Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Урал 2001, 3

Потусторонние

Повесть.


Николай Буба

Потусторонние

Повесть

Николай Анатольевич Буба — родился в 1976 г. Окончил УГППУ. Печатается впервые. Живет в Екатеринбурге.


Глава 1

Никого и ничего не было:
Ни тебя, молоденькой,
Ни меня, незрелого.
Где-то жизнь была, где бы то?
Поискать ее среди белого-пребелого...

Я помню не все. Уставшая память зашлась в парадоксах, забивая в глухую периферию подсознания, казалось бы, важные ключевые моменты моей жизни, выводя перед уже безразличным взором (почему именно ее?) мелкую крупу незначительных событий. Память моя, что-то с тобою стало. Из-за этой твоей особенности я не в состоянии анализировать свою прошедшую жизнь. Она однобокой, предвзято зачерканной отравленными красками холстиной рисуется мне. Это не то. Это было не так.

Но тот день я помню — его безволию памяти забыть не дам.

Это была весна, май, пьяная безудержная лавина чувств — молодых, свежих, сиренью пахнущих. И я — непостижимо наивный, безнадежно нетрезвый весною — иду. Без дела, без направления — иду в весну. Первый солнечно-теплый день, выдавшийся за чередой дождливо-морозной слякоти. Я увидел тебя, вырвал глазами из множества мимоидущих. Не верю в любовь с первого взгляда, но почему-то первый взгляд не захотел оставаться последним, он впился в тебя, и мозг мой требовал в уши твой голос. Неужели не хватит у меня слов, чтобы заговорить с тобой?

— Девушка, не подскажете, почему в непогоду ни одной красивой фигурки не увидать, а как солнце вышло, так сразу такие красавицы появляются? — О чем я мог тогда думать!

Улыбнулась ты:

— Не знаю.

Могут ли два незнакомых человека, не имея ни темы, ни цели для разговора, заговорить так безостановочно-беззаветно, что прервать беседу в такую минуту было бы по меньшей мере неуместно? И вот опять память... Опять дает о себе знать — я не могу вспомнить нить нашего разговора. А может, это не память? Да, скорее всего, ту стихию фраз, вопросов и ответов нельзя подчинить трезвости геометрической структуры диалога. Наверное, и тогда, в тот, быть может, самый счастливый момент моей жизни, я бы не смог воспроизвести то, о чем говорилось пять минут тому назад. Но я помню точно, помню согласованность недосказанных мыслей, которая скользила между нами, сливая безусловным пониманием воедино. Да мы и впоследствии всегда понимали друг друга.

Ты рассказала мне свою историю.

Сирота, с детства воспитывалась теткой (кто были твои родители, я так никогда и не узнал). Окончив девять классов, приехала из области в наш город поступать в техникум. Живешь на квартире у какой-то двоюродно-троюродной бабки, которая под старость лет, оставшись одна, была только рада беззаботному звону молодости, вошедшему вместе с тобою в ее тихую двухкомнатную квартиру.

Я же, тремя годами старше, окончивший первый курс института, возник перед твоими глупенькими красивыми глазками, как ниспосланная непонятно кем, но необходимая в тот момент опора. И я сам, переполненный жизнью, бьющейся в моем молодом, раскалывающемся от идей черепе, весь в планах и мечтах, я сам нуждался в таком, как ты, внимающем бреду моего юношеского сознания существе.

Мы как два молодых ростка, пробившихся на поверхность почвы и изо всех своих робких сил тянущихся к солнцу, потянулись безостановочно, безоглядно к роковому светилу нашей зарождающейся любви.

Идеализация? Безусловно. Но не получится у меня по-другому вспомнить тебя.

Дальше — два месяца вытянулись монотонностью прямого отрезка времени. Эти два месяца после знакомства с тобой — последние дни, в которые нам еще было дано смотреть на мир не больным, не деформированным взглядом. Были ли мы тогда наркоманами? Не знаю. Не думаю. Нет. Мы курили анашу — пусть это наркотик, но это добрый наркотик. Наверное, такой же добрый и беззаботный, как наши тогда отношения с тобой. Я жил ими. Я просыпался, и утро улыбалось мне пухлыми губами облаков, оно радовалось за нас, и я шел к тебе. Вот мы сидим на скамейке во дворе, ты, положив руку мне на колено, сосредоточенно что-то рассказываешь — это анаша нагнала на тебя умные мысли (ну, что бы и не поумничать, если есть такая возможность). Тебе непременно хочется знать мое мнение, и я, сделав умное лицо, говорю, говорю, говорю... наговорился, дай лучше поцелую тебя, маленькая моя.

Описывать это теперь мне невыносимо трудно. Это была другая жизнь, отличное от нынешнего измерение. Попробуйте описать состояние незнакомого вам человека — может, что и получится, но это будут лишь домыслы. Я не хочу домысливать. Мое воображение, я не сомневаюсь, больное. Его причудливые фантазии о том, какими мы были, никак не назовешь воспоминанием — они мечутся, блуждают, теряются... А то отрывочное, что действительно неискаженным хранится в памяти, увязать я не в состоянии. Потому повествование мое об этих двух месяцах компактно так. В самом деле, одним лишь образом осталось в сознании время то. Образом, о котором я уже говорил: двор твой, скамейка, ты рядом, “добрый” наркотик...

Написав это второй раз, я запечатываю “доброту” кавычками. Я отяготился этим словом. Я дальше пишу, почему дышать стало трудно вдруг.

28 июля — этот день пришел, чтобы напасть на нас. Не сразу, потихонечку, но наверняка. Он протянул руки к нашему счастью, впился в него — как же намертво он впился!

28 июля. Ну, наверное, часа два пополудни. Мы ловим шофера — за шалой, в цыганский. Обычное, частое наше времяпрепровождение. Вот она — темно-синяя “шестерка” — правый поворотник заморгал, заморгал...

— Куда вам?

— Водитель, туда обратно, деньги сразу.

— Поехали.

Он молод — этот водитель. Года двадцать четыре. Странная какая-то манера разговаривать. Стиль вождения дикий: газ, тормоз, тормоз, газ... Сантиметры, доли секунды — они его выручают. Он проскакивает. При этом, оказывается, можно еще и разговаривать. Лениво, не торопясь:

— Приятно стало подвозить. Все в цыганский едут.

— Ты, водитель, тоже накуриваешься?

— Да нет, давно не накуривался.

— А бомбишь часто?

— Бомблю, когда клиенты хорошие.

Недосказанностью, а то и двусмысленностью от ответов его отдает. Как подразумевает человек что, а высказать не выскакивает. Нарочитое или непосредственное поведение такое — не подошло еще, видимо, время понять мне. Вопросительным знаком осела данная манера, да не стал я догадками отягощаться. Мало ли со странностями людей по свету бродит. Не порок любопытство, но неуютно от него, неспокойно. Обойдусь как-нибудь и так. Приехали к тому же уже, не до этого.

Вот он, цыганский. Тогда еще с виду бедный, убогонький. Не было тогда дворцов-коттеджей, не разбогатели еще на наших поломанных судьбах. Тогда только все начиналось. Захожу в первый дом. Вы были когда-нибудь в цыганском жилище? Специфика обстановки довольно чувствительно собою глаз режет. Выйди под дождь слякотный, самую грязь выбери и застели роскошью ковра персидского — это их стиль. Стоит вот, например, тумбочка — “а-ля детдомовский инвентарь”, — коррозией старости обесцвеченная, вся трещинами изрытая, а на ней видеодвойка последней модели как ни в чем не бывало. Экзотично. Ну, да ладно, я не разглядывать сюда пришел:

— Есть шала?

— Нету, ханка только...

— Не надо мне...

Второй, третий дом — картина та же. Шофер аккуратно как-то каждый раз интересуется:

— Не взял?

— Нет, поехали в следующий.

Но и в следующем так же, ну нет сегодня шалы. Незавоз. Последний дом, последняя надежда. Опять порожняк. И снова шофер:

— Так давайте, может, ханки возьмем, я сварю вам.

— А ты умеешь?

— Могу при необходимости.

Он наркоман, оказывается, на дозе. И думаться уже начинает: может, взять в самом деле, попробовать один раз? Не хочет мозг оставаться трезвым, настроился он на измененное состояние сознания.

— А с одного раза “ломать” не будет?

— Нет, конечно. С одного раза ничего не будет.

Как знать — не попадись нам тогда этот шофер, не поверь мы ему, что с одного раза ничего не будет, как знать — какую бы кривую далее наши судьбы выписывали? Но мы поверили, про нас, видно, сказано: простота — хуже воровства, поверили.

Повеселел наш водитель:

— Вариться-то где будем?

Бычье, поганое бычье, что же ты делаешь с нами! Ты, уже подсевший, уже купающийся в этой грязи, ты ли не видел безумие маково, железными пальцами за горло хватающее? Все ты видел. Ты просто бык!

Ко мне мы поехали вариться, не было никого дома — все на даче. Как в квартиру вошли, водитель на кухню прямиком безостановочно:

— Так, кружку дайте мне, полиэтилен, резинку, вату, нож — по-быстрому, по-быстрому. Сейчас все сделаю.

Опытный наркоман варится. Он как хирург на операции: быстро, отточенно, но без спешки, без лишней суеты. И мы — два практиканта-ассистента, с любопытством, зализывающим страх, сосущий под ложечкой, ждем. Ждем начало своего конца.

Готово. Сварено. Выбрано в баян. Фраза из песни:

...мне стулом была игла...

И вот на краешек этого “стула” присаживаемся мы.

— Вену пережми, покачай кулаком. Так, все, попал, не дергайся, сейчас, — наркоман со шприцом на меня напал.

Пошла волна. Сразу же. Теплая обволакивающая волна снизу в мозг и далее по всему телу. Наркоман уехал, мы остались вдвоем. Мы еще не знаем, что наделали, сидим на диване и курим — это новое невероятное ощущение, полностью поглотившее нас. С опиумною волною приходит нежность, приносит с собою чувства, красит их добрым, розовым. Я что-то ласковое говорю тебе, глажу твою руку. В глазах твоих, с суженными зрачками, я вижу не просто глаза, я вижу глубже, намного глубже, я чувствую тебя, осязаю измененным сознанием, это где-то глубоко, это необъяснимо, неописуемо — это вмазанный бред.

В третий раз уже возвращаясь к “доброте”, от которой с трудом дышится: недобрый этот наркотик, недобро он поступил с нами. Очень недобро.

Мир перевернулся сразу. Буквально в этот же день. Мы надели неснимаемые очки, чтобы смотреть на него сквозь окуляры игловой страсти. Это не было тем, что называют психологической зависимостью, не было еще “гона”, мы могли контролировать себя: “Сегодня не будем вмазываться”. Не стали. Но что-то где-то, где-то в нейронах мозга, уже зашептало нам. Непонятно, еле слышно, но настойчиво. Упрямый кто-то. Уже с интересом смотрели мы на вены, играли ими, уже шприц магически тянул к себе и просился в руки... Это все очки. Да снимите кто-нибудь это проклятье, они же погубят нас!

О чем мы думали тогда? Ни о чем. Мы не озаботились. Ведь наркоман не обманул — ломать не стало. Аналогия просится, воспоминание одно подвернулось. Лет четырех отроду боялся я на антресоли лазить, казалось мне, барабашка там живет. Зная это, матушка конфеты от меня там, то да се прятала. Но вот однажды, один оставшись в квартире, я полез, превозмогая страх, к сладости запретного плода. Я побывал на антресолях и, неожиданно ощутив безобидность данного мероприятия, сделал его регулярным украшением своего досуга. Удачная ли аналогия? Не знаю. Но если ближе к тексту, то вот один из дней того периода.

Ночевали у тебя. Вчера вечером мы третий раз укололись. Ты проснулась первая — всегда так было, — и уже где-то на кухне началось твое движение. А мне глаза открывать, я думаю, пока не стоит. Такая слабость во всем теле, особенно ноги — ими ходить не хочется; и голова — она в приятной тяжести, она забыла, что она моя голова, у нее подушка есть, на ней лежать удобно. Я долго так лежал, а желудок хотел питаться. Не отстанет ведь.

— Доброе утро, принцессища, мутиться будем сегодня? — Это была шутка.

Конечно, нет! Тогда еще ханка не стала для нас повседневностью. Да и вообще, ничего не стоило договориться за завтраком о том, что мы не колемся следующую неделю. В это верилось легко. Мы же не наркоманы, мы же только так, попробовали, мы, может, больше вообще никогда не будем. Нам в это верилось. Мы выбросили свои баяны и кружку вымыли. Нет, мы не наркоманы.

Я после завтрака домой пошел, были дела какие-то, а ты дома останься и мне пирожок с картошкой приготовь, когда я вернусь, часам к пяти. Я ведь не думал тогда о ханке. Ни разу на дню не вспомнилась. Я о тебе думал, мне скучно было без тебя, даже чуть-чуть, недолочко. (Сколько раз я тебе говорил об этом, а ты не верила, делала вид, что не веришь.) А может статься, боялась поверить? Это не недоверие, это боязнь привкуса разочарования гнездилась в тебе. Далее, раскачивая память, я все более убеждаюсь в том. Не этому ли обязана острота твоего суеверия? Никогда, никогда не говорилось тобой о будущем в утвердительном тоне. “Я завтра пойду туда-то...” — ты заменяла более осторожным: “Постараюсь пойти...” И я, ты настаивала на этом, должен был придерживаться в своих высказываниях аналогичной позиции. Не радоваться заранее еще несбывшемуся, не “делить шкуру неубитого медведя” — вот твои жизненные постулаты... Твои ли только? Давно уже и мои. Наши с тобой. Давно уже.

В пять, наверное, я и пришел. У тебя подружка сидела одна — кое с кем ты успела подружиться — она и Рома, пацан ее любимый, тоже до кучи на тусовочку вашу подтянулся. Так втроем и сидите, меня дожидаетесь. Этот Рома безумный был. На лбу написано: “статья 145, через 108”. Я его и раньше знал, он при всем при том дружелюбием светился. Это, можно даже сказать, гротеск. Довольно часто встречающиеся в склонной к уголовным деяниям среде индивиды. Хотя “индивид” в данном контексте не самая ловкая характеристика. Шаблонность взглядов, во многом определяющая их поведение, не способствует проявлению индивидуальности. Ни глупый, ни умный, наглый и мало сомневающийся — это торпеда, которую посылают вперед, когда необходимо протаранить чего, на пути мешающееся.

— У них деньги есть, — ты мне сообщила.

— Может, за шалу замутим?

— Нет, они хотят уколоться попробовать.

И ты уже хотела, я увидел это. А я? Я, может быть, и не хотел, но вдруг загорелось желание показать им этот новый мир, подарить то, дорогу к чему мы уже открыли. Как ни странно звучит сейчас, но тогда это было счастье, опиумное счастье — им-то так безудержно и захотелось поделиться мне. Интерпретирую вышесказанное: уколоться безудержно мне захотелось.

Поехали мы за ханкой.

— Вариться где будем?

У тебя бабулька дома была, у меня тоже кто-то находился.

— Значит, Рома, к тебе поедем. У тебя кружка железная есть?

Есть у него. Нету, так найдет по такому случаю.

Приехали. Тогда я самостоятельно варил первый раз. Боялся — вдруг чего забуду: замыл, поджег... Теперь они смотрят на нас со страхом любопытства. Бродят, наверное, в головах последние тени сомнения, а я уже ватку на иглу намотал.

Рома у себя в аптечке целых два шприца обнаружил. Их мы уже не выкинем. Мы промоем их кипяченой водой, заберем кружку со смывками, и ангидрид остался, тоже заберем. Нет, мы еще не наркоманы, но мы уже знаем — это не последний раз.

Подружка Ромина как укололась, так и сидела бессловесная, глаза прикрыла, а Рома ощущениями все делился.

— Вообще, прикольно! Ну так-то, если раз в неделю, то можно уколоться.

Можно, Рома, можно, но чаще будет, намного чаще.

Я проводил тебя до дома и пошел к себе, тогда еще при бабке я не оставался у тебя ночевать. Она работала сутки через двое, и это было нашим режимом. Мы договорились: завтра мы встретимся. У нас есть смывки.

ГЛАВА 2

Из всего громадного, многого,
что мыслями бесится, спать не даст,
выщелкнуло с иконы проклятие Богово,
электрошоком карающих глаз.

Да, мы прокляты,
изощренной психической болью...
Лбом в стену — обои в алом краше.
Вспомните хорошего мальчика Колю,
он думал, что колоться это страшно.

Красивую маленькую девочку вспомните,
неужели памяти туманит взгляд?
Слезами мамы!
Вы вчерашних малышей хороните,
для которых сегодня лекарством стал яд...

Что оставила мне память о том отрывке нашей жизни? Бесформенные лоскутки воспоминаний. Пасмурно. Почему-то всегда было пасмурно. Это предрассветные сумерки зарождающейся на наших глазах эпидемии. Мы сами, еще не зараженные, но уже вирусоносители, удивляемся (тогда мы еще могли себе позволить такое), встречая старых знакомых: “И он тоже, представляешь?”

Так бывает в лесу: легкий ветерок подул, и шелестом-шепотом заходили кроны деревьев, забродило над головами обширное тихобеседное море.

Так было тогда в городе: подуло, забродило над нашими головами (а в головах и того поболее), понеслось со всех сторон, сначала тихо, едва различимо, но с нарастающей, удесятеряющейся силою: граммы, кислый, димедрол, “лекарство где брали?”, “смывки кто поднимать будет?”, “Вася, свариться пусти...”. Пустит Вася, дозу сделаешь, пустит.

Вот еще вспомнилось, вырвался из моей памяти, путем упущенных сознанием ассоциаций, один незначительный какой-то эпизод. К чему его привязать бы?

Вечер. Улица. Небо, грозящее нам беспросветом тяжело плывущих туч. И мы. Мы снова парим шофера в цыганский. Но (мы гордимся своею волей) не за ханкой. Мы не наркоманы, мы не колемся каждый день. Это одна из распространенных в то время бредовых теорий, “позволяющая не садиться на дозу”: колоться через день, лучше через два, или день бухать, день накуриваться, день колоться (чудесно как!). И вот, следуя методе, сегодня мы едем за шалой. В цыганском движение — без мусоров нынче. Цыгане из домов повылазили, выволокли всю свою пеструю толпу на улицу. Покупать ты пошла, и я слышал отвечающую тебе молодую цыганку:

— Нет шалы, ханка только. Не хочешь, не бери, мы все равно вас всех на иглу посадим.

И ты в нерешительности, но я уже из машины вышел:

— А кислый-то есть?

— Есть.

Не надо нас “сажать на иглу”, ни к чему это. Мы и сами сядем. Нельзя сказать, что мы не знали конца, да что конца, логику наркотическою движения, ведущего к смерти, не знает (и это точно) разве что новорожденный. Даже тогда мы видели и знали больше. Мы видели “старых” наркоманов, их стажи 5-6 лет казались нам астрономическими. Полупризраками появлялись они с одного конца двора:

— Есть димедрол?

— Нету.

Полупризраки исчезали в другом конце. Обсаженный, я спросил у тебя однажды, глядя вслед удаляющемуся наркоману:

— Думаешь, сколько у него ноги весят?

Они уже у него почти не поднимались. Ты усмехнулась:

— Ему прет, что он на лыжах,

Но разве могли мы тогда в этой ссутуленной осанке и неподъемных ногах разглядеть свое будущее? Нет, не могли. Как и они, наверное, когда-то.

Время идет. И мы, взявшись за руки, идем к концу лета. Да уже даже к началу осени. Первый месяц нашей наркоманской жизни прожит. Мы еще не на дозе. Каждый почти день я с утра прихожу к тебе. До вечера вместе будем.

— У тебя бабулька дежурит сегодня?

— Да.

До утра вместе.

Мы идем по августу, и улицами звонко разносится беззаботность наших шагов. Таких августов, я знаю, больше не будет. Так мы уже не сможем никогда. Лишь однажды в жизни разжалованный рассудок, преклонившись перед напором чувств, позволил лавиной выпустить их наружу. Лишь однажды город, залитый лучами солнца, будет принадлежать нам. Ну разве могла ты не полюбить его? Хотя бы за то, что я живу в нем, за то, что по лабиринту его улиц мы гуляем с тобой, за то, что это наш город, нашего с тобой тонкостенного счастья.

— Сколько времени?

— Пять минут одиннадцатого.

— Ну, пойдем к дому твоему поближе. Там у тебя во дворе еще покурим и разбежимся.

Мы в парке сидели, выстраивали один за другим громадоподобные планы. Разыгралось воображение. Изо всех сил хотелось нам куда-нибудь уехать. Значения не имело: на побережье Средиземного моря или на хутор Гнилые Прудки. Вдвоем лишь бы. Но вечер уже, до дому пора. Пошли. Да только спокойно дойти не суждено было, пара дворов осталась — и тут, откуда ни возьмись, Рома с подружкой навстречу. С лицами озабоченными. Рома мне:

— О, привет, погнали быстрей, “васю” сломать поможешь. Вон он идет.

Сам вижу: идет мужик, бизнесмен рубль на сто, приточенный бизнесмен, да выпивший до кучи неплохо. Рома дальше:

— Мы видели сейчас у киосков, у него с наличкой порядок.

Отчаянный ты, Рома! Здоровый же мужик. Ой, здоровый. Да и на ногах стоит еще:

— Нам же не сломать его.

— Сломать, смотри, у меня что есть...

Трубу железную сантиметров двадцать мне Рома показал. Ну, ей-то по-любому сломаем. Наш мужик в арку попер — себе на беду, нам на радость. Быстрей, пока не вышел, давай, Рома! Рома и дал. Только дубинка заработала: раз, два, три... Не надо, Рома, четвертый, убьешь ведь. Я в карман к нему. Ой, какая “котлета”, в руке не умещается. Цепочку посмотреть надо, наверняка “рыжего” граммов сто. Да тут вдруг тетенька какая-то в арку заходить вздумала. Увидела кошмары такие — расхотелось ей. Назад давай, от греха подальше. Но и нас тоже спугнула, мы тоже, тетенька, пойдем лучше. Ладно с ней, с цепочкой, и так нормально.

В самом деле, было нормально. Миллион двести. Чуть побольше. В четверых — с легкой, наркоманской еще руки. Тогда так и делилось. Был рядом — в доле, значит. В равной. Это позже уже, когда в мозгах наших въестся брошенная невзначай кем-то фраза: “Для наркомана не существует больших сумм”, когда мы до боли отчетливо ощутим, что любой “хороший подъем” с необъяснимой быстротой расплывается по венам, когда поймем мы, что даже два-три безденежных дня непозволительная для нас роскошь — тогда вдруг такая простая математическая операция, как деление, разом смутирует в долгий и нудный процесс крика, нытья и ругани. Но это после, а сейчас в четверых, по доле равной.

Все, ладно, надо разваливаться — Рома с подружкой уходят в ночь.

— Давайте. Удачи...

Мы вдвоем с тобой. У нас шестьсот тысяч. Хорошие по тем временам деньги. Уже одно осознание этого пьянит нас.

— Давай не пойдем домой, я не хочу.

— Как ты могла обо мне подумать такое? Конечно, не пойдем.

— А куда пойдем?

— Сейчас мы покурим и подумаем.

Ну что мы могли тогда с тобой надумать? Наверное, если бы один из нас не был бы наркоманом, ход наших мыслей нарисовал бы несколько иную кривую желаний. Тогда даже простое: “Да че ты, наркоман, что ли?” — осаживало. Хотя я уже не помню, как было тогда. Да и какая разница? Нас было двое. Двое одинаковых. Еще не докурились до конца сигареты, а решение относительно нашего дальнейшего движения было принято.

— Вариться вот только где будем? — это ты такой сложный вопрос задала. Но я знал где: у Шума.

Шум (видимо, производная от фамилии) был один из тех полупризраков, которым “...прет, что они на лыжах”. Ты тогда еще не знала его. Слышала только. Он именем нарицательным ходил в наших кругах: “Кумарит хуже, чем Шума”. Тогда ему было уже за тридцать лет. Половину из них он кололся, это человек, которому уже нельзя спрыгивать. Он просто умрет на кумаре. Врачи сказали. Это человек, который уже ничего не ждет от жизни, он просто ушел от нее. Ушел в себя, чтобы жить одному. Контакты его свелись до минимума. Только самое необходимое. По-другому нельзя. Он знает — все друг друга сдают. “Если кто-то узнает, что я сегодня что-то украл, я не исключу, что завтра об этом узнают в милиции, — говорил он. — А тюрьма для меня — смерть”. Я узнал, или, скорее, понял его теоретику жизни гораздо позже, а тогда он был для меня просто конченым наркоманом. Не более.

— Водитель, на Семь Ключей и обратно, — как приелась уже эта фраза.

Ну, деньги сразу, и поехали — и водитель тоже не первый раз ее слышит. Не доверяет нам, деньги вперед просит.

Заплатим, конечно, не волнуйся.

А на Семи Ключах нет ничего. Первый дом, второй, третий — нету. Странная история. Вот только вечером пацанов встречали, они брали здесь.

— Ну что, куда поедем?

— На Тельмана надо. Довезешь, водитель?

— Нет, туда не поеду, я уже подвозил на Тельмана сегодня — там менты.

— Когда ты подвозил?

— Вечером уже, часов в семь.

— Так сейчас-то нету по-любому. Поехали, мы не будем к дому подъезжать, я пешком схожу.

Уговорился еле-еле. Доехали. Остановился он чуть ли не за километр.

— Дальше не поеду.

Ему, оказывается, мусора сказали сегодня: “Еще раз здесь увидим, сломаем”. Вот придурок какой попался.

— Они же тебя не запомнили, водитель.

— А вдруг запомнили?

Ну, бык упертый. Придется мне теперь пешком идти. Пошел, куда деваться. Уже на подходе был, смотрю — наркоманов ко мне встречное движение.

— Есть, пацаны, там лекарство?

— Нету, мусора там.

Пойду, думаю, все равно. Сам посмотрю, зря, что ли, шел сюда сколько. Только за угол захожу, опять движение, да не встречное уже, а рассыпчатое какое-то — кто куда быстрее. Я присоединяюсь — понятное дело — прыжками, кустами назад поспешаю.

Запыхался весь, пока до шофера добрался. И опять: “Ну что, куда поедем?” Куда-куда — в Пышму ехать надо.

— Поедем, водитель?

— А там мусора есть?

— Нету, нету.

Скажу, думаю, что бывают, придется мне опять по километру туда-сюда бегать. Но в Пышме все по-доброму. Взяли наконец-то. Впоследствии мы отметили с тобой эту тенденцию: когда порядок с деньгами — обязательно нет нигде ничего. И мотаешься по всему городу, на шоферов половину убьешь, под мусоров попадешь, еще беда какая приключится. Это, однако, не значит, что, когда наличных только-только, сразу все будет. Тоже бегаешь, пешком уже правда.

Теперь одно осталось — пустил бы Шум. Он ведь человек такой — сугубо конспиративный. К нему надо сначала в дверь тук-тук — пару симфоний выстучать, потом еще покричать: “Шум, это я”. Тогда он откроет, если ему, конечно же, захочется. Подходили, посмотрел я — свет не горит у него нигде.

— Да, не очень удобно, время часа два уже. Он один живет?

— Не знаю я даже.

Стучим. Долго очень стучим:

— Шум, Шум, это я! — Уходить собрались, да, видимо, почувствовал он в последний момент, что, если дверь откроет, будет ему причитаться за это.

— Вы че? — вылез наконец-то.

— Пусти свариться.

— Сколько будете варить?

— Ну, грамм сварим, половина тебе.

Стоит и думает. Бегают в его голове наркоманской мыслишки: что бы еще такого, для себя полезного, из данной ситуации выжать.

— А димедрол есть у вас?

— Есть.

— Сколько?

— Стандарт.

Пройдет, наверное, какой-нибудь месяц, и уже ни за что, Шум, не услышишь от нас такого честного ответа. Никогда мы не покажем тебе, что у нас больше, чем на сейчас нужно. Прилипнешь ведь и не отстанешь, пока половину не выпросишь. Пока мы еще неученые, мы еще не научились беречь на завтра. Стандарт у нас, Шум, целый стандарт.

— Ну, давайте, проходите.

У него в комнате свет горит. И когда мы шли, смотрели, тоже горел. Но не увидишь с улицы — два одеяла плотных на окне висят. Воздушная тревога, затемнение. Тут у него и плитка электрическая, и причиндалы все нужные. Небольшая комнатка, но ярко выраженной наркоманской направленности: диван, стол, стул, кресло, палас на полу старый-престарый. И все в пепельницах кругом, в кружках всех цветов и калибров, коробочки с ватками, шприцами; бутылечков маленьких батарея стоит. Интересная очень комната. Музей имени Шума. Стоим мы и озираемся, пока он варит. Нет, не страшно нам — другие у нас ощущения. Мы просто попали с тобой во что-то иное, не туда, где до сих пор жили. Это его — шумовский мир, его бункер, огражденный двуходеяловой броней от ненужного, ставшего непонятным ему пространства. От людей, от города, от мусоров... Уходит Шум. Уходит, изо дня в день — завтрак-обед-ужин, — ковыряя шприцом свое гниющее тело. Уходит он.

— Шум, если бы тебе ханку каждый день сюда носили, ты бы выходил отсюда?

— Че ты несешь? — не хочет он об этом разговаривать, не до чудес ему, нету их в его жизни.

Варит Шум. В какой-то раз варит? С закрытыми глазами сварит, не затруднится. Я сбоку на него смотрю. Лицо — череп, кожей обтянутый. Туго-туго. Щетина бородой обращается. И глаза сумрачно светят, по-дикому. Шизофреник он — вспомнил я сейчас, кто-то говорил.

— Так, короче, я на десять кубов разварил: вам по два с половиной и мне пятерку.

— Но, нормально.

— Нормально, конечно. Вы же не на дозе?

— Нет.

— Зачем тогда вообще колетесь, если не на дозе?

Ой, и умный же ты, Шум, числом задним. Можно подумать, ты, когда не на дозе был, не кололся. Да хотя откуда он помнит? На него глянешь, так на дозе родился, подумаешь.

— А вы че так поздно за ханкой гоняете?

— Так замутилось. “Васю” треснули вечером уже, да пока объездили все. Взять нигде не могли...

— За нормально треснули?

— Ну, у нас шесть “кать” в двоих получилось.

— Нормально. — Без эмоций, простая констатация. И дальше уже расчет голимый. — Сейчас, кстати, ханки вообще нигде не будет. Я слышал, мусора операцию проводят, прикроют пока барыги все. Сам с цыганом разговаривал.

— А ты где брать будешь?

— Ну, у меня-то есть точка в Арамили. Там, видишь, баба одна банчит, знает меня хорошо, всегда мне продает. Она же тоже понимает, что я никуда без этого не денусь — мне, как машине бензин. Кстати, нормальная женщина — взаймы дает, ну, понимает, что я ее потом все равно отблагодарю. Пусть не завтра, когда деньги будут. Я к ней сколько раз приходил, говорю: “Марина, выручи... там, туда-сюда, пенсия послезавтра будет”, — ну, несу чушь всякую. И она тоже это видит, но все равно входит в положение, выручает...

Прорвала его шизофрения. Как понес, как понес. Не останавливается.

— Если хотите, можно завтра съездить. Вам-то, конечно, шило подсаживаться, но смотрите сами. Взяли бы там по-спокойному, там ни мусоров, ничего, она только своим банчит. И сразу вместе все: и кислый, и димедрол, никуда бегать не надо. Я даже вот когда один приезжаю, варюсь у нее, ну, то есть у меня вообще с ней “шоколады”...

Да, Шум, сегодня твой день, сегодня ты рассказываешь нам. И мы тебе верим. Слушаем тебя и тобой уговариваемся. И в Арамиль с тобой завтра поедем. Хотя какой “завтра”? Сегодня давно уже. Пока посидели, покурили, то-се, смывки подняли, время-то уже к пяти. Светать вот-вот будет.

— Так подождите у меня, недолго осталось, часов в семь уже выходить можно. Раньше шило просто, она еще спать будет. Ну, так-то, дело прошлое, я к ней и в пять пригонял, но, просто, если не кумарит, зачем лишний раз человека беспокоить? Кстати, ханку вы неважную какую-то взяли — только-только подлечило.

— Ну, у меня тоже недогон.

— Вы просто берете у кого попало, кого не знаете, вам, конечно, беспонтовку всякую суют. А в Арамили-то я нормальную возьму, она не бодяжит ее, ниче...

— Как это, бодяжит?

— Ну как? Некоторые, вот, покупают оптом, ну, грамм сто, например, мукой, там, или еще чем разведут, у них грамм сто восемьдесят — двести, может, получается. А эта вот барыга, в Арамили, она, видишь, боится всем подряд продавать, и че? — она разбодяжит мне ханку, я же все равно это увижу, не буду у нее больше брать. И все. У нее покупателей так невзначай и не станет. Она не бодяжит поэтому...

Говорил Шум и говорил. Как будто боялся, что замолчит и мы с ним ехать передумаем. Устал я его слушать, да и ты устала.

— Все, Шум, семь часов уже, погнали.

— Ну, погнали.

Дождь на улице. Мелкий, моросящий, осенью подкрадывается.

— О, смотри — уже листья желтеют, кстати, у меня бабулька сегодня вечером на работу идет.

Ты всегда так, с детской какой-то непосредственностью, начинала предложение, думая об одном, а заканчивала тем, что по ходу примысливается. Мысли коротенькие, как у Буратинки. А я и сам знаю, что уходит твоя бабулька. Я ведь тоже считаю, тоже заболел уже этим режимом: сутки нету, двое дома, и опять сутки нету.

А дождь не перестает все. Шофера бы побыстрее — вон ты уже и поймала. Везет? Везет, поехали. Рассвело, гляжу, прохожие повылазили, зонты везде, зонты. На работу люди идут, а мы за ханкой. Кончился город. Старосибирский тракт. Институт, лесопарк, дорога вся извилистая такая, повороты, повороты. О, психбольница.

— Шум, ты лежал тут?

— Раз пятьсот...

Да, недалеко, думается, от истины. С Шума станется. Он молчаливый опять стал, обычный. Как год человек ни с кем не разговаривал, выговорился, выполоскался, и опять на год — помолчим. И мы сонные, тоже молчаливые, едем. Пейзажи в окно разглядываем. Так и до Арамили доехали.

— Вот, водитель, тут сейчас у кирпичей остановись. Ну че, сколько брать будем?

— Не знаю, ты сколько думаешь?

— Ну, граммов пять возьмем.

— Куда столько?

— А че, я говорю, тут хорошее лекарство. Вы сами подумайте: или будете бегать по всяким Тельмана, непонятно что брать, или сейчас возьмем сразу. Она же жрать не просит. Положите, и пусть лежит.

Ладно, Шум, возьмем мы пять граммов (долго ли нас уговорить), положим их... Да какой там, “положим”. В вену если только запихать. Пусть лежат. И ты ведь, Шум, знаешь это, лицо только умное делаешь — в себя бы побольше втянуть. Так и вышло. По-твоему. Два мы сразу сварили — ты больше половины поставил. Два с собою забрали. Один ты у нас скроил на прощанье. А мы по домам пошли. Спать. Я к тебе приеду вечером. Посплю, за шалою сгоняю и приеду. Не уходи никуда.

И был вечер, и за ним еще один, и опять скреб нож в кружке, горел ангидрид, и поршни втягивали в баяны свежесваренное лекарство, и вены, испуганные, прятались — они игл боятся. Ни ты, ни я не говорили друг другу о том, о чем нет-нет да постукивало в сознание нам: тук-тук, тук-тук. Отмахнись, не грузись этим. Вену лучше пережми мне. Не тут, повыше. Так, попал, отпускай потихоньку. Вот она, пошла волна...

— Мы уже подряд начали колоться, вдруг закумарит?

— Да вряд ли, не должно еще.

Не должно. Не должно. Не может так быстро. Рано еще. Вот этим поставимся, и все. Или что там? Смывки еще? Ну вот они, последние. Но мы же и этот грамм не хотели варить сегодня. Ну, это просто он был у нас. Не было бы — не стали бы. Смывки вот поднимем, не останется ничего — не будем колоться. Но деньги-то остались, еще же поедем, еще же возьмем, еще же колоться будем. Не страшно нам? Природа, молодость наша — ты почему молчишь? Смотришь куда? Сделай, сделай что-нибудь!

Отстаньте.

Тело молодое! Бунтуйся! В мыслях измена!

Уходим, все, хватит, начинаем в смерть играть.

ГЛАВА 3

...Вены пели сатанинский рок,
Ртами рвались иглами...
Каждый новый день, из-под ног,
Нас любила смерть маковыми играми...

Завтра первое сентября. Нам нужно начинать учиться. Это должно нас осадить. То, что происходит с нами, — все от безделья. Начинай учиться, я тоже начну, меньше свободного времени, меньше дури в голове. Надо, наверное, будет с наркоманами не общаться. У тебя же так-то, в принципе, немного наркоманов знакомых, я тоже буду только к тебе ездить. А “воздух” как появится, будем сразу убивать на что-нибудь, чтобы не хотелось за ханкой сорваться.

— А у тебя в институте наркоманы есть?

— Есть несколько. Это которых я знаю, так-то, может, больше.

— Я вот думаю, как завтра в техникум идти. Там, наверное, много их.

— Даром, может быть. Не срастайся просто с ними.

— Так я не буду, конечно.

Мы на балконе сидели. Курили. Последний день лета. Как неожиданно выскочил он. Тридцать первый, августовский. Пять минут назад мы вышли на балкон и вспомнили вдруг о нем. Совсем не думали, что так быстро наступит осень. Но (это вторая неожиданность) вместе с календарным числом пришла еще одна, сугубо наша дата: шесть дней подряд мы колемся. Шесть. Сегодня шестой. Впервые за шесть дней нам удалось наконец-то задуматься над этим. Но мы уколотые. И пьяный мозг коварный поддакивает нам: да, это часто, больше нельзя, надо прекращать. Когда? Завтра.

Вечное наркоманское завтра.

Тут еще небольшое дополнение твоего личностного портрета. Ее, черту эту, я полностью согласен, можно отнести к полезным. Более — к необходимым. Ей мы неоднократно обязаны будем в дальнейшем, ей я привыкну безоговорочно доверять. Да компенсирует она фрустрационность лотереи жизни нашей. Шестое чувство — моментами многовеснее остальных пяти, вместе взятых, — спаси и сохрани. Без тебя не выдюжим.

К чему говорю об этом: твое упоминание о техникумовских наркоманах не пустые догадки. Предчувствие опять же нашептало тебе про следующее утро. Вот оно.

Мучающий будильник. Остатки сна. И (это что такое?) головная боль. Может, вчера много поставил? Да вроде бы нет. Наверное, лекарство какое-нибудь не такое попалось. Встал. Состояние мое: то ли простыл, то ли не простыл. Закумарило уже, что ли? Страшно на несколько секунд: вдруг это только начало, вдруг сломает сейчас? Но тут же — верю в твердость своего духа — сам себе: все, больше не колоться, как вчера договорились, так и будем. Есть не хочется совсем. Натощак в институт, там, если что, пообедаю. Сижу на паре — плохо мне. Да и выгляжу, наверное, неважно, третий человек уже с вопросом:

— Ты чего такой?

— Да с похмелья я.

Две пары так вот промучился, а потом отпустило вдруг. Нет, это не кумарило. Так, наверное, просто недомогание какое-нибудь. И вздох облегченный, успокоение подошло. Значит, еще не беда, значит, можно еще выбросить все из головы, из тела, из жизни, откуда там еще? Ради нас с тобой, ради будущего нашего — должны же мы, в конце концов, о нем подумать. Кстати, почему тебя, будущего моего, со мной рядом нету? Где ты? Дома, в техникуме ли еще? Пора бы мне уже с тобою свидеться. Сразу, домой не заезжая, к тебе поехал. Но три часа радио пикает, а нету тебя.

— Да не знаю я, должна уже быть. Заходи, подождешь, подойдет вот-вот, наверное, — бабулька твоя приветливая, нравлюсь я ей, видать. Зашел. Чаю попил, с бабушкой о проблемах бытовых, насущных наговорился, а тебя не было все. Через полтора часа пришла только.

— Я к подружке заходила, — это ты бабульке. А мне не надо ничего говорить, я и сам все вижу. Ну-ка, пошли к тебе в комнату. Злой я, а ты виноватая такая, себе в оправдание: — Меня знаешь как с утра кумарило, я даже в техникум идти не хотела, из-за бабушки только и пошла, чтобы не заподозрила чего.

Оставшиеся у нас сто двадцать тысяч мы поделили вчера пополам. Они-то с кумаром по доле и выхватили у тебя рассудок.

Нет, не только они. Тебе было плохо. Я думаю, хуже, чем мне (впоследствии ты всегда кумарила хуже), но ты хотела после техникума ехать домой. Надо было не сидеть на двух парах, а сразу же, после первой, но негоже, думалось, в первый же день прогуливать. А потом... Вот она — сила предчувствия наглядным примером: была в твоей группе наркоманка, и она увидела тебя. Наркоман наркомана видит из-за океана. Удивительную вещь она в тебе увидела: сидит человек на кумаре, у него в кармане шестьдесят тысяч, и он продолжает так и сидеть. Да еще и домой после техникума собирается. Что ни говорите, а это аномалия какая-то. Она-то и залечила тебя поехать за ханкой.

— Я и тебе дозу тормознула, думала, может, тебя тоже кумарит, — заключительная фраза твоего повествования.

Крайне затруднительное положение. Считаю, дозу необходимо вылить показательно.

— Дура, тебя же завтра еще больше закумарит.

— Надо купить тромала и с ним кумарить, — советы твоей новой подружки, — с ним вообще легко перекумарить.

Крайне затруднительное положение. Крайне трудно дозу вылить. Ведь точно у меня с утра подкумар сегодня был. Поставлю сегодня — по-любому завтра закумарит. Тромалу купим. Я и раньше про него слышал. Наркоманское такое лекарство. В ампулах оно, его тоже колоть надо. Еще я слышал, реланиум для сна нужен... Да че к чему, что я кумарить-то собрался? Решил ведь, все, больше не колоться. А дозу куда? Вылить хотел... или преставиться последний раз? Не так уж и страшен кумар этот. В принципе, реланиум я знаю, у кого есть, можно так взять, покупать не надо, тромалу купить, и все. Останусь у тебя ночевать, чтобы ты никуда не убежала, будем кумарить завтра. А сегодня, раз уж доза есть... Да что я несу. Вылить ее, вылить.

Вылил я в оконцовке дозу эту. Прямо в вену и вылил.

Город наш. Улица Малышева. Мост через Исеть. Идем дальше вниз по реке. Не доходя до моста по Декабристов, скамеечка. Перед нами вода, а с боков и сзади кусты — густо-густо. Мы здесь присели, нам необходимо поговорить. То, что начали понимать мы сегодня, не укладывается пока в наших головах стопроцентной истиной. Сознание отбрыкивается от этого факта. Это случайность, простое стечение обстоятельств. Мы пытаемся оправдать себя. Самообман — вот лекарство для душевного равновесия — ночным мраком опустили мы его перед собой. Нам неприятно, мы не хотим видеть дальше. Пусть будет темно. Из этой темноты твой голос успокаивает. Выход несложный. Пока мы неплотно подсели, нам поможет тромал (панацея, ей-богу). Кумарить будет недолго, суток трое. Твоя новая одногруппница уже кумарила однажды. Она еще говорила про какие-то лекарства, надо будет узнать у нее все поточнее. Кстати, помнишь, нам говорили, что можно побухать несколько дней, и все, так вот, она сказала, что нельзя, потому как для организма очень вредно, может не выдержать. Я слушаю тебя, тоже высказываю свои небогатые познания, но это ничего, я знаю, у кого можно спросить, тот же Шум нам может чего подсказать. Главное — больше не колоться, пока еще учеба не началась как следует, можно уехать ко мне в деревню от греха подальше. Кумарить там.

Долгим, кругообразным разговором убили мы этот вечер. Убили вместе с ним страх перед случившимся, запинали, затоптали куда-то глубоко, откуда не слышно. Успокоились. И не смогли понять в эту ночь то, что мешало спать нам, то, что не выговорилось у нас в сегодняшнем разговоре, то, что легло причиной, его породившей. Не смогли осознать этого страшного приговора, вынесенного нам (откуда я знаю, кем и почему?). Просто случилось то, от чего нам с каждым последующим днем будет все труднее и труднее отмахнуться. Просто ханка вдруг стала сильнее нас.

На следующий день с утра я не пошел в институт. Мы договорились вчера встретиться в твоем техникуме после занятий. И я решил, пока ты учишься, вызвонить знакомого с реланиумом, да и вообще разузнать все, да продумать, как нам с тобою кумарить лучше; что твоей бабульке сказать, почему ты в начале учебного года уехать собралась; где тромала купить, по рецептам он, не по рецептам? Много чего, одним словом. Сходить к наркоману думал к одному, он должен подсказать, как и что. Но так все утро и проходил, продумал. Явно мне не перло — не нашел никого, ничего не узналось. А подкумаривать-то уже к обеду начало. Если, конечно, это можно назвать кумаром. Скорее всего, проще: мозг рассказал сам себе, что вроде как наркоманский он уже, что раз о тромале думает, то и кумарить должно. И нагоняет, нагоняет телу дискомфорту. Вот собрались наркоманы стайкою и давай друг другу: ой, спину ломит, ой, суставы крутит... Носом пошмыгать не забудьте, а то какой кумар без насморка. И все. Сами себя уговорили, сами себе поверили — закумарило. Нельзя не уколоться. Мутимся. Так, конечно, поначалу только, далее пойдем, нагнетание уже лишним будет, напротив — сколько ни договаривайся с собой, что не кумарит, легче не станет. Обратной силы данный процесс не имеет. Так и этим утром — поначалу вроде нормальное состояние было, но по ходу движения неважненько мне стало, неважненько. Однако все равно духом не сломлен. Думаю: “Только бы ты не укололась”.

— Время не подскажете?

— Полпервого.

Мне уже пора к тебе в техникум. Ничего не сделалось, ну да ладно, вместе что-нибудь придумаем. А к вечеру все равно всех, кого надо, найдем. А как плохо, оказывается, на кумаре думать о чем-то. Особенно о том, чтобы спрыгивать. Аж голова болеть начинает.

Нету тебя в техникуме. Стою у входа, где договорились, жду. Закурил. Пару затяжек сделал, выбросил. Не хочется курить. Как тебя искать тут? Я группы твоей не знаю, а техникум не маленький совсем. Потусовался, потусовался в вестибюле, нет, лучше уж идти куда-нибудь. В движении легче. Пойду к тебе домой, пожалуй, может, ты тоже сегодня не пошла, может, опять с подружкой своей новоиспеченной за ханкой сорвалась. Поймал себя на мысли, что последняя версия как желательная выскочила. Вдруг поехала, вдруг привезешь мне что-нибудь... Тут же смял думу эту последними, видимо, волевыми усилиями. А в дворах уже твоих шел, смотрю — подружка Ромина на скамеечке присела.

— Привет, че сидишь?

— Привет, да я Рому жду.

Мы ведь после того, как дядьку треснули, и не виделись с ними. По слухам, они тоже кололись не на шутку.

— Как поживаете-то?

— Да так. Колемся все. Рома вот сейчас должен подойти, у него там замутка какая-то, если срастется все, так за ханкой поедем.

— И че, вас не кумарит еще?

— Кумарит, как не кумарит. Мы вот спрыгивать собираемся, нам обещали лекарств достать... Вон Рома идет.

Вон он идет, тоже вижу. Вечный живчик, сама суета. Подскочил, меня сразу же тянет куда-то.

— Привет, погнали, поможешь лоха убрать. Он, короче, олимпийку “строгую” продает, я у него сейчас был, он ведется мне ее отдавать, пока я ему деньги не принесу. Я ему сказал, что это не мне, а пацану надо. Мы сейчас подгоним к нему, ты скажи, что у тебя пока мама ее не посмотрит, денег не даст. Он даже если и пойдет с нами, загонишь в подъезд, я знаю, в какой, там через чердак навалишь. А мы тебя как внизу ждать останемся, и я от него тоже потом навалю. Он все равно не знает, где ты живешь, да он лох, он и не будет искать.

Ну пойдем, Рома, что с тобой поделаешь. Подружку свою он к тебе послал, там нас ждите вместе, а мы, два великих махинатора, на дело пошли. Так и вышло, как Рома думал: не отдал нам лох олимпийку, с нами поперся. Я по чердакам лазаю, голубей пугаю. Рома внизу с ним тусуется, сетует, что меня долго нету. А тем временем я уже до вас добрался, стоим, олимпийку разглядываем: новая почти, без завалов, тысяч за семьдесят отойти должна. Ты мне скажи, почему тебя в техникуме не было? А ты была, оказывается, только домой ушла после первой пары. Не сидится на кумаре. Плохо тебе стало, и выглядишь ты плохо. Ну ничего, вот что вдруг решилось: сегодня еще вылечимся, а как Роме лекарства достанут, так все вчетвером ко мне в деревню погоним. Вот и Рома прибежал:

— Приколись, он чухнул, что мы его швыряем, вцепился в меня, урод, не пускает, пришлось натрескать ему.

Ну понятно, Рома, за тобой не задержится.

Тук-тук-тук в киоск, в окошечко.

— Здравствуйте, вам олимпийка “Adidas” не нужна? Смотрите, какая. Не новая? Ну так, девушка, новые вещи только на рынке. По соответствующей цене. А так-то, обратите внимание, она очень приличная. Не протертая нигде, не зашитая, да еще и модная до кучи. Да вы примерьте, посмотрите, я же недорого отдаю. Вот видите, и размерчик как раз ваш. Где вы за такую цену приличное себе что-нибудь купите? Подумайте хорошо: тепло, красиво, удобно. Сам бы носил, да деньги нужны. Что, не надо? Вы хорошо подумали? Ну смотрите, потом пожалеете, да меня уже не будет.

Бегаем вчетвером по киоскам легкой рысью. Быстрее бы, быстрее. Ну что ты, придурок, разглядывешь? Олимпийка “строгая”, она и в Африке “строгая”. Не рваная, не прожженная. Бери или не бери, что время-то тянуть?

— Ну, сколько вам надо за нее?

— Семьдесят.

— У меня нет семидесяти, шестьдесят пять только.

Вот, перед вами типичный образец барыги. Он барыгой родился, он им и сдохнет. Скажи я ему сейчас “восемьдесят”, он бы сказал, что только семьдесят у него. Да он спать ночью не будет, если чего не выторгует. Но мы-то ведь не барыги, мы ночью спать не будем, если он не купит у нас ее. Нас кумар от снов отучит — это мы уже знаем. Бери, ладно, за шестьдесят пять. Хорош уже рядиться.

Набегались ли? Давно уже. Уже ноги не сказать, что чужие, но и не свои совсем — проблемы со сгибанием в коленках. Километры зигзагов от киоска до другого на последней дозе кислорода. Очень быстро ходим. Очень. От ходьбы этой спортивной мышцы каучуковые ноют, поясница на лавочку хочет, и комок в горле встал — но это уже от кумара (надуманного ли, действительного). Бешенство какое-то, сколько можно носиться? И ведь не конец это. Не видно его еще. Теперь за лекарством надо. Куда? На Семь Ключей, наверное. Там кислого нету. Значит, на Тельмана, там есть. Да, но там ханка беспонтовая. Может, поделимся? Мы вдвоем на Семь Ключей за лекарством, а вы — за кислым. А вдруг вы не возьмете на Семи Ключах, там вчера не было. В Пышму бы, да денег нет на шофера. На автобусе, может? Опомнитесь, мы полжизни ездить будем. Тогда все-таки на Тельмана, не такое уж там и беспонтовое лекарство. Ну, конечно. На Ключах лучше раз в пятьсот. На Тельмана возьмем — это только на сегодня поставиться, на утро уже не будет ничего. Так кислого-то все равно нету, по-любому надо на Тельмана ехать. И че, потом оттуда на Семь Ключей? Ну, а что делать? Ну так давайте разделимся, как хотели, че гонять-то туда-сюда? А враз вы не возьмете там ничего?

Короче, давайте хоть что-нибудь решим. Сколько стоять-то можно?

Вот что. Берем не четыре грамма, а три. У нас тогда пятнашка на шофера останется и пятерка на кислый, на сигареты. Сейчас шофера парим на Семь Ключей, а потом на Тельмана и потом до дома. Это за десятку всяко запарится. Может даже, еще и кислый возьмем на Ключах, тогда вообще за пятерку сгоняем. В таком случае лучше уж в Пышму ехать, там-то по-любому все возьмем. И димедрол даже. Ну так оно, а вдруг на Ключах все есть, всяко лавэ меньше убьется...

Дважды скупой платит, подумали — в Пышму поехали.

Вы видели красный “Nissan” в Пышме? Самая опасная для наркомана машина. На нем омоновцы ездят, отбирали их по принципу, чтобы не менее двух с половиной росту и в ширину полтора минимум. Так, по крайней мере, кажется, когда с ханкой идешь, а они тебе навстречу из джипа своего выскакивают. И надо же беде случиться, первым, кого мы увидели в цыганском, были не наркоманы и не цыганы даже, а именно это красное японское чудо.

— Всем из машины, руки на капот.

Небольшая разминка профилактическая. У них для нее дубинка специальная имеется, ладно хоть приклады в список сегодняшних упражнений не входят.

— В машину, быстро. И чтобы я вас тут последний раз видел.

— Ну и вот. И надо было сюда ехать. Подождем, может, вдруг уедут скоро?

— Так, а что толку? Они даже если и уедут, цыгане все равно торговать не будут.

— Поехали, ладно, на Семь Ключей, может, хоть там пропрет.

Еще когда подъезжали, увидели толпу наркоманскую. Возле дома тусуются. Плохая примета, видно, нет и здесь ничего. Когда торгуют, так текучесть наблюдается — прибежал, взял, убежал. А сейчас что? На корточки и сидят. Очень все это некрасиво.

— Парни, че с лекарством?

— Часа через полтора привезут, говорят.

— А еще где-нибудь есть тут?

— Ну было бы, наверное, не сидели.

На слово, конечно, не поверили мы. Ни один порядочный наркоман на слово не верит. Сколько раз картина такая на точке наблюдалась: не торгуют, нет ничего, говорят. Стоит рядом человек сорок, каждый из которых заходил уже, к барыге приставал, и не по разу многие. И вот сорок первый подходит:

— Есть лекарство там?

— Нету.

Постоит сорок первый, поплюет, думает: все равно самому сходить надо. И как предыдущие сорок, с удивительной однообразностью:

— Слышь, ну, может, хоть грамм есть? Ну пойми, второй день не подлечивался...

Да какая ей разница, который ты день не подлечивался.

Поездили мы, поездили. Безрезультатно все. Водитель уже закипать начинает. Не импонируют ему поездки по местам повышенной опасности. Да и лавэ у нас уже на подсосе.

— Давай, водитель, отвезешь нас на Тельмана, и все, там мы выйдем.

С одной надеждой едем, последней. Как думать не хочется, что и там порожне. Ведь если не возьмем, другие вариант какие? На Семь Ключей обратно, на трамвайчике только уже. В час не уложишься.

А ведь так и вышло. Одно, что ангидрид мы купили. Напряги с лекарством — нету, и все. Хоть кислым по вене ставься.

Наркоманы прыгают вокруг дома, в окна стучат, барыга блажит, камнями кидаться начала. Они обратно ей, не стесняются. Кошмар какой-то. И без смысла же это, все равно не продаст. От безвыходности скорей. Просто от одной мысли, что на Семь Ключей путь предстоит, дурно им. А ведь и без мыслей всяких незавидное на кумаре состояние, плохо очень. Вот и прыгают от безнадеги, от боли в суставах, от отупелости.

Сели мы в сторонке, думаем. Зачем с Ключей уезжали? Сейчас обратно ехать. Ты тогда стишок придумала:

На кумаре, да в трамвайчике,
едут горе-наркоманчики...

Очень в тему. Очень.

Вот она, жизнь наркоманская, вот что выбираем себе. Неужели такое нравится? Люби саночки возить, еще не то в угоду дозе своей делаться будет.

Ну ладно хоть ангидрид у нас есть, уже хоть что-то. И Рома вон с наркоманом каким-то беседу завел. Пойду-ка я послушаю, может, выгадывается чего? А наркоман этот знает точку, оказывается, тут недалеко, с квартиры банчат. Пойдем, пойдем туда, ну не на Ключи же в самом деле ехать. Сорвались, пошли. Мы впереди втроем, и ты, с подружкой Роминой, за нами. Сердце тук-тук-тук, быстро, нездорово как-то бьется, ну, будь оно неладно, не остановится, наверное. Не так уж плотно мы подсели, чтобы на кумаре подохнуть. А ноги и спина вот в самом деле невыносимы. Пока в машине ехали, вроде как не замечалось симптомов этих, но вышли — сразу поплохело. До кучи еще ветер к вечеру поднялся, заморозило. Идешь, передергиваешься весь, то ли от холода, то ли изнутри кумаром морозит. И пот холодный под мышками, течет прямо. Я на вас оглянулся — идете вдвоем молча, не разговариваете. Плохо вам. Очень видно, что плохо. Потерпеть бы вам еще малость. Недолго уже осталось. Взять бы только там, куда идем. Свариться можно у наркомана этого, я пробил уже. Вылеченные домой поедем. Только бы взять. Только бы. Только бы...

Мы вместе со знакомым нашим новым поднялись к барыге той. На пятый этаж. Он хоть сначала и начал: да подождите меня здесь, да она шипит, когда к ней толпу приводят... Но мы же его одного не пустим. Только вот сегодня по такой постановке лоха убирали. Извини, братан, сам понимаешь, первый раз тебя видим.

Стучим. Безответно. Еще стучим. Аналогично.

Разбежаться бы да ногой в дверь эту. Потом еще раз, еще — чтобы пополам от удара хрустнула. Что за день сегодня, сколько можно? Открывай, сука, дома же сидишь, отмораживаешься. Воткнулась, наверное, овца вмазанная, а мы тут из-за тебя больные должны носиться. Открывай, падла, раз уж взялась банчить, так банчи как следует, упрашивать, что ли, тебя должны мы? Открывай, мразь, открывай.

Без понту все. Видать, в самом деле дома нету. Видать, в самом деле не миновать нам сегодня на Семь Ключей поездку. Мы к наркоману нашему опять — может, где еще поблизости есть? Не знает он. Но зато того знает, кто знает того, у кого телефон есть того, кто... Хватит уже, дальше не рассказывай, мы и без твоих походов сегодня генеральную репетицию к чемпионату мира по спортивной ходьбе провели. Не надо самого чемпионата, не можем уже. Лучше на Ключи ехать. В трамвае хоть посидим, отдохнем, хотя как ты от кумара отдохнешь, пока не поставишься.

Уже темно на улице стало, когда дома семиключевские за трамвайным окном разгляделись. Из трамвая не видно точек. Как там дела идут? До них еще шагами изнывать надо. Пошли. Нет, не “пошли”, не то слово. Трамвай, на котором мы приехали, вряд ли такую скорость развивал когда-нибудь. Его же не кумарит. Ему же все равно.

И вот она — птица нашего сегодняшнего счастья. На ладони моей (пусть дрожат на кумаре пальцы) три грамма коричневеют. Наконец-то.

Помните, в школе на русском проходили синонимы и антонимы? Когда мы их проходили, у одного моего туповатого одноклассника никак до сути дойти не получалось. Ну не силен он был по этой части. А вот, думается, посмотрел бы он на нас в тот вечер, и в антонимах разобрался бы досконально.

Мы еще не укололись, мы только взяли, но вот словарь психологических терминов и антонимов к ним, характеризующих изменение нашего состояния:

молчаливый — разговорчивый;

подавленный — оживленный;

замкнутый — открытый;

грустный — веселый и т.д.

Но не мог нас видеть одноклассник мой. До сих пор, наверное, в антонимах не разбирается. Да не до него сейчас. Нам свариться где? Домой уже сил добираться нету, надо здесь где-нибудь, на месте. Стройка вон. Рома ее увидел, ему туда необходимо.

— Погнали, сейчас в дом залезем, костерок разведем и сваримся. У нас же есть все с собой.

— Там, наверное, сторож...

Но разве Рому это смутить может? Он обрадовался.

— В натуре. Так пошли к нему, у него свариться попросим.

Безумству Ромы надо песни петь. Больше такой непосредственной наглости мне не встречалось. С невинным видом к сторожу, которого до этого в глаза никто не видел: “Разрешите, мы у вас в будочке наркотик сварим, недолго выйдет”. И лицо его с улыбочкой глупой само за себя договаривает: “А не то ведь я вам ухо откушу, запросто”. В порядке вещей у Ромы это. Как с ним все просто. Да он родился для жизни такой.

Он-то, может, и родился, а мы-то с тобой для чего родились? Для чего мы пластилиновостью незрелых своих личностей бьемся о булыжности дороги этой? Смотри, как с каждым ударом деформируемся, смотри, как капля крови из вены твоей на пол — как люди в пожар с верхних этажей здания. Спасаются, прыгают, страшно им...

Но нам не страшно, не спасаемся мы, не прыгаем...

ГЛАВА 4

В этой песне острая нехватка слов,
некрасноречивость пауз в ней...
Видите,
остриями игл шприцов
распяты
трупы ненужных дней.

Как трудно сейчас раскладывать в памяти моей последовательность событий тех. Однако, постоянно на память пеняя, надоедливым стану. Потому без отступлений далее — что вспомнилось, то вспомнилось.

Тот день, я знаю, должен быть похожим на границу. Такой шлагбаум, за который мы прошли. И все. Где он? Когда был? В какое утро мы проснулись и вместе с остатками сна рассеяли их — мысли ненужные? Так невозможно было жить: ежедневно колоться и ежедневно говорить друг другу о последнем разе, возлагать на каждое грядущее утро надежду вернуть отсутствующие частички воли и разума. Мы должны были избавиться от этой занозы. Мы избавились. Мы не скажем, даже себе не скажем о том, что расхотели спрыгивать. Нам страшно это. Страшно сколоться и опуститься. Мы не доведем себя до такого состояния, у нас будут силы на обратный путь. Не завтра, не послезавтра, потом когда-нибудь должно что-то произойти — и все наладится. Не знаем мы что, но чувствуем, где-то впереди, быть может, в сугробах предстоящей зимы разгребется долгожданное наше чудо. И все тогда. Тогда спрыгнем. Это скоро уже, наверное, будет. Скоро. Наверное...

Наркомания — это болезнь, или вероисповедание, или народность такая? Для нас это образ жизни. Образ мыслей и мировосприятия, система переоценки ценностей. Каких ценностей? Материальные оценены давно. И не нами. Нравственные, наверное. О них говорят, что у наркоманов они размываются. Так ли? Не буду отвечать. Не в состоянии. К тому же первые месяцы жизни “на дозе” вряд ли давали повод для оценки наших нравственных качеств. Рано, наверное, еще было. Время не подошло.

Чем была наша жизнь?

Вот — среднестатистическое утро: мы проснулись. Еще, конечно, не кумарит. Так только. Чуть-чуть. У нас две дозы, оставленные с вечера. Лежат у тебя на полочке. Вот она, первая проверка моральной устойчивости. Кто вперед проснулся: отолью-ка себе немножко и водой разбавлю, чтобы столько же опять было, теперь у себя отолью и тоже водой разбавлю, чтобы по цвету не различались. Пойду, быстро поставлюсь тем, что слилось, пока ты спишь, а потом, когда проснешься, что осталось, вместе поставим. Ну ладно, первую проверку выдержал. Я так делать не буду. Ты, согласен верить, тоже. А сейчас проснулась первая ты и меня разбудила. Теперь наш завтрак. Иглой, по вене, в кровь организму, требующему опиум, пронеслась наша утренняя радость, успокоила мозг. Надолго ли? Нет, совсем ненадолго. Сейчас попьем кофе, покурим и будем решать о дальнейшем. Наша программа-минимум: к вечеру должно быть лекарство, столько, чтобы осталось на утро. Деньги нужны, деньги.

Солнечным было то утро, которое ничем не отличалось от среднестатистического. Мы сидим на кухне и пьем кофе. Нету ни денег, ни плана для устранения этого недостатка. Куда мы пойдем? Мы уже достаточно заняли. У нас еще есть знакомые, не знающие о нашей наркомании. Нам еще доверяют. Нам дают взаймы. Ни ты, ни я не чувствуем как-то, что скоро это должно закончиться, нам кажется почему-то, что мы обязательно достанем денег. Обязательно расплатимся. Только сейчас найти бы того, кто дал бы еще. Думаем, думаем, в какой стороне ждет удача. А пока, раз не придумывается ничего, все равно на улицу. Там кто-нибудь встретится, страдающий аналогичной проблемой. Поможет нам. Смотри, какое солнце светит! В такой день не бывает неудач. Надеемся мы на это. На улицу идем.

В нашем деле нелегком, как мы неоднократно убеждались впоследствии, главное — правильно выбрать направление. Главное, когда выходишь из подъезда, не ошибиться при проектировании маршрута. Обидно ведь, если пойдешь налево и зайдешь за угол в тот момент, в который вдруг с другой стороны дома выйдет наркоман несчастный, готовый сделать тебе дозу лишь за то, что ты пустишь его свариться. Совсем ведь некрасиво это. Но в то утро направлением мы не ошиблись. Интуиция твоя, правильней будет, не ошиблась. Наркоман несчастный нам, конечно, не попался, нам две знакомые наши встретились — сестры Ламины. Одинаковые обе — близняшки. Более похожих я не встречал ни до, ни после. Их Таня и Маша звали, а кто есть кто, мне не удалось понять до сих пор. Затруднительно с ними общаться поэтому. Одна из них на год меня старше, другая, может, на часок побольше. И колются они дольше, чем мы. Ну, не на год. На пару месяцев. Откуда я знаю их, и не помню уже; так, некогда познакомились и всю жизнь знаемся. Недавно, вечером, мы встречали их. Они на кумаре, а мы вариться идем. Ну и, конечно, дозу им выделили. Исключительно по доброте своей душевной. Потому доброжелательно в этот раз сестры к нам отнеслись. Заулыбались по-одинаковому.

— Привет, вы куда путь держите?

А мы откуда можем знать, куда? Так себе, ходим, приключения ищем.

— А вы куда?

— Да мы поработать собираемся поехать, хотите, можете с нами.

Сестры Ламины карманницы. “Поработать” они имеют в виду — пойти по карманам полазить. Я слышал, довольно успешно у них это получается. Кто их в чем заподозрит? С виду две такие девочки-припевочки — мама в магазин послала. Удобно им. Ну, давайте, мы с вами погоним.

И погнали мы с ними. Других-то вариантов не было.

В “Центральный” гастроном вчетвером прибыли. Тут у них место рабочее. Вообще-то мест таких у сестер несколько. Чтобы не примелькаться, да и просто, из суеверия. План они нам рассказали следующий: делимся по парам — я с одной сестрой, ты с другой, — ходим по отделам, “прицениваемся”, а когда работать они решат, то я или ты подходим к тому, кого они нам покажут, и спрашиваем что-нибудь. Очень все просто, главное на них ложится.

— Ну, все, пошли и с богом, и с чертом, и с воровской удачей, — поговорка у них такая была.

От отдела к отделу с моей коллегой ходим. Делаем вид, что вот-вот что-нибудь купим. У нее пакет полиэтиленовый, там даже кошелек лежит, она достает его, когда к прилавку подходит, и цены внимательно разглядывает. Еще очень внимательно эта то ли Таня, то ли Маша кошельки у соседей смотрит. Ну, не сами, конечно, кошельки, а то, внутренности в них какие. Вон вроде бы у тетеньки той очень просто кошелек вытащить, но Таня-Маша знает уже, что там всего около двух тысяч мелочью. Не надо нам такой. Другой поищем. От отдела к отделу. То в очередь встанем, то к покупателям подойдем, которые покупки по сумкам раскладывают. С вами уже несколько раз повстречались.

— Как дела?

— Никак, нету вариантов...

Нету? Будем искать. День, смотри, какой хороший. Погода раскумарилась уже. За нами очередь. И вот он. Наш дорогой клиент. Это солидный дяденька. И кошелек у него солидный. Кожаный такой. Для больших денег. За ним, за ним потихонечку. Момент нужно ловить. В кассу встал, в очередь, и кошелек достал. Деньги отсчитывает. Ну, вы, мужчина, хватит уже, наверное, крупные покупки совершать. Нам хоть что-нибудь оставьте. Ага, отбил, пошел в отдел, кошелек в кармане у него.

— Так, сейчас я делать буду. Ты, это, вот что: не надо ничего спрашивать, зонт просто сделай.

За ним сразу же встали. Впереди человека три, за нами никого. Быстрей, успевать надо. Только твое, Таня-Маша, искусство нам нужно. Демонстрируй свои способности, демонстрируй. Продемонстрировала. Технично так, с легкой женской руки: кошелечек ваш, будьте добры.... И в пакет его сразу свой. И пошли отсюда куда подальше. Кончилась наша работа. До свидания.

Почему я этот день вспомнил? В этот день сестры Ламины на наглядном примере рассказали нам о профессии своей. Та легкость, с которой “просят” они кошельки у граждан, впечатляла. Постоянная потребность в деньгах требовала, не отставая, ее реализации. Таня с Машей, можно мы завтра опять с вами пойдем? Можно или не можно. С вами или не с вами, но мы пойдем работать. Другого выхода у нас нет.

Идет осень. Полно-полно идет. Идут один за другим дни. Что-либо конкретное из того периода жизни ушло от меня. Один общий фон. Причем теперь уже не пасмурный, как был. Теперь это вечер. Темное время суток. Освещенный фонарями полумрак кварталов, и мы, бегающие по ним. Стайками небольшими туда-сюда. Мы ищем: то ангидрид, то димедрол, то лекарство, иногда мы продаем что-нибудь, репьями цепляясь за потенциальных покупателей. Купите, купите, купите! Опять нам дают меньше, чем надо. И теперь объектом нашего прилипания становятся барыги. Они очень себе нелегкую судьбу выбрали. Для них каждый день — это бой. Бой с наркоманами, тупо долбящими одно и то же: “Ну, продай без двух тысяч, занесу завтра, ну, видишь, болею я, ну, выручи...” Неважно, какой будет ответ, но если будет отрицательным, “кассета” мгновенно перематывается назад: “Ну, продай без двух тысяч...” Очень трудная жизнь барыжья. А нам неужели жалко их? Да нет, наверное, не жалко. Но хотите, пожалеем, изо всех сил пожалеем... Только пусть продаст без двух тысяч.

Лица, выплывающие на нас из темноты, — не новые лица. Они знакомы мне по старой, еще не наркоманской жизни. Или, может, это не они? Да, скорее всего, те лица были другими. Не было впалости щек и блеклости стекающих уголками вниз губ. В глазах потерялась или нет, не потерялась — деформировалась — какая-то едва уловимая деталь, изменение внутреннего мира просочилось маленькими капельками в глазное яблоко, окрасив окружающую действительность своеобразием нетрезво функционирующего рассудка. Но это внешнее. Внутреннее состояние описать гораздо сложнее. Очень трудно выделить из того, что является признаками психического заболевания, действительно трезвые мысли. Вот что помню: “Наркомания — сознательный путь к самоуничтожению” — плакат в поликлинике. Неужели мы сознательно шли к этому? Ответ отрицательный. То, к чему мы шли, выражается другими словами. Шагнув однажды за тот самый “шлагбаум”, мы потеряли потребность в трезвости мозга. Нас не пугало настоящее состояние. Страх начинался дальше, в будущем, в многогодичном стаже и немощности гниющего тела. Мы видели, как это бывает с другими. Но, отвергнув страх перед реальностью, пошли. Пошли дальше. Туда, где новой зарей должно было родиться ощущение гибели. Оно вернет нам страх. И силы вернутся со страхом. Вот как ответили мы друг другу на вопрос, почему не можем спрыгнуть. И вот вопрос, который безответно повис в воздухе: когда, когда дойдут до своего страха они — с многогодичным стажем, почему до сих пор не забоялись? Или... Но мы уже закрыли глаза. Хватит дискуссий. Потом остальное, потом додумаем.

Так будет всегда. Нам тяжело думать о будущем. Будущее у нас не думается. Эти мысли настолько трудноподъемны, что с ними невыносимо ходить. И мы не ходим с ними, мы откладываем их. Куда? На будущее. На наше будущее, о котором у нас не думается.

Выше я по памяти вывел (верно ли?) наши внутренние и внешние изменения. Но для более глубокой проработки вынесенного на повестку дня вопроса необходимым кажется введение третьего описательного параграфа: изменение социальных аспектов жизни.

Ноябрь. Этот месяц знаменателен событиями, негативизмом расшатывающими наше и без того довольно шаткое мироположение. Отметим сначала, что бабулька твоя узнала все. И не мудрено. К этому времени я ушел из дома жить к тебе. С этим моим перемещением переместились и наши наркотические движения. Центром деятельности стала твоя квартира. Часто негде было свариться, не из чего было выделять дозу тому, кто пустит нас, и мы шли к тебе. Нам, бывало, встречались такие же блуждающие, ищущие газовой конфорки, и мы пускали их. Твоя квартира мало-помалу знакомилась, ненавязчиво так, с местными почитателями опийного опьянения. Как, я думаю, не хотелось ей этого! Ведь не только люди квартиры обживают, но и само жилье под человека приноравливается. Не на пустом месте про домовых говорится. Они свою лепту в жилищную атмосферу немаловажную вносят. И вот стены эти, сжившиеся с бабулькиным добродушием и с мыслью, что лишь бабушкой одной да подружками-старушками нечастыми земля полнится, увидели вдруг.... Ладно тебя, меня чуть позднее увидели — это ничего еще все. Не за рамками обычного. Но далее-то! Как рухнуть, наверное, на головы наши мечтали. Все лучше, чем молча выносить — от каждого кирпичика по капельке терпения — засилье антисоциума с типичным для него поведением.

Сначала, конечно, все эти мероприятия проводились в отсутствие бабульки. Когда она на работе или в магазине. Помню даже поставленный мною рекорд, когда я, воспользовавшись маломинутным бабушкиным отсутствием (выходила к соседке), успел сварить и убраться с кухни. Как меня там и не было. Но постепенно, не имея другого выхода, мы все менее и менее тщательно вуалировали свои действия. Все более откровенными становились визиты наших гостей, вид которых сам за себя говорил. Немудрено, что бабулька узнала. Скандалы пошли. Один за одним. Как об стену горох. Не знаю, кто придумал эту поговорку, но видимо на нас смотрел, когда придумывал. И еще одну: а Васька слушает да ест — тоже сочинил, когда за нами наблюдал. Когда видел, как бабулька кричит и бегает вокруг нас, как ты любыми способами пытаешься не подпустить ее ко мне, а я вывариваю под шумок в маленькой железной кружке наше самое-самое. Самое что ни на есть незаменимое.

Почему-то именно тот ноябрь представляется переломным моментом в нашей жизни. Именно он кроил своими по большинству пасмурными днями наше сознание. Или это мне сейчас кажется, или на самом деле так было, но именно тогда что-то произошло в нас. Когда в начале ноября я переехал к тебе, мы переставили мебель в твоей комнате — и может быть, в то же самое время кто-то в наших головах переставлял мебель установок и жизненных ориентиров. Или скорее не переставлял, а просто сваливал в кучу все, изо всех сил пытаясь смешать восприятие и отражение действительности. У него получилось. Он смог. Да и как не смочь, мы сами ему активно помогали.

Этот случай тоже в ноябре произошел. Где-то, наверно, в середине или ближе к концу. В то утро мы вроде как даже не подлечивались или совсем немного. Так или иначе работать мы вышли уже на подкумарчике небольшом. Вот что замечу: этот ноябрь принес в наш лексикон глагол “работать” с его видоизмененной смысловой нагрузкой. Почти сразу же он перешел в разряд ключевых. Каждый за редким исключением день мы выходили на работу. По карману или так, по безнабойщине — присмотреть, где что плохо лежит. С планом каким или одной надеждой на удачу вооруженные, ты и я, гонимые грозой надвигающегося кумара, идем. Идем в дождь, в снег, в любое ненастье. Идем: и с Богом, и с чертом, и с воровской наркоманской удачей.

А тогда, в то утро, у нас был довольно конкретный план действий. Не очень четкие, но быстрые шаги были направлены в одну, строго определенную сторону. Курс нашего движения неуклонно вел к одному магазину. Коммерческий или комиссионный, не помню, как он тогда назывался. Но не суть в том, суть в ассортименте магазина. Там штаны спортивные “adidas” продавались. Десятка два рядышком на вешалочках висят. Ну, одни-то из них по-любому по нашу душу. Нам очень нужны такие. Отдел этот тетенька одна охраняла. Глазенками зыркала туда-сюда, чтобы никто ничего не уволок. Ее обмануть главное. Заходим в магазин с умным видом и в отдел сразу. Подошли к штанам, стоим, смотрим.

— Девушка, а у вас мой размер есть?

— Есть, есть. Вот эти возьмите и эти померьте.

— Да, да. Сейчас мы померяем.

Поулыбались с тетенькой, бдительность поусыпляли и в примерочную, занавеской закрылись. Я быстрее переодеваться давай. У меня под штанами моими еще одни надеты, такие же темно-синие. Очень визуально похожи на те, что мы примерять взяли. Переоделся я быстро: штаны примерочные в сумку к тебе, а те, что на мне были, на вешалку. И выходим из примерочной, вешаем на место и к выходу — не подошли нам ваши штанишки. Да, видать, с радости очень уж быстро к дверям направились, подозрение какое-то у тетеньки вызвали.

— Что, ребята, покупать не будете? — спрашивает, а сама к штанам бежит проверять.

Но мы ходу не сбавляем: “Нет, мы попозже зайдем”, — и быстрее, быстрее, все меньше шагов до выхода. Кто быстрее: она до штанов или мы до дверей. Одновременненько. Только открыли, заблажила продавщица: “Ну-ка подождите! Стойте! Не двигайтесь!”

— Да ладно, тетенька, некогда нам, торопимся. Нам еще ваши штаны сегодня продать успеть надо.

— В погоню, воров держите!

Слова из песни:

“...ой, тетя, ну что ж вы так орете...”

Спринтерский бег с препятствиями. На столько, на сколько здоровья хватит. Ну так-то со страху мы еще больше пробежать можем, но пока вроде этого не требуется. За угол во двор забежали — заборчик перед нами. Я-то через него сразу перебрался, а вот тебе спортивная квалификация не позволила, и ты вдоль, в сторону побежала. Я тоже бег не прекращаю. Сначала хоть в поле зрения тебя держал, а потом и потерял как-то. Остановился, прислушался. Погони нет. Осмотрелся — тебя тоже. Что делать? Не назад же возвращаться высматривать. Вот ведь ошибку какую допустили, не обсудили место встречи для такого случая. После мы уже так не опростоволосимся, вместе с поговоркой нашей жиганской включим и этот пункт в подготовительную стадию.

И задумался я — что же дальше-то делать? Сумка со штанами у тебя осталась, а у меня кумар, да и только. Даже ключи от квартиры и те с тобой. Что толку ходить сейчас тебя выискивать, все равно не угадаешь, в какую сторону пошла. Один выход разумный более-менее — идти домой и под дверью дожидаться. Пошел. Грустно так пошел. Еле-еле. Иду и в уме высчитываю выпавший на мою долю временной отрезок ожидания. Сокращает его мозг, до неправдоподобности сокращает. Ему очень не хочется ждать, до такой степени не хочется, что даже приступами бессильно бешеными исходит. И поговорка, не отставая, на языке: “Хуже нет: ждать и догонять”. Ну, насчет догонять не скажу я ничего конкретного, не страдается этим в данный момент, а вот про ждать компетентно заверю: действительно — хуже некуда. Честное слово, сдохнуть легче, чем вот так вот под дверью на кумаре. Сколько раз я успел продлить подсчеты свои. Сначала ведь как думал: час на то, чтобы продать, да час на то, чтобы за лекарством съездить — и то, казалось, от души накинул. Но два часа прошло. Результаты не радуют. Наверное, лекарство достать не можешь. Хорошо, еще минут сорок, ну куда уж больше?! Три часа проходит, я скоро испешехожу лестничную площадку. Рывком из угла в угол не первый уже километр исшагал. Дверь внизу хлопнула — это самый сейчас мощный во мне выработавшийся условный рефлекс — одержимый, к перилам, в пролет смотрю, слушаю: твои шаги? Не твои, опять не твои! Опять взрывною волною отчаяние, и вновь от угла к углу. Четвертый час! Ну, это уже нереально. Нежели случилось что? Да, скорее всего, другого объяснения нет. Наверное, мусора получили. Что же тогда делать? Тогда надо идти мутиться по новой. Куда? К кому? Может, все-таки стоит пойти поискать? Крутится в голове: волка ноги кормят. Или что? Дурная голова ногам покоя не дает? Да, скорее так. Лучше сидеть и ждать. Хочется, очень хочется верить, что вот-вот и ты появишься.

Опять условный рефлекс, опять вскакиваю на дверной хлопок. Ты? Опять не ты — бабушка твоя вернулась с работы. С ужасом констатирую пятичасовое твое отсутствие. Ну, с бабушкой хоть в квартиру зайду. Зашел в комнату, лег на диван, и все, умирать пора. Сил больше нету. Уже не можется не только ходить, но и высчитывать проведенные в ожидании часы. Упал, сраженный приступом апатии, падения мышечного тонуса. Теперь я уже точно никуда не пойду. По крайней мере пока. Пока очередной волной до невыносимости не скрутит мышцы. Полежу пока.

Что меня ударило по голове? Переход из горизонтального положения в вертикальное в течение неуловимых глазу долей секунды. Это кажется так, что только дверной звонок прозвенел, на самом деле это выстрел в мой мозг — он как из ведра в почки адреналина... Я живчик. Я к двери галопом...

Если сдохнуть суждено сегодня, то только исключительно из-за разочарования. Это подружка Ромина. Они, оказывается, с тобой словились часа три назад. Ты вот только-только продала штаны и шофера собиралась парить. И Рома с двумя товарищами тем же занимался. Короче, вы вчетвером поехали, а подружка Ромина не влезла уже, и договорились они с Ромой так: пока у нее родители не придут, она его дома ждет, а потом идет к нам. Но ведь это целых три часа назад было! За три-то часа все точки объезжаются. Нет, явно что-то не так. Сидим вдвоем, гадаем, где вы и что с вами, хотя, видимо, о другом уже думать начинать надо — что лучше: на всю ночь на кумаре оставаться или встать, с лицом, недовольно скривленным, на улице показаться. Но так ведь просто по прохладе вечерней выгуливаться себе дороже. Отлично знаю, что не выход это. Вот подружка Ромина напротив сидит — это действительно вариант приемлемый. Она из семьи богатой, по-любому унести из дома может что. Минуточку, одну минуточку, нужно сейчас преподнести ей эту идею в более мягкой форме. К этому вопросу необходимо подойти со всей полнотой ответственности — она у меня последняя надежда сегодня. Сначала нужно не спеша втолковать ей, что ночь сегодня предстоит, мягко говоря, неприятная. Врагу не пожелаешь, одним словом. Далее, развивая ту же самую тему, необходимо убедить ее в отсутствии других альтернатив. Ну что поделаешь, красивая, ну нечего больше делать. Вечер уже на дворе, ночь на носу. Сейчас еще пару часиков посидим и тогда уж точно на кумаре останемся, неужели непонятно. Все ей понятно, оказывается, и сама об этом думает. Какая девушка умная!

А вот на этом уже звонке за моим условным рефлексом было замечено угасание. Мы не успели одеться — в прихожей стояли, — вдруг звонят. Я боюсь радоваться, просто открываю дверь, а там ты заходишь. Заходишь с видом целеустремленного человека, точно знающего, что нужно сделать в ближайшее время.

— Ну что, где вы пропали-то?

— Сейчас, все приколю, все взяла, погнали варить быстрей.

Ты, даже не раздеваясь, только башмаки сняла, сразу на кухню.

— А Рома где? — подружка беспокоится.

— Нас, короче, приколитесь, мусора получили на Семи Ключах. Мы вот только лекарство взяли, выезжаем, и они нас останавливают. И все, сразу грузят в “крокодил” и в отделение. А у Ромы четыре грамма находят и кислый — выпулить не успел. Я-то в лифчик сныкала — не нашли

— А Рома-то где?

— Так я не знаю где. Нас же по камерам раскидали, и все, я больше его не видела. Меня где-то с час назад в кабинет подняли и нагнали. Ну, у меня-то, видите, не нашли ничего, а с ним-то я не знаю, как будет.

Конечно, в данный момент меня мало волновало, как будет с Ромой. Все не связанные с варочным мероприятием события — на второй пока план. Слишком долго все сегодня вышло. Кошмар как долго.

На сегодняшний вечер нам вполне хватит разговоров. Твой бесконечный рассказ, похожий на плохо отрежессированную радиопостановку, не кончится до самого сна. Из конца, из начала, из середины, снова из конца, по второму, по третьему разу... Я все узнал, картина ваших злоключений с твоих слов вырисовалась полно-преполно. Только вот “откинувшийся” на следующее утро Рома картину эту подпортил несколько:

— Да как у нее не нашли лекарство? Я видел если: у опера на столе четыре грамма моих лежало, и пять ваших, и кислый тоже в ее баяне.

— Ну а почему ее отпустили тогда?

— Так вот не знаю почему.

Я не стал спрашивать у тебя, почему отпустили. Причем не просто отпустили, а еще и лекарство отдали. Сейчас уже не узнать, что и как, да и тогда мне не особо этого хотелось. Просто свербило меня неопределенностью догадок, и, не желая удостовериться в них, я замолчал. Просто замолчал на эту тему.

Глава 5

Души наши не устерегли,
паутиной глаз проглядели...
Проданы!
Мы учились жить — не смогли,
трупом жизнь в ногах —
вот она!

Но вот что дальше. Последние ноябрьские дни. Что бы мы ни говорили и ни думали до этого, мы все равно не могли полностью осознать положения, так невзначай нами занятого. Последние дни ноября — как на бумаге карандашом — проживем их, и все станет видно. Но пока, по крупицам, из последних сил гаснущего инстинкта самосохранения, я смогу выдавить из себя эти два слова: “Надо спрыгивать”. Иди ко мне. Я и тебя, крепко взяв за руку, до боли ее сдавив, заставлю их услышать. Поняла? Мы будем кумарить. Честное слово, не шучу, будем. Немного фармакологии в наличии, и все, завтра начинаем.

Мы выбили из обычного распорядка следующий день. Остались дома. Не нужно идти работать, формируется новая цель — перебаливаем.

Легко первый-то день, вроде все смешным даже кажется. Хи-хи, ха-ха между слов. Ну, подкумаривает, конечно, немножко, да, видимо, настрой все-таки влияет. Вот если бы не собрались мы спрыгивать, а сидели, ждали, что лекарство привезут, так изнылось бы давно тело на кумаре. А так вроде ничего еще, пока терпимо. Несколько раз приходили, звонили в дверь, но мы героически так тишину соблюдаем: договорились заранее, что открывать никому не будем. Как нету нас. Под вечер, правда, ноги потянуло, но это ничего, есть обезболивающие, да с сонниками вместе они вообще хорошо помогут. Часам к десяти выпьем все и уснем. Должны уснуть. Так и вышло — уснули.

А вот утром-то... Часов в шесть, в седьмом я проснулся. Ты не спала уже. И первое, что подумал, — кровать всю облил кто-то. Медленно от сна отмахиваясь, понимать начинаю, что пот это натек. Вот оно то, во что не верилось мне: человеческое тело на две трети состоит из воды — вот они, эти две третьих, и вот он я — обезвоженная треть. Но это только первое впечатление. Оказывается, две третьих — это больше, гораздо больше. Это дальше, все не прекращаясь, всеми возможными способами: слезы, сопли, понос, суставы заломило, голова... Затрясло всего, руки мешаются, куда деть-то их? Как две плети чужеродные висят. До того с ними намаешься, что отрубить даже хочется. А тебе-то и еще, по ходу, хуже. Слабее организм, видимо. Ходить и то как следует не получается. Да что ходить-то, в принципе полежать можно, лишь бы мышцы так не выворачивало, невозможно ведь. Обезболиваться надо, обезболиваться...

Дообезболивались — к обеду последние “колеса” ушли в направлении желудка. С обеда-то и пошли третьи сутки воздержания. Самые страшные для наркомана сутки. Самое страшное — в мозгу. Как позорно, без сопротивления начинает сдавать он свои позиции. Воля, рассудок: “Уходим, уходим. Владивосток 2000...” Вот наше слабое место. Казалось бы: ладно, что дохнем, пускай, что руки, пускай, что ноги — настрой главное. Но не удержишь в руках его, сколько бы ни сжимались в кулаки пустые ладони. И завоется. Завоется, когда стены обручем череп сдавят. Когда невыносимостью, непреодолимой безысходностью, как кровью, нальются теряющие разум глаза. Психологически не можется, именно психологически-то и не выдерживается. Вот ведь как в третьи сутки стало.

На улице уже стемнело. Мы двое в комнате, лежа в полутемноте — от настольной лампы освещение. Мы, многоборцы, на нашей олимпиаде жизни неоднократно ставившие рекорды по спортивной ходьбе и в спринтерских забегах, подошли к финалу. Тут, на диване, проводится турнир по сложнейшему из единоборств — борьба с самим собой. Но сломлен дух. Без победителей сегодня, проигравшие только. По единогласному решению судей, полное и безоговорочное поражение. Датируется: третьи сутки, около полуночи.

Сорвался в ночи и пошел. Оголенное волчье “я” на плохо сгибающихся ногах, по темноте, по улицам. Мне нехорошо, меня колотит. Ветер промозглый, и снег в хлопьях. Не знаю, куда идти, но в таком состоянии неудобно думать. Главное не останавливаться — в движении жизнь, цель где-то впереди. Я знаю, дома осталась ты с единственной на меня надеждой, и нету права не оправдать ее. Помню мысль: если ничего не замутится, назад не пойду. Лучше к родителям — доползу, упаду, там дохнуть буду, раз уж не могу ничем тебе помочь... А на улице закономерное относительно погоды и времени суток явление — ни души. Я единственный бодрствующий представитель человеческого рода в этом городе. Я да, пожалуй, ты еще. Да, пожалуй, вот эта тетенька, из-за угла выскочившая. Неожиданность ее появления палкой по голове ударила, но с цели меня и этим ударом сбить сейчас невозможно. Нашарил глазами шапку норковую на голове. Слова из песни:

...я неуклонно стервенею
с каждой шапкой милицейской,
с каждой норковою шапкой...

Рывок мой был не из последних сил. Это, наверное, даже непредусмотренный резерв организма: по сусекам, по амбарам пару капель адреналина в кровь. Совсем маленьких капель. Только на рывок. Схватил шапку, несколько полуприпрыжек корявеньких, и все, закончилось дыхание. На кумаре не побегаешь. И тут на беду мне дяденька какой-то вдогонку. Голосит чего-то. Муж, что ли, тетеньку встречал? Предусмотрены или не предусмотрены организмом еще какие-то резервы — совсем некогда разбираться. Положение безвыходное: тяжело-тяжело, как паровоз дореволюционный разгоняется — тух-тух-тух — дядьке до меня метров пятьдесят, да поболе, а мне до угла полтора с небольшим шага осталось. Забежал и в подъезд сразу же. Дверь закрыл и встал перед ней наперевес с монтировкой. Сил больше нет, буду ждать дяденьку. А сердце мне прислушаться не дает. Стенобитным орудием на штурм грудной клетки — и колотит, и колотит. Оно одно, наверное, в мире беспокойное, все остальное замерло, остановилось, и только минута продолжительностью с десяток жизней туго и медленно стекла наконец-то последней секундой. Все тихо. Погоня прошла стороною. Еще обождать маленечко, и выходить можно, но только маленечко — из этого района побыстрее удаляться необходимо.

Я помню детскую сказку про сапоги-скороходы. У меня нет таких сапог, но у меня есть шапка-скороходка. Как только на голову надел, так ноги и понесли. На Тельмана. Быстрее и быстрее. Дворами, где потемнее, через Парковый, через ЦПКиО, лесом. Иду. Тишина кругом, снег, только я поскрипываю, поклонник света лунного. Жалко, что не Бианки я и не Паустовский, а то бы разом описал красоту окружающую. Но для меня другое красиво. Когда лекарство в баяне переливается каштаново, когда капля крови в нем контролем окрасится, когда волною по телу конец мучениям. Не описать это ни Бианки, ни Паустовскому, ни мне тоже. Некогда. Спешу. Изо всех сил, которые уже и последними-то не назовешь — последние уже кончились давно, — а это взаймы у самого, наверное, дьявола, под залог души, только ему одному и нужной.

Я дошел. Четыре с небольшим часа на все про все, и вернулся. Я совершил этот “подвиг”. В кавычках или не в кавычках — это на ваше усмотрение, в зависимости от степени испорченности. Но я принес окубатуренный глоток жизни умирающему, и пусть этим я только продлеваю мучения тебе и себе, но это мысли не для сейчас. Для сейчас аура благодарности от тебя ко мне, ко мне, маленькими дозами несущему тебе смерть.

Искать ли будете, ученые-наркологи, момент, завершающий момент превращения человека в шприц? Указываю вам на это утро. Смотрите — он найден! Просыпаюсь я, просыпаешься ты, просыпается наше с тобой понимание. Больше не надо ничего доказывать, и больше не верится в самообман. Можно, пока язык не опухнет, рассуждать об условиях, необходимых наркоману для выздоровления, можно верить врачам, с профессиональным видом утверждающим о нежелании наркоманов лечиться, можно презирать или просто не понимать нас, меняющих на иглу полноценность жизни. Делайте что хотите. Нам все равно. Мы будем, не желая, не понимая, презирая и всех, и себя, медленно, едва волоча ноги, продвигаться своею дорогой. И нету разницы, будем ли говорить о необходимости перебаливания или отмахиваться молчанием на этот вопрос, будем еще на что-то надеяться или смиримся. Не суть. Мы уже пошли. Встали сегодня утром и пошли.

А завтра была зима. Как бы пережить-то ее, как бы? Ведь залютует погода, и на кумаре из дому не вылезешь, а не вылезешь — так на кумаре и останешься. И вот сидишь, фрустрации полон, и духом собираешься, чтобы решение какое принять. Уже и не думаем мы кумарить. Хватит, попробовали разок. Попробовали и на потом отложили. Потом, с подъема доброго, когда на больничку хватать будет, тогда можно. Вон подружку Ромину родители положили в больничку, так она рассказывала, что вообще почти безболезненно пережила. Две недели лежала и вышла здоровым человеком. Правда, дура, опять покалываться начинает. Да и не она одна, много таких знаем, кто переболеет и опять по новой колется. Неужели мы, если перекумарим, снова возьмем в руки шприц? Нет! Тогда мы начнем учиться по-нормальному или просто возьмем и уедем куда-нибудь.

Вообще, наши планы на будущее, овеянные юношеским максимализмом и полным отсутствием критического взгляда на действительность, не имели границ. Позовите режиссера, у нас дюжина сценариев. Помнишь, частенько этой зимою, как принято говорить, долгими зимними вечерами, мы, уколовшись и успокоившись, сидели в нашей комнате, обсуждая и просчитывая предстоящие маршруты. Две наивности: мы мечтали о будущем, мы строили планы, мы не верили, что ханка может оказаться сильнее нас. Так было только в ту зиму, наверное, время благодушно отдало ее, как последнюю игрушку детства, — пройдет февраль и унесет последние проблески света в наших глазах. Они потухнут. Они больше не смогут мечтать.

Но нам еще предстоит прожить эту зиму. Порвать последние, уже совсем некрепкие нити, связывающие нас с другим, уходящим от нас миром. Дожить до сессии и, проигнорировав ее, закончить свое студенчество. Примирить твою бабушку с нашим положением, и бабушка, твоя старая добрая бабушка, которая всегда и все будет прощать нам, где-то, наверное, в конце декабря, взглянув на нас, трясущихся на кумаре после неудачно сложившегося дня, дрогнет. Старческими, натруженными руками она достанет из чуть-чуть помоложе ее самой кошелька деньги. Она заплатит за нас, заплатит за наши летальные игры еще не раз и еще не такой ценой. Заплатит за то, что по доброте своей и по стариковской слабости не сможет противостоять нам — одикоглазевшим, но все еще таким родным и любимым. “Ведь я же тебя на руках ночами напролет носила, когда ты малая болела, не спала...” Не надо, бабуль, не надо... Ведь нам же тоже слезы по глазам били, когда кольцо твое обручальное, память о деде, прокололи. Честное слово, не ведала наша юность, что делает. Незрелое наше сознание не проводило тогда — в первый раз — параллели между приближающейся к вене иглой и миллионами загубленных аналогичным образом жизней. А теперь?.. Поздно, наверное, было, слишком поздно, слишком слабы еще наши стебельки были, слишком неокрепшими для борьбы оказались.

В эту зиму и Новый год впервые встречали сообразно содержанию нашей жизни. У подружки у нашей отмечали. У Семеновны. Как-то вышло, что сошлись мы этой зимою, вместе движения организовывали. И в Новый год к ней направились, да брат ее со своею пассией подошел. Так впятером и праздновали. Пили не очень много — кололись больше. Конечно, как острить любят, под бой курантов баяны вместо бокалов не поднимали. В двенадцать часов мы, честное слово, шампанское пили, но зато за час до этого сварились и укололись добросовестно, чтобы на Новый год быть во всеоружии. И потом, ночью, часа в два еще укололись, и все, вроде как встретили. Встретить-то встретили, но как встретишь, так и проживешь. Вот о чем не подумали. Да нам-то что. Осадок мыслей неприятных подолбит с утра, подолбит, да и заколется иглой по вене. Было бы чем, а все эти переживания и сомнения — непозволительная для наркомана роскошь. Уместно цитирую кусочек фольклора: “Ни один порядочный нор смущаться этим не должен”. Конец цитаты. Конец критичности мысли. В данном случае она неуместна.

Уделяется далее внимание закономерностям наркоманской жизни. Тем закономерностям, из которых рисуется сценарий жизненного пути человека, страдающего наркотической зависимостью. Упрощаю, схематизирую, получается вот: укололся — психологическая зависимость; далее следуем — физиологическая; резкая нехватка средств формирует и обуславливает воровские наклонности, еще далее... Не задумываясь, продолжит каждый наркоман. Постулатом вбилась эта фраза в одурманенные полушария: “Тюрьма или смерть”. Каждый колющийся, неоднократно повторяя это догматизированное изречение, надеется, не может не надеяться, а потому и добавляет всегда о пресловутой тропиночке между двумя этими большими дорогами. Тропиночке, на которой и ступня-то едва помещается (благо, худой, протиснешься), но лишь в этом пути, по словам его, находится спасение. Мы тоже верим в эту тропу и надеемся на чудо, но почему-то до ужаса безлюдна она и, как видится, не нами протоптана будет.

Но вернемся к закономерностям. Раз уж пошли мы этой дорогой, раз обрели психо- и физиологическую зависимости, да мало того, и дальше нашей схеме следовать пошли, то, стандартно размышляя, и до милиции недалеко. Да только нам-то в это верить не хочется, другие у нас планы, более розовые. И третьего января зимы сей мы не об этом думали. С утра, проснувшись пораньше, к Семеновне подались — у нас там полетелешек коллекция поднакопилась, а момент как раз самый-самый для ее употребления настал. Вот и звоним в дверь к ней с утра, не рассвело еще: прибыли для проведения мероприятия.

Семеновна зовется так, поскольку фамилия у нее Семенова, а не потому, что отчество такое. Живет одна она, в смысле без родителей, но с деткой маленькой, с сыном — года полтора ему тогда было. По причине квартиры ее, свободной для варок, мы и сошлись. К ней еще народу много всякого захаживало, но мы были самыми постоянными. На троих соображали. Организовали наркоманскую микрогруппировку с целью добывания и употребления наркотических веществ. В то утро первым пунктом было употребление. Сварились, укололись, с десяток минут на покурить-повтыкаться, и новый день грядет, повседневностью выставляя все те же задачи. Пора на работу. Это само собой разумеется и обсуждению не подлежит. Некоторые организационные вопросы: двое должны идти, кто-то один с ребенком остаться. На картах раскидали. Получилось мне с Семеновной в путь, а тебе за маму сегодня. Вот тут кашку ему сваришь, тут книжку почитаешь, да пусть сам показывает, где лисичка, где зайка. В общем, нам труднее гораздо. Нам по магазинам. А с утра народу мало, каждый человек просматривается, хоть и с “зонтом” работаешь, а трудно очень. Часа два без толку проходили, до центра дошли, потоптались. Дух пропадать начинает — ощущение, что скоро наживешь чего, а без него и работа не работа. Потоптались, потоптались да притоптались к магазину “Подарки”. Не поднимется ничего, так хоть погреемся. Слова из песни:

...Не взлетим, так поплаваем...

Мы чуть порознь в магазин входили, да и в нем знакомство свое не афишировали. На расстоянии друг от друга прохаживаемся. И вдруг доброхот ко мне какой-то притерся, шепчет: “Смотри, вон у мужика “лопата” торчит, давай сделаем, я прикрою...” Ох, не подумал я тогда ни о чем, ни мыслишки даже никакой не проскочило — не раздумывая, беру, вытаскиваю, и только наручники по запястьям щелк-щелк... Они, эти двое, тоже работают, оказывается, тоже по магазинам ходят, только цели у них другие и удача сегодня на их стороне.

Семеновну не получили. И двое оперов, и понятые не видели нас вместе — ушла она. А для моей транспортировки машину вызвали: “Алло, оперуполномоченный Поганкин, нужна машина, у нас тут вор-наркоман, антисоциальный элемент, которого необходимо изолировать от общества...” И поехал я.

Я помню, в детстве к нам в школу приходил участковый, читал лекцию по профилактике детско-подростковой преступности, примеры приводил переживательные, и была им фраза произнесена следующая: “Вся воровская романтика заканчивается тогда, когда за тобой захлопывается дверь камеры...” Я не хочу сказать, что лязг засова стал мерилом срока жизни моих воровско-романтических настроений. Как думаю, они закончились раньше. Не для романтики воровал я последние месяцы. Никак не она гнала меня и в дождь, и в мороз на улицу, на работу. А то, что отмерено мне было засовом лязгающим, я по-другому трактую. Закончилось мое старое “Я”, рассматриваемое бесчувственным взглядом правоохранительной системы. Кем был я до этого момента? Несмотря ни на что, я был студентом, честным, сознательным гражданином. Не привлекавшимся, не осуждавшимся, пагубных привычек не имеющим. И вот она — новая моя характеристика: наркоман, карманник, лицо, требующее повышенного внимания. Не нужно мыло — оно не отмоет.

Но понятно, что не об этом я тогда думал. Тогда не на шутку обеспокоился я неотвратимо надвигающимися симптомами подкумаровыми. Сегодня-то, конечно, еще ничего, до вечера доживем, ночь продержимся, а вот утром-то... Ой, не думать лучше далеко так. Ближе надо к делу думать, ближе. А у меня сейчас, как Горбатый Шарапову говорил, одно дело — живым отсюда выйти. Да побыстрее. Чем побыстрее, тем получше, но не получится, по всей видимости, быстро. Согласно консультации рядом сидящего светила юриспруденции, трое суток должно мне получить, а дальше как выйдет, по-всякому быть может.

— Ты же по первому разу? С поличным? Ну и все, этот эпизод полностью признавай, а будут чего еще выбивать, кричи: я-то не воровал раньше, а на эту “лопату” пошел, так как была провокация со стороны работников милиции...

Конечно, так и сделаю, только некому мне говорить это, почему-то не вызывают меня, как я вроде им и без надобности. Сижу в ожидании, четверостеньем давимый, и завыть хочется. Наверное, воем этим неудержимо тоскливым, слезами отчаяния, по глазам бьющими, как губка, вся камера пропитана. Как липа от воды только крепче становится, так стены эти горем уголовным крепчают и крепчают лишь. И вой не вой, не рухнут они, не откроют тебе свободу на все четыре стороны, хоть завойся, не выйдешь. Каждый, рядом со мною сидящий, в голове подобное варит. Сидим вчетвером вдоль стен на корточках, всяк о своем затылок чешет. Почешет, почешет — да как пробку из бутылки выбило — вскочит шагами камеру взад-вперед кроить. И — злобе издосадованной выход наружу — кулаками со всего маху в стену. Как же так, да как же так вышло?! Сядь, не мельтеши ты, и без твоих мельканий мысли хороводит. Ой, пяти минут не пройдет, сам так же вскочишь. Замечешься, будто ловишь чего. Будто можно вот так, из угла в угол бросаясь, догнать, уловить его — неверный шаг, сюда приведший. Закапканить ладонями, смять, переиначить заново. По любому другому судьбу завертеть. Как бы ни вышло, все лучше, чем реалии нынешние. Если бы только пару шагов назад можно было... Кулаком в стену вызлился, и все, осадился. Бесполезно так. Не от этой печки плясать нынче нужно. Вот что главное понять следует. Не к месту сейчас зубами локти карябать, неплодотворное это занятие, нецелесообразное. Думай, думай, что следователю говорить (хорошо, не операм если), как каяться правдоподобнее. Ведь хоть и невзрачны спектакли эти, а как ни крути, от следователя все зависит. Как расположится он к тебе, так и судьбой твоей располагать станет.

До самого вечера гонял я по голове мысли такие, только часам к шести поднять меня решили. Много ли, мало семь часов в камере? Вроде совсем ничего. Но как перевернулось все с ног на голову этим временем. Насколько отчужденным взгляд мой стал, за окно уходящий. Те же люди ходят, те же машины, дома те же, ты среди них где-то, но не мое это уже. Не дотянуться. Как за борт с корабля выпавший, кричу, руками машу, да не видит никто. Каждый за своим занятием и с кораблем вместе дальше и дальше уплывает. Никто не отметил потери моей, и ужасом, ужасом забытости и брошенности разверзлась пропасть, уходящей в морские глубины пустотой. Нету привычной почвы под ногами, не на что опереться. Тону. Безысходно тону. Безнадежно.

Следователем моим тетенька такая хорошая оказалась. Мило со мной поулыбалась.

— Мы против тебя дело уголовное возбуждать будем, — говорит.

— Ну, возбуждайте, пожалуйста, только когда вы выпустить меня собираетесь?

— Да ты не волнуйся, через трое суток выпустим. Нет, сейчас нельзя. Порядок у нас такой, — и улыбается, дура, смешно ей.

А мне без смеху, с лицом грустным на Фрунзе дорога предстоит — ждать семидесяти двух часов истечения. Вот во сколько улыбочки ее ценятся.

Семьдесят два часа — и каждый час, как единица расплаты за неверность направления жизненного пути. Эквивалентом один к пятистам ударила каждая минута по чувству времени. Каждая клеточка тела заговорила, каждый нерв и кричит, и волнуется, и сдохнуть хочет, да не дохнется ему. Время встало. Остановлено четырьмя стенами, меня окружающими. Они специальные, стены, — времянепропускающие. А если и сочится по чуть-чуть, то лишь из-за строительской халатности — не все щели заделали, не все залепили. Как вода по капелькам, время секундами с потолка стекает. Тяжело об пол разобьется и до следующей душу тишиной по камере вытягивает. Лежу без сна, на часок хоть забыться бы. Давление по вискам постучит, постучит и падает, совсем вроде как пропало. Ни одной мысли додуманной в голове не встретится. Только потянулась вроде какая-то, только бы оформиться ей, как вдребезги стеклом о боль невыносимую разбивается. И снова черепа пустоты одной лишь цифрою полны. Другие ни к чему сейчас, не важны, не нужны, не верны. Одною томлюсь, равной часам, мне здесь отмеренным.

Но и эта цифра, как ни странно, пришла к своей нулевой отметке. И на выходе, получая вещи, подумал я: наверное, бесконечность тоже когда-то кончается. Ведь представить только, какими дальними далями заплыло в моей памяти утро то, которым мы с Семеновной тебя оставили! Ну, не бесконечность ли кончилась? Не в новый ли мир прошаркали ноги несгибающиеся мои? Как из странствий дальних вернулся. Вышел на улицу, а там ты стоишь, моя распрекрасная, морозом немилосердно выстуженная. Ну чем не жена декабриста? Настало время твое. Теперь тебе для меня “подвиги” совершать. В замерзших ладонях эликсиром жизни принести несколько кубов, чтобы тут же, в ближайшем подъезде, успокоилось все во мне, прекратилось бешенство семидесятичасового кошмара и прижался я несловесным “спасибо” к холодной щеке твоей... Слезы чьи? Или оба мы плачем?

Мы вернулись к тебе домой, и все расставилось по своим местам. Куда нам рвануться из этого круга? Все мы: и Семеновна, и сестры Ламины, и Рома со своею подружкой — не расколдовать нас. Очарованы. Околдованы.

ГЛАВА 6

Знаешь, я еще очень молод,
эта болезнь проходит с течением лет,
а знаешь, что такое нравственный голод,
вены исколотые видела?
Нет?

Тогда смотри!
Глаза отводить поздно,
всемирно известный философ Кант
любовался, наивный, глядя на звезды,
а знаешь, чем любуется наркоман?

Коррозию мысли представить можешь,
чтоб язык не в силах слова поднять,
и что в душе у наркомана тоже,
откуда можешь ты это знать?

.................................................

Смотри,
смотри, как тело рушится,
мне не страшно, я нечеловек,
смотри, как медленно жизнь тушится,
жизнь из-под полуприкрытых век.

Рождество прошло. Даже не отмеченное. Прошло, и начал набирать обороты год новый. Вроде как пронесло меня тюрьмы мимо. Пока пронесло. Но и этому рад несказанно. В самый раз бы сейчас успокоиться да за ум взяться, это ведь как последнее предупреждение, второй раз не нагонят уже, надо полагать. Но у меня как-то в первые дни задуматься-то и не получалось почему-то. От эйфории ли или оттого, что воровать я сам не ходил, вроде как второпланово данная проблема рассматривалась. Хоть и пересказывал я не раз злоключение свое, да все по поверхности, без комментариев, без выводов. Послушает каждый и рад себе, что не с ним беда приключилась, поумничает, а то ли поглупничает, вот как Ламины — тому подобное:

— Ты смотри, сейчас осторожнее работай, “зонтом” ходи лучше, попадаться-то тебе вообще никак нельзя больше... — и все, много-то же никто не скажет. До большего самому человеку додуматься дадено. Но не вышло в первые дни у меня, не успелось, видимо.

Недели не прошло. У Семеновны, как и всегда тогда по утрам, находимся мы. Сварились вот только что, укололись. Помимо нас еще пацанов трое в квартире — те сейчас варятся, блажат в три голоса друг на друга. Все не ладно у них: то ханка не делится, то варится она не по-ихнему. Одним словом, крику на пару тонущих “Титаников”. Насчет толку не скажу — не смотрел, не ходил. Обычное такое себе утро. Всегда здесь так было. И звонок в дверь тоже обычный был; сначала звонок, потом постучали три раза, потом опять звонок — так, как все перед этой дверью поступают. Семеновна открывать пошла.

— Кто там?

— Милиция, откройте.

Кипеш по квартире.

— Погоди, не открывай пока, — кто куда стрем распихивает, а еще самому очень хочется спрятаться куда-нибудь, обратиться малюсеньким-премалюсеньким и вон в щелочку ту заткнуться, полежать там до поры, до безопасности. Но открывать-то так или иначе все равно приходится, впускать делегацию в составе четырех человек — у каждого корочки красные “дубликатом бесценного груза”.

— Так, здравствуйте, люди молодые, что тут у нас наблюдается: налицо признаки содержания наркопритона, — это участковый наш, лицо знакомое, голосом своим канцелярским обстановку нагнетает ходит. А остальные трое с ним (страшнее некуда) ОМОНовцы при полном вооружении. Одно что не в масках. Всем встать! Всем лечь! Всем ноги на ширину плеч! Так, молодцы, теперь в машину все, быстро. Рейдом, похоже, они идут. Так подумал, когда в машину садились, там еще знакомых несколько, с другого, надо думать, притона собрали. Вот и “будь осторожнее”. Совсем ведь ничего не делал. Сидел себе посиживал, никого не трогал, а вон как вышло. Обидно стало мне, чуть не плачется. Вдруг сейчас из-за рейда их этого вонючего закроют меня. Приедем: “Как фамилия? Ага, так ты же у нас под следствием. Некрасиво, дорогуша, ведешь себя, очень некрасиво...” И закроют, как “с добрым” утром закроют. Хотя при мне же не нашли ничего, отпустить могут. Да и вот что подумал: не скажу я им своей фамилии, как шпион настоящий, псевдонимом представлюсь. Благо время есть еще. Повспоминал посидел знакомых своих, тех, что поправильнее да адреса у которых помню, выбрал одного. Так-то ведь разобраться, если в лучшем случае, сейчас пробьют они: есть такой, по данному адресу проживает. Ну не станут же — смеяться-то что — идентифицировать меня с данной личностью. Некогда им, всего скорее. Да и не претендую я никоим образом на внебрачного сына президента. Так только, посидел не там, где нужно. Не станут они на меня время тратить. Отпустят, думаю.

Так и вышло в общем-то. Отпустили, опять отпустили. Меня и тебя тоже. Оба мы на настроении прикольном из отделения удалялись. Весело нам — всего-то, что для счастья требуется. Но хватит радости. Запала в голову мысль другая, серьезностью улыбку на лице стянула и подумать хоть чуть-чуть предлагает.

Такие моменты бывают у каждого наркомана. Может, это внутри в организме (поел, например, чего-нибудь) или (посмотрим давайте пошире) звездные какие-то стечения происходят — всяко трактовать уместно. Но так или иначе находит вдруг (как споткнулся будто бы) озабоченное выражение на меченое его лицо. Жизнью своей в кои-то веки озаботился. Тут вопрос весь в глубине этой мысли заключается: то ли так, на втыке, на пару минут — подумалось-забылось, а то ли глубже, дольше, куда еще серьезнее, смотрите — он лечиться пошел. И меня вдруг озарение ударило. В этот самый день. Понятно стало, что рано или поздно наступит час, и не нагонят уже, может, совсем недалеко от него: руку протяни — прикоснешься. Далеко не далеко, эксперименты, во всяком случае, в данном контексте, дело непривлекательное. Куда как без них спокойнее. А тебе, я смотрю, до мыслей таких не пора еще, ну и ладно, главное мне подумать, а тебя я все равно за собой вытащу. Если получится у меня чего, неужели брошу? Не брошу, конечно, понятно ведь, только не буду сейчас тебе говорить ничего. Меньше обсуждений — до дела быстрей — так тогда подумал. Пошел, ничего не говоря.

Вот это вот дядя мой. Мамин брат. Предприниматель средней руки. Ну, может, чуть повыше средней, да не суть сейчас, не его состоятельность мы в данный момент обсуждаем. Данный момент характеризуется довольно емко и выразительно: минута шока. Я рассказал ему в общих чертах, сократив повествование, о непривлекательности своего положения. В общем-то и рассказывать особо нечего, добавить только: лечиться теперь хочу, проспонсируй, дядя. Но об этом я молчу пока. Молчу, терпеливо ожидая выхода из шокового состояния. Мне понятен его ступор. Вот если бы взял я да прихватил с собой ведро воды холодной, пришел бы да вылил на него... аналогичный, я думаю, результат получился бы.

— И сколько ты уже колешься? — этим нейтральным довольно вопросом ознаменовывается переход к обычной мозговой деятельности живого предприимчивого человека. — Лечиться собираешься?

— Да, но лечение-то платное.

— Понятно, что платное, а денег, как я понимаю, на лечение нету?

— Нету.

— А на дозу были?

Очень умный вопрос. Ну в самом деле, дядя, ну что умничать-то сейчас? Ну кому нужны эти нравоучения. Ведь если пришел я к тебе не денег на дозу выманивать, с просьбой лечение оплатить, так, видимо, сам уже нравоучился достаточно. Не надо таких вопросов. Не буду я на них отвечать. Не хочу. Хочу, чтоб не кумарило по утрам, чтобы не сковывала невыносимая зависимость по рукам и ногам, не оставляя места для жизни толчее наркотического существования. Неужели непонятно?

Да так-то понял он все. Предпринимателям долго объяснять не нужно. На то они и предприниматели, чтобы предпринимать, а не беседами вокруг да около накручивать. У дяди вон телефон есть. Он по нему один звонок, другой, третий... Все же быстро решается, когда деньги есть.

— Все, я договорился, поехали. Сейчас под капельницу ляжешь. — Минут пятнадцать с начала нашего разговора прошло. Поехали.

Мы молча едем. Дядя сосредоточенно рулит, изредка отрывистыми фразами утверждая последние организационные вопросы. Небо пасмурное, снег хлопьями на землю — обоюдно нагоняют гнетущие краски. Отрешенный я еду — от самого себя отрешаюсь. Я обособился микросредой автомобильного салона от остального мира. Отчужденно смотрю я сквозь автомобильное стекло на суетящийся в повседневности город. Ничего в нем не изменилось. Все как обычно. Все так же, как и в предыдущие полгода моей жизни. Изменилось что-то во мне. Мне не нужна моя прошлая жизнь. Не нужен никто, не хочу никого видеть. Ни с кем разговаривать... Только вот ты. Единственным связующим звеном. Не разорвать его, тебя не бросить. Но я решу этот вопрос, обязательно решу. Дай вот только самому мне... С собой дай решить хоть что-нибудь.

Тепло в машине. Аккуратно работает двигатель, убаюкивающе покачивается по дороге автомобиль. Разморило меня, задремал. Как приехали, так выходить даже не хочется. Ехать бы да ехать всю жизнь, не покидать это приятное состояние дремы и способности тихоходных мыслей. Но мне ли не знать обманчивости данного. Пройдут какие-то пара-тройка часов, и мой жизненный микроцикл совершит недолгое круговое движение. Вернется все на круги своя, и не до дремы совсем уже будет. Поэтому вылезу лучше. Лучше быстрее вон туда, к краснокирпичному корпусу больницы, искать за коричневым дерматином дверей спасение бренному телу.

И я нашел его.

Спустя некоторое время, покончив с формальными пунктами, обязательными при приеме больного, я ощутил плавно идущее от капельницы в кровь тепло умиротворения. “Это реланиум”, — безошибочно определил я, почувствовав всю глубину своей компетентности в данной области. “Значит, уснуть скоро должен”,— это была вторая мысль, синхронно с закрывающимися глазами озарившая мой мозг. Далее реланиум мыслить мне не отмерил.

Я спал три дня. Так там лечили. Сонники, обезболивающие, снова сонники. Возможно, ставилась задача усыпить вжившиеся в подкорку головного мозга рефлексы. Заставить заснуть сознание и подсознание, чтобы, заснув, утратило оно способность беспрестанными импульсами требовать необходимый организму наркотик. У врачей выходило ровно наполовину — сознание усыплялось. Подсознание нет. Зомби я. То ли в первую, то ли во вторую ночь (не могу быть точнее) встал, пошел. Из палаты по коридору в одну дверь, в другую... Чего ищу? Ответить не в состоянии. Медсестра спит. Необходимо разбудить: “Поставьте что-нибудь, болит все, спать не могу...” Болело ли? Не помню точно, но вроде как нет. Просто первое, чему подвергся я, частично преодолев морфеевы объятья, был неудержимый приступ игломании. “Поставьте хоть что-нибудь, хоть кипяченой в самом деле, лишь бы по вене. Успокойте блаженного”. Так эти трое суток и пройдены были. Вскочу, пошарашусь — больница тесна, врачи дилетанты все, медсестры суки бесчеловечные — и кончилась энергия, затих, забылся сном беспокойным. Не очень надолго... Будьте готовы — скоро опять встану.

Более или менее отражение окружающего мира принесли мне четвертые сутки. Глаза открылись, и в зрачках явные признаки осознанного восприятия. Я возвращаюсь. Утро рассветными сумерками синит в окна. Просыпается больница. Просыпается не торопясь моя шестнадцатая палата. Алкоголики одни в моих соседях. Не люблю алкоголиков, не хочу с ними знаться. Сухостью необходимого ограничив общение, иду на завтрак. Сегодня заработал желудок, желающий принятия пищи. Точно не помню, но вроде как последние дни я ничего особенного не ел. Нельзя же так, пойду попитаюсь. А вот в столовой уже избирательной цепкостью взгляда вырвал из общей массы лечащихся молодую угрюмость лиц. Они ярче некуда контрастируют на фоне средневозрастных и более алкоголиков. Ошибиться невозможно — наркоманы. К ним потянуло сразу, хоть парой фраз перекинуться, да и познакомиться не лишнее, скучно ведь лежать-то, наверное, будет.

Вот после завтрака и время случиться этому. Курительная комната одна на всех, здесь как бюро знакомств. Поступает наркоман в больницу; не знает ничего три дня, ничего вокруг не видит, а на четвертый покурить пойдет, и “Доброе утро, коллеги-наркозависящее” — такое впечатление, по крайней мере, за время пребывания в этом учебном заведении у меня сложилось. Одни и те же вопросы. Одни и те же ответы. Одни разговоры вокруг да около, и никуда дальше. Дальше не интересно. Скажите прямо, заведующие отделениями, главврачи и прочие, соберитесь, взглянув друг другу в глаза, и выясните — кому из вас пришла мысль спихать бесконтрольную массу наркоманов на узкометражность больничного корпуса? Или, возможно, дело тут не в качестве процесса выздоровления, а в количестве поступления денежных средств? Ведь даже контроль за посещениями больных налажен настолько вяло, что... “Сестра, скажите, когда ко мне приехать могут?” — “Да вообще-то в любое время с 8 до 20”. И идут, и идут друзья-посетители, и несут передачки больным остроконечные, кому в капельницу вольют, кто вену найдет, тому и так поставят, пожалуйста. С 8 до 20. Как разрешено. По графику.

Быстро ли дойти от курилки до своей палаты? Быстро, конечно. Встал да пошел — вопрос секунд. И энергии совсем ничего: пару десятков шагов — конец пути. Но сколько — жаль не исчисляется в единицах она — воли для этого нужно! Не понять это не пережившему, пусть даже сама госпожа Эмпатия в помощь ему возьмется. Не объяснишь ведь дикарю на его языке, что такое двигатель внутреннего сгорания — нету у них таких понятий, а потому и на язык их не переводится. Не перевести, какими образами ни сыпь, на язык человека, не знакомого со страшным явлением “зависимость от...”, то состояние, которым давим я. Констатирую только — уйти не по силам. Не по силам разорвать разговорную нить между нами четырьмя, в курилке сидящими. Я, еще два пацана и девчонка — выдумываем сидим, исходя из имеющихся ресурсов. У кого есть что — пускай не густо — с миру по нитке, глядишь, выгадаем что-нибудь. У девчонки вон халат есть хороший, за нормально денег отойти должен, а у пацана вон, в соседней палате, с ним две тетки-алкоголички лежат, у тех вообще и телевизор, и магнитофон имеются. Они сейчас скоро пойти на процедуры должны, палату закроет у них медсестра, да только у пацана-то этого есть ключ такой — на который палаты запирают... Одним словом, не кончается разговор у нас. Живо-преживо мозг работает. Ясно уже, что просто так не остановится. Сейчас вспоминал — затруднился вспомнить, что же такого тогда сообразилось, но помню, до обеда время не дошло еще, набрали мы денег, послали гонца. И сели в общей комнате перед телевизором. Сидим-посиживаем, о приходе каждый на свой лад мечтаем. Долго уже мечтаем. Так до самого вечера и промечтали. Не стал наш посланец возвращаться: “То ли в пятерых, а то ли в одного, куда как больше выйдет”, — так, видимо, подумал. Подумал и решил в больничке не долечиваться. Не видел его никто здесь больше.

Вечером уже, когда последние волны надежды разбились о гранит удручающей действительности, вернулся я к себе в палату. И не сказать, что сильно болел я: после вечерних уколов да таблеток выданных довольно приличное самочувствие было. Но вот перед кроватью окно большое — темно, и лес за ним, и сосны в сугробах, и дальше, вглубь, дико за ним, безлюдно. Взглядом к лесу прикованный. Все уже, прошла обида на не вернувшегося наркомана. Безразлично мне. Целый день только об этом и думал. Надоело. Глаза бесполезностью во тьме пошарили; как будто можно разглядеть что-то. “Эту ночь глазами не проломаю, черную, как Азеф!” Не проломаю. Но почему ждется чего-то издали взгляду забеспокоившемуся? Туда, дальше, сквозь многочисленность темно-поскрипывающих сосен — город там. Там ты. Где-то там ты. Грустью заканючила изнутри грудная клетка, и аж не по себе стало: и виртуально, и реально, до запахов, до атмосферы комнаты нашей представилась ты. Все как обычно. Настольная лампа. Стол, сморщенное лежанием покрывало на диване. Форточка приоткрыта, и морозным ветерком в комнату мелкими брызгами снег. Ты вот — на кресле сидишь, ноги под себя и... Что дальше, почему-то уже не представилось. В самом деле, чем сейчас занята ты? Вылеченная ли, на кумаре, может, и вовсе не дома, бегаешь где, ищешь. Как я вообще решил оставить тебя одну, как так до сих пор не задумался, что же с тобою за время это произойти может? Или это я так бросил тебя? Ушел, ничего не сказал, что еще подумать можно? Что бы ты ни подумала, но, уверен, не это. В мексиканских сериалах так думают, а тебе, я надеюсь, в голову такое не должно прийти. Полежал я, про тебя повспоминал, нагнал отовсюду мыслей одна другой тяжелее. Кипою задвинутых в долгий ящик проблем замельтешила жизнь будущая. Замельтешила, забрезжила и вроде потухла как — не могу я ее разглядеть, не рисуется воображением. Главное то, что без иглы не рисуется. Ну, допустим, даст мне дядя работу какую; как, куда мне тебя забирать, себя забирать куда, куда прятаться, да и от кого? Не видно никого, не слышно, но везде “он”... Много “его” — обратно пропорционально силам, с ним борющимся, и отовсюду “он” присутствием невидимым довлеет непобедимо... Депрессия это. Уснуть надо сегодня, а завтра новый день, завтра дневными красками, когда, с утра особенно, в глазах оптимизм проблескивает, вот тогда о жизни задумываться надо, тогда продуктивнее это намного. Тогда даже из леса этого заоконного помощь идет. Когда не темью да холодом, как пожеланием загробным из него веет, а снега белесостью, да перепрыгиваниями птичьими в голове мысли шевелятся. Тогда вот. Тогда и подумаем... В очередной раз по-наркомански перекинулось все куда подальше. Мысли все на потом.

Но это была депрессия. Тяжело она на грудь надавила, и рукой легкой “на завтра” от нее не отмахнешься. Есть в этом давлении, помимо других всех производных грусти, клок бесформенный в сознании, неровный такой клок, сразу видно, что из груди вырван. И из клока этого тяжело, невыносимо каплями стекая, одна за другой ударами в затылок: “Почему? Почему? Почему?” Почему со мной такое приключилось, вон ведь люди, есть же нормальные (тут же перед глазами примеров готовых десятки). Да куда ходить далеко? Вот она — медсестра — суетится рядом, трудоспособность ее пчелиная, и удовольствие, видать, от работы этой получает. Кончится рабочий день, придет домой, к мужу, там свои хлопоты, и нету мыслей никаких. Не надо ей. Не понимает она их, а у меня затылок распух уже от ударов этих, хватит уже, на то и депрессия она, чтобы отмахнуться и в равнодушия вату с головой, со всеми мыслями и побуждениями. Разом. Надолго.

Уже выписался я из больницы (на следующий день дядю уговорил и уехал), уже отвез он меня в город другой — в Челябинск соседний, а депрессия все точила изнутри, равнодушием лица наружно проявляясь. Я работал. Плохо ли, хорошо? Безынтересно — это точно. Работой моей были первые шаги филиала дядиного. Снятый офис: контора на два помещения (в одном из которых и жил я), телефон с факсом для всяких сообщений, ежедневно-бесценных указаний с “большой земли”. И водитель местный, с собственным автотранспортом нанятый. Этот месяц с небольшим, прожитый в незнакомом мне городе, — весь как один день. Ни радости, ни печали. Превалирующий нейтралитет мимики. Абсолютная незаинтересованность в конечном продукте моего труда. Утреннее пробуждение приносило с собой лишь вялое ожидание обеда, послеобеденная сонливость тянула и просилась к вечеру, когда уехавший водитель оставлял меня, вновь до утра тупо уткнувшегося в телевизор. Утром он снова будет здесь. Пару-тройку раз был дядя, с натугой удовлетворительно кивал на результаты работы и отбывал в тот же день. Сейчас я понимаю — это был театр.

“Я получил эту роль”. Но это не было жизнью — это было, да, сейчас я уверен в этом, лишь ожиданием конца спектакля. Я режиссер! В моих руках назначить эту дату, и за этой датой я в карман не полезу. 21 февраля — день твоего рождения. Официально, конечно, спектакль не окончен — я всего лишь поеду за тобой и привезу тебя к себе, мы будем вместе — но стоит ли договаривать мне, что зрители расходятся и скоро пусто в зале. Занавес. Я снова в роли лишь самого себя.

Глава 7

По венам,
жизнь ушла по венам,
не трогайте, они болят.
Меня не трогайте —
я жизнь экстерном
заканчиваю,
но уже почти не я...

Перечитывая написанные мною листы, блуждая по темным закоулкам памяти — чего ловлю? Что можно найти в этих кругообразных строчках? Все к одному, об одном все. Сколько лет прошло с тех пор — семь, восемь? Как-то и не считается. Да и разница какая? Мы прошли их вместе с тобою. Может, строки эти о нашей любви. Но выжила ли она? Любилось — вылюбилось в отравленном теле, вымоталось в привязанность по ходу движения. Мы ведь не только тела наши травили, их-то безоговорочно, до последней капли истощенными бросили, мы и по любви нашей каждой дозой, топором словно, постукивали. За годы эти отошла уже ханка, пришел новой волною героин. Тоже какая разница? Ни на йоту не поменялось сути. Мы дошли с тобой до когда-то диким казавшегося нам состояния “полупризраков”. Шум и подобные ему в нашем образе переродились.

А что с Шумом? С ним вот что: годов несколько тому назад (без цифр, не по силам памяти) в местной программе новостей мы с тобой увидели его. Последний раз увидели. Знакомый, смотрю, дом девятиэтажный показывают, подъезд, в котором бывали мы неоднократно, и вот он, Шум, лежит. Честное слово, зашевелилось что-то в сознании. Не могу определенным быть — то ли жалость к нему, а то ли и свой конец в этих кадрах увиделся, но задумчиво весь день прошел, с тяжелым осадком закончился. Не по себе было. Умер Шум прямо под мусоропроводом, прямо на бетонном полу тело бескровное стыло. Довела его судьба до конечного своего завершения. Бомжевал по оконцовке уже, квартиру свою заложил. Видно, слаще ему показалось в подъезде вмазанному, чем в квартире на кумаре смертельном. А может, чувствовал конец свой недалекий, последними днями на окружающих смотрел, всю жизнь расчетливым был и в последнем своем экономическом проекте не допустил просчета. Подвел баланс своей несложившейся жизни. Аккуратно-аккуратно, день в день, ноль в ноль.

Да что Шум? Близких знакомств я с ним никогда не водил, так, постольку-поскольку. Где остальные все, окружавшие нас в то недавнее далеко? Разлетелись все, как стакан об бетонный пол со всего размаху, на мелкие кусочки. Только со стакана хоть осколки в пригоршню соберешь, а здесь и собирать нечего. Пусто все. Никого кругом. Где Рома? Далеко где-то. За всю его отчаянность от души судьей 9 лет приписано. Да и как посмотришь — немного еще это, по старому, лояльностью пропахшему кодексу судился. А подписал он под себя, по разным недостоверным источникам, то ли 30, то ли 40 эпизодов разностатейных. По слухам, искаженно доходящим, вот как дело вышло. Пойман был так глупо и незатейливо, как и каждый из нас не застрахован. Глухое место там, где бабка его живет в частном секторе, — ну откуда тут мусора? Сидит себе спокойненько Рома-наркоман на скамейке, вокруг идиллия ну под стать деревенской, сидит, втыкается — а мусора, откуда ни возьмись, возьми да появись. Слова из песни:

Товарищ сержант, полчаса до рассвета...
...забудь обо всем...

Не захотел товарищ сержант забывать. В отделение, Роман, в отделение. Я не видел Роминых глаз в тот момент. Я могу лишь представлять беду их. Беду человека, у которого коварно и вероломно, как специально подкараулив нечастый момент блаженства, умиротворение крадут, выкрадывают его. Надолго выкрадывают, навсегда возможно. Слова из песни:

Посмотри на это солнце,
посмотри на это небо, —
ты видишь это все в последний раз...

Ужаснулся Рома и побежал. Побежал, отчаянием окрасив всю бесполезность своего поступка. Жалка и наивна была его попытка к бегству. До абсурда невыразительно смотрелся нетрезво-неуверенный бег его на фоне грозного боя шагов преследующих, неотвратимо приближающихся. Легко и непринужденно пойман был. И доставлен куда следует. Там ждут таких. Раз ты наркоман у нас, то не может статься, что не воруешь. Сколько тебе нужно, чтобы закумарило? Сутки, двое? Сколько надо, столько и подождем. Подождали они столько, сколько нужно, когда уже сознание туманиться начинает, когда за пеленой слез нету мысли важнее, да что важнее, вообще никаких мыслей, кроме как о приходе, нет. И вот тогда в кабинет его. Я неоднократно слышал, как это делают, да и слова сокамерника Роминого без всяких вымыслов передаю. Третьи сутки после задержания горемыки нашего: кабинет, Рома, опер. Что он Роме говорил, сейчас не восстановишь, но содержание и так, я думаю, без труда додумывается.

— Вот, Роман, видишь, — ханку перед ним выкладывает, — вот это сейчас я все готов в вену твою тухлую загнать. Однако один нюансик. Страдает у нас процент раскрываемости. Давай не будем с тобою в пряточки играть, все равно бить будем — сознаешься. Я же тебе по-хорошему, заметь, по-человечески предлагаю — услуга за услугу. Я тебе дозу хорошую — ты мне все “висюки” закрываешь. Опустим, я думаю, коэффициенты значимости — слишком неравные у нас положения.

Рома не хотел помогать мусорам, сердцем чую, не хотел, но прекрасно понимаю тупиковость его ситуации. За такое количество эпизодов долгие года зоны впереди, но и вот, с другой стороны, прямо перед ним сиюминутный конец страданиям. Может, разом покончить со всем. Золотую дозу, и конец всему — отмучился. Так и порешил, не думая долго. Сослался, что доза у него большая, по максимуму себе выпросил, от всей души, как думалось, последний раз сварился. Поставился. Посинел весь, бедолага, повалился на пол — самый бы момент Богу душу отдать, да не дали, откачали мусора перепугавшиеся. И поехал Рома с суицида до тюрьмы шагом саженным, а там и до зоны на 9 лет долгих. Вот ведь как.

Про Семеновну, если интересно, далее. Как ливнем тропическим, вымыта деградацией обесцвеченная личность. Мною ведь ее история не сначала описана, думаю, дополнить стоит.

Были поначалу у Семеновны и родители оба, и муж законный — все по-людски, по-приличному. Да только выпивали родители не на шутку, и кукушку у них срывало по пьяни тоже довольно нешуточно. Многим думалось, что добром такие скандалы не кончатся. Как в воду глядя, думалось. Вперилась однажды мать мутным глазом в отца недовольно и бессмысленно, сознанием не обременяясь, нож ему по самую рукоятку в печень, еще, потом еще раз несколько. Скончался папа в больнице, не приходя в сознание. А маму мусора увезли. Надолго, понятное дело. Увезли и мужа через время некоторое, тоже, по каким-то причинам, интересен он стал им. Так вот одна с ребенком и осталась Семеновна бедная. А тут наркотики каждодневно тяжелеющим бременем на нее давят, не выдержала, рушиться начала целостность ее едва оперившейся личности, совсем ничего человеческого не осталось: на кумаре была она, на безнадеге, утром одним злополучным, взяла сына и напрямую с ним в Пышму, в цыганский. Приехала к барыгам и просит: “Дайте мне чего вылечиться, а я вот вам сына в залог оставлю. До вечера завезу деньги”. Пожалели ее, вылечили, да только не вернулась она за сыном к вечеру, да и вообще, видимо, возвращаться не торопилась. На третий день уж сами цыгане через знакомых ей ребенка вернули, да посоветовали больше им на глаза не попадаться. Чего бы еще пришлось человечку этому двух с половиной годов от роду на своем веку повидать, стоит догадываться ли? Немного ему жизнью отмерялось. В деревню какую-то Семеновна с ним подалась, лесом шли: злыми языками говорилось, что специально завела да бросила, а может статься, и просто перебузованная была, потеряла, одним словом, она сынишку своего. Мертвым через три дня в лесу найден был. После того вовсе безудержно понесло ее по нисходящей. То того швырнет, то другого, а потом сгинула разом как-то. Как и не было ее. Как сквозь землю.

А сестры Ламины — те наполнили удивлением даже безразличие наркоманских глаз. Две девчушки отчаянные под вечер уже, по сумеркам, где-то в лесопарке на Каменных палатках или в Лесоводах России мужика приметили. Пьяный на скамейке лежит, ну как тут мимо пройдешь? Давай в карманы к нему. Да только “клиент” их не крепко, видать, спал — хвать за руку, заламывает, тащит куда-то: к мусорам ли или так, в кусты поближе... Выручай, сестричка, не бросай одну в несчастье! Генами взыграла удесятеренная сила, — нету страха, когда за половину свою, когда за самою себя — с чем под руку попало вперед. Держись Таня-Маша, Маша-Таня на помощь к тебе порывом от кровных связей неудержимым. Нет, никогда бы не сказал, да и никому не верилось, что вот так две миниатюрные сестрички могут против мужика выстоять. Да как выстоять! Задолбили они его чем ни попадя. Так до смерти и задолбили. Да никто бы и не знал про это — молчаливы свидетели сосны, — только жадность сгубила фраера. Ламиных сестер сгубила. Приняты были с нажитым и по полной пошли, даже и не скажу точно, по сколько дадено им. Но и так понятно, что не помалу. По-нормальному.

И все. И на этом поставить бы точку. Прошу принять посильным вкладом в дело борьбы с наркоманией. Мне уже не очень просто писать — сознание мечется и слишком уж вяло цепляется за связность мысли. За пеленой деградации мозга не так-то легко вылавливать моменты адекватного отражения реальности. Это не сумасшествие, это отказ думать.

Устал я
или просто уже разучился мыслить,
просто не хочу никому ничего объяснять.
В безразличных ладонях
холодеющий обрубок жизни,
и мне с каждой минутой
вес труднее его держать.

Можно было бы постскриптумом оформить это стихотворенье, однако еще несколькими минутами внимания отягощу читателя.

В тот день мы с утра были вместе. Вместо завтрака пощупав острием иглы вены, хоть ненадолго, но окрасили мы это утро аурой розоватого спокойствия и хорошего самочувствия. Годы жизни, прошедшие под знаком иглы и шприца, сформировали стиль этой жизни. Это уже очень редко, почти никогда — чтобы с утра на кумаре и нечем было лечиться. Поиск “эликсира” жизни (а то смерти) нашего тела, в обязанность облеченный течением лет, не застал нас врасплох и в этот раз. Нам не нужно мучительно перебирать в уме варианты — сегодняшнее движение уразумелось само собой еще вчера вечером. Мы знаем, куда пойти и где чего выгадать. И нам пора уже, мы уже одеты и закрываем за собой дверь.

Отрезок нашей жизни, прожитой вместе, сформировал, ежедневно вытачивая, в совершенстве характер взаимодействия. Мы знаем, чего ждать друг от друга, и каждый знает свои обязанности. Но помимо обязанностей я знаю еще кое-что — я знаю, как безоговорочно, не боясь ошибиться, можно доверять твоей интуиции. И если уж почувствовала сегодняшним утром ты, что черными красками вырисован предстоящий день, то, видать, само сверхъестественное предостерегает нас: “Осторожнее, еще осторожнее будьте...” Лишь не говорит оно, откуда ждать чего необходимо. А как нелишне было бы. Об этом своем предчувствии ты сказала мне, когда, садясь в трамвай, маячил тебе глазами сделать “зонт”:

— Не надо жадничать, мне кажется, сегодня. Раз без этого подрастает — не надо.

Я верю твоей интуиции. Я согласен. Не надо.

Второй раз, уже ближе к вечеру, уже по пути домой опять напомнила ты мне об этом своем предчувствии. Я спросил тебя что-то о завтрашнем дне, но отрешенным в сторону взглядом сопровождался твой ответ:

— Погоди про завтра, что-то сегодня не так — чувствую.

Обеспокоился ли я? Если и да, то неглубоко. Я рационально рассудил про тщетность предупреждения неизвестного. Чему быть — того не миновать. Виднее дальше будет.

А дальше вечер пришел. Малословесное времяпрепровождение. Несколько слов туда-сюда. Если сложатся в предложение, если разговор поведется каким-нибудь образом, то ненадолго очень. Помните Шума молчаливого — его мы копируем. Если будут разговоры — разногласий жди. А там до криков и руганей — и без этого нам хлопотно. Нам, живущим вместе, слова только бременем. Меньше как можно их. Как только можно меньше.

Молчим мы и вечер побыстрее тянем ко сну. Полуосознанное, полуобъяснимое, как и вся наша жизнь, явление. Для чего нам сон? Чтобы с утра, едва проснувшись, нетвердою рукой баян шарить, героин по вене утренним кофе? Но для этого необязательно спать. Можно прямо сейчас, с вечера. Или что? Нельзя? С утра не подняться будет. Не сможем найти в робости лучей рассветного солнца полноценность жизни. Немножко повнимательней: полноценность — “полная цена”. Цена чего? Цена жизни. Это значимость для тебя и окружающих отмеренного тебе от рождения до смерти отрезка времени. На этом отрезке, видимо, коли “полноценность” — это твое определение, составляющими вырисовываться должны и уверенность, и осознанность, и, как определяющее звено, цели какие-то. Приостанавливаюсь. Безалаберно нами это упущено. Тогда для чего мы живем? Непонятно? Наглядно раскладываю. Это для вас “упущено”. А мы, перефразировав до неузнаваемости всю структуру человеческого существования, исказив восприятие, переработку, воспроизведение сознанием видимого, иное перед вами представить можем: и уверенность у нас в завтрашнем дне имеется (доза в баяне — он будет прожит), и осознанность (я колюсь, не болеть дабы), а про цели и говорить уже излишне. Она одна. Единственная и непререкаемая.

Вот вам — тот сук, о который каждый спрыгивающий споткнуться не застрахован. Вот вам — иллюзия деформированного восприятия. Пусть захотелось уйти от наркотика, пусть иной жизни захотелось, но абстрагируемся и упростим схему поступка данного: во-первых, не то рисуешь себе ты, когда заречься пытаешься шприц из жизни убрать начисто. Чем тебе кажется завтра? Освобожденный от зависимости, необхватно открывшийся возможностями мир. Работа, семья, “с утра бегать буду...”. Но грудой новые (старые, но забытые прочно), до страха незнакомые проблемы. Работа если — где организованность твоя? Затруднительно вспомнить слово такое. Семьи хотел? Но для знакомства хотя бы о чем поговорить можешь? А тут еще тот, что с первыми дозами мозг твой оккупировал, при каждой неудаче терпеливо и монотонно: зачем это все, ведь проще было — украл, укололся и мечтай себе, пожалуйста, — вот работа, семья вот, бери чего еще хочешь. Один из тысячи устоит. И то хорошо бы.

Господа ученые! Имеете прекрасную возможность, рассыпаясь своей эрудицией, навешать ярлыками диагнозов тьму. Или, кто не остепенен еще из вас, вот вам материал для исследований — край непочатой работы. Берите, изучайте. Вот вам мой мозг — нагляднейшее пособие. Вот вам наша жизнь, используйте поклонники лонгитюдных исследований, последователи Фрейда, Юнга, Адлера, делайте выводы. Хотя вам сны наши любопытны, а их я при пересказе непременно с реалиями спутаю. Об одном лишь оговориться хочу. Не ищите в нас желания вылечиться. Того, что определили вы основным принципом, лишь при наличии которого в состоянии помочь вы. Если так оно — то помочь вы не в состоянии. Не берусь судить про каждого из вас: сознательно ли оставляет он себе эту “лазейку” для оправдания своего бессилия или, искренне заблуждаясь, твердит: “Пока не захочет лечиться сам, я ничем помочь не могу”; так или иначе разведу пару понятий (оставив, так уж и быть, и за собой право на ошибку болезненно реагирующего мозга).

Пассивное хотение — вот это обязательный атрибут. Оно у каждого из нас, причем в неограниченном количестве. Ассоциативно наплывшую картину привожу: обежав добрую половину города, максимум выжав из имеющихся ситуаций, неоднократно рискуя ради очередного вливания, наркоман укололся наконец-таки. Закурил и, почесывая свое обшкрябанное, с прикрывшимися веками и отвисающей челюстью лицо, произносит вдруг: “Лечиться надо. Достало уже колоться”. Он и завтра вечером вам об этом скажет, и повторит несколько раз, прет его покуда. Но чуть закумарило только — не ждите. Не вспомнит. Он забывчивый. Неужели это так громко и величаво называется вами: “желание”?

Настоящее желание — это кто гриппом захворал, тот желанием вылечиться снабжен бывает в полной степени. А у наркомана “вирус” интеллектуальнее. Он, прежде чем в организм вселиться, прорвал психологическую блокаду мозга — теперь он там на руководящих должностях. И каждая мысль не иначе как от него плясать начинает. Смею заверить вас: желания самого себя уничтожить у вируса не возникает.

Прошу прощения за некоторое отклонение от темы, но оно необходимо, пожалуй, для обзорности нашего внутреннего мира. Какими подошли мы к сегодняшнему вечеру? Какими друг другу виделись? Чем от нормального человечества отличались? А отличались мы хотя бы вот чем. Вечерние манипуляции здорового человека какие? Поужинал, газетку почитал, телепередачку какую глянул, умылся, зубы почистил, спать лег. Все это мы, возможно, тоже выполним, но надо еще где-то между телепередачкой да умыванием уколоться. Берем и колемся. С моими венами это минутное дело. Они не пропали у меня, мечтой наркомана синея под болезненно пергаментированной кожей. А у тебя хуже намного. Можно даже сказать, хуже некуда. У тебя “открыт” пах. В него боязно колоться, и тщетно ты пытаешься выловить на иглу хоть какую-нибудь по недосмотру уцелевшую вену. Этому занятию не исключено, что посвятится и сорок минут, и час, и более — зависит от двух моментов. Либо чудом проскочит в иглу контроль (но для того и “чудо”, что редко оно), либо конец терпению — и в мышцу. И жди абсцесса скорого. Ну ты колись, а я покамест — видишь, сигареты кончились — до киосков добегу. Туда-обратно мне минут десять максимум. Как это ничтожно мало, невесомая горсточка времени, даже меньшая, чем погрешность, оговариваемая при назначении встреч. Но сколько могут они вместить в себя необратимых событий.

Я вернулся. Мне возвращение мое в памяти кровавою раной. Здесь нечего описывать. Просто в эти десять минут жизнь твоя оборвалась. Когда приходит смерть, кончаются краски. Кончаются мысли, и остается чувство громадное, которое не в силах никак назваться. Оно парализовало все остальные посягательства мозга на осознание происходящего. Возможно, такова защитная реакция организма. Иначе плоть моя просто будет разорвана ужасом, исходящим от твоего полулежащего тела. Ты не дышишь. И у меня нет сил (мне не нужны эти силы) поверить в данное.

Слезы хлынули мгновенно разросшимся в груди и отыскавшим себе выход горем. Поплыла перед глазами комната, исказились пеленою предметы, и ты в рамках нечеткости моего взора. Нельзя же просто вот так стоять. Необходимо что-то сделать. Вдруг еще можно тебе чем-то помочь. Я должен был действовать. Но никогда за все совместно пройденные годы, когда рука об руку невыполнимое сотворялось нами верою друг в друга, не был я так бессилен. Я опустился перед тобой на колени, обнял тебя и, о Господи, внемли немому отчаянию. Верни мне уходящую от меня (как ни крепки мои объятья) либо (абсолютно мне все равно) разреши нам, как и всегда, чтобы вместе. Грехами полные души наши казни по своему усмотрению, я на все готов, любую кару от тебя с благодарностью, но неужели не выдумал ты изощреннее пытку, как ту, что теперь нам порознь.

Напрасно все... И Господь молчал, и кругом все немо. Сама вселенная уткнулась в ночного неба тьму. И лишь слезами моими кропящими твою бездыханную грудь выписывался нам страшнейший из приговоров судьбы.

Глубиной шестнадцать этажей холодит душу чернь сырого ночного воздуха. Я на крыше. На краю ее. На краю пропасти моей жизни. Всего лишь шаг — и лепта в статистику суицида; себе говорю как — шаг до встречи с тобой.

Два дня после смерти твоей проволочил я по жизни. За эти два дня ничего кругом не разговаривало. Ни голосом твоим, ни образом не отзывалось сознание. Слепленная в однородную, безвкусную и бесцветную массу жизнь прекратила трепетание во мне основного своего инстинкта. Инстинкта, требующего жить. Шедший по лабиринту наркомании, рядом с тобой шедший, я разматывал в руках клубок, оставляя за собою (согласен, что иллюзорную) нить для обратного пути. С преступным легкомыслием ни разу, ни на мгновение не представил я себе, что данная нить может оборваться и пальцы, сквозь которые просочилась она, забьются безысходной истерикой. Ими потерян не просто обратный путь, ими утерян смысл его прохождения. Искать незачем. Утерян смысл движения вообще. Бессмысленно любое из направлений. Остался лишь шаг. Один-единственный, последний. Его совсем необязательно делать широким, по большому счету достаточен простой наклон, потеря равновесия, а далее закон всемирного тяготения докончит начатое. Подо мною достаточно высоты, возможно даже, секунды оставшейся жизни короче будут времени падения моего тела. Я никогда не боялся высоты, не кружилась голова, не спирало дыхание, и сейчас в бреющем полете моего безэмоционального взгляда, я уверен, отсутствует страх. (Узнать бы, что вообще в нем имеет место.) Но почему же медлю я, архитектурным излишеством украсив прямоугольник шестнадцатиэтажной коробки? Неужели еще чего-то присуще ожидать мне? Мне, даже в мыслях не отяготившемуся ритуалом прощания с бытием, не способны противостоять никакие из сдерживающих начал. Они чужеродны, и налицо смехотворность усилий их. Тогда почему же, раскинув объятьями руки (ведь огни внизу слились в неповторимый блеск твоих глаз), не брошено тело мое к тебе навстречу? Не изыскать, хоть миллион раз спроси “почему?”, ответа. Достаточно самообмана. Пора признать — ничего я уже не могу. Ничего.

Идя своею дорогою, мы сжигали за собою мосты. Сами не желая и не ведая того, мы не оставили себе обратного пути, и пока нас было двое, это не было трагедией — два наших “Я”, заколдованно преобразованных в “мы”, жили автономностью своей самодостаточности. Но, потеряв тебя, я вдруг ощутил физическую неполноценность своих ополовиненных органов. Слова из песни:

...с тобой на двоих
одно лишь дыхание...

Я уже не способен, даже на несколько быстро убегающих минут не способен освободиться, вырвать откуда-то из груди бесформенный клок памяти, не дающий даже дышать. Но так ведь не может продолжаться. Этому должен прийти конец. “Доктор время” — единственно на тебя уповаю. Это не под силу моей грудной клетке, она не выдержит. Сердце с каждым ударом становится все больше и тяжелее, растет в геометрической прогрессии, оно выворотит скоро с хрустом, похожим на ломающиеся сухие ветки, мои ребра. У меня не хватит рассудка совладать с собой — из-под ног выбита почва. Аксиома моего существования, лекарство от бед, розовая краска сознания — она уже не в состоянии загладить все трещины рассыпающейся неудержимо личности. А я уже слишком стар — не возрастом — мыслями, чтобы попытаться найти новое или хотя бы покончить со старым; дозой, еще дозой — пускай ноет память, но глаза тухнут под тяжелеющими веками, и ладони твои (не убедить меня в обратном) в ладонях моих. Вы слышите? В ладонях моих.

Вот она, моя жизнь. Сколько я уже без тебя? Месяц, два, три? Полгода? Оставим цифры, мне не выверить календарем свое существование. Пусть сегодняшний вечер трезвый — я все равно не могу вспомнить. К тому же меня выводит из себя трезвое состояние. Оно не мое. Вся трезвость сводится к неуютному и тревожному ожиданию очередного героинового забытья. Сейчас я тоже жду. Вручил соседу-наркоману денег — слетай по делу молодому. Благодарный, понесся он — представитель не на шутку омолодившейся наркомании. Только что в сыновья мне не годится. Лет двенадцати, не более, но сидит уже. Мой организм, как собака, привязанная ушедшим хозяином, сидит, устремив волнующийся взгляд в сторону, где скрылся господин ее (а вдруг насовсем бросил?), при первых же признаках протрезвления мозга трепещет всем своим многомиллиардием клеток. Колоться пора. Колоться. Благо сегодня есть чем. Чего было тянуть столько? Привычны движения, размеренны и согласованны. Ничего нового. Все как и вчера, и позавчера, и год назад... Нет, не как год назад. Год назад в этой ложечке с закипающей белой жидкостью была и твоя доза. Была и ты. Сидела, наверное, сбоку от меня, вот тут, в кресле, сжимая в нетерпеливых ладонях приготовленный баян. Совсем картина эта из другой жизни. В той жизни еще оставалось что-то. Витала еще где-то над нами призрачная надежда. Тогда ей было, видимо, за что держаться. Как всегда, она рассчитывала умереть последней. Судьба, однако, переломить взялась данную традицию очередности летальных исходов. Так выходит, что последнему должно умереть мне. Один остался. Один на один с поднесенной к вене иглой. Один на один встречаю идущую по телу волну. Вот она дошла до мозга, плеснула в глаза молчаливую полусонную рассеянность, прикрыла их. Сильная волна. Хорошая. Даже страшно, вроде не так уж много поставил...

Тепло по-летнему и солнечно. Но не от солнца тепло — изнутри. А от солнца (необычно как) лучами струится, как каплями, свежесть. И ярко, ярко. Даже невозможно поднять веки, им и прикрылись ежащиеся от света глаза. Потому-то не могу разглядеть того, кто перед мною. Это силуэт. Бликами и чудными переливами осязается он помимо зрения. С какой-то мало понятной мне уверенностью я чувствую присутствие чье-то. И уверенность моя не во мне начало берет. Она извне. Проистекает от этого, как кажется, не плотского присутствия. Да и плоть моя — имеет ли она место? Теряю в этом убежденность. Тело покинули силы. Ни рукой, ни ногой не шевелится. Обессилело, обезвесилось. По-беззаботному легко и непринужденно навстречу ласковой солнечной гостеприимности вот-вот воспарит оно. Туда, где взгляд твоих глаз, где нежность любимых рук, туда, где кончаются последние земные законы, разлучившие нас. И мне ли бояться прочь от земли?..

Маленькая моя, тогда, на крыше, я предал тебя. Да, у меня не хватило сил. Не хватило лишь потому, что тогда я не успел еще (мозг деградированный мой) вывести элементарное: способа разлучить нас не существует. Существуют лишь жалкие, иллюзорные декорации жизни и смерти. Разве это преграды? Не усомнись во мне. Второго предательства я себе не позволю. Достаточно!

Рукой беру, как маятник, останавливаю сердце.


Версия для печати