Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Студия 2006, 10

Воспоминания

Известная поэтесса Вера Лурье (1901г. Петербург — 1998г. Берлин), воспоминания которой журнал “Студия” продолжает* публиковать, являлась членом литературного кружка молодых поэтов Николая Гумилёва “Звучащая раковина”. С 1921 года Вера Лурье жила в Берлине. Её мемуары, над которыми она работала в последние годы жизни, написанные на немецком языке, не были закончены и поэтому не изданы в Германии.

(Первые главы воспоминаний см. “Студия/Studio” № 9.)

ВОСПОМИНАНИЯ

БЕГСТВО ИЗ РОССИИ

Глава 3

Я написала впоследствии несколько стихотворений на смерть Гумилёва. Я считаю, что они принадлежат к моим лучшим стихам. В 20-е годы некоторые из них были опубликованы в газете “Дни”, выходившей в Берлине на русском языке, где я работала в те годы в литературном отделе.

В том же 1921 году умер Александр Блок, в то время любимейший поэт России. В квартире Блока, где был установлен гроб с его останками, состоялась траурная служба. Комната, в которой он лежал, была полна людей. Все двери были открыты, люди теснились в проходе, чтобы попрощаться с поэтом. Я тоже была там, чтобы увидеть его в последний раз. Он был похоронен в Александро-Невской лавре. Гроб несли по улицам на плечах шесть мужчин. Вся интеллигенция Петрограда присутствовала при этом.

Тогда говорили: “Если бы во время похорон Блока взорвалась бомба, то никто бы из деятелей искусств и учёных не уцелел”. Но никакая бомба не взорвалась.

Вскоре после похорон Блока мы покинули Советский Союз, хотя я ничего так сильно не желала, как остаться в России, даже в ленинской России. Я лежала в своей комнате на кровати из красного дерева, которая раньше принадлежала моим бабушке и дедушке и которая уже была продана, и плакала. Я была в отчаянии. Важный этап моей жизни заканчивался. Я не могла тогда себе представить, что никогда больше не увижу Россию.

Но решение моего отца было твёрдым. Он не хотел больше жить в Советском Союзе, хотя как врач был здесь очень нужен. У отца в Петрограде было тогда хорошее положение. Он получал особые продовольственные карточки, что в те времена было бесценным. Но отец хотел прочь из хаоса гражданской войны. Он тосковал по прежним временам и порядку и вообще не переносил большевиков. В России он не видел для себя никаких перспектив.

Мой отец завязал контакт с одним человеком, делающим фальшивые паспорта, который как раз в то время сидел в страшной тюрьме Кресты”. Невозможно себе представить, как мог этот человек в тюрьме незаметно делать фальшивые паспорта, но через некоторое время отец получил на руки документ, удостоверяющий, что он родился в Риге, то есть, что он латвийского происхождения. На самом деле он родился на Украине, в Киеве, но с этим документом он имел право переселиться с семьёй в Латвию.

Из темноты прошлого возникает лицо Кости Вагинова. Всё было упаковано, мы были готовы к отъезду из России. Перед дверью уже стоял нанятый извозчик, своих лошадей к тому времени у нас давно не было. В длинном пальто, перешитом из отцовской шинели, во дворе нашего дома стоял Вагинов, чтобы сказать мне: “Прощай”.

Стояла осень, был дождливый мрачный день, когда мы приехали на Варшавский вокзал Петрограда. На рельсах стоял длинный поезд с вагонами для перевозки скота. Внутри стояли жёсткие лавки, на которых мы могли лежать в пути. Вагоны были освещены керосиновыми лампами. Мы запаслись продуктами и взяли с собой примус, поездка могла продлиться примерно неделю. Поезд во время пути без конца останавливался, мы продвигались вперёд очень медленно.

Родители, я и мои младшие — сестра Елена и брат Сергей были не одни в вагоне. С нами ехала латышская пара и молодой русский, примерно 25-ти лет, который был одет в чёрную кожаную куртку, у него была чёрная, как у Мефистофеля, бородка, и ехал он без багажа, что было подозрительно. Латыш, у которого была длинная рыжая борода, разговаривал всю ночь с молодым русским, когда все остальные, казалось, спали. Но мой отец бодрствовал и смог подслушать, что молодой человек без багажа был чекистом. А что если он подозревает, что наши документы не в порядке. Мы боялись, что когда доедем до латышской границы, он высадит нас из поезда, а потом арестует ЧК. Мои родители очень боялись этого человека.

Но произошло чудо. Молодой чекист подружился со мной самым обычным образом. Мы вместе варили на примусе манную кашу, я обожгла руку, и он мне её перевязал. Мы весело болтали. Я была такая беспечная, и мне не приходило в голову, что по его вине с нами может случиться что-то плохое. Поездка уже не была такой скучной, а перед границей молодой человек в кожаной куртке неожиданно исчез. Мы без проблем пересекли границу, но я была грустна, мне его очень не хватало.

В приграничном латвийском городке Режица мы должны были высадиться и предъявить наши документы. Кроме фальшивого паспорта моего отца, у нас не было никаких других “доказательств” нашего латвийского происхождения. Поэтому отец доверился начальнику вокзала и рассказал ему всю правду. Вначале мы находились на карантине, чтобы не занести в Ригу никаких болезней. Возможно, мы были изолированы из других соображений, просто нам этого не сказали. Мы жили в большом деревянном бараке, и здесь тоже были длинные деревянные лавки. В бараке находилось несколько десятков людей: маленькие дети, которые плакали по ночам, седые старики, беременные женщины и кормящие матери. Из-за вшей, блох и других насекомых мы должны были ходить в специально для этого построенную баню, где мылись в невероятной жаре. Пар был такой горячий, что я едва могла дышать.

Мы были в очень затруднительном положении. Мой богатый дедушка был в это время в Берлине и ждал нас, но латвийские пограничники не разрешали нам ехать дальше. Поскольку мой отец был врачом, ему удалось всё-таки получить разрешение для себя и семьи во время обеда выходить из барака, чтобы иметь возможность обедать на вокзале.

Спустя 10 дней пришло освобождение в лице господина Файна, одного богатого еврейского купца из Риги, знакомого моего дедушки. Он уже подтвердил у властей своё латвийское гражданство и сделал для нас письменное поручительство. Только тогда он смог забрать нас с собой. Господин Файн купил у моего дедушки по очень низкой цене один из его домов, находившийся на Морской улице. Он верил, как многие в то время, в недолговечность советского режима и надеялся вскоре стать владельцем этого роскошного дома, но, как позже оказалось, просчитался.

В Риге мы провели целый месяц и жили в гостинице на Вокзальной улице. Продовольственные магазины, где без ограничений продавались мясо, колбасы, сыры, овощи и сладости, производили на меня после нескольких лет нехватки продуктов в Петрограде огромное впечатление. И всё-таки одного материального изобилия мне было недостаточно. Советский писатель Владимир Дудинцев написал роман “Не хлебом единым”, и это так верно. Я тоже хотела большего, а Рига была очень спокойным, чистым, уютным, но ужасно скучным городом. Я хотела в Берлин, туда, где находилась большая часть русской интеллигенции.

Перед нашим отъездом из Петрограда один наш знакомый зубной врач просил меня передать привет его брату, инженеру, живущему в Риге. Я была рада немного развлечься в этом скучном городе и хотя бы кого-то навестить. Тот человек очень хорошо играл на фортепьяно, я любила музыку и осталась на некоторое время в его квартире. Он мне совсем не нравился, и всё было очень невинно. Но мой отец был раздражён и жаловался матери на моё поведение. Не полагается, дескать, молодой девушке находиться долго наедине с мужчиной в чужой квартире. Моя мать, умная, прогрессивная и общительная женщина, ответила ему, что слишком поздно волноваться по поводу таких вещей — времена переменились.

Спустя четыре недели мы поехали, наконец, в Берлин, и для меня настал новый жизненный этап — начало литературной деятельности в Берлине 20-х годов.

КОРМИЛИЦЫ, МОЛОЧНЫЕ СЁСТРЫ,

РОДСТВЕННИКИ

Глава 4

Сначала я хочу рассказать немного о старой России.

В старой России разница между богатыми и бедными была очень большая. В то время как некоторые катались как сыр в масле, во многих деревнях люди голодали. Больницы предназначались для бедных, поскольку люди с деньгами лечились дома. Эти больницы для бедных имели плохую репутацию. Если слышали, что горничная попала в Петербургскую Обуховскую больницу, то люди качали головой и говорили: “Ну, только бы живой оттуда вернулась”.

Если горничная беременела от своего хозяина, то мужчина не обязан был заботиться о родившихся детях — в России не было таких законов. Женщина, родившая внебрачного ребёнка, обычно отдавала его в деревню. Часто дети там умирали, а женщины поступали к богатым людям кормилицами. Эти женщины обеспечивались неплохим питанием, чтобы ребёнок хозяев получал хорошее молоко. Кормилицы были очень ухоженными и обследовались врачами.

У моей кормилицы было три ребёнка, одну девочку звали тоже Вера, она была немного старше меня. Этих детей называли молочными братьями и сёстрами.

Поскольку после Октябрьской революции кормилиц упразднили, мой младший брат Сергей был единственным ребёнком, которого моя мать сама кормила. Поэтому у неё была особенно сильная привязанность к сыну.

Родители моего отца были родом из Украины. Недалеко от Киева мой дедушка арендовал имение. Я не очень хорошо помню моих бабушку и дедушку. Дед был маленьким, бородатым и беспокойным человеком. Моя бабушка осталась в моей памяти как сдержанная, спокойная и благородная дама. Мой отец с братом Ильёй и сестрой Дорой выросли в деревне. Потом отец уехал в Киев учиться в гимназии и после её окончания поступил на медицинский факультет.

Во время учёбы он жил вместе со своим братом в одной квартире. Дядя Илья тоже изучал медицину и позже имел в Москве врачебную практику как гинеколог, а мой отец уехал в Петербург и работал вначале как дерматолог в больнице пока не открыл собственную клинику на Гороховой улице.

Мой отец был очень безалаберным человеком, я это унаследовала от него. Если он приходил в перерыв после второго завтрака из клиники усталый домой, то ложился немного отдохнуть, не снимая грязных сапог, на покрытую дорогим покрывалом постель. При этом из карманов его брюк падало несколько копеек, которые он только что получил от своих пациентов за лечение. Мой отец лечил не только богатых, его пациентами были самые разные люди: студенты, прислуга, извозчики, но также и князья. Платили в зависимости от своих доходов, студенты лечились бесплатно.

Родители моей матери жили вначале в городе Балта, недалеко от Одессы. В этой части Российской империи евреи имели право жить, тем не менее эти города бывали ареной ужасных погромов. Большие города, как Москва или Петербург, были почти недоступны еврейскому населению. Исключения делались только евреям с высшим образованием и купцам первой гильдии, к ним впоследствии принадлежал мой дед, который выиграл на бирже несколько миллионов рублей.

В царской России не было настоящих расовых преследований, как позже в Германии при нацистах. Важным считалась религиозная принадлежность, и евреями считались только те, кто придерживался иудаизма. Крещёные евреи, как мой отец, который принадлежал к евангелической церкви, получали почти все права. Человек мог родиться иудеем и перейти в христианство, но крещёный еврей не мог, конечно, так просто стать гвардейским офицером. Может быть в последующих поколениях? Но вскоре не было уже никакой гвардии, поскольку произошла революция.

Моя мать, например, не могла поддерживать знакомство с гвардейскими офицерами, потому что она была иудейкой. Существовали три гвардейских полка, и офицеры этих полков не могли взять в жёны кого им заблагорассудится. Моя мать жила в Петербурге очень замкнуто и не была по-настоящему принята обществом. Салона для приёма гостей у нас, собственно, не было. Часто приезжали её родственники, но, кроме них, почти никто не приходил. Её общение с другими людьми было очень ограничено.

В Петербурге погромы тоже случались. Черносотенцы врывались в квартиры евреев, грабили и избивали их иногда до смерти. Нечто подобное редко случалось в нашем окружении. Если же дело доходило до насилия, все родственники моей матери собирались в квартире её родителей, там они были в безопасности. Квартира находилась в центре города, и дедушка давал взятки полицейским чинам, чтобы они наблюдали за его домом. Полиция не пользовалась у интеллигенции в то время особым уважением. После революции не было никаких погромов, я лично в то время ничего ужасного не испытывала.

В Петербурге жил совсем обедневший, но очень аристократичный барон Бухольц. Это был пожилой господин, в детстве он мне казался стариком. Барон был высокого роста, дородный, с отвисшими щеками и длинным мясистым носом и имел подчёркнуто аристократические манеры. Один раз в неделю, в твёрдо установленное время он оказывал моей семье честь принять его у нас дома.

Моя мать в детстве была спокойным и способным ребёнком. Вместе со своей сестрой Евгенией она училась дома. Уроки ограничивались изучением языков и игрой на фортепьяно, в остальном её образование было более чем скромным. Позже она могла восполнить недостаток своего образования частым посещением театра и чтением. Особенно охотно она читала Достоевского.

В императорском театре Санкт-Петербурга позади каждой ложи имелось небольшое помещение, где можно было находиться во время антракта, если не хотелось покидать ложу. У капельдинера, одетого в униформу, заказывали чай и пирожные. Принято было, чтобы господа приносили своим дамам в ложу шоколадные конфеты из дорогих кондитерских “Балле” или “Конради”.

Моя мать заказывала шить свои платья во французском модном салоне “Арон”. Каждая модель должна была быть единственной, никакая другая заказчица не могла носить такое же платье. После одной театральной премьеры в газете было написано: “В Александринском театре присутствовали следующие дамы: … и Мария Павловна Лурье в модном платье из дома моделей “Арон”. Однажды я была вместе с моей матерью в этом ателье. Перед этим она настрого приказала мне, если я буду обращаться к господам Арон, то говорить “мадам” или “месье”. Конечно, я не припомню, о чём я там говорила, но “мадам” и “месье” повторяла как можно чаще.

Магазины в те годы ещё не имели определённых часов закрытия. Если мои родители приходили домой после посещения театра в полночь, они звонили в гастроном “Романов” на Невском проспекте и заказывали всё, что душа пожелает: икру, омары, сёмгу, устрицы. Всё доставлялось без промедления на дом.

Моя мать часто ездила в театр и без отца. Она ложилась спать после спектакля только ранним утром и завтракала обычно в постели. После полудня, в 16 часов подавали чай, пирожные и различные варенья. В 19 часов обедали: сначала ели суп, потом — жареное мясо или птицу и в конце — десерт. Пили вино. Если были гости, то перед супом подавали небольшие закуски — чёрную икру, сёмгу, ветчину или малосольную селёдку.

Напротив нашего дома находилось немецкое посольство, а немного дальше, его можно было видеть из окна, стоял Исаакиевский собор. Когда звонили колокола собора, у меня было всегда празднично на душе. Зимой я гуляла по Невскому проспекту, закутанная в белый вязаный платок, который носили поверх шапки. На ноги тогда обували что-то вроде гамаш. Мороз был сухим, и снег так весело хрустел под ногами.

Супружеская жизнь моих родителей была не очень весёлой. Некоторое время после свадьбы они поддерживали знакомство с коллегами моего отца и их семьями. Но отец был ужасно ревнив, и моя мать обычно чувствовала себя очень неловко. Поэтому она вскоре отказалась от этого общества.

ГУВЕРНАНТКА

Глава 5

Мебель в нашей столовой была из дуба, сиденья стульев обиты тёмной кожей. Возле лампы над столом посреди комнаты висел звонок для прислуги. Тяжёлый буфет стоял как раз позади бывшей гувернантки моей матери, которая сидела с нами за столом и разливала чай из самовара. Если ей нужна была одна единственная чайная ложка из кухни, она нажимала на кнопку звонка. Её властные манеры не вызывали особой симпатии персонала. На самом деле, её просто ненавидели, и я её тоже терпеть не могла. Между гувернанткой и персоналом постоянно бывали скандалы. У неё был невыносимый характер, а иногда она просто исходила ядом и желчью. Моему маленькому брату Сергею она всегда давала кусок сахара, чтобы он не плакал, в результате у него были плохие зубы.

В коридоре раздавались звонки, как в гостинице. Они сообщали, кого вызывали и из какой комнаты. Один раз нажать — для первой горничной, два раза нажать — для второй горничной. Первая горничная должна была пройти из кухни через всю квартиру по длинному широкому коридору, чтобы принести гувернантке ложку. Эта горничная накрывала также на стол и была обязана носить чёрное платье с белым фартуком и чепец.

Вторая горничная должна была прислуживать главным образом “барыне” — хозяйке дома, то есть моей матери. Она помогала ей одеваться, сопровождала в театр и снимала её ботики. В общем это была неплохая работа. При этом она могла даже видеть спектакли Станиславского.

Мои родители не хотели никакого повара, видимо, у них был плохой опыт. Они наняли кухарку, которая была мастером в своём деле. На пробу она должна была приготовить рубленые котлеты, с чем отлично справилась, и с тех пор жила у нас весьма вольготно. Она закупала продукты и получала проценты от продавцов. Кроме того, воровала, как сорока. Хозяйскими продуктами она могла прокормить всю свою родню. У кухарки была помощница, она мыла посуду, чистила картофель и другие овощи, а также держала кухню в чистоте.

Кроме них, была ещё, конечно, няня. С моей первой няней я устроила настоящий театр. Я была тогда совсем ещё маленькой — 3 или 4 года. Однажды, когда мои родные были в сборе, я взяла и выпорола все мои куклы. Те, кто это видел, поняли, что моя няня делает то же самое со мной, и её выгнали. С ранних лет я понимала, что такое прислуга, и знала, чего я хотела. В моей комнате потом распоряжалась другая няня, бывшая кормилица моей матери Александра Евграфовна.

У нас был извозчик, его звали Алексей. Извозчики всегда имели при себе маленькую бутылочку спиртного — “мерзавчик”. Когда было холодно, они пили водку и закусывали хлебом. Разница между немцами и русскими была в том, что немцы пили пиво и к нему потом — шнапс, а русские после водки ели хлеб. В народе говорилось, что извозчикам нужны семь одёжек, потому что зимой бывало очень холодно. Их авторитет среди коллег зависел от того, как много на них было надето. Прохожие давали нищим на улицах талоны, по которым те могли получить хлеб и суп. Нищие же просили денег, потому что им хотелось купить водку.

Квартира Алексея была поблизости. У него был телефон, и мой отец мог просто позвонить, если хотел, чтобы Алексей запрягал. Его жена, болезненная и всегда печальная женщина, была у нас прачкой. Мой отец был общительным и простым в обхождении человеком. Когда извозчик с экипажем приезжал, он спрашивал: “Ну, Алексей Михайлович, хорошо ли вам сегодня спалось?” и похлопывал его по плечу.

Дворник Олег был постоянно пьян, иногда его окунали головой в воду, чтобы он пришёл в себя. Но отец всё равно его не выгонял. Олег был моим любимцем, сейчас я уже и не помню, почему он мне так нравился. Он получал от меня подарки своим детям, а на Рождество я украшала им ёлку, для чего взбиралась вверх по лестнице. Извозчик тоже получал от меня чаевые. Наверно, это было скорее игрой, я чувствовала себя такой щедрой.

Ещё одну служанку, которую я очень любила, финку по национальности, мой отец уволил, потому что она отказывалась надевать чепец. В этом случае он оказался нетерпимым.

В комнате отца, которая находилась во второй половине нашей двойной квартиры стоял огромный письменный стол. Мой отец был заядлым курильщиком, и пепельницы в доме всегда были полны. Рядом был будуар моей матери с белыми шёлковыми обоями, в котором был постелен светлый, очень дорогой ковёр. Однажды дальний родственник моего отца приехал к нам из Одессы и привёз моей матери в подарок огромную коробку шоколадных конфет. Когда он хотел попрощаться, мать пошла проводить его до двери, оставив при этом открытую коробку лежащей на табурете, что имело досадные последствия.

Незадолго до этого я получила в подарок от моих родителей маленького, словно пушистый комочек, белого с жёлтыми пятнами щенка. Продавец утверждал, что это шпиц. Я назвала собачку Нитушка, по имени опереточной героини. Постепенно этот комочек превратился в настоящую лайку, сибирской породы собаку, пригодную для санной упряжки.

Итак, Нитушка нажралась конфет, и ей стало плохо. Её вырвало на дорогой ковёр, и крик стоял страшный. Ковёр отдали чистить, а собаку наказали.

Я всегда очень любила животных, но предпочитала непородистых и хотела им обеспечить такую же хорошую жизнь, как и породистым. Когда моя Нитушка была ещё маленькой, она заразилась чумкой и очень сильно болела. Я хотела сделать для неё что-то приятное, так мне было её жаль. Я пошла в дорогой гастроном и купила ей цыплёнка. Когда взрослые увидели, что я собираюсь угостить собаку таким дорогим обедом, они стали рассказывать о том, в какой нужде живут люди во всём в мире, и упрекали меня, что я люблю животных больше, чем людей. В конце концов, взрослые съели цыплёнка, а моей собаке достались только кости.

Моя мать была беременна, когда умер мой брат Александр. Собака чувствовала её горе и не отходила от неё. Какой бы ласковой и преданной ни была Нитушка, но она могла и кусаться. Временами собака воображала себя беременной, её молочные железы набухали, и она становилась кусачей. Нитушка спала со мной, и по утрам я иногда боялась вставать. Если я поворачивалась в постели, она кусала меня за ноги.

Летом, когда мы жили на даче в Павловске, Нитушка выскочила однажды через калитку нашего сада и порвала платье одной “знатной дамы”. Её муж пришёл к нам возмущённый и хотел вызвать на дуэль моего отца, на что отец сказал: “Я не буду драться на дуэли из-за собаки или порванного платья”. 50 рублей, которые отец дал этому господину, успокоили его мгновенно. Если собака кусала служанку, то ей давали 5 рублей. Поскольку служанки получали в месяц скромное жалованье около 15 рублей, то можно понять, что они совсем не сердились, если Нитушка их кусала!

ГВАРДИЯ

Глава 6

В старой России самым важным праздником была Пасха, в то время как в Германии — Рождество. Многие ставили в вербное воскресенье вербы в комнаты. Если ивовые веточки в вазах пускали корни, их сажали в горшки. В страстную неделю был пост, а в страстную субботу многие целый день ничего не ели, строгие верующие — до самого утра. В полночь мы совершали крестный ход с церковными хоругвями вокруг церкви, пел хор. Священник говорил: “Христос воскрес”, прихожане отвечали: “Воистину воскрес”. Подобную процессию можно увидеть и теперь в небольшой православной церкви на Гогенцоллерндамм в Берлине. Этот праздник не имеет, конечно, того просветления и торжественности, как в прежние дни.

Когда утром мы приходили домой после строгого поста, нас ожидали изысканные кушанья, и начиналось сущее обжорство. Молочный поросёнок и ветчина лежали в центре на плотно заставленном столе. Подавался жареный гусь, куличи, пироги и крашеные яйца. Напитки в зависимости от материальных возможностей — шампанское или водка. Выпивали изрядно.

Рождество в России было скорее праздником для детей.

В переулке рядом с Невским проспектом была ярмарка, где можно было купить всё что угодно. Там были игрушки, надувные шары, сладости, живые кролики, птицы и собаки. Ещё там можно было купить игрушку, которую я позже никогда не видела, она называлась “американские жители”. В трубочках, которые были наполнены водой, находились маленькие человечки. При этом действовало какое-то химическое вещество — человечки всплывали наверх, если их нагревали руками. Более дешёвые варианты приводили в движение воздуходувками. Устраивались соревнования, кто быстрее и больше запихнёт в себя блинов. Назначались призы.

В 20-е годы в Шарлоттенбурге на каждом углу можно было заказать блины.

* * *

Во время русско-японской войны 1904–1905 годов мой отец был направлен врачом в полк, который состоял из людей разных национальностей. Когда война закончилась, японцы предоставили моему отцу выбор: вернуться из японского лагеря военнопленных в Россию или же остаться при своих раненых товарищах.

Моя мама очень боялась, что он может погибнуть, но вскоре получила письмо от командующего генерала действующих войск, в котором сообщалось, что мой отец в полном здравии и лечит своих солдат. Она, конечно, очень скучала по нему, но и гордилась им. Перед своим возвращением в Россию он получил от японцев саблю за храбрость.

Среди его боевых товарищей было много магометан, одним из них был Хаджимурат. Это был очень религиозный человек, он не ел свинину, не пил алкоголь и не курил. О приходил к нам часто после окончания войны. Как кадровый офицер Дагестанского казачьего полка он носил казачью униформу. Офицеры мусульмане считались особенно верными царю, и Хаджимурату выпала честь принадлежать к отряду охраны царя.

Он был мужественным и бесстрашным человеком, что однажды чуть не привело его к гибели. Он шёл вдоль берега Фонтанки и увидел человека, который упал с моста в реку. Видимо, Хаджимурат забыл, что на нём была тяжёлая униформа и что он и без униформы всё равно не умел плавать. Несмотря на это, он бросился в реку, чтобы спасти того человека. В конце концов, спасать надо было обоих.

После окончания войны, которую русская армия позорно проиграла, мой отец пригласил несколько офицеров на завтрак с шампанским. Среди них был молодой и очень красивый гвардейский офицер Василий Викторович Бискупский, которым я ещё в возрасте пяти лет была увлечена. Он выглядел очень импозантно, был образован и умён, что в те времена среди гвардейских офицеров не всегда было правилом. Обычно они интересовались лошадьми и женщинами. Этими темами они ограничивались и в разговорах, так было принято. Некоторые из них проигрывались в карты так, что не оставляли семье ни кола, ни двора.

Моё восхищение этим красивым офицером дошло до того, что я назвала мою куклу Иван Бискупский. Иван звучало особенно по-русски, но я ведь была тоже “большой патриоткой”.

В свои студенческие годы мой отец жил в Киеве в одной квартире со своим старшим братом Ильёй. В шляпном ателье неподалёку работала хорошенькая молодая девушка, у которой был очень красивый голос. Её звали Анастасия Вяльцева. Дядя Илюша, который был большим поклонником красивых женщин, стал её первым возлюбленным.

Много лет спустя, мои родители только что поженились, тётя Маня, двоюродная сестра моей матери, которая брала уроки у известного учителя пения Сонкина, рассказала об одной молодой женщине с прекрасным голосом, которую она там встретила. Её провожал после занятий некий Стабеус, элегантный гвардейский офицер. Это женщина была Вяльцева, она пела русские романсы и цыганские песни в сопровождении фортепьяно и была в Петербурге знаменитостью. Одна из её песен называлась “Гей, да тройка”. Влюблённая пара едет на тройке, они целуются, и светит луна. А на обратном пути всё было уже совсем по-другому, не так как вначале. “Гей, да тройка!” — пела она, словно погоняя лошадей.

Между тем офицер тот умер от сухотки спинного мозга, и его место возле Вяльцевой занял Бискупский. Он жил на широкую ногу, как многие офицеры он тоже играл в карты и делал долги. Вяльцева должна была много работать, чтобы оплачивать такой образ жизни. В Петербурге поговаривали, что украшения, которые она надевала во время концертов, были фальшивые. Настоящие она якобы заложила.

Моя мать бывала у неё тогда часто, и она тоже приходила к нам иногда к вечернему чаю. Поскольку Вяльцева происходила из простого народа, то не могла появляться в салонах для гвардейских офицеров. Бискупский вынужден был оставить гвардию, чтобы иметь возможность на ней жениться, и стал офицером регулярной армии.

Когда Анастасии Вяльцевой было лет 40, она заболела лейкемией. Было всё предпринято, чтобы её спасти. Был приглашён специалист по этим заболеваниям профессор Эрлих из Германии, который делал ей переливание крови. Первым донором была младшая дочь Кирхнера, владельца большой бумажной фабрики в Петербурге. Но ничто не могло ей больше помочь. Мой отец, который знал её ещё с юности, часто садился у её постели и утешал. “Лурьеша, — так она называла моего отца, — не утешайте меня. Я знаю, что должна умереть”. Она заранее всё расписала и отдала распоряжение относительно того, что после её смерти надо было сделать. Должен придти парикмахер и сделать ей определённую прическу. Она выбрала платье, в котором хотела лежать в гробу. В день похорон Вяльцевой все улицы и балконы домов были полны народа, так популярна она была.

Несколько месяцев после её смерти Бискупский по приглашению моего отца жил у нас. Он страдал в то время плевритом и носил в квартире чаще всего красный халат в белый горошек. Наша квартира состояла из двух отдельных частей, которые были соединены коридором. Если надо было перейти из одной части в другую, нужно было перешагнуть через ступеньку. Бискупский жил во второй половине, и поскольку имелись две кухни, можно было для него отдельно готовить. К нему приходили друзья, и иногда мы не видели его целый день.

После революции Бискупский был адъютантом великого князя Кирилла Владимировича, главы дома Романовых в изгнании. После прихода к власти Гитлера Бискупский руководил “Доверенным пунктом для русских эмигрантов” в Шарлоттенбурге. Эта организация находилась под наблюдением гестапо, и хотя Бискупский был там начальником, его самого контролировали два русских националиста. Эти сотрудники были агентами гестапо. Оба эти агента участвовали в убийстве Набокова в спортивном дворце на Потсдамерштрассе.

Как-то я заговорила с Бискупским очень открыто на его службе о положении в Германии. Он предостерёг меня, чтобы я была осторожной при таких разговорах, потому что Табарицкий, один из убийц Набокова, мог всё подслушать.

ШКОЛА

Глава 7

В наше время почти невозможно себе представить, как в корне неверно меня тогда воспитывали. До 11 лет я была в семье единственным ребёнком, и меня берегли как хрустальную вазу. Всё было опасно: инфекции, болезни, несчастные случаи и дурные влияния подстерегали меня на каждом шагу. Кроме того: мораль, мораль и ещё раз мораль. С тех пор я ненавижу слово “мораль”.

Потом родился мой младший брат Александр, на редкость красивый ребёнок. Я помню, как он показывал на свой нарыв на пальце, потому что ему было больно. К большому горю моих родителей он умер от крупа, не прожив одного года. Я была до этого больна коклюшем и, видимо, его заразила. Трагическая смерть моего маленького брата усилила сверх всякой меры и без того совершенно преувеличенную боязнь моего отца, что со мной что-то случится. Если учесть, что он всё-таки был врач, эти невероятные страхи были несколько смешными.

После смерти моего брата родители послали меня с моей воспитательницей Войтке на несколько недель к тёте Фанни, двоюродной сестре моей матери. Она была вдовой, и у неё было четверо взрослых детей, все были студентами. К ним приходило много друзей, тоже студентов, и я была в восторге.

От моей матери я получила за всю свою жизнь только две пощёчины, а мой отец был вообще категорически против битья детей. У нас не держали детей взаперти в наказание, но я чувствовала себя всегда взаперти. Моим младшим брату и сестре под влиянием революции давали свободу, я же должна была ещё долгое время играть свою роль.

В старой России не было обязательного школьного обучения. Существовали так называемые городские школы, что-то наподобие начальных школ с очень низким уровнем. Детей из более высоких социальных слоёв посылали в гимназии или приглашали домашних учителей, что со временем, правда, было всё реже. Городские и частные гимназии были разделены строго по половому признаку, что после революции, разумеется, сразу изменилось.

Обычно учёба начиналась с 9 лет в подготовительном классе. Мой отец решительно не хотел подвергать меня опасности бесчисленных очагов заразы. Поэтому в первые годы я приходила в школу сдавать экзамены экстерном. У меня не было никакого страха перед экзаменами, наоборот, они давали мне приятную возможность вырваться из моего ужасного заточения и пообщаться с ровесницами. Сам экзамен мало интересовал меня — я была невнимательной, но, к счастью, достаточно способной, чтобы сдать экзамены без проблем. Часто я забывала вообще, зачем нахожусь в классе. Только с 12 лет я могла посещать 3-й класс частной гимназии Таганцевой. Мой отец, тем не менее, под впечатлением ранней смерти сына Александра, по-прежнему не одобрял это. Он меня очень любил, но был деспотом и не имел ни малейшего понятия о воспитании и психике ребёнка. Для меня дома поэтому царила невыносимая атмосфера. К счастью, моя мать настаивала на том, чтобы я наконец пошла в школу, и она смогла добиться своего.

В мой первый школьный день гувернантка моей матери дала мне пакет леденцов на дорогу. Я должна была их раздать моим одноклассникам, чтобы они хорошо ко мне относились. По одному этому можно судить, насколько разбирались окружавшие меня взрослые в педагогике.

Зимой меня отвозила в школу моя бонна в закрытом экипаже с окнами. По дороге мы заходили в дом дирижёра Александра Хесина. Это был двоюродный брат моей матери, он был женат на бывшей балерине. Они были знакомы с Козимой Вагнер и с дирижёром Артуром Никишем, который первым ездил с оркестром в полном составе и гастролировал по всей Европе. Я припоминаю, что Никиш был даже в Америке.

Падчерица Хесина Лизутка училась в том же классе, что и я, поэтому мы всегда брали её с собой. Когда мой отец однажды узнал, что у Лизутки насморк, он запретил её брать с собой, чтобы я не могла от неё заразиться. Это было абсурдом, ведь в школе мы всё равно были вместе. Коля Хесин, сын дирижёра, был совсем не богат, у него не было тёплой воды, не готовилось горячей еды, только бутерброды с колбасой и сыром. Поэтому мне у него очень понравилось. По крайней мере что-то совсем другое, спартанское — не то, что у нас дома. Коля был ещё студентом и был женат на Ксении, не еврейке, тоже студентке. К ним приходили многие студенты, атмосфера была очень приятная. Сестра Александра Хесина Маня играла в театре при Петербургском Народном доме. Когда она выступала в роли Анны Карениной по Льву Толстому, то надевала шубу моей матери.

Из окна экипажа я видела почти каждый день стоящего на углу недалеко от гимназии кадета, который, видимо, учился в соседнем кадетском корпусе. Он был немного старше меня, мы смущенно улыбались, но никогда не сказали друг другу ни слова.

Многие дети не хотят ходить в школу, я же наоборот была просто счастлива, когда была в школе. Не потому, что так хотела учиться, а потому что школа означала для меня свободу. Так мучительно я ощущала эту вечную опеку дома. Ещё сейчас у меня есть страх, с одной стороны, быть запертой, с другой стороны, я боюсь расстояний. Так далеко, до самой старости, доходит влияние моего ужасного воспитания.

Я познакомилась в школе с Клеопатрой, её называли Клёпа, дочерью одного очень богатого восточного врача. Она же сама была “левой” и настроенной против социальной несправедливости. Уже тогда она писала стихи, читала запрещённые книги и была влюблена в собственного брата, который учился в дипломатической школе. Клёпа считала, что её большой палец на руке похож на его палец, и поэтому она целовала свой собственный палец. Всё это мне очень импонировало.

В 14 лет я была ещё совсем наивна, и Клеопатра посвящала меня в тайны сексуальных отношений. Она делала это особым поэтическим образом, как пример она брала опыление цветов. Для меня было полезно вообще что-нибудь узнать о подобных вещах, поскольку я не имела ни малейшего понятия об интимных отношениях между мужчиной и женщиной.

Если моя мать после её первого поцелуя спросила свою гувернантку, не беременна ли она, то можно себе представить полное неведение в этой сфере в те времена. Сестра матери Евгения Финкельштейн начала истерично кричать, когда её муж в брачную ночь попытался приблизиться к ней. Она подумала, что он сошёл с ума. Лизутка, дочь дирижёра Хесина, была такой стыдливой, что муж никогда не видел её обнажённой. Всё происходило в темноте.

Сильное впечатление произвела на меня Ирина Богданова. Ирина умела так косить глазами, что у её одноклассников мурашки по коже пробегали. Это не было болезнью, она просто могла своими глазами вращать так, что её зрачки сходились в середине, они доходили до самой переносицы. Мы отводили взгляд, так ужасен был этот вид. Многие более впечатлительные барышни вздрагивали.

Я думаю, она использовала эти косые глаза, чтобы запугать своих одноклассников, это было для неё своего рода оружием. Я раскусила её уловку довольно быстро. Но потрясения от этих странно устроенных глаз никто не мог избежать. Учителя поэтому её недолюбливали. Мне вспоминалась горгона Медуза из греческой мифологии. Если бы Ирина поставила зеркало перед своим носом, то сама превратилась бы в камень, потому что могла смертельно испугаться своего собственного вида.

В остальном она была довольно симпатичная. Ученицей она была никудышной, но у неё уже были поклонники, и она вела довольно свободный образ жизни, чего мне тоже хотелось. Я завидовала ей ещё потому, что у неё были старшие братья, и у них бывали вечера с танцами, на которые приходили друзья этих братьев. Эти молодые люди мне были очень интересны. Почти все девочки были влюблены в какого-либо учителя. Я увлекалась учителем математики, он был инженер, очень некрасивый, похожий на поросёнка, но ведь он был учитель.

Классная комната была квадратной, за партой сидели по две девочки. В углу за столом сидела классная дама Лидия Васильевна — маленькая, сутулая, рыжеволосая. Классная дама не была учительницей, её задачей было следить за тишиной и порядком в классе во время перемены. Наша школьная форма состояла из коричневого платья и маленького чёрного фартука.

Сестра моего отца, тетя Дора, была внешне очень импозантной. Она была не очень хороша собой, но всегда элегантно и прилично одета. Её муж был врачом из Одессы, специалистом по лёгочным заболеваниям. Он был инициатором акции “Белая ромашка” по борьбе с туберкулёзом, который тогда уносил много человеческих жизней. Я вспоминаю один прекрасный солнечный день, мне было тогда, кажется, около 14 лет. В воздухе пахло весной, я шагала с моими одноклассницами по набережной Невы и собирала деньги для “Белой ромашки”. Мы звенели нашими медными кружками, призывали бросать в них копейки и давали жертвователям белые искусственные ромашки. Мы были молоды, и нам было весело.

После обеда я схватила эту кружку и пошла в Азовский банк, в котором мой дедушка заключал свои биржевые сделки. Банк находился на Замковой площади под аркадами, недалеко от Зимнего дворца. Дедушка представил меня директорам, которые пополнили мою кружку золотой монетой в пять рублей. Гордая, принесла я свою тяжёлую кружку на следующий день в школу.

До революции лучшие ученики гимназий награждались настоящими серебряными и золотыми медалями. Когда я закончила школу, была в разгаре революция, и я получила только свидетельство, в котором стояло: окончила с серебряной медаль.

ПАВЛОВСК

Глава 8

Мои родители гуляли однажды со мной в парке в Висбадене, мне было тогда около 10 лет. Я была так погружена в мои мечты, что налетела на дерево и ударилась головой. Лёжа на земле, я сказала матери: “Кажется, я умираю!” Она была в ужасе. Меня принесли в гостиницу и вызвали врача. Поскольку я была официально “тяжело больной”, я не хотела пускать в комнату гувернантку моей матери. Вместо неё должны были обязательно позвать ко мне тётю Маню, сестру дирижёра Хесина, перед смертью я хотела с ней попрощаться. Когда появился врач и обследовал меня, он установил, что ребёнок здоров, зато у матери проявляются болезненные симптомы.

Мы предприняли тогда поездку по Рейну. Пароход шёл на Кобленц, на нём вместе с нами находились дальние родственники моего отца, у которых был семилетний сын Павлик. Вдруг он перегнулся через поручни и попытался достать до воды. Взрослые ругали его, а я пыталась его удержать. Мне сказали: “Оставь его, а то ты можешь с ним упасть в воду”. На что я ответила: “Мне лучше умереть вместе с Павликом”.

Моя мать купила в Петербурге два билета на спектакль “Хищница” для меня и моей бонны Войтке, она была эстонкой из Ревеля, и я её очень любила. В нашем экипаже мы поехали в театр и сказали кучеру, когда он должен за нами приехать. В середине представления у меня было ощущение, что я не могу глотать. “Домой, домой”, — кричала я, и моя бонна быстро наняла извозчика, который привёз нас домой. Срочно вызванный врач поставил диагноз: обычный насморк. Поэтому у меня была такая сухость во рту. Жаль было спектакль.

Такие или подобные истории происходили нередко. Я не притворялась, я верила, что действительно умираю. Это было что-то вроде истерики.

В нашей семье было несколько случаев помешательства, во всяком случае, много странностей и чудачеств. Дочь брата моего дедушки попала в сумасшедший дом. Борис Финкельштейн, мой двоюродный брат, сошёл с ума. Двоюродная сестра моей матери была тоже чудаковатой. Она была настолько не в себе, что выколола иголкой на руке имя своего возлюбленного. Когда рука опухла, можно было разглядеть буквы. Она была влюблена в том числе в дирижёра Александра Хесина и приносила ему завтрак в постель. Она была старой девой, очень умной, но невероятно некрасивой.

Когда родилась моя сестра Елена, мне было уже 14 лет. Моя мать была в ужасном состоянии, роды были очень тяжёлыми, и Елена была тоже трудной девочкой. В возрасте двух или трёх лет она замолчала, и никто не мог заставить её говорить. Когда мы были в Павловске, где часто проводили летние месяцы, мой отец вызвал психиатра. Елена могла говорить, но была сердита и не хотела ни с кем разговаривать. Врач заставил её каким-то образом раскрыть рот.

Наша дача была двухэтажной. Елена была ещё маленькой, она убегала наверх и звала маму, и мать должна была каждый раз идти наверх, чтобы её забрать, потому что вниз она сама не могла спускаться.

В 1938 году сестра уехала очень вовремя в Англию. Позднее она стала диктором русскоязычного канала ВВС в Лондоне. Её манеру говорить хвалили. Когда она стала взрослой, мы не слишком хорошо понимали друг друга. С ней всегда было много скандалов и ссор. При этом она была порядочным человеком. После войны она платила за нашу квартиру. Когда наша мать вернулась из Терезиена, сестра постаралась как можно скорее приехать из Лондона в Берлин, чтобы повидать нас, хотя воздушное сообщение было очень плохим.

Несмотря на это, были постоянные скандалы. У неё была язва желудка, и она требовала, чтобы еда была готова к определённому часу. Я не хотела, чтобы она гуляла с моей совсем ещё маленькой собачкой Бобой. Тогда она так разозлилась, что ругала меня по-русски последними словами. Я носила в то время её одежду, у меня совсем не было денег. Но после таких оскорблений я не хотела больше надевать её вещи.

Моя мать потребовала, чтобы сестра извинилась передо мной, тогда я могла бы вновь взять её блузки и юбки. Она извинилась, и я взяла вещи обратно. После войны она делала в Мюнхене политические доклады о временах нацизма.

Когда я была маленькой, мы проводили лето, лучшие месяцы в году, на нашей даче в Павловске, вместо того, чтобы, как было принято, выезжать за границу. В Павловске, расположенном недалеко от Петербурга, было множество вилл. Недалеко отсюда царская семья имела летнюю резиденцию “Царское село”. После революции оно было переименовано и называется теперь Пушкино, потому что Пушкин был воспитанником аристократического лицея, находившегося там.

В “Царском селе” имелся большой крестьянский двор, где можно было купить чёрный ржаной хлеб и пить свежее молоко, которое ещё пенилось после доения.

На даче был большой сад со множеством цветов и ягодных кустов чёрной, белой и красной смородины, крыжовника и малины. Были грядки с клубникой, огурцами и редиской, на которых мне разрешалось самой сажать. Яблоневые, грушевые и сливовые деревья росли рядом с цветочными клумбами, всё было в цвету. В больших количествах варились варенья и мармелады. Женщины часами сидели в саду и чистили фрукты для варенья. Я изображала продавщицу цветов и ягод, надевала передник, а на голову — деревенский платок, брала две корзины и безмен. Я ходила по саду и собирала цветы и фрукты, которые продавала. Знакомые часто приезжали на несколько дней и ночевали у нас. Так что у меня было достаточно покупателей, чтобы распродать все мои товары. Цены назначались в копейках, и взрослые играли в мою игру.

Однажды моя мать с её бывшей старой гувернанткой и я с няней пошли на прогулку по Павловску. Вдруг у меня возникла “блестящая идея”, чтобы все три мои спутницы шли позади меня гуськом. Люди, встречавшиеся нам, смеялись над этой странной процессией. Молодая женщина с ребёнком на руках стояла у окна и тоже смеялась. Моя няня посмотрела на неё и сказала: “Смейтесь, смейтесь, но кто знает, что из вашего собственного ребёнка вырастет?”

Недалеко от нас была дача одной русско-еврейской семьи. Он был богатым купцом, она — красавицей. Ей было 35 лет, у неё были медного цвета волосы и чёрные глаза. У них была трёхлетняя дочь и её 17-летний сын от предыдущего брака, которого она пыталась прятать от людей. Она стыдилась его и не хотела иметь такого взрослого сына. Он заикался и в других отношениях был не особенно презентабельным.

Она была очень красива, и я была от неё в восторге. Пока она молчала, могла сойти за парижанку, так была хороша. Но когда открывала рот, то говорила с таким ужасным идишским акцентом, что хотелось заткнуть уши. Моя няня приложила немало усилий, чтобы я не поддалась её влиянию. “Эта женщина — плохая компания для воспитанной и умной девочки”, — говорила она.

Я помню, что постоянно к ней бегала. В сущности, она была очень поверхностна, не начитана и вообще неумна. После революции я встретила её ещё раз в Берлине, но очарование исчезло.

Идиш — ужасный язык для человеческого слуха, иврит же, напротив, необыкновенно красив. Однажды во время одного религиозного праздника я слышала раввина. Конечно, я ничего не поняла, но слова звучали очень приятно.

Владельцы дачи жили рядом. У них было три сына, старшего звали Коля, ему было 16 лет, он был учеником юридической школы, носил униформу и готовился к карьере на дипломатическом поприще. Он целовал дамам руку, что мне очень нравилось. Я всегда говорила о нём: “Он не просто воспитанный, он благовоспитанный”.

В Павловске у меня был верный друг и спутник — Шарик. Однажды, когда я гуляла по саду, через дырку в заборе на наш участок прыгнул большой, лохматый пёс. Я испугалась — он был такой дикий. Я убежала в дом, моя мать обняла меня и успокоила. Потом я поняла, что он совсем безобидный и очень добрый, и между нами возникла большая дружба. Шарик сопровождал меня по полям и лугам. Он смотрел на меня снизу вверх, радовался, когда я смеялась, и вилял хвостом.

Лето заканчивалось, дачи пустели одна за другой, окна закрывались и заколачивались гвоздями. Дни становились короче, листья начали желтеть и опадать, часто шли дожди. На дорогах можно было видеть большие повозки, запряжённые лошадьми, тяжело нагруженные всяческой домашней утварью и накрытые брезентом. Это были вещи дачников, которые возвращались в город. Настало время и нам возвращаться в Петербург. Мы ехали до вокзала на извозчике, а Шарик бежал за повозкой с высунутым языком, весь растрёпанный и молча страдал всей своей бедной собачьей душой. Это было наше прощание, больше мы его никогда не видели.

Много лет прошло с тех пор как я, лежа в огромной копне и устремив глаза в небо, вдыхала запах свежего сена и мечтала, полная счастья в своей детской невинности.

Васильки, ромашки… Ничто не возвращается, неумолимое время не стоит на месте. Была ли я действительно тем ребёнком? (1)

ПЕРВАЯ МИРОВАЯ ВОЙНА

Глава 9

Мой дедушка абонировал ложу в Мариинском театре, поэтому я могла часто ходить в оперу. В певиц и в теноров я постоянно влюблялась. Однажды отец позвал меня к себе в комнату и представил знаменитому, но ещё очень молодому тенору Леониду Собинову. Мои родители слышали его в опере и были в восторге от его голоса. Его лучшей партией был Ленский в опере Чайковского “Евгений Онегин”. Собинов принёс для моей матери орхидеи, отец дал мне эти цветы, а Собинов пожал мою руку. Это был великий день в моей детской жизни. Я была так горда, что сфотографировала этот букет на память.

Я была очень мечтательным ребёнком. В моей фантазии я построила дом, в котором жили прекрасные певицы и мои любимые артисты. С ними всегда случалось что-нибудь трагическое, чаще всего из-за безответной любви. Если мои герои были грустны, а это было постоянно, я утешала их. Всё это происходило исключительно в моей голове. Я гуляла, погружённая в мои мечты, и не замечала ничего вокруг.

У меня были красиво наряженные куклы с холодными стеклянными глазами, которых я не любила. Вместо того, чтобы играть с ними, я вырезала портреты моих любимых артистов или членов царской семьи из открыток и выдумывала истории, которые с ними разыгрывала. Или же играла на пеленальном столике и вырезала из почтовых открыток деревню. Если по столу пробегал таракан, что случалось и в приличных квартирах, для меня это была собака, которая бежала по деревенской улице. Комнаты были с очень высокими потолками, украшенными маленькими летающими ангелочками. Под роялем было моё разбойничье логово, под клавишами я повесила тонкое одеяло и сидела за педалями. Оттуда я намеревалась нападать на людей и грабить их.

Тётя Фанни, еще одна двоюродная сестра моей матери, хорошо играла на пианино. Когда она приходила к нам, мой отец просил её поиграть что-нибудь из Шопена. Я помню с тех времён сонаты Шопена, они связаны в моей памяти с детством.

Детские игры назывались поэтично — горелки: “гори, гори ясно, чтобы не погасло, глянь на небо — птички летят, колокольчики звенят”; другая игра называлась “колечко, колечко, где ты?”

Разумеется, я собирала автографы, как многие дети в то время. Я читала приключенческие истории Майн Рида и детские романы писательницы Чарской. Моей любимой книгой была “История маленькой девочки” Сысоевой, в которой была такая тётя Маня, она была очень несчастна и ночью молилась на коленях в белой ночной рубашке. Я любила её.

Я всегда хотела быть мальчиком. Я лазала по заборам, и моим самым большим желанием было стать солдатом. С моей двоюродной сестрой я играла в оловянных солдатиков. Мы играли в войну и устраивали военные сражения.

Я всегда хотела иметь трёхногую собаку, чтобы её баловать, и мой долг был бы ухаживать за ней.

В моей памяти возникает одно дальнее путешествие, в котором я была в детстве. В царской России летние школьные каникулы длились три месяца. Пристрастием большинства богатых буржуа было выезжать на это время за границу, хотя в России было много красивых мест.

Например, я никогда не бывала на Кавказе или в Крыму, а каникулы проводила чаще всего в Швейцарии, Германии или Австрии. Мне было 13 лет, шел 1914 год. В июле того года мы поехали в Аксенштайн, что в немецкой Швейцарии. Это был небольшой курорт, расположенный высоко в горах, недалеко от Люцерна. Мой отец недолго был с нами, он скучал за границей и читал целыми днями газеты. Я никогда не любила газеты, не читаю их и теперь. Это очень огорчало тогда моего отца, он считал, что интеллигентная девочка должна знать, что происходит в мире.

Как раз в это время пришла весть, что кронпринц Фердинанд австрийский и его жена убиты сербским анархистом в Сараево. В августе 1914 года началась Первая мировая война. Германия была в союзе с Австрией, Россия — с Сербией. Отношение к нам немецко-говорящих швейцарцев изменилось молниеносно. Персонал в гостинице обращался с нами невежливо. Мы старались на улицах не говорить между собой по-русски, чтобы избежать неприятных ситуаций.

Мы хотели как можно скорее обратно в Россию, но из-за войны не могли ехать через Германию. Нам также не могли прислать деньги из России — переводы больше не принимались. Связь с Россией была прервана. Моя мать решила ехать в Терите, в французскую часть Швейцарии, где находились родственники её сестры Евгении, семья Финкельштейн.

Тем временем мой отец был призван в армию, и в ранге капитана находился в кавалерийском гвардейском царском полку. Сохранились его фотографии, где он сидит на коне. У меня была фотография, где мой отец в ставке Верховного главнокомандующего вместе со своими товарищами по гвардейскому полку сидит прямо рядом с царём Николаем. В те времена отец носил огромные усы. Эта фотография была помещена в книге, выпущенной к юбилею гвардейского полка.

Когда отца хоронили в 30-е годы в Берлине, многие бывшие гвардейские офицеры стояли у его могилы по обеим сторонам. Когда после Второй мировой войны приехал из Латинской Америки мой брат, чтобы повидать меня, я подарила ему эту книгу с фотографией нашего отца рядом с царём.

Перед отъездом из Петербурга в 1914 году мой отец отнёс все драгоценности моей матери, которые оценили в 200 тысяч рублей, в Государственный банк и получил за них расписку. Он надеялся таким образом сохранить их в безопасности. После революции эта расписка не имела, разумеется, никакого значения. Тот клочок бумаги — это всё, что нам осталось от драгоценностей моей матери.

Финкельштейны назывались между прочим “фон Финкельштейн”. Отец моего дяди Михаила получил как врач за свои заслуги, несмотря на то, что был евреем, потомственное дворянское звание. За границей их называли “барон” и “баронесса”. На все их вещи, на бельё, посуду была нанесена дворянская корона. Было странно и неприятно видеть, как они этим дворянством кичились.

Во французской Швейцарии русских не ненавидели, поскольку Франция, как и Россия, входила в Антанту. Швейцария тоже была тогда терзаема внутренними противоречиями. Мы совершали дальние прогулки по берегу Женевского озера и видели Шильонский замок, в котором в 1530–1536 годах был заточён Франсуа де Бонивар, борец за независимость Женевы.

В гостинице, в которой жили Финкельштейны, остановились несколько русских аристократов, среди них госпожа Мария Павловна Родзянко со своими двумя младшими сыновьями, Сергеем и Виктором, граф Штенбокфермер и княгиня Энгалишен с 16-летней дочерью, болезненной бледной девушкой. Старший сын госпожи Родзянко Михаил стал впоследствии министром в кабинете Временного правительства Александра Керенского. Моя мать не хотела одна с детьми совершать это небольшое кругосветное путешествие из Швейцарии в Россию. Мне было тогда 13 лет, моей младшей сестре 2 или 3 года. Мы присоединились к Финкельштейнам.

Глава семьи, мой дядя Михаил Финкельштейн, тут же принял командование над группой путешественников. Он постоянно считал своих овец и ужасно сердился, если кого-то не хватало. Мария Родзянко, обладавшая громким басом, была восхищена этим красивым мужчиной и его организаторским талантом. Но мой дядя вообще недолюбливал и избегал женщин, он был женат и гордился своими четырьмя детьми.

Так началось наше путешествие на родину. Мы должны были сделать большой объезд вокруг Германии, чтобы попасть домой. Нашей первой остановкой был Милан. Я хорошо помню превосходное спагетти в ресторане, но знаменитых произведений искусства и великолепных церквей я определённо не заметила.

Проехав через всю Италию, мы прибыли в Бриндизи, тогда это был захолустный городишко на юге Италии. Было ужасно жарко, в узких улочках сидели нищие, прислонясь к стенам домов, мухи липли к их лицам. На улицах продавали жареные каштаны, которые готовились тут же на открытом огне.

На корабле мы приплыли в Салоники. Загорелые греческие мальчики плавали в гавани вокруг корабля и ловили ртом монеты, которые им бросали пассажиры. Спустя некоторое время мы прибыли в сербский город Ниш, в котором всё было невероятно убого. Я вспоминаю неопрятную гостиницу и грязный туалет, в котором перед унитазом были приделаны для ног две возвышающиеся каменные плиты. Какое достижение цивилизации!

Когда наша русская группа приехала в Ниш, в местной прессе появилось сообщение: “В наш город прибыли госпожа Мария Павловна фон Родзянко с сыновьями, княгиня Энгалишен и т. д. … и герцог фон Финкельштейн”. Сыновья госпожи Родзянко вовсю развлекались, ведь они-то знали, кто на самом деле были Финкельштейны. Они везде ходили с этой газетой и показывали её всем.

На пути между Нишем и Софией под одним из железнодорожных вагонов был обнаружен вооружённый ножом преступник. Почему он там лежал и хотел ли кого-то убить, об этом я так и не узнала.

Столица Болгарии София выглядела очень по-русски, повсюду были церкви с куполами луковичной формы. Улицы были широкими, звенели колокола. Я чувствовала близость родины.

Бухарест, “маленький Париж”, был последней остановкой на нашем длинном пути в Россию. Улицы были заполнены хорошо одетыми людьми, были шикарные магазины, а из кафе и ресторанов доносились мелодии румынской музыки, исполняемой на скрипках.

Наконец, мы приехали в Одессу, где провели неделю у тёти Доры, сестры моего отца, а наши попутчики разъехались в разные стороны, их словно ветром сдуло.

Одесса была красивым городом, в то время международным портом, на улицах можно было слышать, как люди говорили на разных языках. Странно, но особенно отпечатался в моей памяти кинотеатр “Уточкин”, там стояли высокие светильники, которые освещали кинозал.

Наконец, мы поехали домой в Петербург. Перед революцией Петербург не был затронут войной, её здесь почти не замечали. Для буржуазных семей не было никаких проблем с продовольствием. Мои двоюродные братья Андрей, Дмитрий, Борис Финкельштейны и я — все, будучи “большими патриотами”, сожгли купленные в Швейцарии открытки с семьёй немецкого кайзера.

Появилось много иллюстрированных журналов, в которых писали о войне и прославляли солдат. Самым известным был журнал “Огонёк”, в нём помещались портреты геройски воевавших солдат и медсестёр, самоотверженно работавших в лазаретах для раненых. Были в том числе фотографии женщин из дворянских семей и из высшего общества, которые прошли обучение на ускоренных курсах медсестёр, чтобы уметь ухаживать за ранеными.

* * *

Несколько лет тому назад я прочитала книгу Владимира Линденберга “Встречи”. Всего один раз в моей жизни была именно такая “встреча”, как он это описал, — когда я познакомилась с пастором фон Виллегероде.

Виллегероде проповедовал в церкви св. Петра, единственной лютеранской церкви Петербурга. Ему было около 40 лет, и он был этой самой “встречей”. От него исходил своего рода свет. Он меня конфирмовал, и я часто приходила в его квартиру. С ним я могла говорить обо всём. Тогда я уже читала запрещённые книги, такие, как “Яма” Куприна, “Санин” Арцыбашева или “Ольга Орк” Слёзкина. Хотя мы, разумеется, говорили главным образом о других вещах, я не боялась заговорить с ним и об этих книгах.

У него я чувствовала себя совершенно свободной. То недолгое время, когда мне посчастливилось знать этого необычного человека, было словно освещено изнутри. Я не могу точно объяснить, что это было, но я чувствовала внутри огромную радость, ясность и чистоту.

Он был высокого роста, светловолос, носил усы, у него была скромная жена и сын Герхард. В его кабинете стояла лампа с зелёным абажуром, которая излучала уют и спокойствие. Продуктов тогда уже едва хватало, жена пастора готовила из ржаной муки, воды, сахарина и какой-то приправы вкусное пенистое кушанье. Сейчас никто не стал бы такое есть, а тогда это был деликатес.

После одних похорон он неожиданно умер от сердечного приступа. Я хорошо помню, как я в глубокой печали стояла у его гроба, установленного для прощания. Он был похоронен на Смоленском кладбище. Я часто приходила на его могилу и написала стихотворение, в котором были слова: “Тихо, тихо. Могилы, кресты, / И доносится издали звон”. (2)

ПЕРВЫЕ НЕДЕЛИ В БЕРЛИНЕ

Глава 10

Поздней осенью 1921 года мы прибыли в Берлин и жили вначале в пансионе “Штайнплац” в тогдашнем Кни, теперешнем Эрнст-Ройтер-Плац. Тогда у моего дедушки ещё были деньги, но мы, тем не менее, не могли долго жить в этом пансионе, потому что он был просто слишком дорогим.

В это время в витринах недорогих ресторанов с садами висели таблички с надписью: “Здесь семьи могут заваривать кофе”. Это была излюбленная традиция. За столами можно было видеть мужчин, играющих в скат на клеёнках с весёлой расцветкой, женщин за вязанием спицами и крючком. Люди приносили с собой из дома кофе, чай, бутерброды или пирожные. Итак, еда была, и тогда заказывали чайник с кипятком, чтобы заварить кофе. Чашки, тарелки, ложки и ножи выдавались в ресторане напрокат за плату.

По утрам в воскресенье я часто ездила с моей матерью, сестрой Еленой и братом Сергеем, с нами были ещё мои двоюродные брат Андрей и сестра Шура Финкельштейны, в ресторан с садом в Целендорф. Напротив ресторана было чистое поле. Я хорошо помню, как чудесно было бегать по этому полю, вдыхать запах свежескошенной травы и ощущать бесконечную внутреннюю свободу. Я была молода, у меня всё ещё было впереди. И мне было море по колено, так легко было у меня на душе.

В одном из таких садов-ресторанов в конце Паульсборнерштрассе по воскресным и праздничным дням играл оркестр. Один из музыкантов, лысый скрипач, пел весёлые шлягеры. Я хорошо помню, как он танцует на одном месте, прижимая к груди скрипку и распевая на мотив известной песенки: “О, мой милый Августин, где же твои волосы?” Несмотря на лысину, я была в него влюблена, он же меня, к сожалению, не замечал.

С одним из друзей Андрея Финкельштейна мы очень мило танцевали и договорились встретиться. Он пришёл на свидание, но с самого начала сказал мне, что женщины его совсем не интересуют, и мой пыл после такой откровенности значительно поумерился.

Недалеко от нашего дома, на углу Курфюрстендамм и Иоахим-Фридрих-Штрассе, жила русско-еврейская семья Коганов. Тут же жила сестра Когана и её сын, писатель Овадий Савич, который был женат на дочери одного московского раввина. Он писал в то время роман “Молчаливый собеседник”, который был издан в Берлине на русском языке. Овадий Савич был очень дружен с Ильёй Эренбургом. Позже он возвратился в Советский Союз и умер там молодым. Савич был странным человеком. Когда однажды поздно ночью по дороге домой он должен был проходить мимо вокзала Zоо, то попросил меня проводить его. У него был панический страх, что с ним могут заговорить проститутки.

В квартире Коганов собирались каждую пятницу друзья и знакомые. Зажигались свечи, и старый Коган читал молитвы, склонясь над халой, излюбленным хлебом русских евреев. Потом ели разные еврейские блюда, например, фаршированную щуку в соусе с хреном. Приходили также друзья Овадия Савича и сына Когана. Мы танцевали под музыку патефона: two step, one step, танго и медленные вальсы. Овадий Савич был хорошим танцором. Все развлекались, и было весело.

В одну из таких пятниц я познакомилась с неким Поличеком, другом Савича. Он был учителем химии. Я думаю, он был чехом по происхождению. Мы шли вместе по Курфюрстендамм по направлению к Аугсбургштрассе. Поличек говорил мне, что хочет жениться и завтра утром должен встретить свою невесту на вокзале Zоо. Он спросил меня, не хочу ли я посмотреть его квартиру. “Ну, конечно, я могу посмотреть, — сказала я. Я была довольно испорченная девушка. — Но с одним условием: что ничего не произойдёт”. Он дал честное слово.

Собственно говоря, он хотел на следующий день привести в квартиру свою невесту. Трамвай тогда проходил вдоль Курфюрстендамм. Небольшая квартира в Вильмерсдорф, недалеко от Несторштрассе была мило обставлена. Мы начали обниматься, но он хотел, конечно, большего! Я же не хотела. Это было неприличным, ведь он ждал свою невесту. Я сказала ему: “Ты дал честное слово”. Он очень разозлился, что я отвергла его, и в отместку укусил меня в шею так сильно, что спустя месяцы у меня был на этом месте синяк. В сущности, он был прав, я сама виновата, что так произошло.

В один из вечеров я встретила у Савича двух режиссёров и сценариста Натана Зархи из Советского Союза. Зархи написал сценарий по роману писателя Константина Федина “Города и годы”. Они были в Берлине, чтобы здесь снять часть фильма. С Натаном Зархи я была некоторое время дружна. В ту пятницу вечером я рассказала этим кинодеятелям о наших воскресных семейных поездках. Они были в восторге и хотели в ближайшее воскресенье обязательно поехать с нами.

В следующее воскресенье мы встретились на трамвайной остановке и вместо Целендорфа, где можно было самим готовить кофе, поехали в сторону Ваннзее, в дорогой ресторан. Материальное положение нашей семьи в то время было очень плохим, а эти люди производили впечатление весьма богатых. Они нас пригласили, и мы могли заказывать то, что хотели. Они оплатили всё. Сергей и Елена были тогда ещё большими детьми, они ели больше, чем могли переварить, и в конце концов им стало плохо. Елена, восхищённая таким богатством, сказала моей хорошенькой двоюродной сестре Шуре, которой только что исполнилось 18 лет: “Попроси этого Зархи купить мне авторучку, он ухаживает за тобой и не откажет в твоей просьбе”.

Потом мы плыли пароходом по Ваннзее. В те времена мы были совсем не избалованы и потому более чем довольны. Мой дедушка недавно умер, и мы были почти бедны.

В безумно дорогом ресторане “Барберина” на Харденбергштрассе, в котором надо было обязательно заказывать вино, можно было нанять партнёра для танцев. Шура, Натан Зархи и я провели там однажды вечер. Шура хотела танцевать, и Зархи нанял жиголо, потому что сам не умел танцевать. Потом он купил для нас у продавщицы цветов, ходившей между столиками ресторана, большой букет красных роз. Они были очень дорогими, и я не могла этому по-настоящему радоваться. Меня угнетало то, что так много денег тратилось на пустяки, в то время как дома мы считали каждый пфенниг. Сдобный хлеб и фруктовый мармелад были для нас роскошью. На следующий день я поборола себя и рассказала Зархи, что я думаю о его расточительстве. Он смеялся и высказался в том духе, что я больше гожусь для роли жены, чем возлюбленной.

В кафе на Генриеттенплац в районе Галензее, куда я приходила почти каждый день с матерью, я познакомилась с модисткой Анитой. Я думаю, что это была реакция на дружбу с Андреем Белым, чей образ мыслей был грандиозным и слишком сложным для меня. С ним я была, конечно, в напряжении и чувствовала себя усталой, иногда мне хотелось жить беззаботно, быть немного проще и говорить банальности.

Анита была довольно легкомысленной девушкой. Одного из её многочисленных друзей звали Вилли, он был официантом в вагоне-ресторане. Однажды на голове у неё была интересная шляпа, напоминающая кастрюлю. Анита с удовольствием гуляла и с писателями. Однажды в Берлин приехали поэтесса Вера Инбер, писатель Тынянов и режиссёр Чайка. Они не были эмигрантами, у них были советские паспорта, они прибыли в Берлин исключительно как туристы. Все трое хотели познакомиться с “другим Берлином” и попросили меня, поскольку я хорошо знаю город, прогуляться с ними по восточному и северному Берлину. Овадий Савич был тоже в этой компании, а в качестве других экскурсоводов нас сопровождали Анита и Вилли.

Был чудесный вечер. Мы заходили в различные ресторанчики на Мюнцштрассе и вокруг Александерплац, танцевали в ресторане, называвшемся “Дамы приглашают”. Я уверена, что наши советские гости были довольны. Вера Инбер была небольшого роста, она говорила о себе: “Я мала, как та самая маленькая собачка, но я не щенок”. Тынянов тоже был невысокого роста и хромал. Если я не ошибаюсь, он был женат на сестре Шкловского. Тынянов писал исторические романы, в том числе о Грибоедове — “Смерть Вазир-Мухтара”. Он был известным писателем в России, но за границей его мало знают. Из каждого ресторана Вилли брал что-нибудь на память, то подставку под пивную кружку, то ложку или рюмку. На улицах он спрашивал у стоявших вокруг проституток о их ценах: чем более запрещённым и опасным было место, тем дешевле они запрашивали.

 

 

ВЕЧЕРИНКИ У ИВАНА ПУНИ

Глава 11

Мой отец не был признан в Германии как врач и не мог заниматься своей профессией. Поэтому он пытался всеми возможными путями заработать деньги, а в конце жизни был маклером. Для этой профессии отец совершенно не годился и часто бывал обманут своими же коллегами. После его смерти на счету нотариуса Буша осталась по тем временам очень значительная сумма: три тысячи имперских марок. Когда мы с матерью хотели забрать эти деньги, нотариус сказал нам, что другой маклер заявил о своих притязаниях на эти комиссионные. Но у того человека не было никаких возможностей в судебном порядке получить эти деньги. Поэтому мы должны были быть осторожны, чтобы он на нас не напал на улице и не отнял деньги. Такие нравы царили тогда в этой профессии. Я вспоминаю, как мы с моей матерью, в страхе, что нас могут преследовать, мчались по Унтер ден Линден, чтобы добежать до нашего трамвая и спрятать деньги в надёжном месте.

Теперь я хочу рассказать ещё кое-что о Берлине 20-х годов. Я начала писать стихи и литературные статьи для ежедневной газеты “Дни”, главным редактором которой был Александр Керенский. По профессии он был адвокатом, принадлежал к партии социал-революционеров (эсеры) и после Февральской революции был во главе Временного правительства до тех пор, пока его в октябре 1917 года не сверг Ленин.

Он был хорошим оратором. Ему удалось целые полгода удерживать солдат на фронте. Но Керенский не обладал настоящими способностями для достижения своих политических целей, в России его называли иронично “маленький Наполеон”. Русские были большими патриотами, но лишения, которые принесла война, изнуряли людей, а извещения о множестве погибших солдат приводили их в отчаяние.

Редакция газеты “Дни” находилась на Линденштрассе в Кройцберге. В этом районе находился так называемый “газетный квартал”, большинство берлинских газет печаталось там. Я лично мало имела дел с Керенским, потому что он был ответственным за политическую часть газеты, а я работала исключительно для литературного отдела. Но несколько раз у меня была возможность говорить с ним. Он был невысокого роста, у него были коротко стриженые волосы. Чаще всего он носил коричневую куртку. Я рассказала, что вынуждена была спрятать его фотографию после прихода к власти большевиков. Он рассмеялся, когда это услышал. С появлением Ленина Временное правительство проиграло свою игру, и Керенский должен был немедленно бежать из России.

Редактором литературного отдела “Дни” был Михаил Осоргин. Однажды Осоргин пригласил меня в свой кабинет и дал целую стопку книг со словами: “Вера, напишите мне, пожалуйста, к следующей неделе несколько рецензий”. Я сказала ему, что не смогу прочитать так много книг за одну неделю. “Кто же говорит о чтении. Вы просматривайте их слева направо. Как рецензент вы должны учиться читать быстро. Книги не прочитывают, их просматривают”. Я приняла это к сведению, и его совет мне пригодился. Позже я тоже часто пользовалась этим методом.

Михаил Осоргин страдал приступами ишиаса. Часто из-за этого он не мог выйти из дома, и его жена отправлялась развлечься без него. Иногда я оставалась одна с ним в квартире. Будучи женат, он интересовался и другими женщинами. Кроме того, Осоргин был замечательным человеком — воплощённый идеал русского интеллигента. Он жил со своей женой на Виктория-Луиза-Плац. Мы целовались, но дальше между нами ничего не происходило.

Иногда появлялась его жена посмотреть, чем мы занимаемся, под предлогом, что забыла зонтик или сумочку. Она была страшно ревнива. Позже он писал мне из Парижа, что не простил себе, что не лишил меня тогда невинности. В Париже даже шестимесячные девочки неверны своим кормилицам, там вообще не бывает невинных девушек. Во Франции он развёлся со своей женой и женился на очень юной девушке, она была из рода Тургеневых.

Я познакомилась тогда и с Алексеем Толстым. Он был редактором прокоммунистической газеты “Накануне”. Керенский и Толстой спорили друг с другом в своих газетах и обменивались при случае взаимными оскорблениями. Толстой звал меня работать у него, но я была довольна моими эсерами и осталась у Керенского.

В эти дни мне встретился случайно на улице Александр Бахрах, мой дальний родственник. Я знала его ещё маленьким мальчиком, но в детстве мы виделись редко, его родители жили не в Петербурге. Ему было 20 лет, он был примерно на год моложе меня. Бахрах происходил из очень мещанской буржуазной семьи, которая с литературной богемой не имела ничего общего. Он сам, тем не менее, был неглуп и очень начитан. Как-то я взяла его с собой в редакцию “Дни”, и вскоре он тоже опубликовал несколько литературных статей. Он подружился со многими писателями и артистами.

Большой скандал произошёл с Виктором Шкловским. Вместе с Бахрахом мы написали несколько негативную статью на одно из его произведений. Оно называлось “Zоо. Письма не о любви, или Третья Элоиза”. Нам пришлось стать свидетелями того, как страшно злой Шкловский появился в редакции, схватил стул и сильно стукнул им об пол. При этом он орал: “Как мы дошли до того, что детям позволяют писать статьи о наших книгах”.

Скоро Бахрах покинул Берлин и уехал в Париж, где некоторое время был секретарём нобелевского лауреата Ивана Бунина. Позже он боролся в рядах французской армии против нацистов, а после войны работал в Мюнхене для радиостанции “Свободная Европа”. Мы переписывались с ним какое-то время, потом контакты постепенно прекратились.

Многие годы спустя мне в руки попал номер журнала “Континент”, в котором Бахрах поместил статью об Андрее Белом. Он представил там мало лестное для меня и, на мой взгляд, не соответствующее действительности мнение, будто бы я тогда навязалась Андрею Белому в друзья, что меня не слишком задело. Я смогла через редакцию “Континента” получить его новый адрес, и мы вновь регулярно переписывались.

Несколько лет тому назад, будучи в Кёльне в связи с докладом об Иване Бунине, Бахрах прилетел на З дня в Берлин, чтобы увидеть меня спустя 60 лет после нашего расставания. Несколько недель тому назад мне позвонила его жена из Парижа и сообщила, что он умер.

Но я хочу вернуться в 20-е годы. В моей памяти неожиданно возникла Татида, которая тоже каким-то образом входила в наш круг, хотя я даже не уверена, занималась ли она литературной работой. Она была старше меня, не особенно красива, у неё были тёмные волосы. Татида была дружна с поэтом Максимилианом Александровичем Волошиным, к которому она иногда приезжала на дачу в Крым.

Однажды вечером мы гуляли и сели отдохнуть на лавку на Бисмарк Аллее. Возле нас сидел немец. Мы говорили между собой по-русски. Я сорвала ветку акации со стоявшего за лавкой дерева. Вдруг немец подскочил и ударил меня за это своей тростью по пальцам. Тогда я рассмеялась, но этот случай ясно показывает, с какой ненавистью немецкие обыватели относились к русским эмигрантам.

Татида была моим стражем нравственности, во всяком случае, мы делали вид, что это так. Мой отец, как и раньше, считал, что его дочери не полагается одной гулять с молодыми мужчинами. Запретить мне выходить из дома он уже не мог, я была взрослая и совершеннолетняя, но дома были бы скандалы и ненужные разговоры. Итак, мы разыгрывали перед ним маленький спектакль: вместе с Татидой и Лазарем Мейерсоном я выходила из квартиры родителей. На ближайшей улице Татида прощалась с нами и шла по своим делам, и тогда мы с Лёнькой, как его все называли, оставались одни. Лазарь Мейерсон был еврейским художником, который своей внешностью напоминал католического монаха. С ним у меня был красивый роман, после которого осталась только книга Э. Т. А. Гоффмана, которую он мне подарил.

Иногда я шла гулять с целой толпой молодых художников, но домой меня провожал один Мейерсон. Однажды отец стоял у окна и мог видеть меня с моим провожатым. При входе мать предупредила меня: врать бесполезно, отец всё видел.

Лазарь Мейерсон жил вместе с молодым, тяжелобольным писателем Федей Ивановым, который страдал от туберкулёза. Они были так бедны, что не только снимали вместе меблированную комнату, но у них на двоих была одна пара ботинок и одно пальто. Если один из них выходил из дома, другой должен был оставаться.

Я читала две книги Феди Иванова: карманное издание рассказов и повесть о современных художниках “Красный Парнас”. Иванов был высокого роста и выглядел совершенно здоровым. При более близком знакомстве его болезнь выдавал ненатуральный румянец, он умер вскоре в Берлине от туберкулёза.

Мейерсон уехал в Париж, где стал известен как театральный художник, и умер тоже рано. Павел Челищев, родственник Владимира Линденберга, стал театральным художником в Америке. Пикельный и Черешкович уехали в Париж. Не так давно один из моих знакомых встретил Пикельного в Париже у Бахраха. Пикельный стал очень толстым и выглядел болезненно. Он послал мне книгу с репродукциями своих картин и сделал дружескую дарственную надпись. Он стоит перед моими глазами юный и стройный.

Кубист Иван Пуни был красивым мужчиной, но женщинами вообще не интересовался, хотя и был женат. Его живописная манера осталась мне чуждой. Его жена, украинская художница Ксения Леонидовна Богуславская, со своей стороны, любила женщин и была дружна с малоизвестной поэтессой и художницей Феррари, которая жила на Клейстштрассе в Шёнеберге, напротив дома, где было ателье Пуни. Картины Ксении Богуславской я не могу вспомнить, вероятно, они не произвели на меня особого впечатления.

Во время одной вечеринки в нашей квартире мне надо было пойти к воротам дома, чтобы впустить гостей. Ксения сопровождала меня и, когда мы остались одни, начала меня сильно тискать. Сначала мне это показалось забавным, и я не сопротивлялась. Бывало и по-другому.

Однажды вечером Иван Пуни устроил в помещении своего ателье праздник, на который была приглашена я вместе с дочерью писателя Юшкевича Наташей. Было очень поздно, все остальные гости уже ушли, и Ксения предложила мне переночевать у них, от чего я отказалась, потому что она была мне неприятна. На что Ксения обозлилась и закричала: “Ты ведьма, с Любой Эренбург ты можешь, а меня не хочешь!” Наташа и я вынуждены были бегом покинуть ателье.

У меня с Любой Эренбург были очень нежные отношения, правда, они были чисто платоническими. Но кто видел, как мы поили друг друга кофе с ложечки в “Прагер диле”, мог принять нас и за любовную пару.

АНДРЕЙ БЕЛЫЙ

Глава 12

Вчера я смотрела телевизор, что обычно делаю редко. Было очень интересно, потому что была передача об одном литературном кафе в Берлине. Я вспомнила “Кафе Ландграф” на Курфюрстенштрассе.

В 20-е годы там устраивались русские литературные вечера. Русские называли это кафе “Дом искусств”, по примеру известного “Дома искусств” в Петрограде. Руководителем этих вечеров был старый писатель Николай Минский. Он был маленького роста, у него было толстое брюшко и круглое добродушное лицо, обрамлённое вьющимися волосами.

В один из вечеров я пришла в кафе, чтобы сделать доклад о петроградской поэзии и о “Звучащей раковине”. Я стояла в центре зала и рассказывала о творчестве и произведениях русских поэтов Петрограда, о “Доме искусств”, о Гумилёве и его аресте и казни, о смерти и похоронах Алксандра Блока. В завершение я прочитала несколько своих стихотворений. И тут произошло невероятное. Знаменитый русский поэт Андрей Белый, который в России был приблизительно на уровне Томаса Манна, встал и подошёл ко мне. Андрей Белый был для меня недостижимой величиной. Ещё в Петрограде я читала два его романа: “Серебряный голубь”, в котором рассказывается о религиозной секте, похожей на хлыстов, и “Петербург”, написанный ритмизированной прозой, который был пророческой книгой, содержащей предсказание Первой мировой войны и русской революции. Символисты были для меня словно пророки Апокалипсиса.

Андрей Белый заговорил со мной, он сказал, что мои стихи ему понравились, что я должна их ему принести. Поскольку Белый был редактором литературной части газеты “Эпопея”, он обещал их там напечатать. Я была очень рада и горда.

Издателем “Эпопеи” был Абрам Вишняк, который позже был убит фашистами. Хотя Андрей Белый рекомендовал публикацию моих стихов, мой визит к Вишняку закончился большим разочарованием. Он сказал, что стихи недостаточно хороши, и он не считает возможным напечатать их в своей газете. В утешение он хотел подарить мне флакон одеколона. Можно себе представить, как мне было обидно. Белый, видимо, не имел никакого влияния на издателя, а у меня тогда были ещё какие-то иллюзии.

Так началась моя дружба с Белым. Я часто навещала его, заваривала чай, штопала его носки и верила, что очень в него влюблена. Сейчас я думаю, что это было просто преклонением перед известным человеком и гордость, что такая литературная знаменитость делает честь и проявляет столько интереса к скромной поэтессе Вере Лурье. Но всё это не имело особого значения для Белого, поскольку, как я позже узнала, он был влюблён ещё и в Марихен, дочь владельца берлинской пивной. Он вовсе не был бабником, он был мечтателем. Вот появилась молодая девушка — она понравилась ему. Он находил самого себя привлекательным и радовался, что женщина влюблена в него. Вызвать у него симпатию было нетрудно.

Белый как человек был очень сложным, эгоцентричным и, в сущности, любил только самого себя и был занят исключительно самим собой. Но гениального человека надо принимать таким, каков он есть, а Андрей Белый был гением. Он вовсе не был легкомысленным, просто наша связь была не слишком глубокой. Я была милой девушкой, с которой он мог говорить о своих впечатлениях и настроениях. К нам он никогда не приходил и с моими родственниками не был знаком, я всегда приходила к нему. Когда Белый мне звонил, отец бывал недоволен, его раздражало, что я с ним говорила. Мне было тогда уже 22 года. Наверно, ему хотелось, чтобы я лучше ушла в монастырь.

В то время Белый писал воспоминания о своей молодости и Александре Блоке. В молодые годы они были очень дружны, потом из-за романа между Белым и женой Блока друзья разошлись. Во время моих посещений Белый читал мне из своих воспоминаний. Кроме того, он писал тогда книгу “Гласолалия” — научную работу, в которой говорилось о связи слов, ритмов и звуков. Это было для меня слишком сложно и вначале почти непонятно. Но он объяснил мне всё так ясно, что в газете “Дни” я смогла даже опубликовать статью об этой книге. Я думаю, что некоторые читатели газеты удивлялись, что кто-то вообще мог более или менее понять это произведение. В то время Белый переработал свой роман “Петербург” и сократил его.

У Белого была лысина, обрамлённая седыми волосами. Дома он обычно носил на голове ермолку — чёрную матерчатую шапочку, какие носят верующие евреи. Самым примечательным в его облике были глаза. Они были зеленоватыми и узкими, глубоко посаженными и словно светящимися изнутри. Я никогда больше не встречала подобных глаз, они были действительно незабываемы. (3)

Сначала Андрей Белый жил на Пассауерштрассе, как раз напротив KaDeWe. Потом переехал в пансион на Виктория-Луиза-Плац, где находилось большое кафе, в котором можно было танцевать. При случае мы проводили там вечера. Белый носил длинный чёрный пиджак и вместо галстука чёрный шёлковый бант. Мы танцевали в ритме one step или шимми, и ещё им самим придуманный танец, который не имел ничего общего с модными танцами. Но публика была в таком восторге, что мне даже дарили цветы.

Белый воспринимал Берлин как слишком быстрый, лихорадочный и нервный город. В одном эссе он писал, что Берлин — это организованный, упорядоченный, реальный кошмар. И однажды спешно уехал в Цоссен, небольшой городок южнее Берлина. Несколько раз я навещала его там. Нужно было ехать целый час поездом со старым паровозом и потом довольно долго идти через поле до дома, в котором он жил. Это был небольшой серый дом с такой же серой хозяйкой. Белый занимал большую тёмную комнату и работал там. Я думаю, он хотел покоя.

Мне рассказывали позже, что Белый за два-три года в Берлине написал 20 книг. Я не могу себе это представить. Во всяком случае, я все эти его книги не читала. Во время моих посещений мысли иногда так бурлили в нём, что я не поспевала за ними. Его ум был всегда в движении.

Потом он жил некоторое время в Свинемюнде у Балтийского моря, где я и мои родственники тоже провели несколько недель. (4) Мы жили в одной частной вилле, где работала молодая горничная, которая рассказала мне однажды, что вечером идёт на матросский бал. Меня очень интересовали характеры и судьбы людей, и я обязательно хотела узнать что-нибудь о жизни матросов. Итак, я пошла с ней, при этом мой дедушка, подмигивая, предупредил, чтобы я не привела с собой ночью матроса. Это был интересный вечер, который закончился небольшим разочарованием. Один молодой матрос, который со мной танцевал, сказал мне: “Девушка, вы здесь совсем не на своём месте”.

Следующий вечер в Свинемюнде остался чётко в моей памяти. Белый мог быть ужасным. В одном кафе, в котором публику развлекали конферансье, танцор Фред и показывали небольшие эстрадные номера, выступал также фокусник, который показывал фокусы с цифрами. Вдруг Белый встал и разоблачил бедного иллюзиониста, доказав ему математически, что его фокусы чистый обман. Я не могу точно вспомнить доказательства Белого, но для фокусника это был скверный вечер.

Белый принадлежал к антропософскому обществу, что объясняют влиянием его бывшей жены Аси Алексеевны Тургеневой. Она почитала Рудольфа Штейнера. У Аси была любовная связь с поэтом Кусиковым, который был другом Сергея Есенина, но сам обладал скромными литературными способностями. Эта связь очень угнетала Белого.

Однажды, придя к нему в пансион в Берлине, я нашла его расстроенным. Он рассказал мне, что купол антропософского храма Гётеанума в Дорнахе сгорел. Если бы его дух находился в то время там, в этом куполе, он мог, якобы, умереть или тяжело заболеть. Белый принимал участие в строительстве купола, и отсюда его переживания из-за пожара в здании Гётеанума. Разумеется, он не умер и не заболел. Гениальные люди тоже могут быть в каких-то случаях суеверными. Я попыталась его убедить, что ничего подобного не бывает, но боюсь, что мне не очень удалось тогда его успокоить.

Белый пил много, но я никогда не видела его пьяным. Я вспоминаю, что проводила с ним чаще не вечера, а послеобеденное время. Я не видела, чтобы он сильно пил, но мне рассказывали, что его иногда приводили домой. Для русской богемы это было обычным делом — в России вообще много пили.

Когда из Москвы приехала Клавдия Николаевна Васильева, тоже член антропософского общества, чтобы уговорить Белого вернуться в Советский Союз, я побывала у него ещё раз. Но наши отношения дали трещину. Моя любовь к Белому была велика, но постепенно всё рушилось, что было очень печально. Но это не стало для меня трагедией и не сломило меня.

Васильева выглядела очень по-русски, была скромно одета, у неё было приятное, хотя и неяркое лицо. Она имела большое влияние на Белого. Именно тогда он решил вернуться в Россию. Позже он женился на Клавдии Васильевой. Моё последнее воспоминание о нём: вокзал Zоо, Белый покидает Берлин. Многие друзья и знакомые Андрея Белого, в том числе я, провожают его. Поезд отъезжает, небольшая фигура Белого постепенно исчезает из вида. Для меня исчезает навсегда. (5)

ИЛЬЯ ЭРЕНБУРГ

Глава 13

Вчера я читала статью обо мне искусствоведа и журналиста Натана Федоровского, в ней он называет меня “безумной поэтессой”. Это несколько позабавило меня. Я всё спрашивала себя, подходит ли это определение ко мне, и что лучше: жизнь, в которой бывают дни большого счастья и тяжёлых испытаний, или же обычное спокойное существование.

Было время, когда окрестности вокруг Виттенбергплац, Тауентциенштрассе и Гедэхтнискирхе были прочно в руках русских. На каждом углу были русские рестораны, на улицах слышна русская речь. Имелись русские издательства, выходили десятки русских газет. В те времена в Берлине жили 300 тысяч русских эмигрантов. У многих беженцев была, разумеется, потребность в информации.

Примерно в 1921 году Илья Григорьевич Эренбург и его жена, художница Люба Михайловна Козинцева, снимали комнату в пансионе на Пассауерштрассе. Эренбурги не были эмигрантами, у них было разрешение от советских властей на проживание за границей. С ними я была дружна, особенно с женой Эренбурга. Благодаря им, я познакомилась со многими интересными людьми. Иногда они брали меня с собой в фешенебельный ресторан “Шваннеке”, который посещали известные “левые” литераторы Берлина. Там я познакомилась с Эрнстом Толлером, Акселем Эггебрехтом и Леонардом Франком. Прежде центром литераторов и художников было “Романтише кафе” недалеко от Гедэхтнискирхе. Но в моё время уровень его так опустился, что там уже почти нельзя было встретить людей с именем.

Илья Эренбург и его жена были на “вы” друг с другом. Он говорил ей “Вы, Люба”, она называла его “Вы, Илья Григорьевич”. У них были хорошие отношения, но при этом они открыто изменяли друг другу. Меня они называли Володя, потому что одна статья в газете “Дни” была ошибочно подписана “Вл. Лурье”. Одну свою книгу Илья Эренбург подписал для меня так: “Я дарю её моему любимому Володе, не петуху, а курице”.

Илья Эренбург был очень умным человеком, у него был острый язык, которого боялись. Я не могу назвать его исключительно симпатичным человеком, хотя и была дружна с ним. Он был очень ироничен, до цинизма. Когда позднее в Лондоне репортёр ВВС спросил его, что ему больше всего понравилось в Англии, он ответил: “Собаки”.

Это было типично для него. Люди вообще ему не нравились. Хотя он был человеком, связанным с политикой, на самом деле его ничего не интересовало. Так мне иногда казалось. Людей он явно недолюбливал. Я думаю, в сущности, он был нигилистом или, можно сказать, скептиком. Как поэтессу он меня всерьёз не принимал. Я часто не могла правильно ответить на его вопросы, а если он смеялся, то чувствовала себя глупой. Ещё он говорил, что некоторые мои стихотворения грамматически неправильны.

Я считаю такую позицию неверной. Он был состоявшимся писателем и известным человеком, ему было, вероятно, уже за 30, а я была молодой женщиной, пытающейся писать стихи. Во всяком случае, я не могу утверждать, что он мои стремления как-то особенно поддерживал.

Однажды утром жена Эренбурга нашла перед дверью комнаты их пансиона намордник, видимо, кто-то намекал на злой язык её мужа.

Эренбург выглядел очень неряшливым, у него отсутствовал один, а может быть и не один, передний зуб. Я думаю, что это не было запущенностью, он просто боялся зубных врачей. Позднее он побывал на гражданской войне в Испании и там познакомился с Хемингуэем, который поставил ему в комнату в гостинице ящик с ручными гранатами. Эренбург был также на фронте, но зубных врачей он боялся.

Всё, что его окружало, было в беспорядке. На его подтяжках не хватало пуговиц. Ходили слухи, что он якобы во время бракосочетания поддерживал руками свои брюки, чтобы они не упали. Поэтому не мог надеть своей жене обручальное кольцо. Однажды утром перед их дверью стояла коробка с мылом. Люба Эренбург восприняла это с юмором и была очень довольна, что, наконец, есть достаточно мыла для стирки.

Мыло — против его неопрятности, намордник — против его язвительности.

В молодости Эренбург писал патриотические стихи. Довольно рано он уехал во Францию и жил там в бедности. В Париже он жил долгие годы и говорил по-французски безупречно, как француз.

Большую часть дня он проводил в кафе “Прагер диле” на Прагерплац в Берлине, где у него был свой легендарный постоянный столик. Там он завтракал и там же писал свои книги. Он писал тогда непрерывно. Писал и писал. Вечером в “Прагер диле” собирались многие люди искусства, которые хотели его видеть. Однажды появился известный цирковой артист и дрессировщик Владимир Дуров, который дружил с Эренбургом. Он принёс с собой небольшой деревянный ящик, и когда его открыл, оттуда вылезла его любимая крыса Финька. Она взобралась на плечо Дурова и принялась грызть печенье.

Я написала одну не совсем хвалебную статью о поэме Сергея Есенина “Пугачёв”. В том возрасте я была дерзкой и высокомерной. Есенин был одним из выдающихся поэтов своего времени, полный революционного пафоса. Я уже не помню сейчас, что мне в этом произведении не нравилось. Как многие русские гении, он пил чрезмерно и привлекал к себе внимание пьяными дебошами.

Однажды в “Прагер диле” Илья Эренбург, который знал о той моей статье, пригласил меня к своему столу и представил мне красивого русского деревенского юношу со светлыми локонами, при этом сказал: “Володя, это поэт Сергей Есенин”. Мне стало очень неловко. Есенин сказал, смеясь: “Я нахожу, что ваша статья несправедлива. Это очень красивая поэма”. Мне хотелось провалиться сквозь землю. Позже вечером в кафе пришёл Андрей Белый. Есенин, который всё это время не раз прикладывался к рюмке, тут же набросился на него. Собутыльник Кусиков был вместе с ним. Разыгралась очень некрасивая сцена, если принять во внимание, что Белый был серьёзный писатель-философ.

Позднее, в середине 20-х годов Есенин повесился в Ленинграде в гостинице “Англетер”. Последние строки своего последнего стихотворения он писал кровью, поскольку у него якобы не было чернил. “До свиданья, друг мой, до свиданья, / Не грусти и не печаль бровей…”

Вольф Эрлих, который был тогда одним из его близких друзей, прочитал это стихотворение, когда Есенина нашли мёртвым, потому что Есенин настоятельно просил его прочитать это стихотворение на следующий день.

Я писала статьи также для газет в Чехословакии и Литве. Поэт Скляр дал мне два доллара, чтобы я написала хорошую рецензию на его книгу, которую я на самом деле считала слабой. Два доллара были большими деньгами, потому что немецкие деньги в то время обесценивались с каждым днём. Все немецкие деньги нужно было как можно скорее тратить, потому что на следующий день они уже ничего не стоили. Это было время, когда инфляция сделала бедными все слои населения. Илья Эренбург насмехался надо мной и советовал: если писатель просит написать статью о его книге, надо сразу протягивать руку.

Люба Эренбург была полной противоположностью своему мужу, во всяком случае, что касается внешности. Она была красива и очень элегантна. После свадьбы она, как художница, оставила свою фамилию “Козинцева”. Она была еврейкой по происхождению, но выглядела скорее как египтянка. Её классическое лицо было строгим и серьёзным. При этом она всегда была в хорошем настроении, у неё было чувство юмора и она говорила очень красиво по-русски. Мой редактор из газеты “Дни” Михаил Осоргин говорил, что Люба необычайно стройна и красива, но обнять её он не хотел бы, чтобы не оцарапаться об её кости.

Иногда она звонила мне домой и говорила: “Володя, вы должны придти к нам, Илье Григорьевичу скучно”.

Когда я у них бывала, Илья Эренбург сажал меня на колени и изображал француза, который пристаёт к уличной девице. Потом поднимал меня высоко и носил по комнате. Он проделывал со мной довольно скверные шутки. Во всяком случае, у них не было скучно.

Илья Эренбург пробивался всегда, даже при Сталине. Многие его друзья были казнены, но он всегда ускользал. При этом он никогда не был некритичным. Было почти чудом, что он пережил те времена. Он был действительно умён.

После нашего прощания он приезжал время от времени в Берлин, но без Любы. Тогда мы шли в ресторан, немного пили и развлекались. Позже всё постепенно распалось. Иногда я даже не знала, когда он бывал в Берлине. В начале 30-х годов одной из его страстей было фотографирование Берлина с самых разных сторон.

Он очень много путешествовал, часто по поручению советского правительства. В Англии он позвонил моей сестре, которая его сопровождала и переводила ему. В Ленинграде моя сестра была в гостях у него дома. В 60-е годы она была с Эренбургом на одной выставке в Москве. Она бывала в России, а я Россию никогда больше не видела. И Эренбурга я тоже никогда больше не видела. (6)

Перевод с нем. Антонины Игошиной

ВЕРА ЛУРЬЕ



Стихи Веры Лурье к некоторым страницам воспоминаний:
(1)
* * *

Павловск, дача, вокзала платформа,
Ожидание радостных лиц!
Гимназистов воскресная форма,
Щебетание дачных девиц.

Где то лето, та дача, те люди?
Ни деньгами, ничем не вернёшь!
Они были, но больше не будут,
Только снов беспощадная ложь!
Бродит, бродит тоска по квартире,
Лёгкой тенью, неслышной стопой,
Шепчет мне об утерянной шири
И о жизни мне шепчет былой.
Павловск, дача, берёзы, осины,
Поездов проезжавших свистки.
По холодным асфальтам Берлина
Никуда не уйдёшь от тоски.

 
(2) НА КЛАДБИЩЕ

Тихо, тихо. Могилы, кресты,
И доносится издали звон.
На крестах изреченья просты,
Мёртвым снится таинственный сон.

И мне кажется, будто пришла
Отдохнуть я из дальней страны,
Всю аллею прошла до угла,
Сердце радостно, мысли ясны.

Нехорошее всё позабыть,
И сидеть, и сидеть без конца.
Только голову в зелень зарыть
И стереть всю неправду с лица.

 
(3) НА ЛИТЦЕНЗЕ

Посвящается Б. Н. Б.
Мне надоели умные слова,
Литературных вечеров томленье,
А Литцензе напомнит острова
И детские, далёкие виденья.

Звенящий воздух и катанье с гор,
Игра в снежки и беготня без дела
Сплетают в мыслях солнечный узор,
Наполнив свежестью морозной тело.
Как хорошо, что никого здесь нет,
Что всё мертвящее проходит мимо,
И только глаз твоих весенний свет
В моей душе затеплится, любимый.

 
(4) НА БЕРЕГУ МОРЯ
(7 часов вечера)

Посвящается Б. Н. Б.
В воду опрокинулись колонны
От купален и сквозной забор.
Солнце — точно купол раскалённый,
А деревья чёрные — собор.

Подле лодок смуглые матросы,
С голыми ногами до колен,
На гуляющих посмотрят косо.
И канаты тянут по земле.

Пахнет устрицами, солью берег,
Дети загорелые лежат.
Хорошо бродить и снова верить
И творить свой набожно обряд.

Песни складывать и петь дорогой,
А любви не требовать большой,
Собирая радость понемногу
В раковинах и воде морской.

 
(5) НЕТ ВРЕМЕНИ
Б. Н. Б.
Нет времени! И каждое мгновенье,
Как бусина нанижется на нить…
Заглохнет горе, можно разлюбить,
Но вдруг воскреснут прошлого виденья,
И станет настоящее бледней,
А то, что было, будет правдой снова,
От ярко загоревшихся огней,
От образов мучительных былого!

И верю я, что в наш предсмертный час
Вся жизнь нахлынет, точно миг единый,
Всё пережив один последний раз,
Мы уплывём “туда”, как в море льдины!

 
(6)
* * *

Л. Козинцевой
Уедете! Такой холодный снег,
И города чужого очертанья.
О, времени невыносимый бег,
Как растянуть минуты расставанья!

Покорности угрюмое ярмо
Ещё со мной — но не удержат руки,
И только вслед бессвязное письмо,
И дни непоправимые разлуки!

Ещё со мной! За столиком фокстрот!
Как боль пронзительна, сказать не смею,
Я так люблю глаза твои и рот
И на груди огромную камею.

Версия для печати