней. Я думаю, что эта работа — самая эффективная из всех, выполненных мною. Возможно, что не меньше, а может быть, и больше пользы принесли разработанные позднее ультразвуковые ручные и не ручные дефектоскопы, но и вклад магнитных дефектоскопов — несомненный.

Однажды меня вызвал Рудольф Иванович Янус и сообщил, что у него были военные моряки. Им нужен аппарат, сигнализирующий о наличии якорной мины впереди, по курсу корабля.

— Так вот, Павел Акимович, быть может — магнитометр? Надо бы посчитать, насколько якорная мина, то есть стальной шар диаметром метра полтора, в котором около тонны стали, может исказить магнитное поле Земли. И тогда по градиенту поля...

Задача была ясна, и я принялся за расчеты.

Во-первых, такого магнитометра нет ни у нас, ни у наших союзников и противников, короче — его нет на свете. И неизвестно, можно ли его создать. Во-вторых, помехи от железа на вашем корабле могут быть в тысячи раз больше, чем искомый сигнал от подводной лодки. И в-третьих, каковы размеры и масса подводной лодки?

Нужные данные мне сообщили, и я заявил:

— Такую лодку магнитометр обнаружит на расстоянии в 80—100 метров... если его удастся разработать.

— Ну что же, это не плохо. Это позволит нам не заниматься напрасной бомбежкой больших площадей. Ведь сейчас как: мы заметили перископ лодки противника, наш “охотник” мчится на него, но перископ уже ушел под воду, и куда пошла лодка — неизвестно. Остается бомбить наудачу окрестные площади. А при наличии сигнала о присутствии лодки на расстоянии 100 метров мы бомбили бы ее наверняка. Поэтому разрабатывайте. Вот вам наш военпред, товарищ Эмдин. Он окажет вам возможное содействие.

Морской магнитометр (1942—1945 гг.)

Началась эта работа, кажется, в конце 1941 или в самом начале 1942 года. Задание неимоверной трудности.

Чтобы выполнить работу, пришлось изготавливать чувствительные элементы в виде стержней. Сейчас подобные элементы, работающие, правда, в совершенно иных режимах, называют феррозондами. В то время слова “феррозонд” еще не было.

К середине 1942 года какое-то подобие прибора, пригодного для установки на корабле, было готово. Но когда военпред Эмдин посмотрел на мой прибор, собранный в фанерной коробке, он заявил:

— Нет, товарищи, вы для флота прибор сделать не можете. Даже не показывайте морякам — смеяться будут. По соседству с вами расположился эвакуированный флотский институт. Я вас свяжу, они на флот работают много лет, они из вашего дерьма конфетку сделают!

Мы связались с институтом. Предполагалось, что институт, получив наши схемы, выполнит их на высоком “флотском” уровне; нам же предлагалось изготовить только индикаторы — так как технология их изготовления для флотского института была совершенной новостью, а нами — освоена.

И вот, кажется в декабре 1942 года, Эмдин обеспечивает нам билеты на самолет, летящий в Баку, грузовую машину, на которую с вечера погружена аппаратура, и мы договариваемся о том, что в пять часов утра машина забирает меня у подъезда моего дома и везет нас в аэропорт.

Но вот наконец Баку. Теплынь, матросы играют в волейбол в майках. Получаем место в общежитии в военном порту. Эмдин собирает заранее назначенную командованием приемную комиссию (председатель — контрадмирал, еще в комиссии человек восемь, в их числе еще две женщины). Составляется программа испытаний.

Несколько дней уходит на монтаж аппаратуры на катере. За это время несколько похолодало — 5 — 7╟ ниже нуля. Стало штормить. Нам дается подводная лодка; она должна ложиться на грунт на глубине 20 — 30 метров и оставлять над собою буек. Мы будем проходить на разных расстояниях от буйка и выясним, на каких расстояниях от лодки мы еще получаем сигнал о ее наличии и на каком расстоянии уже не получаем надежного сигнала.

Вышли. Немного штормит: на море баллов пять, то есть бегут небольшие волны, но уже с гребешками. Волны небольшие, но наш катер тоже небольшой, длина — метров тридцать. Поэтому качка основательная, и бортовая, и килевая. Изредка волна прокатывается по палубе. Четыре-пять баллов, валяет нас основательно. Температура — 5╟ ниже нуля. Стрелка выходного прибора мечется по всей шкале. Я — в рубке, стою у прибора, сотрудник Монгайт меняет угол установки носового индикатора, а я сигналю ему:

— Влево! Хватит! Обратно! Много хуже стало, давайте вправо. Да что вы там делаете, знак должен поменяться! Меняемся местами!

Оказалось, что не только магнитометр ведет себя при качке отвратительно, но и его автор. Я уже несколько раз извергал за борт содержимое своего желудка. Меня сменил Эмдин, а я был вынужден улечься в кормовом кубрике, так как у меня ручьем текла кровь из носа. И в кубрике меня выворачивало одной желчью. Монгайт и Эмдин возились с прибором (безрезультатно) еще часа два; всего мы пробыли в море часа четыре. Вернулись в порт, и командир катера, спустившись в кубрик, сказал мне:

— Я вас больше в море не возьму.

— Почему?

— А вы посмотрите на себя в зеркало.

Я посмотрел — один глаз у меня был кроваво-красный, лопнули какие-то жилки на глазном яблоке. Командир прочитал мне маленькую лекцию: статистика показывает, что примерно 4 процента людей совсем не страдают морской болезнью, тридцать процентов страдают, но при тренировке привыкают к качке, и еще тридцать — страдают и не привыкают, сколько их ни тренируй. Но кроме того, есть тысячная доля людей, которые от качки умирают.

Я высказал надежду на то, что я к последней категории не принадлежу. Опыт последующих недель показал, что вроде бы я даже привык к качке.

Мы выходили в море много раз, последний наш выход в море сопровождался курьезными обстоятельствами. Нас штормило основательно, никаких выходов в море не планировалось, и вдруг, в субботу вечером, получаем распоряжение: завтра в 10 часов выйти с подводной лодкой на испытания аппаратуры.

Приказ есть приказ. В 10 часов мы на борту катера. Рядом пришвартована подлодка, и мы с удивлением видим, что на ее борт поднимаются моряки с охотничьими ружьями… С лодки поступает команда — идти к острову. Уходим, лодка — впереди. Она подходит к острову и становится на якорь там, где остров прикрывает ее от ветра и волнение поэтому поменьше. Мы становимся на якорь невдалеке. Снова команда с лодки — ввиду плохой погоды испытания отменяются. А затем с лодки спускают на воду маленькую шлюпку, и 6 — 7 человек переправляются на остров с ружьями.

Остров этот — плоская лепешка, площадь — меньше квадратного километра, высота — около метра над уровнем моря. На нем ни одного кустика или деревца, никаких строений. Даже шалаша нет. С нашего катера тоже переправляются на остров три-четыре человека, тоже с ружьями; их превозит на “тузике” матрос, которого зовут Митя. “Тузик” — это совсем крошечная шлюпка, один человек может сесть за весла, второй — на корму, третьему уже места нет.

Вдруг с острова доносится пальба из ружей. Вахтенный объяснил мне, что на острове много “морских курочек” (так он назвал каких-то птиц) и эти “курочки” в сильный ветер не летают, их можно бить невдалеке, наверняка.

Хотя нас и прикрывал от ветра остров, катер на якоре болтало здорово. Эмдин заскучал:

— Митя, перевези меня тоже на остров!

Митю такое предложение не обрадовало, он уже сделал три-четыре рейса, но что поделаешь — военпред! Сели они в “тузик”, Мите подали вёсла, но одна уключина соскользнула с весла и утонула. Вместо нее Митя закрепил весло веревочкой. Отправились, но либо веревочка не могла заменить уключину, либо Митя сильно устал — “тузик” шел плохо, сносило его в сторону, и вот он уже там, где остров от ветра не прикрывает. Понесло наш “тузик” в сторону, он то появлялся между гребнями волн, то исчезал из виду.

— Ребята! — говорю я вахтенному и другим. — Надо их выручать. Не выгрести Мите, потонут.

— Не выгрести? Да если Митька не выгребет, его самого потопить надо. Волна-то пустяковая.

— Хорошо, — говорю я, — Митьку вы потом утопите, а сейчас надо бы спасти военпреда!

Никакой реакции. Спускаюсь в каютку командира. Я знаю, что, когда отменили испытания, командир катера крепко запил. Захожу — командир спит. Бужу:

— Товарищ командир! Вставайте! Шлюпку унесло в море!

— Ккк... ккаккую... шшшллю...

— Военпред Эмдин поехал на остров. И их унесло!

— Нннепрравда. Я ннниккому ннне разззрешшал...

Я стащил командира с койки и, подталкивая его под зад, выпроводил на палубу. “Тузика” не было видно. Я выхватил у вахтенного бинокль, сунул его в руки командиру, указал направление. Командир, зевая, посмотрел раз, быстро опустил бинокль, оглянулся, посмотрел другой раз и рявкнул совершенно трезвым голосом:

— По местам стоять, с якоря сниматься!

Через три-четыре минуты мы вынимали из “тузика” Эмдина и Митю. “Тузик” был наполовину залит водой, которую Эмдин вычерпывал своей фуражкой. Всё это случилось при минусовой температуре. Эмдина тотчас спустили в машинное отделение катера, где было очень тепло, ему и Митьке дали выпить спирту.

Замечу, что после этой передряги Эмдин, большой хвастун, очень любивший рассказывать о своих геройских подвигах, стал много скромнее.

Неожиданно с лодки просемафорили:

— Инженера Халилеева просят прибыть на подлодку.

Зачем, почему? Через несколько минут я на подлодке. В центральном отсеке, где находится командный пункт, перископ и прочее, стоит очень узенький стол, на нем — бутылки с винами и закуски. Оказывается, у командира лодки сегодня пятидесятый день рождения!

Отпраздновали. Потом мне показали все помещения лодки. Это — коробка, холодная и сырая, битком набитая механизмами. Страшная теснота. Спальные койки прямо над торпедами и т.д. Профессиональная болезнь подводников — ревматизм.

У нас было много свободного времени, и мы использовали его, в частности, на посещения рынков. В Свердловске было достаточно голодно, рынки совершенно пустые, а если что и есть, то по баснословным ценам. А здесь, в Баку, рынки были довольно богатыми. Я покупал крупы, свиное сало, бараний жир и т.п. Монгайт и Эмдин охотились за часами, одеждой и парфюмерией, несомненно — с целью перепродажи. Я такими делами заниматься не умел и присоединился к коллегам только в части покупки виноградной водки, очень дешевой в Баку. В Свердловске за любую водку можно было приобрести любой товар.

Не один раз комиссия (иногда с участием дам) собиралась Эмдиным в разных местах и отдавала должное приобретенным (совместно?) винам и закускам. Я бывал не на всех таких сборах.

Таким образом, у меня было много свободного времени, и я погрузился в расчеты помех. Исписал пару тетрадей, и многое стало яснее, но пришла пора возвращаться в Свердловск.

Вернулись мы в начале 1943 года. Я затратил некоторое время на завершение расчетов помех и разработку нового варианта магнитометра, все узлы которого имели элементы, необходимые для обеспечения нечувствительности магнитометра к качке и изменениям курса. Монгайт вновь принялся радикально менять не только электронную схему магнитометра, но и режим работы индикаторов.

Примерно через полгода я получил результаты, позволявшие расчитывать на успех.

Работала солидная (по численному составу) комиссия, возглавляемая неким контрадмиралом. Рассказывали (потихоньку), что контрадмирал дал указание: “Вы мне длинные отчеты не представляйте. У меня и резолюция будет короткая: либо “годно”, либо “говно”. Вероятно был выбран второй вариант.

Я выбрал подходящее время и сделал председателю комиссии, контрадмиралу, в присутствии двух членов комиссии следующее заявление:

— Институт физики металлов АН СССР может изготовить для вас морской магнитометр, но на следующих жестких условиях:

1 — работа будет вестись без договора, бесплатно;

2 — срок испытаний будет определяться исполнителем;

3 — приемной комиссии не создавать.

После нашего извещения о возможности проведения испытаний выделить одного офицера, ответственного за организацию и проведение испытаний по плану, составленному нами и согласованному с вами.

Ответ:

— От таких предложений не отказываются.

На обратном пути подходящего самолета пришлось ожидать всего лишь сутки. Мне удалось переночевать, вместе с небольшой группой высокопоставленных пассажиров, в кабинете начальника аэропорта, причем мне повезло: я улегся спать на столе начальника, другие — на стульях и на полу, а под столом улегся какой-то дяденька. Он, когда был погашен свет, часа полтора рассказывал всем нам о прошлом, дореволюционном Баку (он рассказывал великолепным русским языком!). Фамилию его я забыл, помню лишь, что это был муж Мариэтты Шагинян (известной тогда писательницы). Он рассказывал, как в конце прошлого века за сутки или двое в Баку появлялись новые миллионеры, когда на маленьком участке земли, являвшемся собственностью какого-то огородника, обнаруживалась нефть. Рассказывал, что Баку того времени был вторым после Парижа городом средоточия роскоши, авантюр и разврата.

Запомнилась история с мультимиллионером, пароходчиком Тагиевым, во время революции. Тагиев был уже очень стар; его сыновья удрали за границу. Старику говорили:

— Слушай, Тагиев. Царя теперь нет, но в Москве есть человек, которого зовут — Ленин. Он посильнее царя, и он заберет себе твои пароходы.

Реакция Тагиева:

— А что, этот Ленин дурак или умный?

— Очень умный.

— Ну, тогда он поймет, что если у него одного дело не пойдет, тогда будет новое. Это — пароходствоство: Тагиев, Ленин и компания.

Я вернулся в Свердловск. Работа продолжалась.

Отдавать работе всё время было невозможно: нужно было еще обеспечивать существование семьи. Непременным делом было выращивание картошки. Очень большой участок земли, от первого здания ИФМ до теперешней Первомайской улицы (теперь всё полностью застроено), был превращен в картофельное поле. У меня было, кажется, 15 соток, кроме того, я “всковырял” одну сотку впритык к зданию. Это была сотка строительного мусора: кирпичи, щебень и т.п. После посадки на ней картофеля прошел дождь, а когда все просохло, этот мусор спаялся в подобие бетона.

Я думал, что зря старался. Но был поражен, увидев вскоре, что нежные, тонкие ростки картофеля разламывают этот бетон и выбираются наружу! Поразительна сила растений!

Разумеется, копали землю, сажали, окучивали и убирали эту картошку мы с Равзой. У нее эта работа шла очень споро. На Равзе лежала почти вся работа по дому и по уходу за своей матерью, которая в 1943 и 44 годах сильно болела: у нее вновь открылся туберкулез, который она заполучила еще ребенком.

Брат Равзы Анвар, был призван в армию в самом начале войны. Два месяца он был на каких-то курсах подготовки, писал письма. В одном из них написал, что курсы закончены и он направляется на фронт. Ему приказано привезти в Киев около ста солдат, необученных, плохо обмундированных, без оружия. Какую-то часть пути их везли железной дорогой, а дальше пришлось двигаться пешком.

“Вот тут, — писал он, — дело стало худо: днем почти невозможно вести сто человек по дорогам, это крупная цель для немецких летчиков. Приходится идти ночью. Снабжения почти никакого, в деревнях ребята выпрашивают что-нибудь пожевать у жителей”.

Последнее письмо было из-под Киева, повеселее: “Пришли, обмундированы, вооружены, накормлены. Теперь мы — войска”.

После этого писем не стало. Забегая вперед, скажу, что Анвар изможденным инвалидом вернулся в Свердловск через полгода после окончания войны. Он был одним из немногих оставшихся в живых военнопленных, содержавшихся (точнее — уничтожавшихся) в знаменитом Бухенвальде.

Равзе приходилось отоваривать карточки, то есть стоять в длиннейших очередях. Кстати: понятие “очередь” было в то время основным и определяющим. Очереди были по всем поводам: в столовую (по талонам) — это час, в кино — часа два, за билетом на поезд (с командировочным удостоверением) — трое суток. Думаю, что и в ЗАГС были очереди на регистрацию, скажем, брака.

Одно время мы получали достаточное количество хлеба. Было выгодно немного экономить его использование для того, чтобы за неделю сэкономленные две-три буханки променять на яйца, молоко и подкормить нашу дочку Алюшку.

Мы не голодали чрезмерно, но, по-видимому, недоедание было сильное. Иначе чем я мог бы объяснить следующую замечательную вещь: во время одной из деловых поездок на море я питался в офицерской столовой. В ней на длинном столе, накрытом белоснежной скатертью, стояли громадные тарелки с нарезанным хлебом. Когда старший из командиров входил и провозглашал: “Прошу к столу!” — все садились (раньше старшего командира садиться за стол не положено) и брали хлеба (кусок за куском) сколько хотели!

Потрясенный этой вольностью, я стал хитрить: моя левая рука с надкушенным уже кусочком хлеба опускалась потихоньку вниз, оказывалась под скатертью, потом — в кармане, снова появлялась над столом и протягивалась за другим кусочком хлеба. Далее всё повторялось. Потом, перед сном, в каком-либо укромном уголке я торопливо уплетал наворованный таким путем хлеб.

Когда я вернулся из этой поездки, все — и дома, и на работе — мне говорили, что меня не узнать: округлился!

Магнитометр и немецкие подводные лодки

К концу ноября или началу декабря 1944 года магнитометр был готов и испытан на нечувствительность к изменениям курса и качке. Увы, в условиях сосновой рощи, а не на корабле с качающимся железом. Компенсация помех от железа была сделана только на ста с лишним страницах рукописи “Помехи при работе дифференциального магнитометра на корабле и методы их компенсации”, кроме того, было изготовлено штук двадцать стержней из мягкой (трансформаторной) стали, разных размеров, с измеренными коэффициентами размагничивания. Эти стержни надлежало располагать возле индикаторов так, чтобы их магнитные поля компенсировали магнитные поля железа корабля.

О готовности к испытаниям было сообщено командованию флотом. Этому командованию, как и всем нам, было ясно, что подводных лодок противника на морях уже нет. Кстати, здесь необходимо рассказать о том, как американские физики уничтожили подводный флот немцев. Газета “Правда” опубликовала выступление Черчилля, в котором об этом было сказано примерно так: “Немецкие подводные лодки практически полностью блокировали Англию. Начиная с... (указана дата, которую я забыл) почти все наши корабли, везущие в Англию и Россию военную технику, боеприпасы и продовольствие, топились ими. Гибель Англии представлялась неизбежной не позднее чем через несколько недель. Но произошло нечто невероятное! За последние два месяца немецкие подводные лодки не утопили ни одного американского корабля, а американские “морские охотники” отправляли на дно морское все без исключения встречавшиеся им подводные лодки немцев.

Эта грандиозная победа была одержана не моряками, а учеными. Ими разработана аппаратура, располагаемая под килем “морского охотника” и посылающая под водою ультразвуковой луч, подобный лучу прожектора. Встречая подводную лодку, ультразвук отражается от нее, и оператор слышит эхо. Аппаратура этого прибора, который получил название “Аздик”, непрерывно указывает направление на подводную лодку и расстояние до нее. Охотнику остается лишь сбросить единственную глубинную бомбу на точно локализованную цель”.

К сказанному Черчиллем я добавлю, что задача обнаружения подводных препятствий разного рода стояла всегда и стала особенно актуальной после гибели Титаника (1912) от столкновения с айсбергом.

Многие ученые искали пути решения этой задачи, и именно по отражению звука или ультразвука. В этом направлении работал и Ланжевен, но, как и другие, — безуспешно. Как мы теперь видим, на решение этой задачи потребовалось 32 года!!!

Зато результаты использования “Аздика” были превосходными: он засекал подлодку на расстоянии более километра и не упускал ее из своего поля зрения.

Добавлю еще следующее. С моей работой по созданию морского магнитометра знакомились (неоднократно) такие светила нашей науки, как Отто Юльевич Шмидт, Яков Ильич Френкель и (кажется, один раз) Абрам Федорович Иоффе.

Итак, подводных лодок противника на морях уже не было. Но оставалась задача поисков затопленных в боях кораблей, наших собственных, немецких и союзных. Задача была актуальной. Как сказали представители флота — очень нужно найти и поднять многие корабли до заключения мирных договоров (ловить, так сказать, рыбу в мутной политической воде). На Черном море корабли нужно было искать в прибрежных водах Болгарии и Румынии, так как немцы при отступлении вначале согнали всё, что было на плаву, в район Варны, а когда их погнали из Болгарии — в район Констанцы. При отступлении же из Румынии они вывели весь флот в море и затопили.

Поэтому командировки оформлялись в Севастополь, Варну. Командировки оформлялись П.А. Халилееву и лаборанту Р.И. Нигматуллиной (Равза в то время носила девичью фамилию). Равза же немного поднаторела на процедурах компенсации помех и могла бы быть полезной.

Итак, выписаны командировки, уложен груз приборов, а он не малый: ящик с прибором, размером с крупный чемодан, два индикатора — килограмм двадцать и т. д. Это сотни килограммов!

Состоялся предварительный разговор с начальником вокзала:

— Везем груз для флота, окажите содействие.

Нам пошли навстречу. Мы погрузили, с помощью сопровождающих нас сотрудников лаборатории, оборудование в этот отсек, устроили Алю на средней полке. Отсек представлял собою шестиместное отделения обычного (не купейного) вагона с жесткими полками, дверь в остальную часть вагона была закрыта элементарным способом: сквозь ее рукоятку была продета здоровенная грязная березовая палка. Эта дверь все время сотрясалась от ударов пассажиров основной части вагона, возмущенных тем, что кто-то за ней заперся. Через четверть часа после того, как поезд тронулся, березовая палка была сломана и в наш отсек ввалилось еще человек десять. Но у Али сохранилось ее спальное место, а у меня с Равзой — наши сидячие места.

Доехали до Москвы. Груз с помощью носильщиков сдали в камеру хранения, сами прибыли к брату Мише (в то время он с женой, дочерью и нашей мамой жил в однокомнатной квартире на первом этаже дома недалеко от станции метро “Парк Культуры”).

На другой день я отправился в некое флотское учреждение (забыл название) и доложил:

— Я Халилеев, прибыл с аппаратурой.

— А где аппаратура?

— В камере хранения.

— Как в камере хранения?! Она же секретная!!!

Вскоре аппаратура была перевезена флотским персоналом в подходящее место. При обсуждении порядка дальнейшей работы было решено, что никакая комиссия испытывать и принимать аппаратуру не будет (в том и формальной необходимости не было, ведь аппаратура изготавливалась без договора, бесплатно). Мне было сказано:

—Ищите корабли. При нахождении ценного объекта участники поисков получат правительственные награды.

Теперь оставалось получить пропуска для выезда за рубеж, в Болгарию и Румынию. Здесь меня ожидал сюрприз: сотруднику Халилееву пропуск оформляется, а лаборанту Нигматуллиной в пропуске отказано!

Причин к тому могло быть несколько, и, как я узнал много позднее, одна из них могла заключаться в том, что совсем недавно из Крыма были выселены все татары, поголовно! Как же можно было в эти дни разрешить татарке ехать в Крым, в Севастополь?

Так или иначе, пришлось организовать отправку Равзы обратно в Свердловск. Приобрести билеты на восток было несколько легче, чем на запад.

Новый, 1945 год мы встретили, кажется, в Москве, а в первых числах января я с двумя-тремя офицерами флота был в Севастополе, а вернее, в том месте, где когда-то был город Севастополь. Город был абсолютно разрушен. Картина была удручающая и незабываемая. В том январе в Крыму лежал снег. Этот снег покрывал что-то непонятное, какие-то беспорядочные бугры, невысокие, по метру или полутора метров высотою. Это были остатки стен домов. Поскольку улицы были завалены обломками и всё это еще покрыто снегом, уловить очертания бывших улиц было совершенно невозможно. Людей нет, человеческих следов на снегу тоже не видно, кроме двух-трех тропинок.

Нас привезли в Севастополь от какой-то станции, до которой уже начали доходить поезда, на грузовой машине и поселили на окраине города в одноэтажном домишке, одна половина которого каким-то чудом осталась цела.

Устроившись с жильем, мои моряки отправились в некую флотскую организацию (уже функционирующую в Севастополе), где за семью печатями хранились описи кораблей флота с указаниями их вооружения и оборудования. Мой магнитометр предполагалось смонтировать на одном из американских морских охотников, оснащенных как аппаратом “Аздик”, о котором говорил Черчилль, так и ультразвуковым эхолотом. Предполагалось, что “Аздик” будет обнаруживать искомый корабль на большом расстоянии, выводить нас на него, а магнитометр будет уточнять его расположение.

Вернулись мои моряки и сообщили:

— Всё в порядке. “Аздик” и эхолот есть на американском судне, но оно находится в Варне. Ему дана радиограмма о том, что он поступает в распоряжение нашей поисковой группы. Сегодня ночью мы выходим на одной посудине в Варну.

Наши сборы были недолги; небольшая дискуссия возникла по вопросу о том, брать ли маленькую железную бочку со спиртом (около 20 литров) целиком или взять только часть. Этот спирт появился у нас вот как.

Еще в Москве мне был задан вопрос:

— Сколько понадобится спирта?

— А зачем он? — спросил я.

— Чтобы промывать оси!

— Какие оси?

— Так ведь у вас в инструкции упоминаются магнитные оси индикаторов, и они должны быть параллельными с точностью до десятой доли угловой минуты!

— Братцы, — ответил я, — эти оси – не оси, а воображаемые линии, и промывать их совершенно невозможно!

Эти разъяснения делу не помогли, и требование на 20 литров спирта пришлось мне завизировать.

Ночью тронулись в путь на той самой посудине, которая “еще кое-как плавает” — искареженной снарядами, неимоверно грязной и почему-то вонючей. Спать на ней было негде.

Утром прибыли в Варну. Описывать ее не стану. Город был совершенно цел, после Севастополя он казался цветущим курортом (даже в январе). Помню, меня поразило то, что в общественном туалете на окнах висели маленькие изящные занавесочки, не снимающиеся на ночь... Поселили нас в прекрасном помещении, ранее принадлежавшем знаменитому болгарскому фабриканту Бате. В одном из стенных шкафов валялась куча проспектов обуви этой фирмы, с рентгеновскими снимками ноги в ботинке. При входе в это здание вечером на площадке лестницы первого этажа автоматически зажигалась лампочка, а когда вы достигали второго этажа, эта лампочка гасла, и автоматически зажигалась другая — и так далее.

Так вот, всё было чудесно, но наше американское судно, получив нашу радиограмму, ушло в Севастополь, чтобы взять нас на борт, и мы с ним разминулись. Послали другую радиограмму, чтобы возвращался. Ответа нет. Потом стало известно, что наше судно послано под Ялту, чтобы отражать возможные налеты вражеской авиации на Ливадийский дворец, где в эти дни шла знаменитая Ялтинская конференция!

Ждем конца конференции. Со дня нашего приезда прошло дней десять. Вскоре мы вышли в море. Погода прекрасная. Настройка магнитометра заняла минут сорок.

Мы стали искать потопленную немецкую подлодку.

Не прошло и двадцати минут после выхода, как вахтенный акустик закричал:

— Есть объект!..

С этого момента внимание всех устремлено на стрелку магнитометра.

Едва мы поздравили друг друга с находкой, как вахтенный закричал:

— Еще объект! И сигнал много сильнее!

Снова всё внимание на магнитометр. Проходит минута, две, три, Четких сигналов магнитоматра нет. Мы ушли уже далеко, разворачиваемся на обратный курс. Акустик снова ловит мощный сигнал, идем на него, магнитометр стоит на нуле. Тогда включается эхолот, и после многократных проходов над “объектом” все убеждаются в том, что это просто длинная подводная гряда, пологая, высотою 3 — 4 м.

На другой день был вызван водолазный бот для обследования найденного объекта. На нем прибыл водолаз с помощниками. Бот и наш катер стали на якоря вблизи поставленной накануне вешки и подняли флаги с черными и белыми клетками, вроде шахматных досок. Такой флаг означает, что ведутся водолазные рабты и к судам с таким флагом даже адмирал флота не имеет права подойти!

Водолаз спустился на грунт, и первое, что мы услышали из репродуктора, очень громко воспроизводящего его слова, были матерные высказывания в части погоды прошлой недели, когда были шторма и взбаламутили воду так, что “я своей руки не вижу”.

Далее в гробовой тишине прошло минут сорок, и вдруг репродуктор на боте провозгласил:

— Нашел! Нашел, мать твою... Подлодка!

Палуба тотчас наполнилась. Посыпались вопросы к водолазу:

— Какая?

Водолаз:

— Подождите, сейчас я ее облазаю. Ведь я говорил, что не видно ни хрена...

Вскоре водолаз был поднят. Сняв костюм, он рассказал, что это – очень крупная немецкая подлодка, по его мнению — новейшей конструкции, целехонькая, затоплена открытием кингстонов.

Мы вернулись на берег. Кто-то из командования, выслушав доклад командира катера, обратился ко мне и сказал:

— Ну, товарищ Халилеев, эта находка оправдала затраты государства не только на вашу работу по созданию магнитометра, а на работу всего вашего института за добрый десяток лет!

Затем мы отправились в Румынский Констанц, оттуда – в Варну, чтобы пересесть в самолет и вернуться в Москву. Накануне вечером мы шикарно поужинали в ресторане, отдали должное винам, закускам и в превеселом настроении отправились гулять по улицам Варны. Зашли в один магазинчик и увидели прелестные куклы.

— Мне вот эту, блондиночку, — сказал один из моих спутников.

— А мне — брюнеточку, — попросил другой.

— Мне, пожалуйста, тоже подыщите куколку, — попросил я.

— Простите, больше нет. Оставались только эти две куклы. Заходите завтра, будут самые разные!

Назавтра в 7 утра мы двинулись в путь, и я сказал шоферу:

— Будешь ехать по центру — останавливайся у магазинов, где продаются игрушки.

Поехали, но в 7 утра все магазины закрыты! Выехали за город, дорога предстояла длинная, в полдень решили остановиться в попутном городишке, перекусить. Вблизи какой-то харчевни я увидел вывеску: “Детски играчики” (по-нашему – игрушки). Стремительно бросился туда. Кукол много, все такие же прелестные, как купленные моими спутниками, но голенькие! А купленные накануне были роскошно одеты! Ничего не поделаешь, пришлось купить голышку. Она была уложена в коробку, и с ней я вернулся в столовую.

— Купили? Покажите!

Пришлось показать куклу и выслушать много соображений о причинах, по которым Халилеев предпочитает иметь дело с “девушками” в обнаженном виде.

Прибыв в Варну, мы стали собирать вещи в дорогу. Неожиданно вдруг мы услышали вопль одного из них: он открыл коробку со своей куклой, и оказалось, что у нее от дорожной тряски провалились глаза! Я потихоньку приокрыл свою коробку — у моей куклы глаза целы! Работают! А секрет был прост: купив куклу в дороге, я был вынужден держать ее на коленях, и она не испытала такой жестокой тряски, как другие.

Через день мы были в Москве.

Победа!

Итак, после добрых трех месяцев плаваний я снова в Свердловске.

Первая новость, которую я узнал, была тяжелой: за это время умерла Марьям Гимадутдиновна — моя теща. Ее доконал туберкулез. Это была женщина прекрасной души, ее и любили и уважали все, кто ее знал. Она умерла дома, на руках Равзы.

А война шла к концу. Бои шли на подступах к Берлину. Невозможно описать то почти хмельное общение, которое овладевало всеми, и с каждым днем — сильнее! И вот — грянуло ДЕВЯТОЕ МАЯ 1945 ГОДА!!! БЕЗОГОВОРОЧНАЯ КАПИТУЛЯЦИЯ ГЕРМАНИИ!!!

Я плохо помню этот день. Мы накануне легли очень поздно, почти до утра слушали радио. А около семи часов утра нас разбудил грохот в двери (не стук, а отчаяный грохот):

— Вставайте! Разве можно сейчас спать? Ведь победа! ПУШКИ НЕ СТРЕЛЯЮТ!

Это стучали и кричали девушки — наши знакомые, наши сотрудницы, жившие поблизости. Все мы обнимались, целовались, а немного позднее я, кажется, снова уснул.

Война еще продолжалась на Дальнем Востока, но для нас, свердловчан, это был уже мир. И нужно было приниматься за мирную работу. Таких работ нашлось сразу две.

Во-первых, если мой магнитометр обнаруживает затопленные корабли, то он должен обнаруживать и залежи тех полезных ископаемых, магнитная проницаемость которых больше единицы. Значит, нужно приспособить магнитометр для магнитной георазведки. Этим делом занялась соответствующая лаборатория в Институте геофизики, и мне было предложено руководить этой работой.

Во-вторых, в лаборатории Антона Пантелеймоновича Комара началась работа по созданию ускорителя электронов до энергии в несколько миллионов электрон-вольт. Мне предложили заняться и этой работой: сконструировать и изготовить полюсные наконечники (очень хитрой формы).

Работу с полевым магнитометром продолжал сотрудник Пономарев. Всё у него получалось очень успешно, бойко, и однажды он выехал куда-то для его испытаний. Я пожелал ему счастливого пути и успехов, но на следующее утро меня разбудил звонок в дверь. Открываю, стоит Пономарев. Мрачнее тучи.

— Павел Акимович ... У меня магнитометр в поезде спёрли...

Воровство в вагонах было в большом ходу. Пришлось Пономареву изготавливать новый прибор. С ним работа пошла успешно, но и при этих испытаниях не обошлось без курьеза. Проработав несколько дней, Пономарев был... арестован. Его продержали в заключении несколько дней, ежедневно допрашивали, выведывали все детали его работы, более всего интересовались степенью ее секретности и оформлением его допуска к секретным работам. Пономарев убеждал, что работа его совершенно не секретна, и в конце-концов ему заявили:

— Как же! Не секретна! А это что? — И на стол была брошена фанерная дощечка с выведенной на ней карандашом надписью: “УРАН”.

Это было летом 1946 года. Уже давно прогремели взрывы атомных бомб над Хиросимой и Нагасаки, давно любая работа, связанная с УРАНОМ, считалась совершенно секретной.

Пономарев испугался, посмотрел на табличку и вдруг рассмеялся. Затем он достал карандаш и подправил плохо заметную левую половинку буквы Р, после чего получилось: “У Ф А Н”.

— У Ф А Н — это сокращение. Это — Уральский филиал академии наук.

Вот такой казус с непропечатавшейся буквой мог обернуться для человека катастрофой, лагерями и еще бог знает чем.

Я — агент НКВД

Приступаю к описанию одного из самых мрачных эпизодов моей жизни. Об этом, может, и не следует писать. Но с другой стороны – сделать это нужно, так как очень немногие найдут в себе силы и мужество рассказать о том, как и почему они стали агентами НКВД.

Горькую правду о нашем времени необходимо знать потомкам.

Многие люди становились агентами НКВД по разным причинам. Одни — это коммунисты и беспартийные с узким кругозором (в какой-то степени кретины), они верили всему, что говорил Сталин, о чем писали в газетах и говорили на митингах. К такой категории, по-моему, можно было отнести подавляющее большинство населения страны в те годы, но некоторая их часть (думаю — очень небольшая часть) считала своим святым долгом сообщать в НКВД о любом проявлении антисоветизма (а точнее — о любом явлении, событии, сказанном слове, которое автор доноса считал проявлением антисоветизма, читай — вредительством). Небольшой эта часть была, я думаю, потому, что даже искренне верившие Сталину и партии и верившие в широкое распространение вредительства в стране не решались своей рукой написать донос, своей волей послать человека в концлагерь, на муки и смерть. Препятствовало этому чувство гуманизма.

Но, конечно, немало было в нашем населении людей, у которых гуманизм напрочь отсутствует. А есть и такие, которые получают садистское удовольствие, посылая людей на смерть. Добавим сюда и тех, которые надеются своей активной работой по “разоблачению вредителей” заработать себе пироги и пышки, побыстрее подняться по партийной лестнице к верхним этажам власти.

Иные добровольные доносчики — это люди, которые видели дикие, нелепые повороты в области технологии производства, или в сельском хозяйстве, или еще где-либо, искренне считали их результатами вредительства и писали о том в НКВД.

Думаю, что о диких, нелепых поворотах нашего хозяйства в крупных масштабах (гидромелиорация, поворот сибирских рек на юг, строительство БАМа, посевы кукурузы на севере и т.д.) в НКВД не писали: ведь это означало бы обвинение во вредительстве паритии и государства. Но о “вредительстве” меньших масштабов, делавшемся не по злобе, а по глупости, можно было строчить много.

И, наконец, были люди, которых стать агентами НКВД заставили обстоятельства. К ним принадлежу и я.

Однажды (вот не помню: незадолго до начала войны или вскоре после ее начала), часов в 7 вечера, я сидел за своим рабочим столом. В дверь квартиры раздался звонок, открыла Равза, чей-то голос спросил меня. Равза указала на открытую дверь моего кабинета, куда визитер и направился быстро, не снимая пальто. Я не успел встать со стула, как визитер подошел, наклонился, положил на стол крошечную бумажку и сказал, очень тихо:

— Павел Акимович, к вам просьба: зайти завтра в 6 часов вечера в НКВД по этому адресу. Захватите паспорт. Об этом приглашении никому не говорите. До свидания.

И исчез так же быстро и таинственно. Заняло это менее десяти секунд.

Меня приглашают в НКВД! И велят об этом молчать!!!

Зашла Равза.

— Кто это приходил?

Я солгал:

— Это один товарищ с работы.

На другой день, после работы, я отправился по указанному адресу. Пропуск для меня был уже приготовлен. Я зашел в очень маленькую комнату, в ней, за столом, сидел некий человек. Поздоровался, предложил присесть и начал такой разговор (приблизительно):

— Товарищ Халилеев, вы знаете, что строительству коммунизма препятствуют многие антисоветчики. Они вредят нашему делу, делу партии, делу Сталина, делу всего народа. Делают это скрыто. Нам необходимо изобличать этих вредителей. Согласны ли вы принять участие в изобличении этих врагов народа?

Я ответил:

— А вам известно, что отец моей жены был арестован как враг народа?

Ответ:

— Да, известно, но это к делу не относится.

Я очень долго молчал, уставившись в пол. Вновь последовал вопрос:

— Так вы согласны?

Я снова молчу, а затем спрашиваю:

— Если я откажусь?

Ответ был мгновенный. Человек тихо и спокойно сказал:

— Я бы вам не советовал.

Этот ответ (и даже тон, которым он был дан) решил всё. Я тотчас представил себе, что вскоре после моего отказа я отправлюсь по тому пути, по которому уже отправлены Шубин, Исхак Матигулович и многие другие. Судьба моя будет страшной, но еще важнее — какова будет судьба мамы, Равзы, Алечки и всей семьи? Ведь я у них единственный кормилец. К тому же родственников “вредителей” очень часто ожидает та же судьба, что и самих “вредителей” (очевидно, предполагается, что яблочко от яблони недалеко падает). И я ответил:

— Я согласен.

— Очень хорошо и правильно. Сейчас вы получите первое задание. Вам будет назван человек, о котором нам нужно знать всё. Его действия в настоящее время и его намерения на будущее. Его связи, с кем он часто и дружески встречается, с кем у него разногласия и т.п. Всё это изложите на бумаге. Себя будете именовать “источник”. Например: “Источник видел, как ...”, “Сотрудник такой-то сказал источнику, что...” и т.д. Подпись ваша должна быть условной. Придумайте себе псевдоним, прямо сейчас. Ну?

Я, не задумываясь, ляпнул почему-то:

— Андрон.

— Вот и отлично. Тепрь о передаче сведений. Когда материал будет готов, дайте знать. Завтра в пять тридцать приходите в аптеку на улице Вайнера. К очереди за лекарствами по рецептам подойдет товарищ в светло-сером плаще с пачкой газет, перевязанной широкой коричневой лентой. Становитесь за ним в очередь и незаметно передайте ему ваши бумаги. В беседу с ним не вступайте. А вот вам фамилия первого человека, которым вам нужно заняться, вы его хорошо знаете. Это — Кикоин. Исаак Константинович Кикоин.

На том этот первый и единственный разговор в стенах НКВД закончился. Сам не свой вернулся я домой.

О Кикоине я написал быстро, за пару дней, страницы четыре. Я написал, что это человек, прежде всего преданный науке, влюбленный в науку, что научные исследования — это главное содержание его жизни. Характеризовал его как талантливого ученого с ясной головой и широчайшим кругозором. Не постеснялся заметить, что при такой широте кругозора ему иной раз не хватает достаточной глубины этого кругозора; отметил, что он не часто занимается сложным математическим анализом рассматриваемой задачи, что математическая физика — это абсолютно не его область. Зато Кикоин — талантливый экспериментатор и способен находить пути экспериментальных исследований, которые дают ответы на такие вопросы, которые математической физике не по зубам!

Обрисовал дружественные его отношения со всеми сотрудниками, рабочими. Отметил постоянное и глубокое знание им политической обстановки в стране и за рубежом. Отметил, что он — великолепный пропагандист политики партии и правительства (кроме того, отличный антирелигиозный пропагандист, прекрасно знающий сущность множества религий). Я написал, что, по-моему, Кикоин — это настоящий беспартийный коммунист. И еще много написал о его прекрасных душевных, человеческих качествых (и всё — совершенно искренне).

Написанное было передано в аптеке, как было условлено, человеку с газетами.

Следующим “объектом изучения” мне был назначен... Фриц Ланге.

О нем я знал очень мало. Я слышал, что этот Фриц бежал из Германии от Гитлера еще задолго до войны, затем работал в Харькове, и во время войны его эвакуировали вместе с Харьковским ФТИ куда-то в Среднюю Азию, а в 1943 году Кикоин забрал его к себе, в Свердловск, устроил ему в подвале лабораторию, куда вход посторонним был строго запрещен, так как Фриц вел очень секретную работу.

Много лет спустя я узнал, что Фриц разрабатывал в своем подвале центрифугу для разделения изотопов (увы, безуспешно). В связи с этим ниже придется вернуться к Фрицу и даже рассказать, как мы с Равзой побывали у него, в Москве, в гостях!

Но тогда, в 1943 году, я не знал ничего ни о нем, ни о его работе. Пришлось осторожно выведывать, что удастся Фрицу, у близких к нему по работе моих друзей, и тут мне повезло. Володя Обухов по своей инициативе рассказал мне, что у Ланге с Кикоиным произошла стычка, что они крепко поспорили и поссорились. А после этой ссоры Ланге, взволнованный, ходил взад-вперед по своей комнате и громко разговаривал сам с собой. Этот разговор Обухов отлично слышал через неплотно закрытую дверь, соединявшую их комнаты.

Сущность словоизлияний Ланге сводилась к самобичеванию:

— Я напрасно так резко спорил с Кикоиным. Мне нужно было идти на уступки. Ведь я так много ему обязан: он меня спас от всех бед. И работу нужно продолжать, при успехе это будет такая помощь Советам и такая дуля Гитлеру!

И далее в том же роде.

Я всё это передал как положено, кому положено.

По сути дела, это было мое второе и предпоследнее задание, больше я поручений такого рода не получал.

Но была одна замечательная встреча на конспиративной квартире (невзрачной с виду) с представителем НКВД, который поучал собравшихся исскуству агентурной работы. Среди всех собравшихся “агентов” я с искренним удивлением обнаружил шесть знакомых личностей. Например — начальник лаборатории расплавленных солей нашего УФАНа. Тоже завербован. От него я мог ожидать и крайне опасных для некоторых товарищей, безжалостных оценок по пустяковым поводам.

А последнее задание было совсем особого рода. Меня вызвали, вручили мне толстую тетрадь, исписанную пером, и рассказали следующее.

При наступлении наших войск в районе Одера были захвачены два крупных немецких инженера, занимавшихся разработкой нового оружия. Оба они находятся сейчас здесь в изоляции, и каждый из них не знает, что его коллега находится рядом. Оба они согласились рассказать о своей работе, и вот у меня в руках запись показаний одного из них, сделанная переводчиком. Меня просят внимательно прочитать эту рукопись и написать мое мнение.

Я принялся за дело. В рукописи рассказывалось о разработках самолетов-снарядов, запускаемых радиосигналом и управляемых по радио, с наведением на цель сигналами с другого самолета, следующего за первым на большей высоте и в более безопасных условиях. Описание было подробное, с чертежами и схемами. А в конце говорилось, что эти самолеты-снаряды будут нести вещество, взрывная сила которого в миллионы раз больше, чем взрывная сила всех известных взрывчаток.

В своей рецензии я написал, что описание самолетов-снарядов и техники управления ими мне представляется правдоподобным, но эту часть работы должны дополнительно рассмотреть специалисты. Что же касается вещества с энергией взрыва, в миллионы раз превышающей известные величины, то это — совершенное надувательство.

— Тепловая энергия взрыва, — писал я, — определяется суммой энергий, образующихся при соединении химических элементов, составляющих взрывчатое вещество. Энергия элементарного акта любого соединения атомов или молекул имеет величину в несколько электрон-вольт. В разных взрывчатых веществах отличается не энергией актов химических реакций, а скоростью их распространения по объему вещества и т.п.

Всё это было написано мной совершенно правильно, но задолго до взрывов сверхмощных атомных бомб над Хиросимой и Нагасаки…

Таким образом закончилась моя деятельность в качестве агента НКВД, и, к моему счастью, это не только не принесло никому вреда, но, возможно, даже пошло на пользу Кикоину и Ланге. Им доверили заниматься созданием советской атомной бомбы.

Урановая проблема в Свердловской области. Верх-Нейвинск

В середине октября 1942 года Курчатов был вызван в Москву, где уполномоченный ГКО С.В.Кафтанов сообщил ему, что правительство приняло решение о возобновлении и широком развороте работ по урановой проблеме.

Аналогичное решение было принято Соединенными Штатами 11 сентября 1939 года. Таким образом, государственные решения — принять урановую проблему к исполнению силами страны (и, следовательно, финансировать ее из бюджета) — были сделаны в США на три года раньше, чем в СССР.

США имели “фору” в 3 года, не говоря о том, что на территорию США не упала ни одна немецкая бомба, что в США собрались величайшие ученые-ядерщики, которые работали в великолепно оснащенных лабораториях и жили в нормальных, комфортных условиях, в то время как громадная часть европейской территории СССР была оккупирована немцами.

Лаборатория Курчатова (центр нашей ядерной науки) находилась в блокадном Ленинграде, где потеря хлебной карточки означала голодную смерть (точнее — ускоряла её, т.к. легко умирали от дистрофии и с хлебной карточкой), где научные работники кроме своей основной работы исследовали возможность химической переработки столярного клея в пищевой продукт… В общем, в Ленинграде, засыпанном снегом, лишенном электроэнергии, тепла, воды, канализации и пищи, велась героическая работа одиночек (в тех редких случаях, когда подавалась электроэнергия). Поэтому Курчатов создавал новый центр ядерной науки в Москве.

У нас на Урале решалась только часть этой проблемы (разделение изотопов, а позднее — вопросы металлургии урана).

Я расскажу, как эта работа началось для меня.

Однажды Молотов вызвал к себе многих физиков и устроил им нагоняй:

— Американские ученые изобрели атомную бомбу, и правительство ее использовало. А вы всё проспали! Ротозеи!

Абрам Федорович Иоффе поднял руку и робко спросил:

— А вы помните, Вячеслав Михайлович, что я более пяти лет просил у вас несколько тонн специального провода для обмотки циклотрона? Этого провода я так и не получил.

Молотовым было сказано, что для создания бомбы будет предоставлена хоть золотая, хоть платиновая проволока и всё прочее, но бомба должна быть сделана быстро!

Руководителем этих работ назначили Курчатова.

Шло время, кончился 1946 год, а в январе 1947-го меня вызвали в обком КПСС. Беседовал со мною некий товарищ Чурин — мужчина крупный, широкоплечий, с наголо обритой головой. Он сказал, что страна сейчас нуждается в срочном выполнении работы громадной государственной важности (о характере работы он сейчас сказать не может, об этом будет речь позднее). Так вот, считаю ли я возможным прекратить свою работу в УФАНе и переключиться на новую работу, предлагаемую мне партией и правительством?

Разумеется, если Родине нужно.

— Прекрасно! — заявил Чурин. — Раз так, пройдите, пожалуйста, вот в эту комнату и заполните там анкеты, которые вам предложат.

Месяц шел за месяцем, у меня радикально изменилось направления работы в УФАНе, был значительно повышен оклад заработной платы. В обкоме КПСС обо мне явно забыли, да я и сам забыл об этом инциденте. Но накануне праздника 1 Мая товарищ Чурин позвонил мне ночью и сказал, что я могу приступать к новой работе.

Когда все формальности были соблюдены, Чурин сказал мне:

— В такой-то день и час утра будьте дома, к вам заедет шофер, отвезет вас на вокзал, и дальше мы поедем железной дорогой вместе.

В назначенный час появился шофер и еще в передней громогласно спросил:

— Кто тут едет в Верх-Нейвинск?

Жена очень смеялась:

— Вот мы и узнали местоположение твоего секретного завода! Хорошо, что близко!

У вагона поезда меня встретил Чурин, провел в купе, слегка толкнул, так что я плюхнулся на мягкое сиденье, и заявил:

— Ну, поехали, “арестованный”! — И громогласно захохотал.

Александр Иванович Чурин и был директором этого нового секретного завода. Как показали последующие годы, это был замечательный человек, волевой, когда нужно — крутой, и всегда — отзывчивый.

Станция Верх-Нейвинск в те годы ничем не отличалась от соседних: жалкий барак, ужасно грязный. Только через десятки лет на его месте был воздвигнут роскошный вокзал из гранита и мрамора. У того старого вокзала нас ждала автомашина “Эмка” (по тем временам — это роскошь). Добравшись до заводоуправления, мы провели в нем много часов, рассматривая перспективы работы центральной заводской лаборатории, начальником которой Чурин хотел меня назначить. Я всё же внес некоторое сомнение в рациональность моего назначения на эту должность, пояснив Чурину, что весь прошлый опыт моей работы, быть может, позволил бы мне плодотворно работать в области разделения изотопов урана, но разделение изотопов методом газовой диффузии — это совершенно новая для меня задача. Чурин сообщил, что моя кандидатура согласована с Москвой.

Мы разъехались около часа ночи. Шофер вез меня куда-то в полной темноте по полному бездорожью, потом показался огонек в окне и шофер остановил машину.

— Дальше не проехать. Я вас дальше пешком проведу.

— Да я и сам пройду, здесь недалеко, — заявил я.

— Не пройдете, — ответил шофер, — в канавах утонете.

Действительно, без его помощи я бы не добрался. Зашли в двухэтажный небольшой домик. Дом только что построенный и потому очень сырой. По этой причине в домике, несмотря на лето, было включено отопление. Здесь уже поселились несколько человек, и мы до утра обменивались впечатлениями от произошедших с нами метаморфоз. У всех они были разными.

В Верх-Нейвинске когда-то начиналось строительство какого-то завода, был выведен фундамент главного корпуса, и на том строительство прекратилось с началом войны. Строительная площадка заросла молодым лесом. Теперь этот лес выкорчевывали и на старом фундаменте выкладывали стены нового завода для обогащения урана диффузионным методом. Эту работу вели заключенные.

Мое ознакомление со строительством завода продолжалось три дня. Чурин сообщил, что в штате уже числится около десятка молодых специалистов разных профилей.

Стабильная семейная жизнь

С какого времени началась стабильная семейная жизнь, точно сказать не могу. Вот если бы лет шестьдесят я начал вести ежедневный дневник, то воспоминания писались бы легче.

Кажется, шел уже 1950 год. Именно в этом году вся моя семья переселилась в Свердловск-44 (Верх-Нейвинск). Дом наш стоял на отличном месте, у подножья высокой горы. Между домом и горой стояли “дровянники” по числу квартир в доме. Дровами мы грели горячую воду. Газовых горелок не было, всё готовили на тех же электроплитках. Дочке Але было 12 лет, она уже ходила в школу, а дочке Наташе было четыре годика. Я работал до позднего вечера, естественно, что Равзе было одиноко первое время, и каждый раз я, возвращаясь домой, заставал Равзу в слезах: “Как здесь тоскливо! Хочу домой в Свердловск!” Однако постепенно появились новые друзья и знакомые. Вместе с конструктором Кривоноговым мы начали строить лодку, ведь жить вблизи Верх-Нейвинского озера и не иметь лодку – это глупо!

Сдружились мы с семьей нашего сотрудника Хопта, жена которого работала хирургом в местной больнице.

Верх-Нейвинск рос быстро и стремительно, но производство росло еще быстрее, и жилья для рабочего контингента не хватало. Был такой период, когда рабочие с семьями жили на площадках домов! В этот период времени часть рабочих расселили в соседних поселках у местных жителей. Утром этих рабочих привозил в Верх-Нейвинск специальный экспресс из паровоза и трех-четырех товарных вагонов, а вечером увозил обратно.

Кино смотрели в сарае возле вокзала, но вот появилось здание “настоящего” кино, и затем неожиданно быстро построили музыкально-драматический театр! Театр сделали роскошный! Можно смело сказать, что такому зданию позавидовал бы Свердловск! Раз появился театр, значит, появились и актеры: драматические, вокалисты, балерины и музыканты оркестра. Вскоре образовалась комиссия, которой было предписано официально “принимать” подготовленный спектакль и давать “добро” на показ зрителям. Для этого комисся просматривала генеральную репетицию спектакля. В число членов этой комиссии ввели меня и Равзу. В результате мы познакомились с многими артистами, музыкантами и администраторами театра.

Николай Архипович Шеховцов

Коренастый, крепкого сложения человек, невысокий. Тусклые, какого-то неопределеннго цвета волосы с проблесками седины. У него была одна замечательная черта, которая заключалась в том, что после краткого знакомства с ним вы сразу начинали доверять ему полностью.

Николай Архипович окончил два курса транспортного вуза, потом пару лет летал на самолетах, а потом в порядке партийного поручения был переведен в Синоп.

В конце войны мы, как и другие государства-победители, забирали из побежденной Германии хороших специалистов и под ружьем увозили их к себе. Так вот, группа специалистов была привезена в Синоп, поселена в знаменитых царских дворцах, и здесь же для них были созданы лаборатории, мастерские и проч. Следить за ними был приставлен Николай Архипович Шеховцов. Спустя время немецкие специалисты были отправлены домой в ГДР, а Шеховцова направили в Верх-Нейвинск.

И вот Николай Архипович начал работать у нас. Разумеется, Шеховцов не владел знаниями высшей математики, но умело руководил производственным процессом. Он был человеком исключительных душевных качеств. Его любили все, и каждый специалист считался с его мнением. К тому же он был секретарем нашей партийной организации, однако это не мешало ему быть жизнерадостным, веселым человеком. Я и Равза вскоре познакомились с его женой и двумя дочерьми. Нередко мы устраивали домами посиделки.

Кажется, после того, как я покинул Верх-Нейвинск, Шеховцова перевели в Москву и сделали директором некоего НИИ. Я не удивился тому, что директором научного заведения сделали человека без высшего образования, – Шеховцов был прекрасным организатором и директором. К величайшему сожалению, он вскоре скончался. Кстати, со здоровьем у него были неполадки: у него всегда дрожали руки. Порой я удивлялся, как он мог при этом недуге делать точнейшие чертежи и монтировать разные механизмы.

Нина Николаевна Рыскунова

Нина Рыскунова пришла на работу еще девчонкой, ей тогда было немногим более двадцати лет. Первое впечатление при встрече с ней у всех было примерно одинаковое — вот какая хорошенькая, пышущая здоровьем и жизнерадостностью комсомолка! Она может быть отличной пионервожатой, спортсменкой, а как она справится с инженерной и научной работой?

Однако Нина оказалась замечательным специалистом. В результате долгих и упорных работ по центробежному методу разделения изотопов урана, три человека — Муринсон, Буртин (оба из Ленинграда) и я – получили Государственную премию, а Нине Николаевне вручили диплом кандидата наук. Со временем Нина Николаевна стала активным членом партии. Помню такой случай: как-то раз, будучи в Ленинграде, я увидел в букинистическом отделе прекрасное издание Библии с иллюстрациями Доре. Стоила Библия 600 рублей. Я подсчитал имеющиеся деньги, и оказалось, что если я куплю Библию, то на обратную дорогу мне денег не хватит. Пришлось уйти ни с чем.

Вернувшись в Верх-Нейвинск, я как-то, смеясь, рассказал о несостоявшейся покупке в кругу коллег. Прошло полгода. Нина Николавна защитила диссертацию и через пару дней пришла ко мне в кабинет с каким-то свертком и сказала:

— Павел Акимович, я хочу поблагодарить вас за руководство моей диссертационной работой вот этим подарком.

Она развернула газету, и я увидел Библию. Я рассыпался в благодарностях, а Нина сказала:

— Только вы, Павел Акимович, никому не рассказывайте об этом подарке.

— Почему?

— Потому, что это… неудобно. Когда один коммунист дарит другому коммунисту Библию – это странно.

Это было смешно и трогательно одновременно.

Последние годы в Верх-Нейвинске

Жизнь шла в мажорной тональности, жить было интересно. Шеховцов подбил меня на покупку машины. Были поездки с дочерьми на озеро, где у меня постоянно стояла лодка, иногда ходившая с парусом.

В 1951 году в Верх-Нейвинске было создано высшее учебное заведение. И сразу же желающих получить высшее образование стало очень много. Открыли вечернее отделение Московского инженерно-физического института. Я был приглашен читать лекции по физике, электродинамике и кватновой механике. Начал я свою преподовательскую деятельность доцентом, а кончил зав. кафедрой физики. Всего я проработал в вечернем отделении МИФИ с 1951 года до 1962 года. Это 8 лет с лишним.

Время текло как положено. Город рос, становился всё более благоустроенным и красивым. Сейчас, в наши дни, выстроены большие комплексы очень высоких зданий. Прошли годы. Теперь дома стоят на склонах крутых холмов, они великолепны, ими можно любоваться.


Версия для печати