Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: ©оюз Писателей 2015, 16

Горизонт. Главы 1-11

Роман

 

Антон Владимирович Ерхов родился в 1978 г. в Норильске. В 1990–1997 гг. жил в Запорожье, с 1997-го — в Харькове; окончил факультет документоведения и информационной деятельности Харьковской государственной академии культуры. Публиковался в «їП» № 7, № 9, № 12 и № 14, журналах «Харьков — что, где, когда», «СТЫХ», в интернет-изданиях «Русский Журнал», «Новая Юность». Роман «Дремлющие башни» (Х., 2010). С 2009 г. живёт в Москве, работает менеджером по сбыту.

 

 

 

Глава 1

 

Было бы болото, а черти найдутся.

Русская пословица

 

Они подошли ближе, а ведь надо было на самом деле отойти, сделать пару-тройку шагов назад. И тогда всё стало бы другим, показалось бы другим. И это тело, труп — безымянное(ный), бесполое(лый) — хотя, конечно же, не безымянное и не бесполое — женщина лет сорока пяти, грузная, полная — превратилось бы в… Нет-нет, всё бы осталось, но стало меньше. Она сдвинулась бы на задний план, а весомыми, невероятно весомыми — фотографируй, не во-прос — оказались бы те камни за ней, стряхнувшая снег тропинка, по-осеннему унылые травы-соломы, спутавшиеся, как давно немытые и нечёсаные волосы; но всё же не осень — зелёные островки, пусть порой и едва заметные; голубое небо и облака — лёгкие, пушистые — словно уже из лета: приближающегося, наступающего, будущего.

 

— Ой! — вскрикнула женщина. — Стойте! На площади!

Остановка тем временем уже проскочила за окнами — проехали и забыли — дальше, дальше, дальше: жёлтая ограда, деревья, витрины. И более значимые ориентиры — ступеньки банка, кото-рый звался то «Агро», то «Пром», то «Украина», арка во двор, ювелирка.

— Спрашивал же, — проворчал водитель.

Маршрутка встряхнула пассажиров и остановилась. Будто лошадь, которой сказали «прр» и резко натянули вожжи. Женщина ойкнула, встала — килограммов сто двадцать, жуткий яркий ма-кияж со стрелками чуть ли не до ушей, кремовое полупальто, причёска «тридцать лет в торговле» — и, придерживаясь за спинки кресел, двинулась к выходу. Пыхтя и охая, словно только что подня-лась (лифт не работает) этаж так на пятый.

Когда она доковыляла до двери, короткостриженый мужчина, сидевший в конце салона и до этого момента, похоже, совсем не беспокоившийся, что на Октябрьской не остановили, резво встал и тоже проскочил к выходу.

— Вот ты ж! — водитель хлопнул ладонями по рулю. — А ты-то чего молчал!?

Он на секунду отвернулся, цыкнул что-то сам себе и громко, с интонацией «нашли, бля, клоуна», спросил:

— Все вышли!? Можно ехать!?

Едва пассажир выскочил на улицу, дверь захлопнулась, и мар-шрутка поехала.

Женщина торопливо — смешной раскачивающейся походкой королевского пингвина — зашагала назад к остановке. Мужчина пошёл за ней. В том же темпе — не сокращая и не увеличивая дистанцию в три-четыре шага. Худощавый и высокий, он шёл совсем неспешно, даже не шёл, а прогуливался, как гуляют по парку, глазея по сторонам. А что до дорожной сумки через плечо — так почему бы и не пройтись с тяжёлой на вид сумкой?

Возле остановки женщина обернулась. Заметила, что мужчина идёт за ней — плечо, пальто, на лицо даже не посмотрела, — и вздрогнула. Хотя с чего бы? Он тоже проехал остановку. Как и она. И конечно же, шёл обратно, тут без вариантов — туда, где этот глухарь должен был их высадить. А в маршрутке молчал, потому что… Ну, засмотрелся-замечтался, или заснул. Потом услышал её громкое «На площади!» Сообразил что к чему — и бегом к выходу.

И всё-таки женщина испугалась. Она почувствовала что-то — из зимы — растаявшей, забытой — сейчас, в начале апреля. Так ветер пробивается сквозь одёжку: рано, ляфамчик, шубу сняла. Старая недобрая песня, солистка Невеязря, голубушка, зря в тот автобус ты села; зря, хорошая, зря на него посмотрела…

Солнце поднималось из дымки. Тени — размытые наброски — обретали чёткие контуры: делили газоны, перечёркивали лужи, лавочки, бордюры. Кое-где виднелся снег — несчастные сжавшиеся комочки, прячущиеся от весны.

Спокойное размеренное утро. Апрельское, тёплое. Таким утром ничего не может случиться. Тем более — плохого.

Людей вокруг было немного. Можно сказать — почти никого. Девушка, курящая у входа в магазин, прохожие перед горсоветом, несколько силуэтов на другой стороне, скучающий таксист возле машины.

Женщина прошла мимо пустой остановки, магазинчика, почты, а перед самым подземным переходом обернулась снова. Мужчина мог свернуть в арку, к магазину — одному, другому, третьему; в конце концов, зайти в банк, на почту. Если же он всё ещё идёт за ней, сюда, к подземному переходу, значит… Но мужчина уже не шёл следом — встал возле остановочного киоска, снял сумку с плеча, достал бумажник.

Женщина с облегчением выдохнула.

«Всё Тонькины котлеты, — подумала она. — Ночью нечисть снилась! И теперь вот… Почудилось».

 

Вариант I

Дверь открылась, и все замолчали. Семиклассники уставились на вошедшего — кто из-за чьей-то спины, кто вытянувшись, как суслик, кто, наоборот, откинувшись на спинку стула. Девочки заулыбались. У каждого — Рощин не в счёт — на столе лежал желтомордый учебник. Геометрия, Погорелов, 7–11.

Это был первый урок геометрии, и не только в этом году, а самый первый. И учитель был новый — по слухам, то ли из тридцать пятой, то ли из какого-то института.

— Меня зовут Александр Александрович, — громко сказал учитель, подходя к кафедре.

Очень скоро к нему прилипнет прозвище Саныч.

Шляпа, рыжее пальто и длинный-предлинный полосатый шарф, обмотанный вокруг шеи. Увидишь такого и нипочём не догадаешься, что он — школьный учитель. Камень в огород алгебраичке: не то что вы!

Саныч скинул пальто и швырнул на подоконник. Один рукав хлопнул по окну — невидимая рука поприветствовала кого-то на улице; другой — приобнял батарею. Шляпу и шарф учитель почему-то решил не снимать.

— Откройте первый параграф, — сказал он.

Семиклассники зашуршали страничками. Шелестящая бумажная волна прокатилась по классу.

 

Он смотрел на полочки, на выложенное и выставленное съедобное-несъедобное. Так ищут свой поезд в расписании — выигрышную комбинацию среди прочих трёхзначных: сверху вниз, по диагонали, слева направо. Ну и где?

Очень быстро мужчина нашёл то, что искал — замер, уставившись в одну точку. В сине-белый глобус на пачке «Азимута», втиснувшейся между «Прилуками» и «Бондом». Три параллели, пять меридианов. И подписи по кругу — русская и английская. Азимут, azimuth. Информации на две секунды — читай, перечитывай, ничего нового не найдёшь. Предупреждение от Минздрава, «filter cigarettes», крошечная «А» с короной. Жёлтая наклейка-ценник. Но мужчина смотрел на пачку, как на головоломку, будто бы поменяй буквы местами, поверни как-то по-особому земной шар — и появится новый смысл, и можно будет различить какие-нибудь отрезки-дорожки на миниатюрных континентах.

Лицо мужчины отражалось в витрине. Быть может, и смотрел он не на сигаретную пачку, а на впавшие щёки — гладковыбритые, только-только; на скулы, подбородок, губы; в ничего не выражавшие глаза — так смотрят, когда ждут — не с нетерпением, не с надеждой или тревогой — просто ждут; и на морщины, которые как годовые кольца у деревьев. Осиное гнездо, построенное по весне — сот за сотом, этаж за этажом, с хитрыми переходиками и оболочками — lnaturellidéal. Но прикоснись к заброшенному гнезду поздней осенью, когда самцы погибнут, а самки найдут другое укрытие — и пальцы утонут, легко пробьют серые стенки. Самки — жизнь, душа и память.

Витрина вдруг вспыхнула, стала ярким слепящим полотном — посмотришь на него секунду-другую, и перед глазами затанцуют красные пятна. Солнце отражалось везде, где только могло — в окнах, лужах, свежей краске на лавочках, в дорожных знаках, автомобильных бамперах и фарах.

Мужчина прикрыл глаза ладонью и отвернулся от киоска.

Подъехал троллейбус — бело-синий, с надписью «Samsung». Третий маршрут, «Вокзал — Песчаная». Остановился, открыл двери. Никто не вошёл, никто не вышел. Водитель досчитал до пяти, десяти, пятнадцати, двадцати — «Осторожно, двери закрываются» — и поехал дальше.

Мужчина спрятал бумажник, накинул на плечо сумку и двинул к подземному переходу — туда же, куда минуту назад проковыляла та женщина: случайная попутчица, случайная «соседка».

Переход изменился за последние месяцы — ещё недавно он был заброшенным и неопрятным: серость, слякоть, пустота. А если и не пустой, то с совсем неприятной публикой — алкашня да гопота или, как альтернатива, лохматый гитарист, очень быстро — бросаем мелочь в чехол — напивавшийся до состояния той самой алкашни-гопоты. Теперь же — плитка (шахматные комбинации: серо-белая и серо-красная), чистота — пусть и не идеальная, но мочой не пахло — и магазинчики: книжный, пирожковая, ювелирка… Если что и напоминало про старый переход, так это освещение — тусклые задыхающиеся лампы.

Поднявшись на поверхность, мужчина вынул из кармана маленький блокнотный листик. Бледные клетки, текстик чёрной пастой. То ли новая инструкция, то ли подтверждение-напоминание. Дом 141, там, где был магазин «Пионер», первый подъезд, код 385, третий этаж, квартира 7.

 

…мимо тыла «Интуриста» — входа в гостиницу артистов цирка; мимо витрин с хайфаем и хайэндом, мимо клумб перед магазином, к сто сорок первому дому, утопленному — окна на проспект, — задвинутому чуть вглубь…

 

Мужчина обошёл дом. Своды-каркасы с сухой виноградной лозой нависали над лавочками, чуть дальше были чёрные пластиковые мусорные баки, за ними — площадка с каруселью, турниками и лесенками. А фоном — другие дома: параллельно, перпендикулярно.

Мужчина ввёл код, поднялся на третий этаж и позвонил в дверь. Ему открыл невысокий крепыш лет сорока. Широкие плечи, большущие кулаки, вечная боксёрская стойка, — из той породы людей, которые «чуть что — сразу в дыню».

— Заходите, — сказал хозяин. Немного натянуто: «заходи» он произнёс бы куда естественней, но что поделаешь — издержки бизнеса.

Прихожая ничем не пахла. И не то чтобы не благоухала или, наоборот, не воняла — в квартире запахи отсутствовали как явление, будто бы каждый вошедший лишался обоняния. Ни обувных кремов-гуталинов, ни какой-нибудь антимольной лаванды, ни кухонных варок-жарок. Не говоря уж про другие запахи — жизни, уюта.

— Можно паспорт? — попросил хозяин и тут же добавил: — Ваш.

Мужчина кивнул. Вынул из внутреннего кармана пальто синенькую книжицу, протянул крепышу. Вопрос доверия, момент идентификации: собаки нюхают друг друга под хвостом — люди смотрят в глаза или просят паспорт.

Всё вокруг казалось нежилым. Словно обстановку создали пять минут назад — быстро, следуя каким-то правилам, расставили мебель, раскатали ковры, приколотили вешалку в прихожей, повесили зеркало… Так и должно быть: никаких напоминаний о прежних жильцах, всё твоё — пусть и не надолго — без вопросов, без прошлого и будущего.

— Го-ри-зонт, — прочитал по слогам хозяин. — Интересная фамилия.

Он вписал паспортные данные в блокнот и вернул документ.

— Ну, не буду мешать, — сказал крепыш. — Двое суток — триста гривен. Горячая вода, — он показал рукой на дверь в ванную, — всё есть. Полотенца на кровати, постельное бельё новое… Разберётесь.

 

Когда хозяин ушёл, Горизонт занялся осмотром квартиры. Никаких сюрпризов — он увидел то же, что и в любой другой «недорогой посуточной»: двойную кровать с громоздкими быльцами, журнальный столик, два кресла. На лакированной тумбе — телевизор «Электрон» со снятой крышкой, той, что под ручками громкости и яркости: красные регуляторы подстройки каналов. Над телевизором — штампованный пейзаж в рамке. В тумбе наверняка презервативы и парафиновые свечки-таблетки. По крайней мере, в других квартирах было именно так.

Совмещённый санузел, дверь в который с ручкой, но без замка. На кухне — мягкий уголок, навесные шкафчики, невысокий холодильник советских времён.

Вот и всё — привычно и аскетично. Как «пустой гарнир», как рис без ничего. Хочешь нормальное второе — добавь отбивную или котлеты, или хотя бы полей подливкой. Брось свитер на кровать, книгу или пачку сигарет на столик, выложи в ванной бритву и зубную щётку — и квартира-гарнир станет «узнаваемо твоей».

Горизонт открыл сумку. Вынул рубашку в фабричной упаковке, носки с этикетками, картонную коробочку с трусами (сложил всё на кресле), достал барсетку — пухленькую, забитую до отказа; затем выставил на пол одну за одной шесть банок сгущёнки. Классических, четырёхсотграммовых, которые узнаешь и с десяти шагов. Он выстроил из банок две трёхэтажные башенки, ловко подхватил их двумя руками и вышел в кухню, открыл ногой холодильник и — опля — закинул сгущёнку на верхнюю полку. Банки плюхнулись на решётку, постукались друг о друга и стихли.

Закрывая дверцу, Горизонт заметил деньги в «аптечном бардачке». Вроде просто цветные бумажки, но почему-то сразу было понятно, что это — дензнаки. Горизонт отодвинул рифлёную заслонку и вынул три зелёные купюры. Шестьдесят гривен, три по двадцать, «три франка». Он покрутил деньги, посмотрел их на свет, словно проверяя подлинность, и положил обратно.

 

Тох, я сучка.

 

Горизонт высыпал всё, что оставалось в дорожной сумке, на кровать. Дребедень, иначе и не скажешь: старые потрёпанные журналы, какие-то удостоверения, фотографии, письма, брелоки, ручные часы. Товар низшей касты коммерсантов — что нашли на чердаке, тем и торгуем.

С обложки «Mädchen Elli» смотрела девочка в национальном костюме.

Присев на край кровати, Горизонт принялся рыться в вещах. Взял — отложил, взял — бросил, пока не остановился на открытке. С одной стороны — красная звезда с серпом и молотом, цветы, фейерверки; с другой — поздравление синими чернилами:

 

Здравствуйте, дорогие Саша! Катя! Володенька!

Поздравляем вас с праздником! Желаем вам крепкого здоровья, счастья и благополучия во всём! Как вам живётся на новом месте? Как Володе новая школа? Собираетесь ли к нам летом?

Наталья Михайловна и Виктор Константинович.

 

Горизонт посмотрел на текст, будто желая увидеть что-нибудь ещё, что-нибудь между строк. Пристально, чуть прищурившись.

Яркие солнечные квадраты на ковре, просыпающаяся комната (днём, а тем более вечером, что ни говори, и кресла, и столик, и телевизор выглядят куда более бодрыми) и мужчина, читающий весточку из дома. Или, наоборот, весточку домой откуда-то с края земли.

И вдруг картинка рассыпалась. В дверь кто-то позвонил. Громкое дилинь-дилинь.

 

 

Глава 2

 

Н а т а ш а. Что вы так смотрите на меня? О чём вы сейчас думаете?

Геннадий Гор, «Странник и время»

 

Он точно видел её раньше. Когда девушка проскочила рядом — бегом, маршрутка отъезжает, — Антон Полудницин почувствовал что-то едва уловимое, «узнал и не узнал». Длинные тёмно-каштановые волосы, чёлка по брови. И глаза — большие, светлые, живые. Две серые луны. Как в песне: «с глáзками без дна». Девушка заскочила в маршрутку, водитель закрыл дверцу.

К словам легко клеятся другие слова — синонимы, антонимы, толкования, дефиниции; к ощущениям — другие ощущения. Подобия, ассоциации, эмоции. Антон словно играл в да-нетки с собственной памятью: «Я хорошо её знаю?» — «Нет». — «Ну да, иначе б сразу вспомнил. А давно её видел?» — «Нет». — «Не то б уже забыл. У нас есть общие друзья?»

И варианты, варианты, варианты: двор, курсы, чей-то был тогда день рождения, столовая, соседний офис? В каждый из них легко можно было поверить, убедить себя в неком «скорее всего», но вот настоящее «ну конечно же!» («Семён Семёныч!» — и хлоп ладонью по лбу) — не пришло.

В итоге Полудницин так ничего и не выловил в памяти, так ничего и не вспомнил. Возникло лишь ощущение чего-то «позитивного», причём не «нейтрально-позитивного», как бывает при общении, например, с официанткой («Как вам супчик?») или девушкой из кредитного отдела — скорее уж «лично-позитивное», что-то твоё и для тебя.

С чего начал — тем и закончил. Точно видел раньше. Знакомая. Не очень знакомая.

Антон подошёл к киоску. Выискал среди сигарет «Winston» и лишь после этого сказал киоскёрше: «“Винстон”. Единичку». В разноцветном сигаретном ковре — школьная коллекция над письменным столом — была дырка. Между «Прилуками» и «Бондом» вместилась бы ещё пачка, но местечко пустовало. Широкая улыбка, которой недостаёт одного зуба.

 

Вариант II

На второй урок Александр Александрович опоздал. Вошёл как ни в чём не бывало в половине десятого, сказал негромкое «здрасьте» уже собиравшимся разбежаться кто-то куда школьникам (геометрии не будет!), прошёл к столу.

Тот же шарф, то же пальто, та же шляпа. Как выяснится позднее — эта одёжка «дежурная» для Саныча, так он будет ходить и зимой и летом. Что странно, только в школу. Однажды Воронина встретит его на базарчике возле конечной в куртке и бейсболке.

Саныч снял пальто, свернул и положил на стул, затем сверху бросил шляпу. Светло-русые волосы, лоб с залысинами.

— Сегодня мы поговорим про прямую.

 

Надо было решить, что делать дальше. С одной стороны — вернуться на работу, пожалуй, самое правильное, но с другой стороны — ехать на работу совершенно не хотелось. Тем более, что отпросился Антон на целый день. Ячичная спокойно сказала: «Конечно, езжай, если нужно». Никаких сквозь зубы или «ты же не на весь день?» Нужно — значит нужно, на весь день — так на весь день. А то, что Полудницин справился так быстро… Никому и не стоит про это знать.

Антон закурил и пошёл вдоль проспекта к площади Маяковского. Апрельское утро — как выцветшая фотография: чуть меньше контраста, насыщенности, чёткости.

С каждым шагом Антон удалялся и от работы и от дедового дома. Бывшего дедового дома? Нет, всё же — дедового. Двухкомнатная сталинка, в доме с окнами на проспект. Застеклённый балкон, привычно заваленный всякими коробками и ящичками с разношёрстными «пригодится» и «пусть будет»: проволокой, подшипниками, релюшками, замасленными свёрточками, втулками, болтами, флакончиками и бутылочками с чем-то чёрным или прозрачным. «Сокровища», — усмехнувшись, говорил отец.

Дед вообще был склонен всё впускать и ничего не выпускать — вещи легко оказывались в доме, но никогда не выбрасывались. Балкон был не единственной Аграбой. Антресоль, в шкафу, на шкафу, под кроватью… И конечно же, кладовка, на которой хорошо бы смотрелась табличка «Не влезай — убьёт!» Дверь нужно было открывать медленно-медленно, даже не открывать, а по чуть-чуть приоткрывать, вытягивая через щель навалившиеся на дверь коробочки и баночки, кульки и пакеты. Дёрнешь сильнее и рискуешь оказаться под завалом. Закрывалась кладовка в обратном порядке — всё постепенно закидывалось обратно, а в конце надо было навалиться плечом и задвинуть шпингалет… Впрочем, настоящий Форт Нокс был не в квартире, а в гараже. «Слышь, Константиныч, скоро уже и машину некуда будет ставить!» Несчастная двадцать первая «Волга» еле втискивалась между забитыми до отказа стеллажами, а потом ей на багажник (на крышу, под машину) водружалось непоместившееся. Где-то в этих сокровищах, со слов деда, — найди, как в игре hidden object — прятались два разобранных велосипеда, надувная лодка и акваланг. Вещи терялись среди других вещей и исчезали где-то там в глубинах стеллажей, не просто забывались и приходили в негодность — как проржавевшее ведро или двадцатилетней давности заначка от бабушки (советские рубли: слишком старые для обмена, слишком молодые для коллекционеров), — а словно оставались в том времени, когда здесь оказались. В прошлом, которое — хоть минуту назад, хоть столетие — одинаково недостижимо.

Дед умер прошлой осенью, в середине октября. Всё это время квартира пустовала. Пару раз в неделю то Антон, то отец заскакивали сюда что-нибудь взять, протереть пыль или же просто «проверить квартиру», посмотреть «чтобы в порядке».

Вещи переезжали из дедовой квартиры к младшим Полуднициным по чуть-чуть, неспешно — месяц, второй, третий, а заглянешь в квартиру — и вроде бы всё на месте. Можно было, конечно, перевезти за один раз, нанять машину — загрузить, разгрузить, — но большинство дедовых сокровищ казалось наследникам бесполезным хламом. И всё же — дедовым: вроде как «рука не поднимается выкинуть» и «как-нибудь потом». Дедовыми оставались и переехавшие вещи, упорно держались особняком, не желали становится местными. Будь то плоскогубцы, отвёртки, часы. С виду такие же, но откроешь, к примеру, коробку с инструментом и невольно замечаешь, что эти — твои (купил, принёс, привёз, подарили), а эти — от деда. Сегодня Антон прихватил тетрадки — обычные, на восемнадцать листов. Дневники-воспоминания.

Спустя полгода после смерти деда появились новые дела, связанные с квартирой. Оформление наследства. Ангелам требуется сорок дней, чтобы провести душу сквозь все мытарства, припугнуть адом, избавить от тоски по телу и отправить на покой до второго пришествия; с нотариусами же несколько сложнее — им нужно шесть месяцев, а ещё — выписки, подтверждения, справки, свидетельства. Такое вот отличие «тонкого духовного» от «грубого материального».

Никто из Полуднициных не собирался переезжать в освободившуюся квартиру. Антон вот уже два года как жил на Мира, совсем неподалёку — жильё досталось от бабушки (маминой мамы), так же, после смерти, по наследству. У родителей Антона была трёшка на Метлинском; пусть и в спальном микрорайоне, вроде как на окраине города, зато обжитая и просторная; тем более — работала мама там же, на Метлинском, минутах в десяти-пятнадцати ходьбы от дома.

«Квартирный вопрос» никого не испортил. Антон был единственным ребёнком в семье («Ты по этóму поводу серьгу в ухо повесил?»), единственными в своих семьях были и его родители. Ни тётей-дядей, ни разделов-завещаний.

Однажды, Антону было тогда лет семь, он пришёл с родителями в гости к «папиным» (то ли Рождество, то ли старый Новый год), и бабушка спросила: «А ты хотел бы братика или сестричку?» — «Нет», — тут же ответил Антон. Не задумываясь, как мог бы ответить про пятью пять. «Вот ты хитрый, — усмехнулась бабушка. — Чтоб ни с кем наследство не делить». Семилетний Антон не понял, в чём шутка, покосился на улыбающихся родителей и пожал плечами.

Раз уж никто не собирался жить в дедовой квартире, её решили сдавать. «Продать всегда успеем», — сказал отец. Они разместили объяв-ление — сперва в бесплатной газете (из тех, что раздают на остановках), потом в парочке платных, а затем, когда маму на работе напугали историями о том, «как бывает», обратились в агентство. Риел-тор приехала на следующий день: лет сорока пяти — пятидесяти, невысокая, полная, с короткой стрижкой. Зинаида Михайловна. Её вид совсем не вязался ни с self-made девушками из рекламы агентства, ни с модно-иностранным названием профессии. Куда естественней она бы смотрелась где-нибудь на складе-производстве («Михайловна, а где накладные?») или в конторе из какого-то советского фильма («Зиночка, приготовь-ка нам чаю»). И всё же, следует отдать ей должное, все её «ой, какая светлая!» и «такие высоченные потолки!» достигали цели, давили на нужные кнопки в умах-сердцах потенциальных съёмщиков, таких же кап-советских граждан (товарищей?), как и она сама. Зинаида Михайловна звонила каждый вечер: «Не могли бы вы завтра…» Клиенты, по большей части молодые семьи (без вредных привычек, домашних животных и детей), приходили, смотрели квартиру, улыбались, кивали на комментарии риелторши, соглашались с ценой и…

Всякий раз находилось что-то мешавшее им сдать квартиру «хоть завтра», что-то уж точно не из перечня договорных «непреодолимых сил», что-то исключительно своё, субъективное, семейное… Полудницины решили сдавать квартиру, но почему-то не хотели её сдавать. Если возникла хоть малейшая зацепка, любое сомнение, их тут же возводили в степень: «Глаза у них странные — уж не наркоманы ли?», «Сорок лет и без детей?», «Всего на один месяц?» Зинаида Михайловна иногда даже бурчала: «Хорошие люди, согласны заплатить вперёд, а вам всё не так!» — обиженно прощалась, но потом звонила снова и приводила новых клиентов.

Сегодня Антон должен был встретиться с потенциальными жильцами четырежды — в девять, в одиннадцать, в час и в три, — но состоялся лишь первый визит. Две студентки осмотрели квартиру, сказали, что всё отлично, но, к сожалению, дороговато для них.

«Остальные сегодня не смогут, — сказала Зинаида Михайловна. — Попросили перенести, — она зачем-то нахмурила брови. — Ближе к выходным, — и напоследок, совсем уж строго: — Позвоню».

 

Антон свернул к фонтану, сделал пару шагов и остановился. Будто засомневался — идти дальше или нет, — но тут же кивнул сам себе и прошёл к одной из лавочек.

Солнце отражалось в брусчатке — крошечное пятнышко в каждом шестиграннике. Сверкали лужи, лавочки (такую проверишь, прежде чем сесть: не окрашена ли?), камни-скульптуры, даже урны.

Месяц, чуть больше, и горожане свыкнутся с теплом, станут носить тёмные очки, прятаться в тень, бухтеть «ну и жара!», вытирая пот платочками, но пока… Антон и не подумал забраться в тенёк — сел на залитую светом лавку — правда, «по-зимнему»: задницей на спинку, ногами на сиденье — и, сощурившись, глянул на солнце. Красные круги пробежали перед глазами. Как в детстве, на море — закрой веки, прикрой их ладошкой, или даже набрось на лицо полотенце, а яркие лучи всё равно пролезут к тебе. Бесконечным летом, когда мама или папа говорили: «Через два дня уже и домой» — и было легко понять, о чём они, но это не имело значения — времени просто не существовало.

Пятилетним Антон почти весь год прожил у бабуши и дедуши, и дед нередко, едва придя с работы, кричал прямо с порога: «Ан-то-ша! Ну-ка давай бегом одевайся!» Чаще всего они ходили к фонтану — этому, ближайшему, почти домашнему. Дед вёл Антона за руку и что-нибудь рассказывал. Медленно, словно поддерживая темп ходьбы. «Прогулки перед сном очень полезны», или «Когда твой папа был маленьким…», или «Вот когда ты вырастешь…» Если ещё не совсем стемнело, а домой возвращаться не хотелось, они спускались к парку и самолётам. А иногда, обычно по праздникам или в выходной, выбирались к главному фонтану — на Октябрьской, тому самому, что «пойдём на фонтан» и «жду у фонтана». Здесь проходили концерты, стреляли салюты, сюда приезжал луна-парк.

Вряд ли воспоминания Антона про то время были своими — скорее «новодел», дореволюционные монетки, отчеканенные в гараже возле рынка пару дней назад: из рассказов-историй, разговоров-фотографий — родственников и не только. В одном котле варились телепрограммы и семейные альбомы, открытки и старые газеты, дополняя друг дружку, рисуя одно большое полотно. «В пять лет я…»

 За эти годы площадь Маяковского изменилась, стала совсем другой. В книге «Наша Родина», из отцовского детства, она была выстлана крупной прямоугольной плиткой, форсунки в фонтане расставлены звёздочкой, пятиконечной, как её любили рисовать школьники — пять отрезков и готово; ближе к центру — высоченные струи, по краям — чуть ниже; за фонтаном — флаги: красные и красные с голубой полосой.

Потом фонтан перестал работать, его закрыли на ремонт и забыли — на год, второй, третий; меж плитами стала пробиваться трава — где невысокая, а где просто заросли; появилось несколько киосков-батискафов, на месте флагов — летнее кафе.

Такой площадь была на Янкин выпускной. Яна и её подруга с забавной фамилией — то ли Артёмчик, то ли Андрейчик — прихватили пару бутылок шампанского и сбежали сюда, к Антону, едва закончилась официальная часть с завучами и родителями. Здесь они пробыли почти до утра — смеялись, бегали по периметру «пентаграммы», отходили к киоскам за новой выпивкой — благо возраст покупателей тогда мало кого волновал; кричали проходящим мимо: «Семьдесят пятая — лучшая!»

В нулевые, году в 2003-м, площадью занялись всерьёз: новая брусчатка, новые клумбы, новые лавочки. И новый фонтан — с шаром в центре. Струи теперь не били вверх как гейзеры, их сменили пять симпатичных водных куполов-цветочков. Душевно-спокойный вместо торжественного и торжественно-заброшенного. Ещё на площади расставили камни — большие, гладкие, с языческим орнаментом.

Сезон фонтанов начинался лишь на майские. Антон был зрителем, пришедшим слишком загодя — пустой зал, пустая сцена. Как в кино минут за тридцать до начала сеанса. Молчащие ряды; спинки — деревянные или мягкие бархатные — не так уж и важно. Приглушённый свет. Всё вроде бы на месте: и расшторенный экран, и глаз кинопроектора за спиной, и зелёный «Выход» над дверью. Но что-то не так, кажется, что зрителей не будет — ни без двадцати, ни без пяти, даже в ровно; и не будет фильма — механик просто забудет его включить.

 

Эта площадь, этот фонтан были особым местом. Его личной территорией — комфортной, своей. Такой же, как и порт Ленина, пляж возле Старо-Николаевского моста, стадион мединститута, спуск за «Радугой».

Видимо, у каждого есть свой город, собственного размера, — включающий ровно столько мест и событий (одно — мало, а три уже много), сколько человек способен принять. Даже если бы Антон переехал жить в другой город, намного больше — шумный, быстрый, — он наверняка и там нашёл бы такие территории (и не обязательно пляж-стадион-спуск), которые и сложились бы в его, Антонов, мегаполис.

Что же особенного было в площади Маяковского? Удобное расположение, приятная обстановка (как в рекламе кафе или ресторана)?

Впрочем, сколько уж раз всё здесь менялось. А ведь любимое заведение чаще всего переставало быть любимым именно тогда, когда приходил новый хозяин, или затевался ремонт, пусть даже недолгий — на пару месяцев, — и кнайпа становилась другой: причёсанной, современной, но безнадёжно чужой. Если так, то площадь преображалась до неприличия часто. Вывески на домах: «Наша цель — коммунизм» из тех времён, когда Антон ещё не родился, «Ленин с нами» с детских фотографий, «Слава Жовтню» и «Человек, ты в ответе за всё» из конца восьмидесятых, и нынешняя: «Свадебный салон Линда» — золотистые буквы на чёрном фоне — прям-таки траурно-похоронная… Может, было что-то неизменное, вечное для площади Маяковского, что-то, что и сейчас, и тогда, и совсем давно? Как вопрос из теста на IQ: выявите закономерность, найдите зависимость. Но Антон приходил сюда не к тысячелетнему столбу или святому источнику. И не потому, что здесь какая-то неземная тишина или отсюда великолепный вид.

Что же тогда? Расположение? Апострофы-минуты, кавычки-секунды. Недалеко и привычно? Только вот стал бы он ходить сюда, если бы здесь — прямо на этом месте — построили торговый центр: с фонтанчиком в холле, хорошими и не очень кафушками, лифтами, эскалаторами и сотней магазинчиков-бутиков? Нет, подумал Антон, точно нет.

 

Подул ветерThe wind from nowhere. Холодные руки заползли под куртку, прошлись по спине, нырнули под рубашку.

 

Была ли работа Антона комфортным местом? Он даже хмыкнул, подумав об этом. Да уж, конечно. Работу можно было назвать непыльной, спокойной — временами даже слишком: иногда сидишь весь день перед монитором, просматривая какой-нибудь webpark, пересылая анекдоты по аське или раскладывая «косынку». Не сложно и не напряжно. Нормально, но не отлично. От работы веяло бессмысленностью, а ведь комфортное, личное не может быть бесполезным и ненужным, как и человек для самого себя не может быть тупым и пустым.

Всё вдруг показалось Антону мультяшным, ненастоящим. Дедушкино: «Хм, ну что это за работа!?» Хотя говорил он так не про Антона, а про соседского внука, раздававшего у перехода всякую рекламу. Снова-где-то-скоро. С-вами-с-нами. Бумажки, как выразился дед.

Бумаги хватало и в Антоновом офисе. Ежедневные отчёты-таблички, согласования, акты, и шредер — коридорный идол, всё в итоге съедавший. «Ты сильно занят?», «Надо очень срочно!», «Бросай остальное, это на сегодня самое важное!» Кафка, 1%-й раствор. Институтский экзамен по БЖД.

Да и сотрудники, со-трудники, хотя какой уж тут труд — со-комнатники, со-офисники… Тот же Бомка, например. Высокий бородач, чуть прихрамывающий при ходьбе. Отставной военный, из штабных — деловодство, делопроизводство. «Бомка — это не фамилия, — шутил охранник, — это — должность». А иногда — «диагноз», «судьба» или даже «приговор». Антон тут же вспомнил красную рыбу — сочную, свежую, — которую Бомка не задумываясь завернул в оригинал паспорта сделки… Или Хохликова — вечная безнадёжная Бомкина страсть: «Руки убери!», «Отстань!» Сорокалетняя брюнетка с детским смехом и грудью третьего размера. Или Ячичная.

Скажи мне, где ты работаешь. Скажи мне, с кем ты работаешь.

Время таяло в солнечных лучах, как кусочек масла на сковородке. Так часто бывало: мир будто уплывал куда-то — медленно-медленно, а вместе с ним и тело: руки, ноги, голова — оставались лишь мысли; или даже душа: подсматривающая, знающая. Воспоминания-напоминания, не зря же апрель — «пролетник».

Машины бесшумно заскользили по проспекту. Воробьи замерли. Часы над авиакассами остановились. «Увидишь, что воробей шагает, не прыгает, а именно делает шаг — загадывай желание». Воробьи с галстучками, воробьихи — без.

Почему что-то вдруг кажется нереальным?

Всякое «не» — вторично; чтобы поставить минус перед циферкой, прежде всего нужна эта самая циферка. Не бывает просто «a неравно» — обязательно должно быть «неравно чему-то». И значит нереальности нужна реальность — та, которую ты знаешь, видишь, понимаешь, та, с которой легко сравнить. Даже не реальность как «шото такое», а например, «в январе плюс двадцать не бывает». Одно дело: «Реально?» — «Нет»; и совсем другое: «Тут в одной только прихожей квадратов десять, а у нас — последний рулон».

«Чем можно измерить реальность? — подумал Антон. — Что по-служило бы градусником для того же офиса, работы?» Он пожал плечами. «Деньги?»

Бабки, мани, кэш, лавэ, у. е. Разница, если верить Стиву Фишеру, между спокойствием и расслабухой. Клоун с зарплатой президента — уже не клоун. А вот менеджер-по с окладом разнорабочего…

 

И тут Антон Полудницин снова увидел девушку. Ту самую — узнанную-неузнанную. Она вышла из жёлтого «Икаруса»-гармошки на остановке через дорогу. Чёрная юбка чуть выше колена, белая блузка, пиджак. Вроде как вернулась, пусть и не совсем: туда со Сталеваров, назад на Маяковского. Антон вдруг подумал, что ошибся, на таком расстоянии и немудрено, но нет — это была она, точно она. Знакомая походка — быстрая, но всё же женская, женственная, лёгкая. А ещё это движение рукой, жест, которым она поправила волосы. Девушка обошла «Современник» и нырнула в арку.

Аня, вспомнил Антон, Аня Вирник.

 

 

Глава 3

 

Земля, де бiгав ти маленьким, є твоїм домом.

«Скрябiн», «Шукав свiй дiм»

 

Бомбилья обожгла губы. Быстрая боль — ой, ай — секунда, а то и меньше, когда чувствуешь, как что-то противное, паршивое пробегает по ниточке нерва, будто бы ток по проводу, и тут же — отстранись — стихает, тухнет, гаснет. Словно коснулся больного зуба — нестерпимое мгновение, и сразу — тише, тише, тише — острая становится тупой, а затем и вовсе исчезает.

— Вот ты ж ноль-один, — фыркнул Полевой. И надо было прикоснуться к раскалённой трубочке именной этой ранкой на губе. Лопнувшей губой.

Полевой осторожно, подушечками пальцев потрогал бомбилью. Горячая, действительно горячая. «Они б ещё из серебра эту хрень отлили!» Чаша-тыква смотрела то ли на Полевого, то ли куда-то в сторону. Висит-груша-нельзя-скушать-в-чашке-чай-нельзя-попить. Полевой подумал, что можно было бы вынуть трубочку, а самому хлебнуть мате, как чай из стакана, но тут же представил, что все эти листики, палочки, цветочки, корешки окажутся во рту — тьфу, блин, — и отодвинул калебасу на середину стола. К себе же придвинул пепельницу — ты поостынь, а я пока что покурю.

Когда-то у его тётки были серебряные ложечки. Маленькие, чайные, с хитросплетёнными буквами-инициалами на ручке, крошечной короной и датой изготовления — тысяча восемьсот какой-то год. Тётя говорила, что они — польские. «Только не из той Польши, — улыбалась она, — откуда мы с твоей мамкой тряпки таскали». Ложечки были красивыми, но совершенно непрактичными: окуни такую в чай, и она тут же станет огненной. Наверное, эти ложечки до сих пор хранятся где-нибудь в серванте, ждут повода, когда ими похвастают — не «были», а «есть», — только вот сама тётя теперь «была» — в последний раз Полевой видел её лет десять назад, когда ещё учился в институте.

Над барной стойкой (или как её правильно назвать в кафе?) висела плазменная панель. Крутили клипы. Без звука — негры с толстыми цепями на шеях, в бейсболках, надетых козырьками набок, агрессивно и безмолвно выкрикивали что-то, в то время как на фоне вертели задницами мулатки. Окно в страну Оз, расходящиеся тропки.

Официантка протирала кофе-машину. Естественное освещение — лампочки и подсветки отсыпались — что-то домашнее, даже ленивое. Субботнее утро без особых планов, когда можно проваляться в постели хоть целый день. Было легко представить, что официантка не на работе, а у себя на кухоньке — одна, с обыденными делами: никто не посматривает, никто не подсматривает.

Кроме Полевого в кафе было ещё двое посетителей: парень и девушка, парочка — они держались за руки и молча смотрели друг другу в глаза. In the beginning.

Всего зал вмещал пять столиков, небольших — шестьдесят на шестьдесят; одному вроде и неплохо, но втроём — а судя по стульям, именно на троих столики и рассчитывались (одна сторона у всех — к стенке или к окну) — будет тесновато. Вдобавок ко всему на столиках стояли перечницы с солонками, сахарницы, салфетки, зубочистки и ламинированные бумажки-рекламки на подставочках: «Весеннее предложение», «По будням скидка на всё меню», «Блинная неделя»…

Полевой много раз проходил мимо этого кафе, но внутрь заглянул впервые. По правде, он ожидал, что здесь будет просторней — с улицы почему-то казалось, что помещение больше раза в два, а то и в три. Тем более — у входа нередко висели афиши: вечером в пятницу выступает группа такая-то. Где они умещались? Прям квартирники какие-то.

 

Big L.

Ларка, Ланка, Ленка, Лерка.

 

Затушив сигарету, Полевой снова потрогал бомбилью. Пожалуй, нет — пусть постоит ещё. Он достал телефон, глянул на время. Двадцать 
минут одиннадцатого. Почти. Полевой залез в меню, выбрал «Программы», затем «Игры», но тут же нажал отмену. Почему-то решил, что играть в «Судоку» или раскладывать карточный пасьянс — какой-то идиотизм, детский сад. Причём идиотскими игры показались не вообще как явление, а именно здесь и сейчас. Полевой отложил телефон, покосился по сторонам и вспомнил про стойку с журналами, которую видел у входа. Встал, подошёл, взял самый верхний.

 

Содержание журнала как-то плохо вязалось с игривой обложкой и названием «Кофеёк». Можно было ожидать чего угодно — от кулинарных рецептов и шмоток до жёлтых сплетен и новых автомобилей, но только не политические эссе вперемешку с бизнес-аналитикой. Полистав журнал туда-сюда — схемы, графики, таблицы, — Полевой остановился на статье Голдстейна «Где кончается родина?»

Выделенный жирным абзац: «В словарях вы найдёте одно и то же определение. Родина — это государство, где человек родился и гражданство которого получил. Иногда добавляют: территория, на которой исторически проживает его род».

А дальше уже обычным шрифтом: «В теории всё просто, однако, как водится, на практике возникают вопросы. И их немало. Например, такой: если семья ребёнка уезжает из страны своих отцов и дедов, едва ребёнок родился, то какую территорию считать родиной ребёнка? Ту, где он родился, которую не запомнил и, возможно, никогда больше не увидит? Если верить словарям, то да, именно так: родина — это биологический отец, пусть даже сбежавший сразу после зачатия».

А потом: «В статье “Капитализм и иммиграция рабочих” Ленин писал: “Нет сомнения, что только крайняя нищета заставляет людей покидать родину, что капиталисты эксплуатируют самым бессовестным образом рабочих-переселенцев”. В целом, большевики, рассматривая “национальный вопрос”, были вынуждены плыть меж Сциллой и Харибдой, признавая, с одной стороны, “право нации на самоопределение”, под которым “разумеется государственное отделение их от чуженациональных коллективов”, а с другой стороны, критикуя “буржуазный национализм”, потому как “национальная культура”, со слов того же Ленина, “вообще есть культура помещиков, попов, буржуазии”, а цель марксизма — ”интернационализм, слияние всех наций в выс-шем единстве”».

И ещё, на следующей странице: «Здесь, пожалуй, следует остановится на так называемом комплексе Антея — мнении, что постоянное проживание в одной местности способствует формированию гармоничной личности и, как следствие, ответственного добропорядочного гражданина».

 

Разница не столь уж велика. Один сказал бы: «Он отложил книгу и посмотрел в окно», — а другой: «Едва солнечный зайчик пробежал по странице, он отложил книгу и посмотрел в окно».

 

Мимо кафе время от времени проходили люди. Их одёжка в такие дни — первые по-настоящему тёплые, весенние — выглядела как витрина бутика: здесь и нераспроданное из зимнего, и актуальное весеннее, и новое летнее. Прошлое, настоящее, будущее. Кто в куртке с меховым воротником, кто в плащике, кто в лёгком свитере. Не хватало разве что совсем уж отчаянных — в майках и шортах, хотя встреть кого-нибудь одетого так в троллейбусе или трамвае, Полевой не особо и удивился бы. Можно сказать, он и сам был из таких, «опережавших время» — нет, Полевой не одевался как на пляж, едва потеплеет, но всё же, случалось, чуть солнце начинало припекать, превращая снег в лужицы, он закидывал куртку в шкаф, менял ботинки на туфли, и выбегал на улицу — и пусть рубаха надувается как парус, а в туфлях легко поскользнуться на мокром снегу — это было «настоящее», «правильное» тепло, которое и не почувствуешь иначе как в апреле.

В детстве у Полевого не было весны. Его отправляли к бабушке в конце мая — начале июня, когда заканчивались занятия в школе, и он прыгал из зимы в лето: из крайнесеверных нуля — минус двух в жаркий украинский червень.

Позднее бабушкин город перестал быть «каникулярным» — Полевой с родителями перебрались сюда насовсем. Сменили адрес, переехали. Здесь он окончил школу, затем институт. Сразу же после защиты Полевой устроился работать в одну фирмочку, прозванную в шутку «Стригу и рою ямы» — сфера деятельности в её рекламе была как винегрет: подсолнечное масло оптом и в розницу, помощь в сертификации, лак и краска, переводы с заверением нотариуса, грузоперевозки. «Мы можем всё!» — с гордостью заявил генеральный на собеседовании. Что ж, в чём-то он оказался прав — Полевой, устроившийся «продажником», занимался всем чем только мог — настраивал сеть, развозил какие-то письма, рисовал каталоги, — не считая основные обязанности. Как говорил один знакомый: «В маленькой компании никогда не знаешь, что у тебя за должность».

Полевой проработал в фирме с полгода и уволился, пару месяцев шатался по центрам занятости и ярмаркам вакансий, пока случайно не встретил институтского товарища, который успел обосноваться в столице. «Не хочешь ко мне менеджером?» — спросил товарищ. «А почему бы и нет?» — ответил Полевой. И уехал в столицу, вроде как «если получится, то с концами».

Он любил рассказывать про свои переезды, мол, жил там, потом там, теперь вот в столице, вспоминая по ходу и свою школьную неусидчивость, шутка ли — сменил пять школ, семь классов, все буквы — от «а» до «д», да и одноклассников наберётся человек двести. В этих историях Полевой словно был героем фильма 80-х — странником, приезжающим в маленький городок на мотоцикле — загадочный, незнакомый, новенький, — герой с кем-то ссорился, в кого-то влюблялся, а перед финальными титрами снова садился на мотоцикл и уезжал вслед уходящему за горизонт огромному красному солнцу.

«Шило в одном месте», — сказала Ксюша-Чайка. «Ищет душа, но не может найти», — сказал кришнаит Валера.

 

Через дорогу от кафе висел большой — в три этажа — плакат ко Дню космонавтики. Гагарин и Хрущёв приветствовали народ с трибуны мавзолея, а за их спинами разноцветные ракеты неслись к Млечному пути и ярким, как из школьного учебника, планетам. Красная надпись вверху: «Через тернии к звёздам».

Под плакатом был вход в клуб «Канзас». Ночью буквы вывески мерцали, а светящиеся колёса телег начинали вращаться. На пятом курсе института это заведение стало для Полевого и его друзей навязчивой идеей — они шли туда, едва появлялись деньги. «Канзас» казался им самым лучшим местом в городе — дорогим («оно того стоит»), престижным («я обычно в “Канзасе” торчу») и модным («ну а куда ещё DJ Emerald приедет?»). И своим — но только для тех себя, что могут (смогут) торчать там каждый вечер, — будто бы окошко в завтра: удачливое и денежное. «Сдам госы на пять — веду всех в “Канзас”», «Спорим на пиво в “Канзасе”?»

Клуб был совсем рядом. «Но всё же, — подумал Полевой, — если я зайду туда, то увижу что-то другое, не то, что раньше». Скучное. Бывшее. Уже проваливающееся в прошлое, сохнущее, как забытое на столе яблоко. Такое же бывшее, как и сам этот город.

Город — ВПП. Город — пересадочная станция.

Полевой подумал, что должен быть какой-то особый эпитет, какое-то одно слово. То самое — верное, правильное, единственное. Как выпавшее «три» в игре-ходилке, когда твоя фишка стоит на «девяносто семи». Родной? Любимый? Наш (твой, мой)? Бывший? Вроде бы так. Да, да, да, и всё же — нет, как-то иначе.

Полевой стал здешним, когда ему было двенадцать, а значит родной (родился, родина) — не этот город, а тот — далёкий, заполярный — с его совсем уж сказочно-забытыми минус сорока, северным сиянием — зелёным неоном в небе, полярной ночью, белым медведем на гербе и флаге, погранцами в самолёте. Любимый? Скорей всего, но как долго город остаётся любимым? Он был любимым, как всё ещё любима девушка, с которой только что расстался. Немного времени, и всё забудется. Не станет ли через несколько лет любимой столица? Уже не мой и не наш. Возможно, твой, хотя…

Всё же говорить «бывший», пожалуй, рановато. Ведь если в столице что-то не заладится и ему придётся вернуться, то это не будет переездом, скорее уж — «на пару лет ездил работать в столицу». Тем более, приезжал сюда Полевой раз в два месяца, а то и чаще.

Значит, подумал он, просто город.

Три места жительства — как три времени года. Северный город — это зима. Ничего другого Полевой там и не видел. Снег, метель, холодина. Этот бабушкин-просто-город — лето. Всё детство Полевого он был исключительно «летним», да и потом — именно летом в этом городе открывалось что-то делающее его непохожим на другие города. Какое-то почти неуловимое ощущение, что он — это он, что горячий песок на пляже, зелёные парки, сочная черешня куда важнее, чем трубы заводов и ГЭС.

Столица — это осень. Хмурая, серьёзная, задумчивая. Первое своё жильё, пусть и съёмное, первая работа, которая должна прокормить «от и до», первые планы наперёд.

Три из четырёх, а значит, где-нибудь на карте есть и ещё один город. Весенний. Со всем тем, что сейчас за окном. Но только не мостик в лето, а площадь. Площадь Весенняя.

Полевой потрогал бомбилью, пододвинул калебасу и хлебнул мате.

 

Вариант III

— Итак, дамы и господа, — сказал Саныч и улыбнулся, как дядька из телика. Он резво скинул пальто, шарф и шляпу. Бросил всё на стол.

— К концу года, — шепнула Воронина соседу, — будет раздеваться целиком.

— Тема нашего сегодняшнего урока — треугольники, — учитель будто бы собирался рассказать про что-то невероятное, словно по-следние дни только и ждал, как войдёт в класс и расскажет всем, всем, всем — да, Рощин, тебе тоже — про эту восхитительную геометрическую фигуру.

— Треугольник состоит из трёх точек, — продолжил Саныч, — не лежащих на одной прямой, и трёх отрезков, эти точки попарно соединяющих.

Учитель замолчал и посмотрел на класс. Как-то причудливо, хитро — на всех одновременно.

— Записывайте, — сказал Саныч непривычно сердито.

Семиклассники удивлённо уставились на него.

— Писáть-то вы, надеюсь умеете?

 

Сколько раз Полевой ни пытался приготовить мате дома, всегда получалось как-то не так — или слишком водянистый, будто разбавленный, или с какой-то неприятной горечью. Он нашёл немало рецептов, брал их в чайных магазинах, скачивал из Сети — вроде бы неукоснительно следовал инструкциям, — и ведь ничего сложного: залить горячей водой, перемешать, добавить ещё, вода должна быть не кипятком, а градусов восьмидесяти, и далее, далее, далее, — но результат оставался прежним. Полевой пробовал разные сорта мате — подороже-подешевле, чистый или с добавками; вычитав, что дело может быть в калебасе, купил новую; даже в обычной чашке готовил, а потом плюнул на всё это дело и поставил калебасы в сервант, разложив рядышком мешочки и коробочки с чаем. Парагвайский уголок. Какая-никакая, а экзотика.

Хлебнув ещё мате, Полевой почему-то вспомнил про конверт в кармане. Заказ — кафе — счёт? Бабломатебабло? Деньги Полевой вытащил сразу же, едва вышел на улицу, всё-таки «конверт с деньгами» вызывал какие-то негативные мысли: взятка (хотя кому бы пришло в голову его подкупать?), «серая» зарплата, что-то «мимо кассы». Конверт же не выбросил, а переложил в другой карман. Сперва не хотел мусорить, в обменке попросту забыл, да и на остановке, да и перед кафе… «Кстати», — кивнул Полевой сам себе и уже потянул было руку к карману — порвать конверт на мелкие кусочки и высыпать бумажки в пепельницу, — но тут ожил телефон. Замигал дисплейНата Смирина замурлыкала «Pure sunlight, fresh stardust, my heart is my compass…»

— Ал-лё, — сказал Полевой. — Да, слушаю… Да.

К столику подошла официантка, взяла пепельницу с одиноким окурком, на её место поставила новую. Медленно и как-то безразлично, вернее даже — невовлечённо, будто была здесь лишь зримо, как мираж, как привидение — протяни к девушке руку, попробуй дотронуться, и ладонь пройдёт сквозь неё, ничего не почувствовав. Ты не в её мире, она — не в твоём.

— Нет, один, — Полевой кивнул официантке и заметил, что у неё на бейджике написано «Никаких имён». — Жду… Хорошо… Ну конечно.

На этом разговор и окончился. Или, раз уж обошлось без «До свидания» и «Прощай», прервался. Вроде как — продолжение следует.

Вполне ожидаемый телефонный звонок, обычная «рутина» официанток — поменять пепельницу, спросить «Что-нибудь ещё?» — спасибо, — но что-то изменилось, и в кафе, и в самом Полевом, и теперь мысль о том, чтобы порвать конверт, показалась какой-то неприличной, грубой, всё равно что плюнуть на пол, всё равно что сказать девушке: «Отстань, дура».

Словно что-то произошло. Событие, со-бытие. Не так давно Полевой обсуждал нечто похожее с Ларкой-Синицей. Она сказала: «Ничего не происходит», — а он спросил: «Совсем?» — «Ну, да, — ответила Ларка, — с утра до вечера одно и то же». И принялась перечислять свои привычные дела: убралась в квартире, приготовила кушать, закончила перевод, встретилась с заказчиком… «И что, — спросил Полевой, — это не события?» — «Да уж! — засмеялась Ларка-Синица. — Никогда со мной такого не происходило! Это перевернуло жизнь с ног на голову!»

Полевой похлопал ладонью по карману с конвертом и спросил сам себя, улыбнувшись, вслух, шёпотом:

— Пусть остаётся на память?

Память. Помять. Помять память. Когда-то в гороскопе он вычитал: «Раки таскают за собой прошлое, как мешок». Что ж, так и есть. Полевой трепетно, временами даже чересчур, относился к прошедшему. Или точнее — бывшему, но не прошедшему. «Что-то проходит, а что-то никак». В квартире в ящиках стола у Полевого собралось немало «памяток», что угодно — два билета на «Воплi Вiдоплясова» с оторванными 
корешками, спички из «
Irish Pub», визитки с выставок, палочки из «Ха Лонг» (Галя-Галка попросила тогда обычные приборы), давно просроченный студенческий… Да и сейчас, при себе: зажигалка, от которой он только что прикуривал, — не самая дешёвая, не самая дорогая — выкинуть, купить новую — но Полевой заправлял её снова и снова. А ещё брелок — доминошная кость, три-шесть. А ещё — жетончик из харьковского 
метро. А ещё — крошечная заклёпка от джинсов «Nimmie Amee». Всё то, что забыл забыть. Не говоря уж про эсэмэски, сбережённые, сохранённые: с полтысячи принятых, столько же отправленных.

«Отпусти ты вчерашний день, — сказала Викуля-Снегирь. — Пусть идёт». К слову, на Скрипку сотоварищи тогда, в «Гоголя», он ходил с ней.

 

Дверь в кафе открылась. Вошедший был высоким — не ниже метра восьмидесяти пяти. Не качок, но спортивного вида. Кроссовки, джинсы и курточка — синяя, с полосками на рукавах, — застёгнутая под самое горло.

Межник, почему-то сразу же подумал Полевой.

«Спортсмен» сделал шаг и замер, посмотрел сперва на парочку, потом на официантку, и только после — на Полевого. Словно выбирал, к кому именно подойти. Хотя какие тут варианты? — парочка вряд ли кого ждала, официантка подойдёт сама. Оставались столик Полевого, свободные столики, или же — на выход. Если, конечно, исключить варианты типа «Я хотел бы поговорить с администратором» и «Вашему вниманию предлагается новейшее средство от тараканов». Нет-нет, такие ведут себя гораздо уверенней, если не сказать — наглее, и уж точно не будут осматриваться — напрямую (напролом) к цели.

 

— Не путай прошлое и память.

 

— А ты при параде, — сказал «спортсмен», отодвигая стул и присаживаясь напротив Полевого. — Как на свидание пришёл.

— Обещали, будет не пыльно, — немного неуверенно ответил Полевой. На нём была белоснежная, только с утра распечатанная рубашка. Длинные рукава, чёрные готические буковки на спине: «Woodman». Не абы какая ценность, но всё же — пачкать и портить рубашку в первый же день не хотелось.

— Обещали-обещали, — усмехнулся «спортсмен» и протянул руку. — Межник.

— Полевой.

Несколько часов назад, услышав фамилию Межник, Полевой представил себе его именно таким — высоким, подтянутым — эк-стремалом из передач про горы-моря-океаны. Считай — не ошибся. Не хватало разве что сноуборда под мышкой. А вот Колодезного, наоборот, вообразил низким, толстым и неуклюжим — похожим на Весельчака У из мультика.

— А что наш третий? — спросил Межник.

— Ждём, — пожал плечами Полевой.

 

Колодезный явился без пятнадцати одиннадцать. Сощурившись, осмотрел зал и через секунду зашагал к «правильному» столу.

— Вы — Полевой и Межник? — спросил он.

Рост — метр семьдесят, небольшое брюхо, в движениях — скорее заторможенность, чем неловкость.

— А вы? — растянув улыбку, поинтересовался Межник.

 

 

Глава 4

 

Идея была величественная, но создавала какое-то

ощущение неудобства.

Стефан Ликок, «Здравый смысл и вселенная»

 

Все говорили: «её тело» — будто бы нашли не её, а лишь что-то некогда ей принадлежавшее. Всё равно что: её туфли, её платье, её куртку, сумочку, документы, ключи. «Ты что-то потеряла?» — «Да, своё туловище».

Сперва Саныч подумал, что девушка спит — «нажралась и отрубилась». Место было соответствующим. Детская площадка в парке: лесенки, качели, карусели — поржавевшие, покосившиеся — с детьми здесь гуляли нечасто, тем более, что совсем неподалёку, за прудом, была новенькая площадка с радующими глаз синими, красными, жёлтыми, зелёными башенками, горками, туннелями. Девушка лежала на лавочке, рядом валялись бутылки, какие-то пакеты, окурки — не факт, что её. Здесь постоянно кто-то пил, дрался, выяснял отношения, и снова пил, пил, пил. Такие заброшенные площадки есть везде — к ним быстро привыкаешь, спокойно, не обращая внимания (как на вокзальных бомжей-попрошаек), проходишь мимо, или же — обходишь стороной.

Саныч сразу тоже прошёл мимо, лишь покосившись на девушку, но почему-то вернулся.

Она была совсем юной, двадцать — двадцать один, не старше. Голубые джинсы, водолазка и чёрный пиджак с едва заметными вертикальными полосками. Руки замерли в неестественном положении, как у тряпичной куклы. У девушки были длинные ярко-рыжие волосы. Пустой взгляд таращился куда-то вверх, в небо.

 

Дилинь-дилинь, дилинь-дилинь, дилинь-дилинь — настойчиво напомнил кто-то о себе.

Горизонт бросил открытку на кровать и посмотрел в сторону прихожей. Казалось, там спрятались все-все тени, что когда-нибудь гостили в квартире. Резервация. Краешек зеркала поблёскивал, словно глаза хищника. В бытность «Наутилуса Помпилиуса» Бутусов пел: «Она ненавидит свет, но без света её нет». Коридорная темнота, в которую вглядывался Горизонт, была иной породы. Ей было не важно, светит ли солнце за окном, задёрнуты ли шторы, горит ли люстра в комнате — как вечной мерзлоте не важны похолодания и оттепели.

Горизонт зачем-то повернулся и глянул на картину над телевизором — привычно-пошлую: пляж и голая тётка — и лишь затем встал и пошёл открывать дверь.

Не включая свет в прихожей, он нащупал замок и щёлкнул ключом.

На лестничной клетке стоял двойник Билла Мюррея, или даже — его альтер эго, будто бы актёр ушёл из кино после «Заводилы», поселился где-нибудь в лесу или у моря, и года через три стал именно таким: лицо, загоревшее уж точно не в солярии, погрустневшая улыбка и руки, как у того моряка в романе Кристин Валлы: «Кожа на руках у него была сухая и жёсткая, порой на ней можно было видеть трещины, которые начинались от костяшек и терялись где-то на ладони».

— Я от Владлены, — сказал мужчина, — за деньгами, — и замолчал. Видимо, хотел ненадолго сохранить интригу (какая Владлена? какие деньги?) или думал произвести впечатление серьёзного — важного, делового — человека. Мужчина даже нахмурил брови, но такой взгляд показался искусственным, чужим.

— Шестьдесят гривен, — пару секунд спустя продолжил он, — в холодильнике должны были оставить.

Горизонт кивнул в ответ и закрыл дверь. Медленно, осторожно. Так закрывают дверь в спальню, где только что (после получаса «Мама, принеси воды» и «Я хочу пи́сать») уснул ребёнок. Не дай бог разбудить.

Из ночи в день и обратно. Горизонт прошёл на кухню, открыл холодильник — пятнадцативаттная лампа была похожа на спрятанный про запас солнечный свет, — едва заметно улыбнувшись, провёл рукой по банкам со сгущёнкой, взял деньги из ящичка и вернулся в прихожую. Щёлкнул замком, вручил гостю три двадцатки.

— Спасибо, удачи, — сказал мужчина.

Снова наступила тишина. Будто кто-то нажал на кнопку «mute».

Медленно, кивая на ходу в такт неслышной песне, Горизонт направился в комнату.

 

Вариант I

Александр Александрович пробежал взглядом по первому разделу, бормоча сам себе:

— Понятно, понятно… это тоже… ага, — и чуть громче: — Ага.

Учитель закрыл учебник, заложив палец между страничками, и посмотрел на класс. Три ряда парт, осеннее солнце сквозь шторки. В глазах школьников — немного заинтересованности, любопытства, какой-то растерянности, порой — тревоги, а иногда и безразличия, пока ещё — детского безразличия. Словно игра: семиклассники замерли, ожидая команды ведущего.

— Вот что, — сказал он. — Что такое геометрия, прочтёте дома. Откройте второй раздел.

— Так, может, сразу экзамен? — громко спросил кто-то с задней парты. Класс рассмеялся. И ожил.

— Мы и второй дома прочтём.

— Давайте лучше пятый!

— Вот это — по-мужски!

— Александр Александрович, — Воронина подпёрла подбородок ладошкой. — У нас геометрия до одиннадцатого класса. Не нужно весь учебник за один день, а?

Длинные реснички, подведённые глаза.

Саныч словно ничего не услышал, поправил шарф и продолжил:

— Точка и прямая. Начнём, пожалуй, с точки.

 

В открытое окно сразу же ворвался утренний город: мчащие по проспекту машины и приглушённые — эхо — скрежеты, скрипы, хлопки, голоса. А ещё запахи: влажный (от луж), табачный дым (курил кто-то из соседей) и едва уловимый городской, как запах кожи, который и не замечаешь — с окраины, от заводов — химических, металлургических.

Прямо под окном была крыша магазина. Прямоугольники рубероида. Так выглядят поля, если смотреть из самолётного иллюминатора, или — раз уж все они серые — чёрно-белая аэрофотосъёмка. Кое-где валялись окурки, целые островки, а иногда и мусор покрупнее — сигаретные пачки, пластиковые бутылки, какие-то пакеты. Жильцы бросали из окон то же, что и всегда, только вот дворники сюда не забирались.

И вдруг Горизонт словно вспомнил о чём-то. Отошёл от окна, быстрым шагом — герой рекламы, хлебнувший энергетика — двинул к кровати, стал что-то выискивать. Он отложил в сторону фотографию в рамке, будильник, несколько писем, ручку, потрёпанный блокнот. Затем взял сумку и побросал всё это в неё.

Уличный шум будто бы растормошил Горизонта, вдохнул в него жизнь. Крути педали, двадцать четыре дробь семь, в гробу отоспишься.

Горизонт заскочил на кухню, вытащил из холодильника банку сгущёнки, положил в сумку, и тут же, усмехнувшись, вытащил ещё одну… Включил свет в прихожей. Обулся, надел пальто и вышел из квартиры.

Оставшаяся пустой комната всё ещё помнила о постояльце. Он скоро будет, вот его вещи. Рубашки, носки-трусы на кресле, барсетка на журнальном столике, куча всего на кровати. На месте картины, той, что висела над телевизором, осталось светлое пятно — не выгоревшее, не загоревшее. Как белая полоска от купальника.

Закрыв дверь и положив ключ в карман, Горизонт скорей всего хотел резво спуститься по лестнице, но сделал лишь пару шагов и замер.

Этажом ниже, на площадке, кто-то с кем-то оживлённо спорил. А впрочем, спор уже достиг той стадии, когда аргументы закончились и его правильней было бы назвать руганью.

— Прислоняйся! — рявкнул мужской голос. Серёдка — слон — прозвучала как-то особенно грубо, выпала, выскочила из слова. Какое-то «при», какие-то «яйся» и слон-главнокомандующий.

— Слонопотам — налей сто грамм! — завизжала в ответ женщина.

Осторожно, чтобы не выдать себя, Горизонт спустился на пару ступенек и, придерживая рукой полы пальто, присел на корточки.

Лица женщины было не видно — она стояла в дверях, в прихожей (рак-отшельник): наступила на порог мохнатой тапочкой, тыкала пальцем в стоящего перед ней мужчину. Который, к слову, оказался хоть и не старым, но знакомым — тем самым, которому Горизонт только что отдал деньги.

— Заслон прислоню! — продолжил ссору мужчина. — Слоном прослоню!

— Слонов не считай — иди помечтай! — мгновенно нашлась женщина.

Мужчина взбесился.

— Слономатка, слонить твою мать! — закричал он. И тут же стукнул кулаком по наличнику.

Удар получился сильным, как говорят — смачным. А ещё — отрезвляющим. Оба замолчали. Мужчина посмотрел в пол — то ли вмиг успокоившись, то ли испугавшись того, что чуть было не произошло. Опять двойка? Проштрафился? Стратил? Он развернулся и побрёл вниз. Медленные шаги — словно пытающиеся что-то сказать — извиниться, доказать, объяснить. Женщина закрыла дверь. Не хлопнула, что, наверное, больше подошло бы к ситуации, а прикрыла, мягко-мягко.

Горизонт немного выждал и спустился на второй этаж. Подошёл к двери, глубоко вдохнул, выдохнул и нажал на кнопку звонка.

— Недослонслонозвон, — пробурчала хозяйка квартиры открывая дверь. Но, едва увидев Горизонта, стихла. Конечно же, она узнала его. Тут уж ни на какие котлеты не спишешь, тут уж не почудилось. Женщина перекрестилась и попятилась назад — беспомощная, напуганная. Она даже не думала, что делает, что нужно сделать — закричать, запереться в ванной, схватить что-нибудь — туфлю, лопатку — или бегом на кухню за ножом; в голове путались совсем другие мысли: как? почему? зачем? за что?

Сложив ладонь в кулак, Горизонт размахнулся и треснул по наличнику. Аккурат туда же, куда и приходивший от Владлены мужчина.

 

— Вот тема сочинения, — сказал учитель и ткнул указкой в плакат.

 

Я, ПОХОРОНИВШИЙ ОТЦА, Я, ТОЛЬКО ЧТО РЕБЁНКОМ ИГРАВШИЙ В СИММЕТРИЧНЫХ САДАХ ХАЙ ФЫНА, Я САМ ДОЛЖЕН СЕЙЧАС УМЕРЕТЬ?

Хорхе Луис Борхес, «Сад, где ветвятся дорожки».

 

Весь кабинет зарубежной литературы был увешан такими плакатами-цитатами. Чёрным по белому. Попав сюда в первый раз, ученики обычно осматривали всё, читали, что где написано, толкали друг друга: глянь! посмотри! зацени! А потом, уроке на втором-третьем, кабинет становился обычным кабинетом. Не такой сырой, как на гэ-о, — и на том спасибо. Спроси у кого, а была ли в кабинете цитата из Пруста — никто и не вспомнит.

— Не торопитесь, на всё про всё у нас два урока.

 

Из школьных сочинений:

…Всё дело в симметрии сада. «Я» повторяется трижды. Первое «Я», похоронившее отца, второе — увидевшее симметрию, — и третье — готовящееся к смерти. История, повторяющаяся вновь…

…Это часть чего-то — рассказа, романа, — и мне кажется, являясь частью чего-то, эти строчки не столь уж важны, как мы себе вообразили…

Хай Фын может быть и городом, и человеком — это не имеет никакого значения…

…Это три человека. Один — зрелый, спрашивает: «Почему?»; другой — играющий ребёнок, видит уныние и удивляется: «Что произошло?»; третий — пожилой: «Я сам должен сейчас умереть?» Три взгляда в одну точку и три вопроса, звучащие как один.

…Если просуммировать порядковые номера букв Хай Фын, получится 101. Трёхзначное число. Три «Я». Две единицы и ноль. Единица, означающая нечто, и ноль как пустота… Три этапа жизни «Я». Симметрия сада и симметрия жизни. Единица как начало и конец — смерть отца и ожидание собственной, ноль — как пустота середины…

…Это вопрос богу. И слышим мы его, как слышит бог. Он смотрит сверху, и ему открыта симметрия сада…

 

Он сел в троллейбус на Октябрьской площади.

— Оплачиваем проезд, — сказала кондуктор Горизонту и ещё двоим, вошедшим здесь же. Ей было лет двадцать. Круглый значок «кондуктор-контролёр» на лацкане пиджака, собранные в хвост длинные рыжие волосы.

 

 

Глава 5

 

Сто городов назад, где сотни других имён.

«Tequilajazzz», «Америки»

 

Такие кафе Полудницин называл «американскими». Из-за интерьера. Клетчатый пол, бордовые кожаные диванчики, столики с закруглёнными углами. Вроде купе или кабинки — диван, стол, диван; и тут же снова — диван, стол, диван, и снова, снова. Казалось, сейчас кто-нибудь щёлкнет рубильником, и эта змейка придёт в движение, помчит по кругу, как карусель в парке. С потолка свисали светильники. На каждом столике стояли красные и жёлтые «брызгалки» (яркие, словно спортивные машины), солонки-перечницы, пепельницы (снова яркие, снова красные и жёлтые), жестяные коробочки с салфетками. На стенах висели чёрно-белые фотографии каких-то лесов и озёр. Барная стойка напоминала ленту выдачи багажа в зале прибытия — вперёд, полукругом и обратно. Возле стойки — высокие барные стулья с круглыми сиденьями. Над входом — большущие часы. Как в кино. Не хватало разве что музыкального автомата и флага.

Антон полистал меню — негнущиеся ламинированные странички на пружине — и выбрал яблочный штрудель. На картинке он выглядел весьма аппетитно. Извини, Куп, вишнёвый пирог в другой раз.

— Вот этот штрудель, — сказал Антон официантке. — И кофе.

— Кофе — эспрессо или американо? — уточнила она.

— Американо.

Девушка кивнула и забрала меню.

Проводив официантку взглядом, Антон достал из сумки дедовы воспоминания — стопку тетрадок, обычных ученических, тонких, в клетку. Их обложки были какими-то бледными, тусклыми, и Антон сперва даже подумал, что тетради — старые, откуда-то из дедового времени, откуда-то из «до меня» — шестидесятых, семидесятых, — ждавшие своего часа в кладовке, на антресоли, или где-нибудь ещё. Он взял верхнюю и перевернул. «18 листов. Цена договорная». Значит, новая — в те времена вроде не с кем было договариваться. По крайней мере, в киосках «Союзпечати». Антон посмотрел на следующую. Таблица умножения — столбики от 2 × 1 до 9 × 10 — а ниже: артикул, ёлка-эмблема и «Бумажная фабрика “Герой труда”». Точнее — «ОАО “Бумажная фабрика ▒Герой труда’”». ОАО, обновлённая актуализированная осовремененная… То же было и на остальных тетрадках: акционерные общества и договорные цены. Как советские фильмы на DVD, как карта времён войны на экране монитора — прошлое в настоящем.

Все тетради были подписаны. «г. Мелекесс. Школьные годы», «Отец уехал из Запорожья. Живу на частной квартире на Вознесеновке, потом на 6-м посёлке», «Воспоминания 1947–1948 г.» и самая первая, с нехитрой пометкой в углу: «Тетрадь I».

Её Антон и открыл. Записи начинались с даты: 22/VIII—99, — затем шло название, вроде как общее для всех тетрадей: «Вехи моей жизни. Которые помню», а потом…

 

Пишу, пока ещё могу писать, пока ещё помню. Пишу, пока ещё не разучился писать, т. к. писать приходится редко, разве что доверенность на получение пенсии или заявление на материальную помощь. Пишу о себе и о своей жизни. Надеюсь, это будет интересно сыну, внукам[1].

 

На слове «внукам» Полудницин запнулся. Или споткнулся об него. Почерк деда и так был невнятным — на некоторых словах приходилось останавливаться, вчитываться в них, пытаться разобрать наползающие друг на друга буквы, но «внуки» победили всех. Не формой и написанием, а, так сказать, содержанием. Антон был единственным внуком, и множественное число казалось чужим, списанным, заим-ствованным. Чем-то шаблонным, чем-то, что пишут и говорят, не задумываясь: «Я хотел бы поблагодарить избирателей за поддержку».

Или, улыбнулся Антон, у деда были внебрачные дети? Хотя, нет — он написал «сыну». Значит, у отца? Или дед посчитал, что антоновы родители решатся в свои пятьдесят на ещё одного ребёнка? Да и заглавие — вехи — тяжёлое, неповоротливое.

Между Полуднициным и текстом возникло какое-то напряжение. Такое случалось и прежде, правда, не с написанным, а с людьми. Без видимой причины.

Например, на той же работе, в первые дни — дело было в пятницу, которая, как выяснилось, «рабочая» лишь до обеда: впрочем, никто не расходился, все оставались в офисе до положенных шести, но вот звонки-счета-договора откладывались на понедельник.

Как в анекдоте: «Что за перекуры во время работы?» — «А никто и не работает».

В начале второго к Антону подошёл Бомка и спросил: «Ты что пить будешь?» Полудницин вопрошающе глянул на коллегу. Бомка удивился в ответ. «Тебя что, — спросил он, — по объявлению наняли?» Антон ничего не ответил, бородач хлопнул в ладоши. «Ну как же! Конец недели — хватит вкалывать, — Бомка пожал плечами, мол, что тут непонятного. — Ячичная по пятницам всё равно не приходит…»

«В общем, — он будто бы подвёл черту, — я бегу в магазин. Дев-чонкам — мартини, нам с охраной — коньяк. Тебе что брать?» — «Пиво», — ответил Антон. «Трёх хватит?» Полудницин кивнул.

Бегал Бомка недолго — за смертью таких не посылают. Минут через пятнадцать он вернулся в офис, громыхая бутылками в пакете, и бодро сказал: «Прошу, к столу». В комнату, где сидел Полудницин — вроде как самую просторную, — прикатили кресла. А дальше — обычное отмечание чего-то на работе, разве что тосты были не за кого-то или за что-то, а в общем. И разговоры о производственном вперемешку с личным. Когда Антон открывал вторую бутылку, речь вдруг зашла о кино.

«Вчера кино такое классное смотрела, — сказала Хохликова. — Наше. По “Первому”. Там ещё актёр снимался, тот, что Космоса играл».

«Дюжев, — подсказал Бомка и пододвинулся к ней вплотную. — С ним, кстати, недавно другой фильм вышел, — Бомка как бы между прочим обнял Хохликову, но она тут же скинула его руку, — “Остров”. Дюжев весь фильм на себе вытянул. Если б не он…»

«А как же Мамонов?» — влез в разговор Антон.

Бомка посмотрел в сторону Полудницина и махнул рукой.

«Да, — чуть ли не зевая, сказал бородач, — Мамонов, — и тут же, повернувшись обратно к Хохликовой, сменил интонацию, заговорил как мультяшный злодей: — Дюжев там самый яркий герой. Ты б видела! С бородой такой. Батюшка. В рясе».

Вот вроде бы и всё, такие зёрна не прорастают, сколько их не поливай, но всё же что-то случилось — между Антоном и Бомкой появилось какое-то напряжение, даже не потому, что зарождался конфликт (с чего бы? не поделили Мамонова с Дюжевым?), а потому что такая возможность просто существовала — в теории, где-то.

Остаток дня — рассказывая анекдоты, наблюдая, как Бомка играет с Хохликовой в кошки-мышки, смеясь, выходя покурить — Антон ощущал это непонятное напряжение. Да и Бомка, похоже, чувствовал то же самое.

 

Ну и хрен с ними, с внуками, подумал вдруг Полудницин, может, просто описка. И вехи в названии — дед ведь подводил итог всей своей жизни, так почему бы и не вехи?

Антон продолжил читать.

 

Я о своём отце знаю мало и в общих чертах. Родился отец в селе Теньковка Самарской губернии Средне-Волжского края 30 января 1906 г. Рано потерял родителей. Его отец Алексей погиб на русско-германском фронте. Мать Ремнева умерла, когда отцу моему было 4 года, и остался он сиротой. Ремнева — это девичья фамилия матери. Это случилось в 1910 г. Я её не знал и не знаю, как звали. Отец воспитывался у дядек. Одним из них был дядя Семён.

Отца я помню как доброго человека. Он нас, детей, никогда не бил. Когда возвращался с работы или из поездки в район, часто привозил разные гостинцы: то торт бисквитно-кремовый, то ветчинно-рубленую колбасу, которая тогда была в виде больших шаров, в натуральной оболочке, мясная, вкусная, не то что теперь. Я и Володя подбегали к нему, кидались на шею и спрашивали: «Папа, что принёс?» И когда ничего у него не было — он отвечал: «Сам пришёл». От отца пахло одеколоном и папиросами. Когда я пошёл в 1-й класс, учительница спрашивала, кем работают родители. Я знал, что мама нигде не работает — она домохозяйка, а про отца не знал точно, какая у него должность, знал только, что он работает в МТС. Пришлось спросить у отца о его работе, и он ответил, что работает замдиректора МТС по политчасти.

Иногда отцу приходилось выезжать на 1–2 дня в район в совхозы и колхозы. Он называл их, куда едет, говорил маме: я еду сегодня в совхоз им. Нариманова, или Лебяжье, или в «Третий решающий». Из района иногда привозил подарки. Это были механические игрушки. Особенно запомнились 2 поросёнка. Один играл на скрипке, другой бил в барабан. Эти игрушки заводились ключом, и когда их ставили на стол, скрипач водил смычком, и от вибрации двигались по столу, пока не кончался завод пружины. Сделаны игрушки были из жести и одеты в суконные сюртучки чёрного цвета. На голове были красные шляпки, из-под которых выглядывали розовые поросячьи пятачки. Эти игрушки мы с Володей очень любили. Слава ещё не родился.

Семья жила в г. Карсун. Когда отец был дома, он сажал меня к себе на колени, качал и курил папиросы. Из папиросы выходил струйкой белый дымок. Мне было интересно, и я потянулся к папиросе. Отец вынул папиросу, дал мне в рот и сказал: вдыхай дым в себя. Я вдохнул и от едкого дыма закашлялся. Дым мне показался очень противным. Больше я не пробовал брать папиросы в рот, и отвращение к куреву осталось на всю жизнь.

 

Прочитав это, Антон почему-то подумал про Яну. Вот уж действительно, неисповедимы пути твои, подсознание. И всё же — как призрак. Едва у Полудницина получалось собрать в нечто целое фрагменты: маленький шрам над бровью, улыбку, пару крошечных рубцов на щеке (Антон называл их выбоинками), реснички, взгляд, — как тут же образ ускользал, прятался за чей-то другой. Раз! — и это уже не Яна, а Грета Гарбо в роли Анны Кристи. Раз! — и Лили Собески. Раз! — и (ну совсем же не похожа) Вайнона Райдер времён «Прерванной жизни».

А ведь если я решу написать воспоминания, подумал Антон, не сейчас — когда-нибудь позже, многим позже, Яна наверняка попадёт в них.

Полудницин отодвинул тетрадки, вынул сигарету из пачки и прикурил.

«Что я напишу о ней? — спросил он сам себя. — Познакомились там-то и тогда-то, потом — то и то, и расстались? Или даже обобщу, как-нибудь неопределённо: к двадцати восьми годам у меня случилось несколько романов, самым продолжительным из которых был с Яной

Тут Антон вдруг представил, что говорит это не сам себе, а воображаемому читателю, которого ещё и в планах-то нет: Полудницину-следующему, или даже Полудницину-через-одного.

 

Ты мне приснилась брюнеткой

С короткой стрижкой,

Как у мальчишки.

 

С Яной — тогда ещё школьницей — Антон познакомился весной девяносто восьмого. Или нет, по-другому: с Яной Антон расстался в этом году, в конце февраля. Или даже: после того, как Яна переехала, они виделись лишь однажды. Пожалуй, так.

Они созванивались, слали письма по электронке — каждый раз говоря друг другу, мол, давай как-нибудь встретимся, найдёмся — и эта мысль понемногу обретала очертания, превращалась из просто надо как-нибудь — в «давай зимой», «давай после Нового года», «давай в конце января».

В первых числах декабря Полудницин купил билеты — к ней и обратно. В середине декабря Яна вышла замуж. Но они всё-таки увиделись, в её городе, на съёмной квартире.

«Встретить тебя на вокзале?» — спросила Яна.

«Да», — сказал Антон.

В поезде Полудницин напился. С соседкой, которая на вопрос «А тебя?» ответила: «Конечно, Оля». Она была старше Антона на восемь лет. Весьма неплохо выглядела — миниатюрная и женственная, но при этом не хрупкая и уж никак не беззащитная. Попутчица Полудницина была по ту сторону «not a girlnot yet a woman» — уже вполне woman, но при это с каким-то girl-блеском в глазах и girl-лёгкостью в общении. И кожа — белая-белая (такие на пляже сгорают в одно мгновение) — привет из тех времён, когда загар считался уделом простолюдинов. Антон подумал, что у неё, пожалуй, вечно холодные пальцы, а ближе к полуночи, взяв её за руку, понял, что не ошибся.

«А ты ведь к девушке едешь», — сказала конечно-Оля, когда они выпили полбутылки. До этого личные темы как-то не всплывали, разговор объезжал их, как опытный лыжник флажки, и даже рассказывая что-нибудь о себе, и Антон, и конечно-Оля говорили вроде как в целом, вроде как о ситуации, а не про людей: «Когда мужчина смотрит женщине в глаза…», «Если у женщины постоянно болит голова…»

Полудницин кивнул, взял бутылку и налил ещё по пятьдесят.

«А она замужем?» — спросила конечно-Оля. Ну конечно же, «увлекаюсь психологией».

За мужем, перед мужем, рядом, возле.

«Да», — ответил Антон.

И тут его попутчица засмеялась.

«Ну что́ ты можешь предложить замужней?» — спросила она. С той же издёвкой и непониманием, как некогда офицер в отделении, вычитывавший пэпээсников за Антона: «А этот-то что сделал? Его-то зачем привели?» Для общества угрозы не представляет, замужней женщине ничего предложить не может. А ещё конечно-Оля как-то слишком выделила «ты» — вроде как есть те, кто может что-то предложить, а есть ты.

Наутро голова у Полудницина была на удивление свежей, да и в целом он чувствовал себя бодрым и выспавшимся, несмотря на то, что бутылка была выпита полностью, а поспать получилось всего три часа.

Яна встретила его, как и обещала. Стояла чуть поодаль от встречающих, но смотрела, выискивала взглядом того самого — своего, — как и другие. Прямые светлые волосы по плечи, куртка с мохнатым воротничком, джинсы, сапоги. Антон сказал «Привет» и поцеловал её.

Весь тот день получился «обещанным», и вечер, и ночь («Не буду обещать, что останусь» — и не осталась), и утро следующего дня, когда она снова пришла к нему. Будто по сценарию, будто следуя должностным инструкциям, которым важны не имена, а функции — к чёрту импровизации, ура стандартизации, будто не сядь Антон на тот поезд, не приди Яна его встречать — обязательно нашлись бы другие Яна и Антон (не важно, как бы их звали), и случилось бы тоже самое: она хотела что-то сказать, но он не хотел это слышать, а потом он сказал, но она это не услышала, а потом оба молчали, молчали, молчали, а потом она ушла, попросив «отпусти», а уже в дверях сказала «люблю».

Утром — часов в одиннадцать — они зашли в кафе и заказали чайничек ройбуша. В меню было написано «400 мл», но чай всё не заканчивался и не заканчивался, всё наполнял и наполнял чашечки. Как и время, которого вроде бы осталось совсем немного, но вот ещё чуть-чуть, и ещё, и ещё. Поезд у Антона был в три. «Я не поеду провожать тебя на вокзал», — сказала Яна.

Они молча, стараясь не смотреть друг на друга, допили чай.

«По радио сегодня слышала, — заговорила Яна уже на улице, по пути к автобусной остановке, — что в давние времена красавицы умывали лицо исключительно талым мартовским снегом. Что кожа от этого становилась гладкой и надолго сохраняла молодость, — Яна остановилась и посмотрела на Антона. — Интересно, где они хранили этот снег летом?»

«Они умывались только в марте», — усмехнулся Полудницин.

 

Вариант II

На первом курсе пединститута Саша Ваесолис — тогда ещё не Саныч и не Сан Саныч, и лишь в особых случаях Александр Александрович — самым страшным из грехов считал уныние. Всё просто закипало в нём, когда он видел тоскливую физиономию, хотелось подойти и зарядить по ней кулаком — чтоб нытик разозлился или испугался, пусть гнев и трусость тоже были грехами, но, по мнению Саши, не такими страшными. Иногда он не сдерживался — подходил и в самом деле бил по унылой морде. Бывало, получал в ответ — однажды даже в больницу угодил; бывало, извинялся и, погрозив пальцем, строго говорил: «Не грусти больше».

Вот и сейчас, глядя на печальную, словно просящую за что-то прощение девочку (не у него лично — у всего мира), Саныч еле справился с искушением отпустить ей подзатыльник. Вместо этого учитель, успокоив себя едва слышным «Непедагогично», продолжил урок.

— У прямой нет точного определения, — сказал Саныч. Класс засмеялся.

 

«Что у вас с Янкой?» — спросил как-то Полевой. «Отдельная история», — ответил Антон.

Хотя ничего «отдельного» в этой истории не было. Шаблон шаблоном.

«К чему такие воспоминания? — подумал Полудницин. — И вообще, можно ли их считать своими?» Как в школе: «Что ты за ним всё повторяешь? Своей головы нету?» Или: «Эх, молодец! Всё списал у соседа, даже ошибки!» Было с кем-то — не твоё; было прежде — не твоё. Антон вспомнил разговор, чей-то, услышанный то ли в троллейбусе, то ли на остановке, как говорят, «краем уха», но почему-то запомнившийся: «Он живёт моей жизнью. Вот я хотел поступить в аспирантуру, а он поступил. Я хотел преподавать — он преподаёт. И женился на моей Таньке…»

Скажешь гадалке: «Всё началось, как в “Пятом персонаже”»; спросишь: «Что будет дальше?» — а она: «”Мантикора” и “Мир чудес”».

 

Работая в МТС, отец зарабатывал 500 р. Я это услышал как-то от мамы. Не знаю, большие это были деньги или небольшие. В 1938 г. отца на районной партийной конференции избрали II-м секретарём райкома. Стал он получать 1200 р. Это, видимо, были приличные деньги. Наша жизнь изменилась. II секретарь райкома руководил сельским хозяйством, отец чаще стал выезжать в район. Здание, в котором теперь работал папа, находилось на главной улице г. Мелекесса, было серым, в виде буквы «П» и занимало целый квартал. Напротив стоял большой памятник В. И. Ленину. Здание райкома было двухэтажным.

Мы переехали в другой район города Мелекесса на ул. Горную. Улицу вскоре переименовали, наверное, в связи с какой-то юбилейной датой великого поэта и стала она носить его имя. Ул. им. Пушкина, такой она и осталась до сих пор.

Нашей семье должны были дать престижную квартиру, а пока мы переселились в частный дом напротив, к деду, где прожили несколько месяцев в ожидании, когда освободится квартира в «Белом доме». Комната у деда была просторной, но сырой и холодной. Учился я тогда в 3-м классе, занятия были во 2-ю смену, и возвращаться домой приходилось ночью.

Ранней весной наконец-то квартира, обещанная отцу, освободилась. Дом находился рядом, на той же улице Пушкина, по соседству с домиком деда. Квартира, куда мы переехали, была на втором этаже и состояла из 3-х огромных комнат с высокими (до 4-х метров) потолками, громадными окнами. В квартире было проведено электрическое освещение, радио.

 

Подошла официантка, остановилась. Почему-то другая, не та, что принимала заказ. Антон сдвинул тетрадки — освободил край стола, чтобы девушка могла поставить поднос.

— Ваш кофе, — сказала она. Белая керамическая чашка, на блюдце — ложечка и два кубика сахара. — Ваш штрудель — Рулет с яблочной начинкой, рядышком — шарик пломбира.

— Спасибо, — кивнул Полудницин. Зачерпнул ложечкой мороженое, бросил в кофе. Глясе, или что-то вроде.

Когда-то Антон дал почитать «Над пропастью во ржи» девчонке с подготовительных курсов. Она вернула книгу на следующий день. «Так быстро?» — удивился Антон. «Я не буду это читать, — сказала девушка, протягивая книгу Полудницину. — Что я могу узнать из этого романа? Чему полезному научусь?» Он пожал плечами, взял книгу и…

Чему вообще могут научить книги, рассказы, истории? Новые воспоминания; привет, компания «Rekall»? Воспоминания — пережитое, пережитое — опыт? А опыт — шпаргалка на каком-нибудь будущем зачёте? Или та история, что с большой буквы, та, что до тебя. Может ли она чему-то научить? Должна ли? Скорее уж — как кредит, выданный при рождении: ты должен ей, не она. По Сартру: «Его выбор: ничего не зарабатывать и ничего не заслуживать, но чтобы ему всё было дано от рождения, — а он не из благородных. Его выбор, наконец: Добро уже всё — здесь…»

Прошлое — миф, золотой век, «эх, были», «ах, были», «да, были». Свершённое и совершенное — ни убрать, ни добавить (попробуй извлечь корень из минус одного — получишь «error»). Прошлое задаёт направление: прапрадед говорил «один», прадед «два», дед «три», отец «четыре» — что остаётся тебе? — сказать «пять».

Прошлое — последний аргумент настоящего, последнее прибежище идеалиста. Чем не «Берешит»: и радуга — не половинка, а целиком (мост, подкова), как в книжках — в тот день, когда они познакомились; и неслучайные случайности — оба ждали «своих», оба не дождались; и саксофонист, их преследовавший — и у кинотеатра, и у кафе, и на площади, — «Смотри, он же — точно он!» — всякий раз «Lily was here», обязательный номер из «Golden Sax» и «Sax for Sex»; и потом, когда стемнело — остановились, обернулись. Вместе сказали «раз», «два», «три», а значит, должны, нет, просто обязаны сказать «четыре» и «пять». Должны той школьнице, тому первокурснику. И не только — ведь в фильмах всё начиналось точно так же, ведь Маша с Сашей, Гена с Дашей — они ведь тоже ссорились, расставались, а потом…

 

Однажды осенью я, будучи в школе, во время перемены смотрел в окно и вдруг увидел, как по дороге едут 2-е людей, мужчина и женщина, и о чём-то оживлённо разговаривают. Женщина молодая, расфуфыренная, а в мужчине я узнал своего отца. Он был в светло-коричневом пальто и фуражке. Пальто было новое, недавно сшитое. Сердце моё часто забилось, и я почуял что-то недоброе. Пришли на память слова соседки: «Смотри, просвистишь отца». Отец обнимал эту женщину, она смеялась. Они ехали, прижавшись друг к другу, и чуть ли не целовались. Отец наклонился к лицу женщины и что-то ей говорил… Придя из школы, я всё рассказал маме. У неё на глаза навернулись слёзы, лицо помрачнело, и она ещё долго расспрашивала меня как да что… На следующее утро, уходя в школу, я увидел маму всю в слезах. С распущенными волосами, она сидела на кровати в ночной рубашке, а отец стоял рядом и громким крикливым голосом говорил: «Я-то вывернусь, а вывернись-ка ты!»

В марте 1940 г. родился меньший, 3-й брат Слава. Ему не было ещё и года, отец несколько дней не ночевал дома, а однажды вечером пришёл за своими вещами. Я вцепился в его рукав, а другой рукой за ручку двери. Кричал: «Папа, не уходи, не бросай нас», — но он грубо оттолкнул меня. Слава испугался и залез под кровать, он ещё не ходил, а только ползал.

Это было за полгода до Великой Отечественной войны.

Ещё летом 1940 г. отец вёл себя необычно. Он был задумчив, от него пахло одеколоном и табаком. Однажды, когда я был дома, он долго ходил из угла в угол, тихо напевая песенку из кинофильма «Истребители», потом подошёл ко мне. Я лежал в постели и читал книгу. Отец спросил у меня: «Если я уйду от матери, с кем вы пойдёте — со мной, или с матерью останетесь?»

Развод был оформлен без шума, делить имущество тоже не пришлось, т. к. никаких ценных вещей у нас не было. Книги — несколько десятков томов — отец перевёз заранее к дяде. Однако на улице Карла Маркса вскоре случился пожар. Сгорело 15 домов. Сгорел и дом дяди, сгорели и книги. Отцу дали жильё в новых домах лесхоза. Зимой 1940 г. он пригласил меня в свою квартиру. Дом находился на окраине Мелекесса. В квартире пахло свежими сосновыми дос-ками.

У них был патефон. Мне разрешали заводить и слушать его, когда я бывал в гостях. Среди пластинок помню: «Синий платочек», «Так будьте здоровы, живите богато», «В каждой строчке только точки», «Девушки плачут, девушкам сегодня грустно»…

Отец подарил молодой жене тёмно-синее шёлковое платье, которое хорошо сидело на Вале и нравилось ей. Она надевала это платье во всех торжест-венных случаях.

Перед самой весной 41 г. отца послали в г. Москву на курсы усовершен-ствования политработников, и ходить стало не к кому. Валя в это время ждала ребёнка.

 

В день похорон дедова квартира показалась Антону какой-то чужой, незнакомой — входная дверь нараспашку, чёрная ткань на зеркале, прислонённый к шкафу деревянный крест. «Проходи, не разувайся» («не разбувайся» — если дословно). И люди, суета. Охающие-ахающие женщины, что-то ищущие, собирающие, куда-то звонящие. И мужики — тоже чем-то занятые, ходящие из комнаты в комнату. Большинство «скорбящих» Антон видел впервые. Он даже удивился, откуда столько народу? Тем более — незнакомого.

Гроб стоял в большой комнате. Дед был в сером костюме, белой рубашке, при галстуке, на ногах — die with your boots on — тонюсенькие, хлипкие, явно не для носки тапочки.

«Тихо жил и тихо умер», — шёпотом сказал кто-то.

 

…а на сорок дней выпал первый снег. В городе дороги и тротуары очень быстро разъездили-растоптали — противная мокрая кашица, — но на кладбище снег остался нетронутым. Он лежал повсюду — на дорожках (линия первая, линия вторая…), на крестах и памятниках, на ветках и заборчиках. Людей вокруг не было, да и сами Полудницины пришли «узким семейным кругом»: Антон, родители, какой-то дальний родственник с женой (Антон так и не запомнил, как правильно их величать — тётя-дядя?) и двое с дедовой работы, давно уж пенсионеры.

Выпили водки. Молча, не чокаясь.

«Жди нас, — сказал один из коллег, — но не сильно».

Настроение почему-то было светлым, даже радостным. Светлым (но не слепить), радостным (но не смеяться). Дедова душа ушла — куда-то дальше или подыскала новое тело, новое рождение, сияя, светя пришедшим к могиле. Душа, сбежавшая от разума, что держал её в клетке доказательств и желаний, — душа, другое имя которой счастье.

Вот так дед Антона, неверующий и некрещёный, не уступивший богу даже угла во вселенной (фиг с ней, с пропиской), помог увидеть богову улыбку.

По белому снегу скользили синие тени ворон. Пальцы мёрзли (даже если спрятать руки в карманы), то же — нос и уши. Но всё же было тепло — как-то иначе, по-другому.

«По-настоящему», — подумал Антон.

 

Едва перевалило за двенадцать — часы над входом показывали то ли три, то ли четыре минуты, — в кафе вошла Аня.

 

 

Глава 6

 

При нынешнем соотношении доллара и

 гривны — неплохо, совсем неплохо.

Игорь Ефимов, «Обвиняемый»

 

Со зрением у Колодезного было не очень, но очки он не носил (никогда, даже дома), считая, что «очкарик» — это приговор, что на людей в очках смотрят, как на «ботаников», зануд и неудачников, а Колодезный не хотел казаться ни одним, ни другим, ни третьим. Подумывал про контактные линзы, но наслушавшись, причём от людей с нормальным зрением, — что линзы и стоят чёрт знает сколько, и если врач чего-то не то подберёт, можно поцарапать роговицу, да и отёк какой-нибудь может случиться, — отказался от этой идеи. Не совсем же слепой? Конечно, близорукость доставляла неудобства: надо было садиться к телику поближе, придвигать к себе монитор, чуть ли не тыкаться носом в книги-газеты. А чтобы прочитать какую-нибудь надпись или что-нибудь рассмотреть, приходилось щуриться. Знакомые подкалывали Колодезного: «Русский с китайцем — братья навек».

Сейчас присматриваться было не нужно: неразмытое, поблизости, в фокусе. Они сидели как заговорщики — поставив локти на стол, склонившись над каким-то несуществующим планом — «узкий круг посвящённых», им бы ещё шептаться и поочерёдно коситься по сторонам.

Межник убрал весь «спам» (переложил рекламу и журнал «Кофеёк» на соседний столик), сдвинул в один ряд — на «нерабочий» край, тот, что к окну — салфетницу, стаканчик с зубочистками, соль, перец, сахар.

— Приговорённые к расстрелу, — пошутил Полевой и выстрелил пальцем в солонку.

— Герои мексиканской революции, — кивнул Межник.

На столе стояли две чашечки кофе, только что принесённые, и калебаса с совсем уж остывшей бомбильей. Мате, похоже, осталось всего ничего — когда Полевой потягивал чай, травяная заварка булькала и чавкала. От кофе поднимался пар, в лучах весеннего солнца — рекламная картинка: неповторимый вкус, отборные зёрна.

А ведь я давно их знаю, подумал Колодезный, считай всю жизнь. Не именно этих двоих, а других таких же, других тех же самых — полевых и межников. Ведь они появлялись и появлялись, появлялись и исчезали, и в школе, и потом, в институте и на работе — однокласс-ники и одногруппники, коллеги и соседи — товарищи, приятели, друзья, или же случайные попутчики. Вроде Холмса и Ватсона: когда Роу и Кокс, когда Бретт и Бурк, когда Ливанов с Соломиным.

«Осторожно!» — сказал «Межник» Колодезному пару лет назад на выходе из кафе. В тот вечер Колодезный был совсем скисшим и подавленным. Всё как всегда: «Оксана, Оксана! Прощавай, кохана!» После разговора по телефону с Ксюшкой, кончившегося её резким «Прощай», Колодезный побродил туда-сюда по квартире (бессмысленно — из комнаты на кухню, обратно) и набрал «Межника». Они встретились в центре, немного прошлись и засели «У людоеда». Винно-водочные посиделки: один — «грустно без неё»; другой — «нашёл, блин, повод убиваться». «Да?» — отозвался Колодезный на осторожно. «Рогами за дверь не зацепись!» — заржал «Межник».

Или ещё раньше, уже с другим «Межником», тоже после «Куди подiлась?» и «Не кидай мене в жовтнi i навеснi» — они проходили мимо пьяного мужика, плакавшего — на самом деле, взрослый, крепкий мужик стоял на остановке и рыдал: «Сука! Да как ты могла? Ведь я тебе, а ты! Проститутка». «Межник», смеясь, подтолкнул локтем Колодезного: «Становись, поной рядышком».

И всякий раз после таких разговоров, прощаясь, межники говорили хором: «Потрахал и хватит, другим оставь», или «Не бери дурного в голову, а тяжёлого в руки», или просто «Не парься». И действительно, на следующий день проблема исчезала, даже — не исчезала, а становилась настолько незначительной — потерял десять копеек, проспал фильм, забыл купить чай, — что и переживать по её поводу (проблемы или ксюши) было как-то несерьёзно. Наступала невыносимая лёгкость бытия. Впрочем, ненадолго, не зря же в своё время Колодезного прозвали ВВ — Влюбчивая Ворона.

Что было общего у всех этих межников? Уверенность в себе? Пофигизм? Чувство юмора? Да. Да. И ещё раз да. Любой негаразд уменьшался рядом с межником (все они, к слову, были высокими), ну а что значат слова «грустить», «одиночество», «скука», «тоска», он и не знал — не по неграмотности, а за ненадобностью, ведь живут же люди, не зная большинства уст. слов (на то они и устаревшие), даже не задумываясь, чем, например, шестокрыл отличается от шестопёра.

Так, по крайней мере, казалось со стороны.

А полевые? «На тебя все девки пялятся, а ты этим совсем не пользуешься!» — сказал однажды Колодезный «Полевому». Они пили джин или виски, что-то непривычное, в «Фараманте». Было за полночь, благо бар работал круглосуточно, и можно сидеть сколько влезет. Парочки порасходились, улыбаясь друг другу, обнимаясь, целуясь, остались девочки-подружки и парни-кореша — женские компании, мужские компании — и ни одной смешанной. И девчонки, будто сговорившись, поглядывали на «Полевого» — улыбались, что-то шептали друг другу. Даже официантка, принося очередные порции, улыбалась дольше и вроде как искренней, чем парням за другими столиками. «У них нет шансов, — сказал Колодезный, покосившись по сторонам, — все тёлки — наши». Но «Полевой» в тот день был как назло совсем не в настроении с кем-то знакомиться.

Хотя это только в тот раз и тот «Полевой». А были и другие вечера, ночи, дни. Другие ситуации и другие настроения.

 

…два дружка из драмкружка…

 

Сказка Гайдука «Про одинаковых людей»: «Гена смотрит на одного Костю, слушает другого Костю и чувствует, что его разрывает на две головы, в одну голову это никак не вмещается». Наверное, расплодись полевые-межники как агенты-смиты в «Reloaded», у Колодезного тоже поехала бы крыша, но встречать одновременно двух полевых или двух межников ему не доводилось. Новый «межник» или «полевой» появлялся, лишь когда его предшественник куда-нибудь переезжал или терялся — оставался жить там, где и жил, но уже не друг и не приятель.

Значит, подумал Колодезный, я нуждаюсь в них.

Ничего удивительного, легко понять, какие именно плюсы полевых и межников притягивали минусы Колодезного. Плюсы и одного, и другого — это умение разруливать проблемы. У каждого — вроде как своя специализация. Можно сказать, «Полевой» был докой по проблемам с женщинами, а «Межник» — по проблемам с мужчинами. Ведь тёлка кинула — всё же проблема мужчины с самим собой, а отсут-ствие тёлки, как ни крути, — проблема с тёлками.

Полевые не были сеньорами благородными Жуанами — без хваст-ливых историй (если и вспоминали про своих бывших-нынешних, то вскользь, в контексте, говоря о чём-то другом), да и ко всяким поискам-знакомствам относились предвзято: «Давай лучше просто выпьем пива»… Но, как дальше в песне про Жуана: «Ему не убежать, катится любовь»-, — девушки находились сами, сами начинали игру и от полевых требовалось скорее не заигрывание, а подыгрывание, как бы между прочим.

Межники разрешали проблемы по-мужски: никаких тебе «не плачь, всё наладится», как в девчачьих разговорах про козлов, но и никаких «ты хоть понимаешь, кто здесь ты и кто здесь я?», привычных, если верить подругам, в женских коллективах. А ещё, самое главное, межники не терялись перед гоп-компаниями- и прочими мудаками. Колодезный обычно застывал, как кролик, встретивший удава, сдавался сразу же, и лишь изредка пытался как-то ответить, что-то сделать- — возразить, ударить, убежать. Межники же мгновенно оценивали ситуацию и…

Нельзя сказать, что Колодезный был полным лузером, но все свои удачи- — что дал в морду-, что дала — он считал везением, стечением обстоятельств — неким мистическим актом, мол, звёзды правильно на небе выстроились, — Колодезный был уверен, что одна удача, вторая, третья никак не означают четвёртую и пятую. Он всё так же менжевался перед понравившейся девушкой, и всё так же нервно оборачивался, возвращаясь поздним вечером домой. А потому нуждался в межниках и полевых, будто бы знавших какой-то секрет — правильные воззрение и намерение, речь и поведение, благодаря которым проблема, неважно — с мужиками или бабами, переставала быть проблемой.

 

— А теперь, — сказал Саныч, — самое главное.

Мы сидели на кафельном полу в просторной ванной, рядом с двумя ящичками с инструментом (потребовался, правда, лишь разводной ключ — потёртый, бывалый), в обуви — как и положено настоящим сантехникам.

— Надо выждать минут двадцать-тридцать.

— Проверить, что не течёт? — предположил я.

— Не-а,— покачал головой Саныч.

Он зашёл ко мне час назад, спросил: «Не хочешь немного заработать?» И тут же сказал: «Давай надевай чего-нибудь рабочее, и помчали, тут неподалёку. За пару часов справимся». Ответа Саныч дожидаться не стал — знал, что и как у меня с деньгами, — спустился на пол-этажа, приоткрыл подъездное окошко и закурил.

«Да, — сказал я самому себе. — Сейчас».

Каждый вечер у Саныча находились «варианты», это уже после его основной работы — так сказать, допзаработок, шабашки. Всякие разные — от малоденежных — разгрузить фуру — до более прибыльных и менее тяжёлых, физически уж точно, перепродаж видеокарточек и телефонов. Сегодняшний «вариант» находился в высотке на кругу 18-го.

«Краны протекают, — сказал Саныч. — Считай, конец света».

Мы выслушали хозяина, с серьёзными лицами прошли в ванную, разложили инструмент. Саныч порой переигрывал, как актёр-рабочий из плохого фильма — я еле сдерживался, чтобы не засмеяться. Краны были починены минут за десять.

— Если мы прямо сейчас скажем хозяину, мол, всё в порядке, всё фурычит, — Саныч покрутил в руках ключ, — плакали наши денежки. Хрен он заплатит нормально за десять минут работы. Так что, — он протянул ключ мне, — сидим полчасика, набиваем себе цену.

— А если… — не успел спросить я.

— Что б не было «если», — ответил Саныч, — садись у вентиля и будешь крутить его, когда я скажу.

Хозяин действительно заглядывал пару раз, спрашивал:

— Ну что?

— Да вроде получается, — отвечал Саныч и тут же командовал: — Так, студент, крути вентиль — только по чуть-чуть, не торопись.

Мы честно выждали полчаса, хозяин без вопросов заплатил столько, сколько попросил Саныч:

— Спасибо вам, я уж задолбался с этими кранами.

— Случай запущенный, — сказал Саныч, — но не смертельный.

В лифте он вручил мне мою долю.

— Спасибо, — кивнул я.

— И тебе, — ответил он.

И вдруг я почему-то подумал, что не знаю о Саныче, пожалуй, самого главного — а ведь знакомы мы не день и не два.

— Слушай, а кем ты работаешь? — спросил я, когда мы вышли на улицу. — В смысле, есть же у тебя работа, чтоб с трудовой там, официальная, так сказать, дневная.

— Учитель математики, — ответил Саныч. — В школе.

Я остановился и посмотрел на него.

— Да ну.

 

— Было совсем кисло с работой, — сказал Полевой. — Я пообзванивал друзей, знакомых — у всех без вариантов. Что поделаешь — накупил каких-то газет типа «Вакансии». Засел с утра, смотрю объявления: водители, реализаторы, охранники, — он провёл пальцем по столу, будто там был напечатан список, — а потом — раз — читаю: «Требуются менеджеры по продажам», — палец остановился. — Ну, думаю, отлично, звоню по номеру. И мне так сразу, — Полевой растянул улыбку, — осталось одно место, за час успеете подъехать?

Как всегда: «история в лицах и красках». Жесты, интонации.

— Ого, думаю, ажиотаж! — продолжил Полевой. — Я бегом в душ, моюсь-бреюсь, надеваю белую рубашку, галстук, костюм, — каждое действие — движением рук: бреюсь — провёл пальцами по щекам; надеваю рубашку — застегнул невидимые пуговицы… Игра «крокодил». Или «корова». — Выскакиваю из дома, хватаю такси.

А на сегодняшнее собеседование, подумал Колодезный, пришёл без галстука. Впрочем, может, у него и не было собеседования. Или было, но не сегодня. Колодезный представил Полевого, этого Полевого, в офисе на Баума — как он вошёл — ведь наверняка же что-то сказал, вроде как на публику, пусть никого рядом и не было — и про тяжёлую дверь, и про стрелку-указатель, и про дурацкую вывеску «ООО А.А.А.», и потом — скорей всего шёпотом, или же просто подумал — про саму обстановку в кабинете: жёлтый ковер, большую нелепую люстру, окна с поломанными жалюзи, дубовый стол, три стула в ряд… Интересно, на какой из них он присел? Не стоял же, словно та школьница с картины «Приём в комсомол»?

— Смотрю на часы — без пяти, — сказал Полевой, — отлично, думаю, не опоздал. Перед дверью выдохнул, поправил галстук и захожу. Меня встречает пузатый мужик в поношенных спортивных штанах, — Полевой провёл руками по джинсам, — весь такой помятый, на вид — охранник. Говорю ему: так и так, я насчёт работы менеджером, с кем можно из начальства поговорить? А он мне, усмехнувшись: так я и есть начальник. И тут же, не успел я сообразить что к чему, вручает пачку визиток «Пластиковые окна» и говорит: стой у входа, менеджер, и раздавай — будем с тобой окнами торговать.

— И что? — засмеялся Межник. — Долго проработал?

— Да уж, один-три, — сказал Полевой. — Спросил: вы что издеваетесь? Мужик и не понял, в чём дело. Ещё такой нахмурился, обиделся.

Колодезный не засмеялся, даже не улыбнулся. Он был вроде как не с ними, и реагировать на шутку — всё равно что рассмеяться анекдоту, рассказанному кому-то за соседним столиком. Сижу тут и подслушиваю. «Ты что, на ушном?» — фыркала старшая сестра.

Колодезный вдруг подумал, что почти всегда межник и полевой были знакомы. Они часто шлялись втроём — сачковали пары в институте (обычно межник придумывал что-нибудь, «на хрен вам это право, весна на улице!»), или куда-нибудь шли после школы — в док, в гаражи, заброшенный дом или подвал — кстати, тоже, почти всегда это были идеи межника. «Там иногда, бывает, бичи собираются, не страшно?»

— У меня тоже была история с работой, — сказал Межник. — Пару месяцев торчал без бабла, не мог никуда пристроиться. А тут вдруг с соседом слово за слово, и он говорит, что их фирме нужны охранники. Только не в офисе, а где-то за городом. Платить обещали хорошо, а по тем временам так вообще замечательно. И фирма звалась «нефте-что-то». Сразу впечатлило. График — типа неделю работаешь, неделю отдыхаешь. Я согласился — на безденежье, как говорится. Следующим вечером сосед сказал, что поговорил с директором, типа всё в порядке и меня ждут на объекте через день или два, в общем — вот-вот.

Ехать надо было в область. Ну, добираюсь на автобусе, нахожу их управление. Объясняю на проходной что к чему. Они там куда-то звонят, кого-то зовут, и через минуту меня выходит встречать… — Межник на секунду замолчал и подмигнул Полевому, — нет, не пузатый мужик, а наоборот, такой высокий подтянутый дядька в униформе. Зашибись, думаю, будет по утрам и физподготовка. Он проводил меня на кухню — оказывается, еда тоже за счёт фирмы — и говорит типа: давай кушай, умывайся, переодевайся — показал, где шкафчики — и часиков в пять поедем охранять.

Слушая историю Межника, Полевой едва заметно кивал. Не потому, что соглашался с чем-то или хотел показать, что охотно всему верит, а словно в такт рассказу, будто бы Межник читал рэп, даже не вживую, а это была запись, которую Полевой крутил в машине — открытый верх, солнце, пляж, пальмы — bienvenido a Miami.

— Пока суть да дело, пять часов. И тут начал подтягиваться странный народ. С пропитыми мордами, в грязной одежде, чуть ли не бомжи. Чего-то суетятся, а потом раз, — Межник постучал пальцами по ребру стола, — и выстроились. Равняйсь, смирно — все дела. Вышел тот дядька в форме, что-то сказал всем, и такой: давайте в машины. И мне — садись в ту зелёную.

Сажусь, там уже трое этих и водитель. Причём водитель чистый, в форме. Ну, поехали. Вывернули к полю и мчим. Тут какой-то большущий вентиль возле дороги. Водитель сбавил скорость, один из этих — хоп, — Межник махнул рукой куда-то за окно, — и выпрыгнул. Едем дальше — какая-то будка. Хоп — другой пошёл. Ещё минуты через пять — хоп — третий.

— А тебя завозят в самую глушь? — усмехнулся Полевой.

— Глушь — не глушь, но представь — поле, считай, от горизонта до горизонта, лишь совсем далеко, еле видно — какие-то домики, наверное, деревня…

При слове «горизонт» Колодезный вздрогнул. Будто коснулся чего-то горячего.

— И посреди всего этого великолепия — экскаватор. Жёлтый, новенький, импортный какой-то. По-моему, «Катерпиллер». Водитель говорит: охраняешь экскаватор, завтра в пять я подъеду, заберу тебя. Если что, типа — звони на базу. И уехал.

Межник хлебнул кофе.

— Я сразу вспомнил один рассказ. Старая фантастика, читал в журнале. Там космонавт рухнул на какую-то планетку и торчал возле разбитой ракеты — ждал, когда за ним прилетят спасатели. Ему ещё спать нельзя было.

— Брэдбери, — сказал Полевой.

— Наверное, — пожал плечами Межник. — Так вот… Когда я разговаривал с соседом, то подумал, что буду торчать где-то в помещении. Что ж — другой работы всё равно нету. Я обошёл экскаватор, по-смотрел по сторонам. А была ранняя осень, сентябрь, начало октября. Поле такое пожелтевшее, даже с каким-то серым оттенком. Чуть дальше — снопы, не модные нынче рулеты, как у импортных фермеров, а нашенские горки-развалюхи. Прям картина: столбы с проводами, красно-белая мачта-ретранслятор… Тут внутри у меня что-то дёрнуло. Не дай бог, думаю. Достаю мобильник… Фух! — Межник провёл тыльной стороной ладони по лбу, вроде вытер пот. — Связь есть, заряд полный… А я как раз книжек накачал в телефон. Заняться нечем, сел возле экскаватора, начал читать. Прочёл совсем чуток, смотрю — уже почти стемнело…

— Смеркалось, — сказал Полевой.

— Именно, — согласился Межник. — Так ещё и небо тучами затянуло. Только, блин, дождя мне и не хватало…

Колодезный вдруг подумал, что и полевые с межниками знакомились друг с другом не просто так, а, как и он, искали что-то один в другом, что-то, что дополняет, чего не хватает в себе.

Что искали полевые в межниках? Колодезный вспомнил, как однажды к нему с полевым — им было лет по шестнадцать — подошли двое: постарше, повыше, пошире в плечах. Дело было в центре города, днём. «Здаров, пацаны! — сказал один из подошедших. — Разговор есть, отойдём в сторонку». «Полевой» и Колодезный, ничего не сказав, пошли с ними, а ведь оба знали, что значат такие «разговоры», тем более Колодезный был как бы при деньгах — только что продал свой старый фотик знакомому — не заоблачная сумма, но ей бы легко нашлось другое применение. Они обошли магазин «Пионер» — дом, в котором был магазин — и уселись на лавочках во дворе.

«Мы могли бы просто настучать вам по печени, — продолжил тот, что предложил отойти, второй молча сидел рядом, — и пробить бабло по карманам, но мы не беспредельщики. Мы занимаемся ломкой денег. Знаете, что это?» Он глянул на одного, на другого. Колодезный и «Полевой» синхронно покачали головами. «Смотрите, — не-беспредельщик достал из кармана деньги — тысячные бумажки, бордовые купоны, штук семь, — берём и считаем. Одна, две, три, четыре, — указательный палец резво перебирал купюры, — пять, шесть, семь… Сколько здесь?» — «Семь», — тихо ответил Колодезный. «Пересчитай», — улыбнулся ломщик и протянул ему деньги. Колодезный взял их — осторожно, медленно — и пересчитал. Получилось шесть. Он пересчитал ещё раз. Всё равно. «Шесть, шесть, — кивнул парень. — А седьмая — вот, — он раскрыл кулак — мятая бумажка, тысяча карбованцев. — Но чтоб нормально подняться, надо побольше таких фантиков…»

Колодезный и «Полевой» отдали всё, что у них было — фотоаппаратные пятнадцать тысяч, и карманные: по пятьсот купонов каждый.

«Знаете пятачок возле Довженко?» — «Да». — «Подойдёте туда через два часа, найдёте меня. Я буду или у памятника, или возле киосков… Только договоримся сразу — если вас не будет, то всё, никаких потом претензий… Сколько я вам должен? Шестнадцать? Округлим до двадцати, для ровного счёта».

Само собой, никто их не ждал на пятачке, ни через два часа, ни через два с половиной, ни через три. «А чего ты хотел?» — спросил «Полевой».

Будь тогда со мной межник, подумал Колодезный, мы бы остались при своих деньгах. Выходит, в межниках и он, и полевые искали одно и тоже.

А межники? Что они искали в полевых?

Колодезный вдруг подумал, что когда они общались втроём, получался даже не треугольник, а вертикаль: межник — начальник, полевой — его зам, а колодезный — подчинённый.

Он вспомнил, как полевой остановился перед вывеской «Вход со своим спиртным запрещён!», а межник сказал: «Не ссы ты, что они нам сделают?» Или памятник, тогда ещё «бобик» подъехал, а чуть раньше полевой дал денег цыганке, и межник спросил: «Ты что — дурак, что ли?» Или кинотеатр на Пушкинской, закрытый уже чёрт знает сколько, тот вечер, когда… Стоп, подумал Колодезный, хватит. Тогда, той весной, ему исполнилось пятнадцать, той весной и летом у него были очередные друзья межники-полевые, а осенью… Колодезный вплотную подошёл к черте, за которой чёрная дыра в календаре и памяти.

Некоторые воспоминания время ни стирает, кто бы там что ни говорил, даже наоборот — усиливает, надумывает, раздувает как ветер костёр.

Колодезному пришлось вытащить себя из прошлого — так Мюнх-гаузен вытягивал себя из болота, так иногда вытягиваешь себя из сна — когда снится какая-то муть, и вдруг понимаешь, что это происходит не на самом деле и надо проснуться.

Звонок будильника, холодный душ, кофе. The Sleeper Awakes. Колодезный вернулся в сегодняшний день, в это кафе, к Межнику и Полевому, к истории про экскаватор.

— Смотрю, какие-то огоньки вдалеке. Похоже на факелы, явно не электричество. Твою мать, думаю, решили местные открутить чего-нибудь у моего «Катерпиллера». Я залез на крышу — вот не знаю зачем, но с чего-то взял, что так безопасней. А ещё ж, блин, поле — фиг найдёшь чего: ни арматурины, ни хотя бы ветки. Вот подойдут эти деревенские, даже если двое-трое — и хрен я что сделаю. Нашёл номер базы в телефоне, такое единственное оружие — будут приближаться огоньки, сразу же звоню, может, успеют подъехать…

Колодезный вдруг живо представил и ночное поле, и экскаватор, и факелы. И то, как сам испугался бы в такой ситуации.

— Огни остановились, далеко — метрах, наверное, в двухстах — замерли: ни вперёд, ни назад. Я с полчаса смотрел в их сторону. Надеялся разглядеть чего-нибудь — ни фига. Всё, думаю, спокуха: если начнут приближаться — сразу же звоню, ехать от базы минут десять — продержусь как-нибудь, на края — побегаем вокруг экскаватора… Но не успел я успокоиться, как вдруг, блин, — Межник хлопнул в ладоши. Опять — двадцать пять. Снова кариес, — вижу свет фар. И мчит машина — уверенно так в мою сторону.

— Три-шесть, — сказал Полевой. — Ни хрена себе.

— Ага, — согласился Межник. — Короче, буквально минута, и подъезжает машина к моему «Катерпиллеру». Останавливается, выходят два мужика. Слава богу, наши — ночной объезд у них какой-то. Так ещё и начали хрень нести: почему, мол, на крышу залез? Или там — докладывай по форме… Аж захотелось им по репам настучать. Ну ладно, думаю, работа, как-никак. Да и первое дежурство, нефиг мне выделываться. Говорю: «Всё в порядке, без происшествий, только вот огни непонятные какие-то, настораживает». Показываю где. И тут они как заржут оба. Ни хрена себе, думаю. Комедия, блин. Я как чучело стою — безоружный, под открытым небом — только ворон и пугать. «Огни или огоньки?» — хохочет один. «Ты сторожишь, а они настораживают!» — зубоскалит другой… В общем, поржали и уехали. Ближе к утру пошёл ливень, — Межник махнул рукой. — Короче, не работа, а писец какой-то. Так это ещё тепло было, а что ж зимой?.. В пять подкатывают за мной, едем обратно на базу. И тут выясняется, что и зар-плата совсем не та, что обещали, и график не неделя-неделя, а десять дней пашешь — три отдыхаешь. На хрен! Собрал я шмотки — и домой. Спасибо, до свидания.

— А что огоньки? — спросил Полевой.

— Кстати, — Межник подмигнул ему. Вроде как: спасибо, что напомнил. — Пока собирался, подходит один из этих алкашей: «Ну чё, увидел огоньки?» Опа, думаю. Спрашиваю его, а что это было? Он как заржёт, а потом и все остальные… Хрен его знает. Новичков, что ли, так пугают? Можно было б чего и посерьёзней придумать.

Колодезный вдруг ощутил себя в знакомом месте. Где-то там, где уже бывал — ах, как хочется вернуться; ах, как хочется ворваться, — это было даже не кафе и не что-то другое, со стенами и окнами, скорее нечто параллельное таким вот кафухам, а ещё — квартирам, кухням, пляжам, паркам, стройкам, дворам.

«Где мы?» — спросил Нео. «Важнее не где, а когда», — ответил Морфеус. Золотой век. Йоническое время Джей Гриффитс. Тик-так.

Этой зимой на тренинге психолог попросила Колодезного: «Представь себе, что ты сейчас где-то, где тебе было хорошо, легко, комфортно». Он подумал про стадион мединститута. Но не сразу: сперва вспомнил, как они с межником и полевым шатались весенними днями (раз попросили «легко и хорошо», значит, точно весна), гуляли по набережной после школы, сидели в «Шайбе» вместо института, заходили на стадион, когда заканчивали работу…

Шаманы вновь надели маски, прочли заклинания, сплясали у кост-ра — точь-в-точь как тем утром, чтобы и это утро сделалось таким же. Le mythe de l’éterel retour. И Колодезный стал тем, кем уже бывал — Колодезным-с-Межником-и-Полевым.

Ему вспомнилась одна история — тоже про работу, — случившаяся, правда, не с ним, а услышанная: товарищу-компьютерщику позвонили днём 31 декабря, мол, не хочешь заработать? — товарищ согласился, проблема вроде пустяковая, а денег обещали немало; он вызвал такси, поехал по адресу, и тут оказалось, что это — на цыган-ском посёлке, более того — в самом настоящем цыганском доме; какие-то матрацы на полу, куча ковров — пёстрых, разноцветных; посреди комнаты — плазменная панель, спутник, все дела; перед теликом толпа цыган, «Голубой огонёк» у них не показывает, что-то с настройками антенны, и как назло, проблема только с виду простая… Колодезный подумал даже рассказать от своего лица — мне позвонили, мне предложили, — но вместо этого спросил у своих новых знакомых-незнакомых:

— Нам ведь пива-то можно выпить?

— Я — пас, — ответил Полевой.

— Возьми себе, если хочешь, — сказал Межник.

 

…ещё до того, как попасть в ночной клуб, Колодезный выпивал пару литров, если не больше. С компанией он встречался обычно не в самом «Чарли Блеке» и не на входе, а где-нибудь ближе к метро — возле танка или перед стоянкой. Он покупал пиво в магазинчике во дворе и по дороге к месту встречи успевал выпить одну или две бутылки. Ещё бутылку-другую, пока все собирались — кто-нибудь, как всегда, опаздывал, — и бутылку по дороге. Пил Колодезный «пиво с максимальным КПД» — «мiцне» или «девятку».

В «Чарли Блеке» газ-квас продолжался — чаще чем-то более крепким. Водкой, текилой, вискарём. Ближе к полуночи Колодезный засыпал. Откидывался на диванчик, облокачивался на стул, или как студент на лекции — сложив руки на столе, уткнувшись в них лицом. «Поймать тебе такси? Домой поедешь?» — спрашивали то один, то другой. «Я ещё посижу», — отвечал Колодезный сквозь сон. И потом, уже часа в два-три: «Мы домой, давай с нами». — «Я ещё здесь побуду», — так же сквозь сон. Друзья-товарищи, махнув рукой, уходили. «Если хочет — пусть торчит, утром разбудят».

Но будить Колодезного охране не приходилось — он просыпался сам, в четыре — начале пятого. К слову, весьма подходящее время. В «Чарли Блеке» оставались допивающие вино парочки («семья Ивановых, им трахаться негде», — пошутил бы межник) и одинокие, обиженные на всех девицы — уехал, козёл, без меня; никого не нашла; выбрал её. Благодатная почва для Колодезного. Ближе к закрытию он выходил из клуба с новой подругой, и ехали или к ней, или к нему…

 

Колодезный не стал дожидаться, пока подойдёт официантка — не гордый, могу и сам.

— Сейчас чего-нибудь закажу, — встал, прошёл к стойке.

Реакция Полевого и Межника несколько удивила его, особенно ответ Межника — кто-кто, а межники никогда от пива не отказывались, не то чтобы любители выпить, но на вопрос «Давай по пиву?» почти всегда отвечали: «Можно». Причём, как говорится, не в коня корм — ни у одного из межников ни малейшего намёка на пивное брюхо или бока.

— А что у вас из пива? — спросил Колодезный.

— Вот, — ответила девушка и показала на сверкающие колонны с краниками.

«Hunk», «Zeke» и «Hickory». Названия Колодезный видел впервые. Будь там даже просто № 1, № 2, № 3 — ничего бы не поменялось.

— Десять гривен, двенадцать и пятнадцать, — пояснила девушка. — А ещё есть бутылочное.

— Давайте за двенадцать.

«Межник взял бы то, что за десятку, — подумал Колодезный, — сказал бы, что всё равно всё с одной бочки. А Полевой то, что за пятнадцать».

— Присаживайтесь, я принесу.

Непроизвольно Колодезный хлопнул рукой по карману, тому, где лежал конверт с деньгами.

 

Вариант III

Почти весь урок они писали под диктовку. Александр Александрович читал учебник, строчку за строчкой — не торопясь, громко, разборчиво. «Два отрезка называются равными…», «Два угла называются равными…», «Треугольники называются равными…»

Урок был необычным. Вернее — настолько обычным (для других, не для Саныча), что семиклассники то и дело переглядывались и пожимали плечами.

— Сегодня Саныч сам не свой, — сказала Воронина шёпотом.

— Шматуха, что ли, ему мозги вправила? — спросил кто-то.

 

— Так ладно бы умел! Ловили его не раз и не два, — рассказывал Полевой Межнику, когда Колодезный вернулся. — Он платил за украденное, обычно ещё и сверху давал. Выходил из магазина такой весь сияющий, с коньяком, или что там в этот раз пытался спереть. И денег же всегда было при себе. Родительских, конечно, но его не стесняли. Сам говорил, что и спрашивать не надо: открыл секретер и взял.

— Клептоман, — сказал Колодезный. Не встречал, но слышал.

— Детство в жопе играет, — сказал Межник.

 

Полевой с каким-то недоверием глянул на него. Я ему про Му-Му, а он мне про корову.

— С чего вдруг — детство?

Официантка принесла пиво. Положила перед Колодезным бирдекель с логотипом кафе, поставила сверху бокал. Всё это время она смотрела на Полевого. Колодезный попробовал перехватить взгляд девушки — пододвинулся, как Плуто в старом мультике, — но без толку.

— Спасибо, — сказал Колодезный.

— Пожалуйста, — ответила официантка, даже не глянув в его сторону, развернулась и пошла обратно к стойке. Колодезный посмотрел ей вслед.

— Эй, — засмеялся Полевой. — Мест нет!

— Что?

— И так тесно, — сказал Межник, показывая рукой на стол. — Куда она сядет?

Колодезному хотелось ответить на шутку, но он ничего не придумал и промолчал.

Three Guys and a Girl. Чарли? Эприл? Нет, мисс О’Нил не подходит — она была в компании четырёх (не считая крысы) мужиков. Дороти? Элли?

— Так вот, — сказал Полевой, — вернёмся к теме. Почему «дет-ство»?

— Деньги, — ответил Межник, — означают взросление. Мальчишка становится мужчиной, когда ему приходится постоянно думать о деньгах.

Колодезный вспомнил лекцию по экономике, одну из первых, или даже вводную, на которой преподша сказала, что деньги — это единственный случай, когда человеку удалось выразить абстрактные понятия — ценность, значимость — через конкретный материальный предмет, и теперь легко подсчитать, что обида на соседа, обозвавшего тебя козлом, приблизительно равна ста сорока часам работы холодильника.

— Стоп, — возразил Полевой, — деньги-то у него были, я же говорил.

— Твой знакомый просто не понимал, что они значат, — сказал Межник. — Как говорят у нас в Индии — проблема в невежестве. Понимай он, что такое деньги — легко бы подсчитал, что папин адвокат, если не дай бог вызовут милицию, или стоматолог, если решат сами выбить зубы, стоят куда дороже того коньяка, что ему удавалось спереть непойманным. А так он, как индеец, меняет золото на зеркальце.

— По-твоему, выходит, — спросил Полевой, — когда деньги заканчиваются, мужчина вновь становится ребёнком?

— Нет, — Межник зачем-то вынул из кармана пятёрку. — Увидел, как говорится, назад уже не разувидишь. Но только если прежде понял, что такое деньги, если успел повзрослеть. Тогда уже не важно, сколько у него на кармане или на карточке — он видит мир через бабло, таким, какой мир и есть. Уже не индеец.

Колодезный хлебнул пива и покрутил бокал в руках. Под надписью «Zeke» была овальная рамка с иллюстрацией Доре к «Красной Шапочке».

— Ну… — нехотя согласился Полевой. Межник тем временем загнул край пятёрки, будто собирался сделать из неё самолётик. — На уровне тезиса, конечно, покатит, но…

— Секс, — сказал вдруг Колодезный. Вслух, достаточно громко, но при этом словно сам себе — глядя на бокал, «ой, кто здесь?»

— Чего? — спросили Межник и Полевой в один голос.

— Взросление, — сказал Колодезный, отставив пиво и посмотрев на собеседников. — Секс — это взросление. Не зря же говорят: был мальчиком, стал мужчиной.

Он вспомнил давний летний вечер на море, старшего товарища, с которым ходил в кинотеатр в соседнем пионерлагере. Смотрели «Интердевочку». Из зала Колодезный вышел унылым — фильм произвёл впечатление, но не такое, как обычно, когда только и хочется, что спрашивать у товарища: «А как он его, помнишь?», «А потом?» — и пересказывать, пересказывать, пересказывать, то один эпизод, то другой — по пять, десять, двадцать раз. В этот раз было как-то по-другому. «Ты из-за фильма, что ли, скис?» — спросил товарищ. И тут же, увидев, как Колодезный кивнул в ответ, спросил ещё: «Ты ни разу никого?»

— Онотоле — вечно молодой, — сказал Межник и усмехнулся.

В четырнадцать, пятнадцать, шестнадцать лет Колодезный сильно переживал из-за того, что «ни разу никого» — пытался хвататься за каждую — обычно надуманную, призрачную — возможность «хотя бы кого-нибудь».

— А если только раз? — спросил Полевой. — По пьяной лавочке и почти ничего не помнишь, это как? Тоже повзрослеешь?

Бэкону было достаточно раз увидеть, Эйнштейну — суметь повторить. Один раз — не водолаз.

— Тут как с деньгами, раз врубишься и всё, — Колодезный покосился на Межника. Тот кивнул. — И вообще: факт остаётся фактом.

— Фак, конечно, остаётся факом, но…

— Отчасти верно… — сказал Межник, — только вот… — он загнул ещё один край купюры. — Секс тоже входит в понятие денег, в мир с денежной системой.

— Типа все бабы — проститутки? — улыбнулся Полевой. — «Вы уже торгуетесь?»

— Нет, — Межник перевернул пятёрку и стал разглаживать мятые края. — Но чтобы девушка соответствовала твоим потребностям, не только на уровне основного инстинкта, — он изобразил «тот самый» жест, we can do it, — она должна быть на одной ступени с тобой, в том же социальном классе. А класс определяет бабло — низший столько-то в месяц; средний — столько-то. Не зря же деньги называют лавэ.

— Лавэ? — переспросил Колодезный.

— Ну да — love, лавэ.

— По-моему, это кошельки такие, на них буквы L и V, — сказал Колодезный.

— Louis Vuitton, — подсказал Полевой, — только он здесь ни при чём. Словечко — цыганское. А ещё есть такое английское выражение: «Not for love or money». Оно…

— Любовь придумали коммунисты, — перебил Межник, — чтобы денег не платить… Бакс правит миром, какие могут быть ещё варианты?

— Секс, — сказал Колодезный.

— Смерть, — сказал Полевой.

— У-у-у, как всё запущено, — Межник положил пятёрку обратно в карман. — В гробу, что ли, люди взрослеют?

— Как в фильме: «Детство заканчивается, когда понимаешь, что умрёшь». Смерть — это опыт, который нельзя повторить; знание, которым не поделишься… Ты вдруг понимаешь, что умрёшь в одиночку, что ты — сам по себе и сам за себя, что тебе самому за всё отвечать, самому…

— И стирать сама, — Межник загнул мизинец, — и готовить сама, — безымянный палец, — и…

Продолжить он не успел. Телефон Полевого запел голосом Смириной.

Ал-лё, — сказал Полевой в трубку. — Да… Понял. Бильярд на улице Волкова… Да, едем.

 

Они попросили счёт.

— Так, — сказал Межник, — у тебя пиво и кофе; у тебя — только мате; у меня — кофе.

Все трое зашуршали деньгами. Колодезный вытянул конверт из кармана, покосился на парочку (которой ни до кого не было дела), под столом вынул деньги за кофе и пиво, и запихнул конверт обратно.

Раз-два-три — каждый внёс свою долю.

— Почем сейчас доллар? — спросил Полевой.

— Около восьми, — ответил Колодезный. Полевой отсчитал восемь гривен и добавил к счёту.

Уже на улице Колодезный заметил, что Полевой ничего не накинул поверх своей белой рубашки «Woodman». «Тебе не холодно?» — хотел спросить Колодезный, но не успел.

— Тебе не жарко? — спросил Межник.

— Нет, — ответил Полевой.

 

Возле магазина «Калидас» два промоутера в костюмах тигров раздавали какие-то флаера-скидки. Оранжевый плюш блестел на солн-це. Костюмы — вроде бы диснеевский Тигра, но только растолстевший и почему-то с длинными, как у саблезубых кошек, клыками.

— О! — сказал Межник. — Менеджеры!

 

 

Глава 7

 

Горизонт удивительно тихий.

«Opium», «Greece»

 

— Это не её одежда, — подытожил бригадир.

— Ась? — отозвался дворник.

Они уже минут пятнадцать наблюдали за следователем и оперативниками — как те ходят вокруг трупа, что-то записывают, что-то замеряют.

— Одежда, — сказал бригадир. — Не может быть, чтоб такая женщина, — он мечтательно закатил глаза, будто знал убитую и какой именно она была, — и вдруг так ужасно оделась.

— Чего вдруг? — не понял дворник.

— Разуй глаза! Видно ж, что баба за собой следит: загоревшая, кожа гладкая — ни морщинки; накрашена шикарно — ярко, дорого, но не по́шло; причёска, как только из салона. Точно при деньгах. Или есть кто с деньгами… А куртка такая, что даже Тонька постыдилась бы надеть. Да и юбка, — бригадир хмыкнул. — Позорище!

 

На Глинки Горизонт вышел. Ступив на подножку, он замер и по-смотрел на кондуктора — будто бы хотел запомнить или же просто полюбоваться ею ещё чуть-чуть. Девушка вздрогнула. На неё нередко пялились пассажиры — обычно вечером, подвыпившие, — но всё же этот взгляд отличался от привычно-похотливых («Слышь, Рыжая, а у тебя когда смена кончается?»), был не клянчаще-сверкающим или нагло-требующим, а каким-то пустым, холодным, — и что самое странное (страшное?) — эта пустота словно заползала внутрь, хотела выискать что-то важное, глубокое и сделать таким же пустым. Горизонт кивнул девушке и шагнул к навесу, лавочке, урнам, киоску.

Правильным названием было «Остановка им. М. И. Глинки» (официальным — на картах, в маршрутных листах, на табличках), но так никто не говорил, — пока будешь спрашивать: «Вы на остановке имени Михаила Ивановича Глинки выходите?» — завезёт тебя троллейбус в порт, а то и на правый берег. Нет, максимум «им. Глинки». А ещё, если разобраться, «правильное» название было не совсем и правильным — ведь имя композитора носила не сама остановка, а дворец культуры возле неё. Тут уж или «ДК им. М. И. Глинки», или «ДК им. Глинки». Может, так и было изначально, а потом культура с дворцом выпали, забылись, как буква «г» в «спасибо», как пробел между «пожалуй» и «ста».

Из киоска доносилась музыка. «╙ тiльки радiсть, любов i смiх, — пел Вадим Красноокий. — ╙ свiтло вiд сонця одне на всiх».

Горизонт вынул из кармана блокнотный листик — новую напоминалку: 40 лет Советской Украины, дом 7, остановка «Глинки» или «Порт Ленина». Прочитав текст дважды, сунул листок обратно в карман, по-правил воротник пальто и зашагал в сторону порта. «Пiсня свiтла» за спиной звучала всё тише, тише, тише. «Немає слiз, нема вiйни. Страху нема i нема пizfтьми». Залитый солнечным светом тротуар, казалось, был жёлтым.

Пройдя два квартала, Горизонт свернул во двор, пересёк его — мамы выгуливали маленьких космонавтов в ярких комбинезонах — и вышел к дому номер семь.

Дома в этом районе были старше тех, что возле Фестивальной, лет на двадцать. Застройка началась в тридцатые, после того, как пустили первый генератор ГЭС. Сначала возвели одноэтажные бараки, а затем, по большей части после войны, людей из бараков стали расселять в новые дома, в просторные квартиры с высокими потолками. На многих зданиях висели таблички с годом постройки, а иногда гербы — обрамлённый колосьями щит (с герба УССР или РСФСР), который держали рабочий и работница. Вообще, немало здешних домов украшали такие, на первый взгляд излишние, «красивости»: пиляст-ры, фризы и другая лепнина. Воплощение тезиса «новая архитектура создаст новый мир», не важно, верили в него строители-распорядители или нет.

Город начался именно здесь в тридцатые-пятидесятые. Точнее — здесь начался «взрослый» город, «большой», «совершеннолетний». Дата основания — 1770 год (когда была построена крепость и возле неё стало разрастаться поселение) — как день рождения; XIX век (первая ратуша, статус «уездного», железная дорога) — детство; конец XIX — начало XX — заводы, стачки, прыгающая из рук в руки власть — отрочество. К слову, в 1905 году одна большевистская газета написала, что город получил «аттестат политической зрелости». А в тридцатые годы город повзрослел, откинул все «когда я вырасту», перестал быть просто ночлежкой-поселением для тех, кто что-то стережёт-оберегает или строит будущее. Не мысли о взрослении, а самая что ни на есть взрослая жизнь — со всеми её плюсами и минусами, скукой и обыденностью, спокойствием и стабильностью.

 

Два мальчишки — на вид класс третий-четвёртый — склонились над завалившимся на бок голубем, трепыхающимся, пытающимся взлететь.

— Что с ним? — спросил один.

— Крыло сломал или лапу оторвали, — ответил другой.

Горизонт покосился на них, открыл металлическую дверь и вошёл в подъезд.

 

Вариант I

— Итак, кто скажет, что такое точка? — спросил Саныч.

Класс замолчал. Стихли смешки, даже едва слышные, с задних парт, не умолкавшие, как уличный шум за окном.

— Ну, — учитель улыбнулся, вроде как: не бойтесь, говорите, ничего не будет.— Смелее.

— Точки принято обозначать прописными латинскими буквами, — медленно и негромко прочитала девчушка с первой парты. Она украдкой посматривала на страничку учебника — нет, нет, я не подглядываю, я уже выучила.

— Хорошо, — сказал Саныч, — точки действительно обозначают, обычно обозначают, прописными латинскими буквами. Вот только, — он посмотрел девочке в глаза, — что такое точка?

И снова молчание. Теперь уже настороженное. Так молчат, ко-гда ожидают наказание, когда весь класс не выучил урок, или провалил конт-рольную, и теперь их ждёт «разбор полётов» — нудный и совершенно бессмысленный процесс — такое вот наказание без наказания: сорок пять минут выслушивать, какие все плохие, что так поступать нельзя, что на экзамене им всё припомнят. Или даже хуже — так делала физичка: «Иванов, к доске… Что молчишь? Не знаешь?» — и жирная двойка в журнал. Проставить всем неуды было нельзя, но вот выбрать пять-шесть жертв — самое то.

— Неужели никто не знает? — удивился учитель.

 

Хозяйка была уже немолодой (хотя к ней порой и обращались «девушка»), но весьма привлекательной женщиной. Она была из той редкой породы, кому все возрасты к лицу. В пятнадцать — «привлекательная пятнадцатилетняя», в двадцать — «привлекательная двадцатилетняя», в двадцать пять — «привлекательная двадцатипятилетняя»… Владлене никогда не требовалось ни скрывать свой возраст, ни пытаться выглядеть как-то иначе — казаться старше, более зрелой, или младше — наивной, юной, молодой. Сказать «в сорок пять баба ягодка опять» можно было про неё лишь с оговоркой: «ягодка» — да, но не «опять», а всегда. И не «баба».

— Проходите, — сказала Владлена Горизонту.

Её волосы были собраны, подколоты невидимками — законсервированная причёска, чтоб до вечера (какой бы ни был повод) не распалась и не растрепалась. Да и макияж походил скорее на празднично-вечерний, чем на повседневный.

А вот одежда у Владлены была странной. Как сказал бы старик из «Сто лет тому вперёд»: «Ты неправильно одета». И то, что выскочила женщина «на пять секунд, по делам», нисколько её не оправдывало. Такое носят даже не просто «бабы», а «бабы» со знаком минус.

— Документ какой-нибудь взяли? — спросила Владлена.

Горизонт кивнул и вручил ей водительское удостоверение — розовую пластиковую карточку. Хозяйка глянула на фотографию, затем на мужчину, затем снова на удостоверение. На фотографии был точно он, хоть и выглядел чуть более жизнерадостным, но тут уж — всякое в жизни бывает. Фамилия же и имя совсем не вязались с внешностью. Фамилия: Зон, имя: Гарри. Гарри Зон.

— А вы кто по национальности? — удивилась Владлена.

Горизонт промолчал. Не дождавшись ответа (да и какая разница — не моё это дело), хозяйка спрятала документ в сумочку.

— Двое суток — пятьсот гривен, — сказала она. — Как и договаривались.

Горизонт отсчитал деньги — десять грушевских. Владлена пересчитала их и положила к водительским правам.

— Так, — сказала она, — смотрите: здесь стиралка, в пачке там порошка немного осталось… дальше, на кухне — перекрывайте газ, когда плита не нужна, а микроволновку из розетки выдёргивайте на всякий случай… здесь вроде всё — холодильник, морозилка — понятно… идёмте, теперь в комнатах… в шкафу — утюг, если понадобится… гладильная доска — на балконе…

Как последние минуты перед зачётом.

— Я зайду послезавтра, в это же время, — сказала Владлена. — Если что-то поменяется — захотите чуть раньше съехать или, наоборот, задержаться — звоните.

Горизонт закрыл за ней дверь, постоял недолго в прихожей, слушая, как каблуки стучат по ступенькам (пятый этаж, лестничный марш, площадка, снова ступеньки, четвёртый этаж), и, прихватив сумку, пошёл в спальню. Он отдёрнул шторы, и комнату залило светом, так же как и ту, на прошлой квартире.

Широкая двуспальная кровать занимала почти всё место, кроме неё здесь были телевизор на подставке и две небольшие тумбы — справа и слева от кровати. Настенный ковёр, часы и картина — тоже море, но в этот раз без тётки. На подоконнике — иконка Николая Угодника.

Горизонт вынул из сумки фотографию в рамке и поставил на тумбу. Рядом положил стопку писем, блокнот, шариковую ручку с синим колпачком. Немного подвигал все предметы — чуть ближе к краю, чуть дальше, покрутил ручку. Затем сделал шаг назад, внимательно осмотрел композицию и, видимо, остался доволен. Как дизайнер: что вы понимаете? было уродство — теперь красота! Будильник и сгущёнку (обе банки) Горизонт выставил на другую тумбу.

 

Секс ничего не сочинит, не придумает, не добавит — ни строчки, ни слова — лишь расставит знаки препинания. Точки, кавычки, знаки вопроса, скобки, запятые. Днём: друзья. Вечером: «друзья». Утром: друзья?

 

Рамка была совсем новой — поднеси её к лицу и почувствуешь запах лака, а вот фотографию сделали давно — точно не стилизация: время ощущалось во всём — и в том, как снимок выцвел, и в композиции, и в настроении, да и само лицо — молодое, но тогдашне-молодое — по-детски пухлые щёчки, нарисованные брови и взрослый взгляд.

В уголке, наискосок, была подпись: «На память от Яны». Написавшая это наверняка со школьной скамьи привыкла писать именно чернильной ручкой. Все буквы — красивые, с душой.

Похоже, той же рукой были написаны и подписаны письма, или даже — той же ручкой, теми же чернилами. «Киев. Яна», «Харьков. Яне», «Ялта. До востребования. Ю. Я. Л.»

 

«Один — одиночество, точка, — зачитала ведущая, — двое — отрезок, любовь; трое убийц — треугольник; четверо…»

И тут экран погас. Мужик подскочил к телевизору и стукнул по нему кулаком: «Что, блядь, четыре? Четыре — что? Квадрат? Прямоугольник? Трапеция?»

«Два — это хорошо, — сказала Джули Джианни. — Три — очень хорошо. Но четыре…»

«Четыре — что?» — рявкнул Дэвид.

 

Вторая комната выглядела просторней спальни. И как бы торжест-венней. Не зря же — зал, большая, гостиная. Здесь стояли два кресла, низкий журнальный столик, кожаный диван — из тех, в которые сел и утонул. Напротив дивана — уголок хай-тека: плазма с диагональю дюймов пятьдесят, две чёрные колонки, стройные, как индонезий-ские кошки-статуэтки; проигрыватель, усилитель, эквалайзер. «Гостиничность» обстановки разбавляли две книжные полки с увесистыми пронумерованными томами. Окна выходили во двор.

Горизонт присел возле стойки с аппаратурой и посмотрел на стопку дисков. Аудио: «Горячие хиты», «Горячая двадцатка», «Горячие новинки этого лета», — и видео: «Горячая Дороти Гейл», «Горячее путешествие».

Погуляв по квартире минут пятнадцать, порывшись в ящиках на кухне, пощёлкав всеми выключателями, Горизонт накинул пальто и вышел из квартиры. Налегке — не стал брать пустую сумку, выложил на полочку в прихожей паспорт, повытряхивал весь хлам из карманов — маршруточные и троллейбусные талончики, какие-то рекламки, визитки, даже мелочь. Оставил лишь бумажник, ключи от квартир — этой и предыдущей; а ещё — зачем-то прихватил с кухни вилку.

 

Мальчишки перед подъездом тыкали в голубя палкой. Тот уже не дёргался, не пробовал взлететь — устал, выдохся или просто смирился.

Горизонт обошёл их, вынырнул из двора на 40 лет и двинул в сторону порта. Тени домов стелились по улице, тротуару, наползали на другие дома. Деревья с едва пробившейся листвой тоже отбрасывали тени, но ещё хилые, тощие — как новичок в спортзале. Шаг за шагом, словно фотография за фотографией в альбоме: свет пробегал по лицу Горизонта, расставлял акценты — то выделял скулы и нос, то стирал все грани, то рисовал круги под глазами — эффект панды, как в книге Клейгорна.

Перпендикуляр Спортивной, перпендикуляр Леонова. А дальше — стройплощадка, огороженная забором, собранным, будто баррикады, из чего пришлось: гофрированная оцинковка, бетонные плиты, сетка-рабица. Когда-то здесь была конечная трамваев, кольцо.

Строительный забор успел покрыться граффити, объявлениями, бессмысленными агитками. Так мидии и водоросли обживают пирсы. Так обрастают комментариями новости и фотографии в Сети: «хрень» и «чё ты вякаешь?» — это заборные «пидары»; «при частичной интервенции эффекта не будет» и «для флуда есть другие форумы» — теги и стенсилы; «нетбуки с доставкой» где ни попадя — «куплю», «продам» и «меняю» с отрывными хвостиками-телефонами.

 

Спустившись по ступенькам к речному вокзалу, Горизонт налетел на мужика. Не заметил, как тот вывернул из-за угла.

— Смотри, куда прёшь! — огрызнулся мужик. Но тут же замолчал. А через секунду рассмеялся. — Колька! — он раскинул руки, словно собрался обнять Горизонта. — Не узнаёшь?

Колька-Горизонт ничего не ответил, даже не кивнул. Просто стоял и смотрел, казалось, не на мужика, а сквозь него.

— Ну! — мужик щёлкнул пальцами. — Третья южная! С восьми до восьми! А?

Горизонт промолчал, будто обращались не к нему, будто рядом вообще никого не было.

— Да иди ты! — мужик махнул рукой и зашагал к лестнице. — Совсем от сладкого башкой тронулся, — пробурчал он. — Говорили ж дебилу — не жри столько сгущёнки.

 

Здание речного вокзала легко сошло бы за космопорт в какой-нибудь «туманности» или «радуге». Трёхэтажный стеклянный тубус, пристройки с круглыми иллюминаторами, лесенки, площадки, на крыше — рубка и антенны. Мода шестидесятых-семидесятых: бетон, металл, стекло. На одной из пристроек была мозаика с гриновским сюжетом. Море и чайки, корабль с алыми парусами, силуэт девушки.

Горизонт спустился к причалу, переступил заборчик и сел на швартовую тумбу.

 

 

Глава 8

 

В ней была особенная струнка мгновенной реакции,

держащая всю её всегда в напряжении, как змейку.

Николай Кононов, «Светотомия»

 

Она сразу узнала его, сразу же вспомнила. Аня прошла к столику, за которым сидел Антон, — будто бы они договорились встретиться здесь, в этом кафе, и войдя, она не просто посмотрела, куда бы присесть, а высматривала: пришёл он или нет.

«Справа от залива есть маленькое кафе», — сказал Винсент-чёрная-полоса. «Я бываю там иногда», — добавила Кэтти-из-прошлого.

Антон убрал со стола тетрадки (положил на диван рядом с собой), сдвинул тарелку с чашкой, пепельницу. Вроде как освободил место для Ани.

— Полудницин, — сказала она.

— Вирник, — сказал он.

Едва Аня села за столик, подошла официантка и положила перед ней меню. Открыла на салатах и холодных закусках. Аня кивнула.

 

В школе в I классе учиться мне было легко, т. к. я уже неплохо читал и считал до сотни. Но выявилось, что у меня слабые нервы. Сзади меня сидела девочка Шура — дочь конюха Кузьмича, который часто возил отца в МТС. Когда получалось по времени, подвозили и меня в школу. И Шуру тоже. Эта Шура была балованная девочка и насыпала сзади мне на голову мелкие бумажки. Все, кто это видел, смеялись, а я не мог оглядываться, т. к. учительница Инна Григорьевна требовала, чтобы ученики внимательно слушали её и не оглядывались. Я не оглядывался и сдачи дать не мог, но терпеть это издевательство тоже не мог и начинал плакать. Родители решили полечить меня для укрепления нервной системы в детском санатории. Отец приобрёл путёвку. Как раз райком получил новую машину, ЭМ-1, эмку. Она сверкала свежей эмалью кофейного цвета и пахла свежей краской. Санаторий был в г. Самара, который вскоре переименовали в г. Куйбышев. Именно на этой машине папа повёз меня в санаторий. С нами ехало ещё двое ребят — дочь райкомовского работника и сын райкомовской уборщицы. До Самары было более ста километров.

 

Пока Аня листала меню, девушки-официантки включили радио и сдвинули шторы. Солнце заглянуло в кафе, и тут же стало вроде как просторней, а ещё вскрылись огрехи: пыль на светильнике, жёлтое пятно на скатерти. Кафе будто только открылось, по-настоящему открылось, а до этого было открыто «лишь формально», как иногда происходит в магазинах — «конечно, заходите, мы уже работаем», но продавцы ещё двигают какие-то коробки, бегают с ценниками и рекламками, спрашивают друг друга: «а это куда?», «а где?», «а когда?» — и кто-то старший-заведующий ворчит: «Откройте папку “Маркетинг”, там всё написано», «Это надо было сделать ещё вчера»; и нельзя сказать, что никто не замечает клиентов, но продавцы просят подождать, походить, посмотреть: «Здравствуйте, одну минутку», «Гляньте на этой полке, я сейчас подойду».

— Здесь неплохой штрудель, — сказал Антон.

— Да? — спросила Аня.

— Да, — ответил он. — Втоптал уже три.

Вирник улыбнулась.

— Девушка, — позвала она. — Штрудель и кофе.

— Кофе — эспрессо или американо? — спросила официантка из-за стойки.

— Эспрессо, — сказала Аня.

Девушка принесла заказ минут через пять. Поставила кофе (чашечка была меньше той, что у Антона), тарелку со штруделемВаш, ваш.

— Спасибо, — сказала Аня.

— Мне ещё один американо, — попросил Антон.

 

Санаторий был на окраине Самары, в зелёной зоне. Проезжали по улицам Самары, остановились у большого магазина, зашли выпить газированной воды. Я пил её впервые. Пузырьки углекислоты шипели и пощипывали язык. Вдоль улицы, по которой мы ехали, стояли многоэтажные дома из белого кирпича. Раньше я таких больших и высоких домов не видел. Приходилось высоко задирать голову, чтобы увидеть последний этаж и крышу.

 

Вирник пододвинула тарелку, взяла вилку. И засмеялась.

— Это что, мороженое ножом и вилкой?

Полудницин вспомнил, как спросил когда-то у Яны: «Не хочешь мороженого?» — а она ответила: «Мороженого не хочу, хочу нормального». А ещё какой-то праздник на работе — кусочки торта, одноразовые тарелки, пластмассовые вилки.

— Правила этикета, — Антон пожал плечами.

— Ага, — рука с вилкой зависла над штруделем и пломбирным шариком — Аня будто бы позировала для журнала с рецептами. — Как что неудобное — значит, этикет.

— Я ел кофейной ложкой. Только сахар сперва размешай.

— Моветон, — наигранно скривилась Аня и отложила вилку.

— Шарман! — улыбнулся Полудницин.

Он взял вилку и покрутил в руке, словно хотел найти ей иное применение: подержал как ракетку для пинг-понга (сперва по-европей-ски, затем по-азиатски), как перочинный ножик, как шариковую ручку.

— Кстати, — сказал Антон, — вилки придумали на Востоке.

— А сами руками едят, — Аня отковырнула ложечкой кусок штруделя. — И цифрами арабскими не пользуются.

— По легенде, один ушлый торгаш спёр вилку у самого шайтана. Вот такую, — Антон пошевелил указательным и средним пальцами (пасть порву), — с двумя зубцами. Торгаш ловко продал её какому-то местному султану за хорошие деньги, но в тот же вечер был ограблен и убит разбойниками. Ну и пошло-поехало, с каждым, кто прикасался к вилке, что-нибудь случалось: султан тяжело заболел, с его детьми тоже всякие несчастья приключились. В общем, выкинули вилку от греха подальше. А потом её нашел какой-то бедняк, и на него, уже не помню почему, проклятие не подействовало. Ну и со временем распространились вилки сперва в Средней Азии, а затем и в Европе, и у нас. Кстати, в англиях-франциях в своё время, когда вилки там только появились, церковь ругалась изо всех сил — обзывала дьявольскими трезубцами и говорила, мол, гореть всем, кто ест вилками, в аду.

— Моя прабабка тоже так считала. Я совсем маленькой была, когда мы к ней в гости ездили, но со слов мамы и бабушки, кушали у прабабки исключительно ложками, деревянными. Если же кто-то вспоминал про вилки, прабабка крестилась и бурчала: «Развели у себя в городах бесовщину».

— Мы в школе, в столовой, загибали у алюминиевых вилок два средних зубца, и получался такой хэви-метал, — Полудницин скрутил «козу».

— Хулиганьё, — засмеялась Аня.

А ведь это всё, подумал Антон, не мои истории. Зубцы на столовских вилках загибали два бледных, как зомби, металлиста из Вэ (их называли-дразнили «черепушниками»), легенду про восточного торгаша рассказал Бомка, про вилки в Европе и отношение к ним — дядя Митя, отцовский товарищ, с которым одним летом Антона отправили на море.

Те летние каникулы, когда Антоша окончил то ли первый, то ли второй класс, вышли не совсем обычными: его постоянно к кому-то пристраивали, вроде как «избавлялись» от него, — с соседями на неделю в село, с маминой подругой и её детьми — по городским пляжам и на вылазки, в августе — с дядей Митей на море. Получилось, что ни Антоновы родители, ни бабушки с дедушками тем летом не могли вырваться из бесконечных работ-дел, работ-дел, работ-дел. Отцу и вовсе пришлось до осени уехать в Казахстан («Не просто чэ-пэ, а конец света!»). К счастью, каникулы от этого не пострадали. Вернувшись с моря, Антоша рассказывал без остановок, говорил и говорил: «Мы с дядей Митей поднимались на самую вершину», «У дяди Мити там друг работает, и мы ходили на пляж “Интуриста”», «Дядя Митя научил меня играть в бадминтон», «Дяде Мите джинсы из самой Америки привезли». В сентябре или октябре, вечером, услышав очередное «а вот дядя Митя», отец хлопнул ладонью по подлокотнику и строго, даже со злобой, сказал Антоше: «Так говоришь, будто мы с тобой никуда не ездили и ничему тебя не научили».

— Считается, что настоящий рокабилл должен всегда носить с собой вилку, — сказал Полудницин. Это уже — привет одногруппнику по кличке Перкинс.

— Кто такие?

— So rocking music will never… — напел Антон. И тут же громче: — Never die!

Перкинс, тот, институтский — одежда, истории и все эти словечки: кок, южный крест, плимут, гретч, бриолин. И музыка: Винсент, Кокран, само собой — Карл Перкинс, «какой ещё на хрен Элвис?» И новая музыкаапт пюпилы: «The Stray Cats», «The Blasters»… И конечно же, наши: «Mad Heads» (потом стало обязательным добавлять «ранний» или «старый»), «Ot Vinta», «Freno de Pedales».

Однажды на концерте «Mad Heads», когда вокалист замолчал на припеве и повернул микрофон в зал, Перкинс оказался единственным знавшим текст, единственным запевшим: «Iridingthrough the night hope to see my girl alive».

В этом «американском» кафе, подумал Антон, Перкинс бы смотрелся весьма неплохо.

— Я, кстати, понял, зачем им вилки, — сказал Полудницин.

— И зачем?

— Был я как-то в командировке, ночевал в унылой заводской гостинице. Просыпаюсь утром — на голове чёрт-те что. И тут понимаю, что не взял с собой расчёску…

— Причёсывался вилкой? — засмеялась Аня.

— А что делать? Вымыл голову и причесался. Хорошо хоть причёска была не такой, как у них, — Антон провёл ладонями по вискам.

— Надо будет у соседа спросить, — продолжала смеяться Вирник, — носит ли он вилку с собой… Блин, — она залезла в сумочку и вытащила пачку сигарет — пёструю, слимс, — вечно врубал музыку на всю громкость. Мама возмущалась: «Опять завёл своё буги-вуги» — и стучала в батарею.

Аня вынула сигарету из пачки, Антон чиркнул зажигалкой и поднёс ей огонёк.

— У наших соседей была дочка, — сказал он, — лет пятнадцати, но с развитием, как у трёхлетней девочки. Не знаю, болезнь Дауна или что-то другое. Так вот, по ночам она иногда пела. Причём, — Полудницин вдруг как-то отчётливо вспомнил одну из тех, «поющих» ночей, будто бы на секунду перенёсся туда, — слова у неё не получались и звучали, как заговор, да и с мелодии она частенько сбивалась на какое-то завывание, мычание… У меня, первый раз когда услышал, прям похолодело всё внутри.

— Ого, — сказала Аня.

— Её комната была по соседству с моей, через стенку, — Антон похлопал ладонью по ладони. — Прикинь: ложусь спать, выключаю свет и вдруг слышу, как кто-то то ли нашёптывает что-то, то ли пытается петь. А потом громче, ещё громче. Вроде не за стеной, а здесь, в комнате. Я сразу представил себе какой-то ведьмовской шабаш — свечи, дохлые мыши, котёл… Так ещё иногда в её пении угадывались знакомые мотивчики. «Нiч яка мiсячна», «Ой, за лiсочком», «Шумел камыш»… Но звучали эти народные как-то запредельно, как с того света… Короче, спать пришлось с включённым ночником. А потом и привык… Я, кстати, эту девочку так ни разу и не видел.

— Вы ж соседи? — удивилась Вирник.

— У нас стена общей была, а жили они в соседнем подъезде. Это мама про них как-то всё выведала. Что девочка больная, что раньше с ней занималась бабка — разучивала песни, играла во что-то, — а когда умерла, заниматься с девочкой перестали. Только что кормили да простыни меняли — она ещё и мочилась в постель. Где-то год они пожили с нами по соседству, а потом съехали. Мама говорила, что куда-то за границу, там девочке лечение нашли.

Официантка принесла Антону кофе («Наконец-то», — подумал он), забрала у Ани пустую тарелку, вилку, ложечку, нож.

— Я ею друзей пугал, тех, что приходили в гости с ночёвкой, — продолжил Полудницин. — Стелил им у себя в комнате и ни о чём не предупреждал. Полевой с Ксюшей-Чайкой, помню, прибежали ко мне оба бледные, как побелка. Я спал в большой комнате. И такие вдвоём: «Что это?»

— Точно: хулиганьё, — сказала Аня.

«И Яна тоже испугалась. В ту ночь, когда родители уехали к тётке, в ту ночь, когда…»

— Ксюшу-Чайку, — Антон хлебнул кофе, — вообще легко было напугать. Один раз ходили в кино на какой-то «ужастик», так она вцепилась Полевому в руку и прям до крови ногтями продавила… Или как-то Полевой потащил её ночью через пустырь на Метлинском, рассказывая по ходу, что это за место, что здесь было. Знаешь про этот пустырь?

— Я была на Метлинском всего раз.

— В наркологии, что ли? — Полудницин растянул клоунскую улыбку.

— Да, — ответила Аня как-то сухо, строго. Она будто на самом деле обиделась. — Когда на права сдавала, проходила там медкомиссию.

Антон провёл пальцем по кромке блюдца — сперва по часовой стрелке, затем обратно.

— Раньше, — сказал он, глядя на свой палец, — когда Метлин-ского микрорайона не было, на месте этого, нынешнего пустыря, была какая-то топь или болото. Во время войны, по слухам, партизаны перебили там кучу немцев, вроде бы целую роту, — Антон посмотрел на Аню. — Хотя я где-то читал, что там просто давным-давно было немецкое кладбище — тех немцев, которых к нам Екатерина завезла, не фашистов.

— В любом случае, — сказала Вирник, — мёртвые немцы посреди Метлинского.

— Да, — согласился Полудницин. — А сейчас у этого пустыря так ещё слава. По району ходит куча историй, иногда даже в газетах пишут.

Пустырь действительно нередко вспоминали в газетах, точнее — в газете, в «Индустриальном городе», в рубрике «Аномалия» — ставшей некогда обязательной для всех местечковых газет. В отличие от большинства «непознанных» и «запредельных», «Аномалия» не перепечатывала заметки из других газет и журналов, которые, к слову, в свою очередь, брали их из западных: «Жители Колорадо встревожены участившимся», «Учёные Англии насторожены сократившимся»… Все «аномальные» новости были здешними: возле титано-магниевого видели мутанта, в Канцеровской заводи поймали сома-людоеда, учитель из Анастасьевки предсказывает конец света.

«Двадцатилетний житель микрорайона Паша М., — говорилось в статье “Метлинский треугольник”, — возвращался из гостей через пустырь. Свидетели видели, как молодой человек, схожий по описанию с Пашей, шёл туда в это время. Однако до дома он не добрался. Напомним, что Паша проживал в девятиэтажке на улице Школьной, расположенной сразу за пустырём. Утром родители Паши, встревоженные тем, что сына всё ещё нет дома, обратились в милицию, но поиски не дали никаких результатов. По словам родственников и друзей Паши М., он был весьма ответственным и не мог просто так, никого не предупредив, исчезнуть. Это далеко не первое загадочное происшествие на пустыре. В этом году официально зафиксировано ещё как минимум три аналогичных случая».

Или другая статья, «Легенды спальных районов»: «Немало страшных историй можно услышать и от жителей Метлинского. Главным источником “городских легенд” микрорайона служит пустырь между улицами Школьная и Панаса Мирного. Даже сейчас, после того как пустырь стараниями городской администрации превратился в парк, место не пользуется большой популярностью. Тёплыми летними вечерами лавочки в новом парке остаются пустыми, а по новым освещённым дорожкам не ходят ни влюблённые пары, ни вышедшие прогуляться перед сном пенсионеры. Собаководы — и те избегают этого парка. И причина у всего одна — суеверия. Как сообщил нам сорокапятилетний житель района Николай, здешние боятся пустыря, потому как считают, что там водится всякая нечисть. Студенты медицинского университета Дима и Ира, снимающие квартиру в доме возле нового парка, были не столь категоричны, однако тоже отметили, что особой популярностью парк не пользуется. “Никто, конечно, не боится этого парка, это смешно, — сказала Ира, — но людей в нём гуляет меньше, чем в парке возле конечной”. “Люди ещё не привыкли к парку, — предположил Дима, — его ведь совсем недавно привели в порядок. Это место до сих пор называют пустырём”. Прихожанка районного храма пенсионерка Мария Степановна считает, что это злое, проклятое место и администрации надо было строить там не парк, а церковь. Интересным мнением о Метлинском пустыре поделился с нами и настоятель храма».

— Со мной там тоже случались странные вещи, — сказал Антон. — Шёл как-то от остановки на Школьной. Днём, светло было. Я классе в восьмом тогда учился. Навстречу какой-то мужичок, и тут вдруг раз — вроде как узнал меня. Привет, говорит, Колян. Я глянул на него, — Полудницин сощурился, — и такой: извините, вы ошиблись. А он: «Да ты чего, до сих пор обижаешься, что ли?» Я ещё раз сказал, что он перепутал. И тут мужик спрашивает: «А Владимир Викторович, ну отец твой, как там?» Я остановился, моего папика действительно зовут Владимир Викторович. Мужик же решил совсем добить меня: «Гипс-то с ноги сняли?» Ого, думаю, совпадения: папе сняли гипс всего пару дней назад, он сломал лодыжку. «Гипс, — говорю, — сняли. Только меня не Коля звать». Решил: мало ли кто с отцовской работы. «Как же не Коля? — удивился мужик. — Скажи ещё, что мама твоя не Ирина! И дед не Виктор Константинович! А? И гаража у него нету? И “Волги” двадцать первой?» Я замер. Мужик посмотрел мне в глаза и заржал. «Николашка, — говорит, — Николай, — и погрозил пальцем, — ай-яй-яй». Я вдруг испугался, уж не знаю чего именно, сперва попятился назад, потом развернулся и быстро-быстро пошёл к дому. А мужик продолжал ржать, выкрикивал вслед имена моей родни. И через слово: «Коля, Коля, Николай».

— Ни фига себе, — сказала Аня.

— Меня потом ещё несколько раз вроде как «узнавали» на том же пустыре.

— И тоже говорили, что ты — Коля?

— Нет, — ответил Полудницин. — Да и как-то разговоров с ними не было. Так, пройдёт кто, махнёт рукой, — он показал Ане открытую ладонь: — «Привет, Михей!» Я махну в ответ…

— Кстати, — Вирник сделала маленький глоток — допила остаток кофе, — меня однажды тоже спутали с другой, — она поставила чашку на блюдце и отодвинула в сторону. — В фойе института. Училась тогда на первом курсе. Представь: стою возле вертушки, народ туда-сюда, и тут подходит один парень, смотрит на меня и растерянно так говорит: «Ольга?» Я отвечаю: нет. А он всё равно: «Оленька, что ты?» Взял меня так, — Аня обхватила запястья Полудницина, — и продолжает: «Оля, Оля, Оля». Пришлось показать ему студенческий, иначе не верил.

— Коля-Оля, — засмеялся Антон. — Бо́рис-До́рис.

 

Вариант II

— Прямая — бесконечна, — сказал Александр Александрович. — Её не начертишь, её даже не представишь, — он закрыл глаза и замолчал. Будто бы что-то вспомнил, а может, решил всё-таки попробовать представить прямую.

— Рощин начертит, — хихикнула Воронина, — если тройку на экзамене поставите.

— Слышь, — огрызнулся Рощин и кинул в неё скомканную бумажку.

Учитель открыл глаза, поморгал, потёр их пальцами.

— На всех рисунках, — сказал Саныч, — только часть прямой.

 

Анина сумка замурлыкала мелодию, похожую на «Одинокую» Ирины Билык.

— Кто-то меня хочет, — сказала Вирник, достала телефон и глянула на экран. — Извини, — Аня кивнула Антону и выбралась из-за стола, пошла к окну. На ходу нажала «Ответить» и, улыбнувшись, как-то тепло, как улыбаются, если звонок не просто чей-то или кто-то, сказала «Привет».

Что было сказано дальше, Антон не слышал, да в общем-то, и не хотел слышать. Аня стояла перед светящимся прямоугольником и словно таяла в этом сиянии — потихоньку, по чуть-чуть. Растворялась, исчезала в солнечных лучах, как силуэт на обложке «Anathema», как Джонни Депп в «Девятых вратах».

«Ну что за паника?» — послышался голос Яны. Совсем недавний. Она так же стояла у окна, и так же светило солнце, только — зимнее, отражавшееся от сугробов и сосулек, набиравшее силу в этих зеркалах поневоле, как луч в аппарате Пьера Гарри… И легко было вспомнить всё-всё до мельчайших подробностей. Казалось, лишь повернись туда, где вроде бы мелькнул голос Яны, и почувствуешь весь тот день — и только что заваренный зелёный чай с кучей трав-прибамбасов, и её духи — скорее вечерние и по поводу, а не повседневные, и даже морозный воздух из форточки — февральский, настоящий.

Полудницин снова глянул на Аню и подумал, что их сегодняшний разговор начался как-то «неправильно», но по-хорошему «неправильно» — right from wrong. Ведь они так и не спросили друг у друга ни про работу, ни про дела, ни про что-то ещё — привычное и вроде как обязательное, необходимое. Обычно необходимое.

 

 

Глава 9

 

Тот, кто раскаивается в каком-либо поступке, вдвойне жалок или бессилен.

Бенедикт Спиноза, «Этика, доказанная в геометрическом порядке»

 

Над пешеходным переходом висела растяжка с надписью «Свобода — это осознанная необходимость». Торжественно-коммунистические цвета: белый текст на красном фоне — такие же, как и на всяких «С празд-ником, любимый город!» и «Привет участникам спартакиады». Подписи под цитатой не было — художник, видимо, решил отнести эту мудрость к народной или подумал, что «кто ж не знает старину Крупского!»

— Никогда не понимал этот девиз, — сказал Колодезный, глядя, прищурившись, на растяжку.

— А чего тут сложного? — удивился Межник. — Свобода типа необходима всем, и все это осознают. Бабло, например, тоже осознанная необходимость.

— По-моему, — Колодезный посмотрел на Межника, — дело в другом. Необходимость…

— Это из Спинозы, — перебил Полевой.

Они уже минут пять стояли на остановке, и всё это время Полевой молчал. Даже отвернулся: читал объявления, рассматривал карту.

— Есть глюкоза-сахароза, — усмехнулся Межник, — а есть спиноза.

— И что? — спросил Колодезный. — Свобода — это несвобода?

— Да, — ответил Полевой. — Но лишь та несвобода, которую понял и принял.

Межник вспомнил одного «товарища», пожалуй, самого проблемного — профессора физмата, вышедшего на пенсию и окончательно рехнувшегося. Соседи профессора звонили каждую неделю и просили, требовали: «Успокойте его! Сделайте же что-нибудь!» Иногда угрожали: «Если вы не хотите, так мы вашему начальству будем звонить! На кой нам такие стражи порядка!» Межник много раз бывал у профессора, когда тот, например, напивался и орал посреди ночи какую-нибудь попсовую песенку: «Две открытки из Небраски у тебя лежали на столе, говорил, что Донни Браско, только я не верила тебе», — порой приходилось вместе с другим бойцом заламывать профессору руки и запихивать в машину, а потом проводить нудную воспитательную беседу. Межник даже выучил его фамилию — Ваесолис. Квартира выглядела не так, как профессорские квартиры в кино, была тесной и бедной, хотя при этом вполне ухоженной. Несколько странными казались разве что надписи на стенах: «Рыба — это мясо», «Трезвый значит пьяный», «Есть можно пить», «Хлеб — это абсурд».

— Допустим, — сказал Полевой Колодезному, — у меня пожилые соседи, которые уже ни хрена не слышат, и, когда смотрят телик, врубают его чуть ли не на всю громкость. Стены тонкие, а значит, и в моей квартире орёт так, что просто… Каждый вечер они смотрят одно и то же: очередную «Кончиту-Хуаниту» по третьему, часиков так в шесть; затем в семь слушают какого-нибудь Кеннета Коупленда, смотрят новости по «Первому», прогноз погоды и вырубают телик. То ли спать ложатся, то ли из экономии.

— И что? — спросил Межник.

— Каждый вечер я вроде как вынужден всё это слушать. А вынужден — значит необходимость. Пытаться что-то объяснять пенсионерам — бесполезно. Тогда я беру газету и отмечаю то, что они смотрят. И по вечерам включаю те же программы.

— И Кеннета Коупленда? — удивился Межник.

— Ну да, если и они его смотрят.

— Понятно, — Межник махнул рукой и отвернулся к дороге.

— Звук их телика, — продолжил Полевой, — сливается со звуком моего. И я уже не замечаю, что они смотрят — эти передачи теперь как бы мой выбор. Даже если у соседей сгорит телевизор или они, не дай бог, умрут.

Под красной растяжкой — будто пересекая финиш — проносились хетчбэки, джипы, минивэны, грузовики. И автобусы. Но ни один не остановился.

— И где, блядь, наш? — громко спросил Межник. — Написано же: интервал пять-семь минут, а мы уже сколько торчим?

 

Вариант III

Дверь вдруг со скрипом распахнулась. Это точно был не опоздавший — ни Лаптева и ни Максимов, или кого ещё не было в классе. Опоздавший, тем более — пришедший под конец урока— аккуратно приоткрыл бы дверь, заглянул, и потом, стараясь не шуметь, извинившись и спросив, можно ли, зашёл. А Максимов сказал бы «извините» раза три, бормоча тихо-тихо какую-нибудь отмазку. Распахнуть дверь могла завуч или…

Семиклассники повскакивали с мест. Саныч дочитал предложение — «…равенства отрезков, равенства углов и равенства треугольников» — и посмотрел на класс: вытянувшихся — физ-ра, «равнение на середину», застывших, как земляные белки.

— Здравствуйте, Александр Александрович, — сказал директор.

 

— А если твои соседи, — Межник поправил воротник куртки, — вместо Коупленда в один прекрасный день начнут смотреть кого-нибудь другого? Тебе тоже придётся сменить веру?

— Ну мне не обязательно было верить в Коупленда.

— Все так говорят! — засмеялся Межник. Как в той игре-задрочке: «У всех нет денег, а ты купи слона», «Всем он не нужен, а ты купи слона».

— Я похож на харизмата? — спросил Полевой.

— А кто тогда — субботник, иеговист?

Пять лет назад Межник написал заявление «по собственному желанию» и остался, как говорят, на вольных хлебах. Первый месяц без работы прошёл «на ура»: рыбалка, охота, пиво, стадионы. Второй, чуть скромнее, но тоже неплохо. А затем деньги кончились, и пришлось «что-то думать, что-то решать» — Межник рылся в объявлениях, бесплатных газетах, созванивался, ездил на собеседования, вспоминал знакомых, которые могли помочь. Он не просто искал работу, он хотел найти замену службам — армии, внутренним войскам, сверхсрочной, МВД. Не в охранники же идти?

Тем летом Межнику пришлось немало помотаться по городу. Впрочем, торопиться обычно было некуда, так что — погулять, по-бродить, пошататься. На собеседования он выходил заранее и шёл пешком — к чёрту все эти троллейбусы и маршрутки — душные, забитые. И после собеседований («Мы вам позвоним») Межник не спешил домой — сидел на лавочке в парке, гулял по набережной, бродил по улочкам и дворикам. Одевался он теперь по гражданке: кроссовки, футболка и джинсы, а если было совсем жарко, то шорты.

Один раз, когда Межник сидел на лавке у фонтана и просматривал газету, думая, куда бы ещё позвонить, к нему подошла тётка. «Есть идеалисты и материалисты, — скороговоркой и будто с претензией сказала она. — Кто ты?» — «Что?» — переспросил Межник. Тётка шустро сунула ему какую-то листовку и зашагала дальше.

На глянцевой бумажке, вроде тех, что бросают в почтовые ящики, — распродажа, — был нарисован морально устаревший рай, тамошний, ихний — полуголый Барри Гибб обнимал Агнету Фельтског, а вокруг скакали олени, тигры, кабаны. На обратной стороне: цитаты из Библии, приглашение на собрание (каждое воскресенье, ДК Строителей, 13:00) и жирным курсивом: «Ждём тебя, брат! Блажен, кто услышит».

«Даже здесь братва!» — усмехнулся Межник. И тут же подумал: «А чего бы и не сходить? Бесплатный цирк». На следующей неделе, в среду, Межник посетил сешит дзэн-буддистов, в пятницу — шаббат в еврейском центре, на выходных заглянул к Свидетелям Иеговы и кришнаитам.

За лето Межник побывал на всех религиозных собраниях в городе, которые только нашёл. Он всегда садился в стороне, старался ни с кем не общаться, наблюдал, как зритель в театре. Но всё же к осени у него скопилось куда как больше историй-воспоминаний, чем если б он всё лето ходил по театрам, музеям, выставкам. Или «по бабам».

В ДК Строителей (у «харизматов», как вычитал Межник позднее на каком-то сайте), хотя собрание и проходило в зале с удобными креслами, сидеть было не принято — все стояли в рядах и между рядами, пританцовывали и громко кричали «Аллилуйя!» вслед за ведущим. А на входе (в ДК и в сам актовый зал) возле лестниц и туалетов стояли негры — по трое-четверо, вроде как охрана.

У кришнаитов лекции и песнопения было принято слушать сидя, но оказалось, что зал разделён на две части, мужскую и женскую — мальчики направо, девочки налево. Вначале, пока квартет на им-провизированной сцене играл что-то в меру заунывное, в зале было фактически пусто. К лекции подтянулось с десяток человек, после — когда лавки посдвигали к стене и снова заиграла музыка — людей стало намного больше, появились весьма колоритные, типа разодетых в сари старух — слетевших с катушек фанаток «Зиты и Гиты». Львиная же доля «паствы» подтянулась к финалу, когда раздавали еду — пропахшую индийскими специями, в ритуальную суть которой вдаваться было совсем не обязательно. Тут уж все кому не лень: и подвыпившие, и скучающие, и накуренные.

На шаббате тоже кормили, а ещё — поили красным вином и выдавали кипы. Межник не стал спрашивать, нужно ли кому-нибудь возвращать эту шапочку, и прихватил её с собой как сувенир.

Разглядеть в Межнике туриста было несложно — он как alien (а legal alien) с лёгкостью нарушал правила и традиции. Обычно, «мест-ные», улыбаясь или посмеиваясь, подсказывали что к чему. Но не все и не всегда. В ДК Строителей одна старушка постоянно косилась на него — сидящего — и бурчала что-то неразборчивое, но явно грубое. Так же, с какими-то неслышными ругательствами, посмотрели в сторону Межника, и когда он зааплодировал детскому хору у баптистов, и когда уселся на «женской» стороне у кришнаитов. Всегда — пожилые женщины, низкого роста, в очках. А может, подумал Межник, одна и та же. Баба Марла — симулянтка. The big tourist, как и он.

 

— Все твои «хочу», — сказала она, — как коты. Ты ведь слышал про хоминг?

Он покачал головой.

— Ну… Как же? — удивилась она. — Не слышал, что коты — да и не только коты, собаки, например, тоже — могут найти свой дом, даже если увезти их далеко-далеко?

— А, это… Читал когда-то.

— Так вот — с твоими «хочу» похожая история. Если втолдычишь коту-желанию, что она — ну та, которую хочешь — его дом, твой кот обязательно найдёт её и станет её желанием. Через день или два, неделю, месяц, год. И по фиг, что ты можешь уже и не хотеть.

— То есть любое желание сбудется?

 

— Наш автобус, — сказал Колодезный.

Тридцать четвёртый был похож скорее на междугородный, чем на маршрутный городской: длинный и с двумя дверьми (не хватало средней). Двери открывались наружу — такие называют прислонно-сдвижными, — сперва издавали звук, будто кит, выпускающий фонтан, а затем медленно выплывали, никуда не торопясь (путь неблизкий) — не то что хлопающие «ширмы». Или планерные — вежливо, но настойчиво толкающие в спину. В больших окнах отражались ветки, столбы, провода. И облака, набежавшие быстро и непонятно откуда, — в затенённых стеклах они казались хмурыми тучами.

Колодезный вошёл первым, за ним Межник, следом Полевой. Они выстроились в очередь к водителю, каждый полез за деньгами.

— Я заплачý, — сказал Межник. — Потом сочтёмся.

И тут на Колодезного налетела чёрная тень — матерящаяся, выскочившая вдруг из серёдки салона: «Куда, блядь, ломитесь? Не вышли ещё!» Таких обычно называют пенсионерами — уже не мужик, ещё не старик — и не важно, получает он пенсию или нет, как не важно наличие гражданства для гражданин.

Пенсионер толкнул Межника — тот чуть не рассыпал мелочь, задел Полевого. Седые взъерошенные волосы, раскрасневшиеся щёки, полный, с двойным подбородком. Тёмные брюки, чёрная куртка. И бесформенная торба в руках.

— Седина в бороду, — усмехнулся Полевой.

— И моторчик в жопу, — сказал Межник. Он повернулся и уже со злобой, громко, чтобы толкавшийся услышал, добавил: «От смерти всё равно не убежишь».

— Значит, я могу вот так, — он стал показывать пальцем на сидящих рядом девушек, как Ренарс Кауперс, когда пел: «with you… youyouyou», — на одну, вторую, третью, — хочу, хочу, хочу, хочу.

— Какой же кот тебе поверит? — рассмеялась она.

 

Они сели в хвосте — в автобусах поменьше на таких местах подпрыгиваешь, чуть ямка или бугорок. В «лайнере-туристе», наоборот, было комфортно — на самом деле легко замечтаться и проехать свою остановку. Или вспомнить в последний момент.

Межник глянул на задумавшегося о чём-то Полевого и, подмигнув Колодезному, спросил:

— Так что же всё-таки с богом?

— Вот, блин, шесть-десять, прицепился, — пробурчал Полевой. Его похоже оторвали от каких-то приятных мыслей. Удобных, как кресла в автобусе, тёплых, как весна за окном. — Ну не смотрел я Коу-плен-да. И ни в каких посольствах божьих не работаю. И даже про их визы не узнавал.

— Но ты же вроде говорил, — Межник хитро улыбнулся, — что смерть — это наше всё? Мол, пока не умрёшь — ничего не поймёшь.

— Десять-пятнадцать, при чём тут одно к другому?

— Упростим. Что после смерти?

Полевой улыбнулся в ответ. Скорее не хитро, а вроде как довольно.

— Душа переселяется, — сказал он.

— В кого? — тут же влез Межник.

— Это уж как сама захочет. Есть легенда, что оторвавшись от тела, душа следует своим желаниям — то есть страстям того, чьей она была. Так вот, похотливая душа устремляется к трахающейся парочке и в итоге становится душой зачатого ребёнка.

— А если предохранялись? — спросил Колодезный.

— Тогда, думаю, летает, пока не найдёт то, что нужно… Есть и другие версии. Что душа получает новую жизнь с учётом прежних заслуг. Тут уж можешь и собакой стать, и свиньёй, а то и кустом. Или наоборот, каким-нибудь мажором родишься… Кстати, есть ещё интересная тео-рия, что после смерти можешь переродиться не только человеком, животным, растением, но и какой-нибудь идеей, ощущением. Про это даже рассказец был. Начальник постоянно ссорился со своим замом, и вот зам, когда умер, стал неудачей своего начальника, вроде проклятия.

— Замечательно, — сказал Межник. — А в новой жизни человек помнит свою прошлую?

— Нет, — ответил Полевой.

— К чему тогда весь сыр-бор?

Вопрос про память Межник задавал всем, кто говорил про всякие воплощения-перерождения. И все подтверждали: не помнит. А затем шли отмазки-нюансы. От незамысловатых: «душа ничего не помнит, потому что ей стыдно вспоминать» — до более изощрённых: «душа как sim-карта, а тело — телефон; если хранишь номера друзей в телефоне, то когда он сломается, ты купишь новый, вставишь туда карту, но — никаких номеров не увидишь; можно, конечно, подумать заранее и сохранить номера друзей на sim-карте; так же и с душой — наши тренинги учат сохранять воспоминания в душе, чтобы они уцелели, сколько б тел вы ни сменили».

— По-твоему, — спросил Полевой, — память — самое главное?

— Конечно.

— А если у человека случится амнезия, то что — он, считай, умер?

— Да, — кивнул Межник. И тут же чуть громче: — Да. — И ещё громче: — Да. Сам подумай: человек забывает и профессию, и привычки, и хобби, друзей, родственников, фильмы, книги, даже моральный кодекс. По сути всё, что составляло личность, — не дожидаясь, возразит Полевой или нет, Межник спросил у заскучавшего Колодезного: — А ты как думаешь?

— Ну… — начал он.

— А сам-то что думаешь? Что после смерти?

— Как говорят у нас в Канзасе, — ответил Межник, — пиздец коту Ваське.

— В «Канзасе»? — удивился Полевой.

Автобус проехал башенки на площади Космонавтов, саму площадь — чуть обновлённую к весне: новые лавочки, свежая краска на бордюрах — и уродующий всё банк «Винки»: обшитую профлистом двухэтажную коробку-пристройку. Карточка этого банка была у одного знакомого Межника, который вечно ругался: «Обрати внимание, в каждом супермаркете висит: “Винки-банк не обслуживаем”, ”Карты Винки не принимаем”. Так и банкоматов в городе всего два — один в их главном офисе, а второй на проходной какого-то завода».

 

— Что там за горизонтом?

— Будущее, — сказал он.

— Или прошлое, — улыбнулась она.

 

Можно было выйти на Глинки или в порту — расстояние до улицы Волкова одно и то же: два квартала по ходу или два квартала назад.

— Едем в порт, — предложил Полевой.

— Зачем? — удивился Межник. — От Глинки ближе.

Они замолчали, оба — как бывает иногда в спорах, или в предспорах: каждый озвучил, что думает, и встал в выжидающую «боксёрскую стойку».

— Выходим, — тихо сказал Колодезный. С какой-то даже осторожностью — будто спрашивал, как Змей-Горыныч в анекдоте, заглянув всеми головами в пещеру: «Мужики, а можно с вами?»

— Выходим! — сказал Межник и похлопал Полевого по плечу. — Возвращаться — плохая примета. Так что — руки в ноги.

 

На углу проспекта и улицы Волкова, сразу за кафе «Нонестика», висела небольшая синяя табличка с двумя скрещёнными киями, пирамидкой из шести шаров, изогнутой стрелкой и подписью «Бильярд. Вход со двора». Следом была арка — длинная и не особо широкая (джип не въедет), из тех — хмурых и тёмных, даже в солнечные дни. Когда слышишь или читаешь: «В арке мужчину ударили по голове тяжёлым предметом», — представляешь именно такую.

— Ого, — сказал Колодезный, — а дальше-то как?

Казалось, весь снег, что убирали во дворах, скидывали сюда, а теперь — конечно, сколько уж плюс держится — снег растаял и стал даже не лужей, скорее — озерцом, прудом.

— Вплавь, — сказал Межник.

— Смотрите, — Полевой показал пальцем на выложенную из кирпичей дорожку — от одного до другого не меньше метра, — нашлись добрые люди.

И тут же шагнул. Второй кирпич, третий, четвёртый — придерживаясь рукой за стенку, — и встал на сухой асфальт, на другом берегу, во дворе.

— Ну, — крикнул Полевой, — чего застряли?

Межник быстро прошагал по кирпичам. Колодезный немного помялся и тоже, пусть и робко, перебирая двумя руками по стене, по-следовал за ним.

Бильярдная располагалась в полуподвальном помещении. Нужно было войти в подъезд и спуститься по разбитым ступенькам. Межник ожидал увидить «злачное место» — прокуренное, где, как говорят, хоть топор вешай, плохо освещённое, воняющее бог знает чем. С завсегдатаями, которые смолкают, когда кто-то входит, и смотрят, оценивая, «наши» это или «какие-то залётные».

Но всё оказалось другим. Декоративная кирпичная кладка, множество фотографий в рамках, новенькие, сверкающие бильярдные столы. Если и «злачное место», то импортное, из голливудских фильмов.

— Вы в бар или в бильярд? — спросила девушка. Белая блузка, бейджик «Татьяна». В руках — два меню в кожаных обложках.

— В бар, — ответили Колодезный и Полевой почти одновременно.

— А чего в бар? — Межник посмотрел сперва на одного, затем на другого. — Идёмте поиграем.

— Так что? — спросила Татьяна.

Не успел Полевой заикнуться, как Межник ответил — и за него, и за Колодезного:

— Бильярд, бильярд.

— Проходите, — сказала Таня, — за любой стол.

Межник выбрал самый дальний, последний в ряду — двенадцатифутовый, для русского бильярда. Два других были девятифутовыми, с большими лузами — для американского.

— В бильярд, — тихо, почти шёпотом, сказал Полевой. И кивнул. Самому себе.

Над столом висели четыре светильника. С зелёными абажурами, точнее — зелёно-синими, как и сукно. Рядом с бильярдным столом был маленький круглый столик. За ним — навесная полочка с шарами, подставка с киями и треугольник. А ещё, совсем под потолком — круглые часы.

Всё то же — возле каждого бильярда. Под часами напрашивались «Tokyo», «New-York» и, например, «Paris» — как в холлах гостиниц, или на бирже, или где-нибудь ещё.

Колодезный взял треугольник, положил на стол и стал выкладывать в него шары. По одному, но с какой-то комичной спешкой, будто боялся не успеть, будто кто-то включил секундомер и повторял: «Быст-рее. Быстрее. Быстрее!»

— Треугольные числа, — сказал Полевой. — Один, три, шесть…

— Что? — спросил Колодезный.

— Этот шар отдельно, — сказал Межник. — Им разбивают.

Он подошёл к киям, взял один, другой — те отличались по весу. Межник вспомнил своего напарника — без пятнадцати минут профессионала: без званий, наград и выигранных биллионов, зато с трепетным отношением к традициям и аксессуарам — разборной кий в чемоданчике, обшитом изнутри бархатом; и вечные: «Ну что ты на стол улёгся?», «Двумя ногами стой на полу — тоже мне цапля!», «Отцепись, блядь, от тёщи!»

Межник оставил себе тот кий, что потяжелее, второй протянул Колодезному.

— Так, погодь, — Межник положил руку на треугольник, который Колодезный уже собирался снять. — На столе есть ямки, маленькие такие выемки. Одна под шар, которым разбиваешь, одна под первый шар этой вот пирамиды. Видишь? Сюда и подвигай.

— Нам что — бэушный стол подсунули? — вроде как пошутил Полевой.

— Даже новый обязательно обкатывается, — серьёзно ответил Межник. — На нём играют хотя бы одну партию, прежде чем продать или отдать клиенту… Ну что, я разобью?

Колодезный кивнул. Межник снял куртку и бросил на столик.

— Можно сразу забить крайний в угловую лузу, — сказал он, — но пирамида останется неразбитой. Так что, не будем.

Он ударил. Шар угодил не прямо в лоб, а чуть левее — совсем чуть-чуть. Шары застучали один о другой, о борта. И успокоились. Выстроили новый порядок — более сложный, но всё-таки порядок. Лаплас не даст соврать.

— Теперь ты, — сказал Межник. И тут же: — Ну что ты творишь?

Держа кий за спиной, Колодезный уселся на край бильярда и стал прицеливаться.

— Что за тяга к дешёвым понтам? — засмеялся Межник. — Это тёлки вечно так. То из-за спины бьёт, то грудь на стол вывалит, то полчаса задницей крутит — целится она.

— Тёлки — это хорошо, — сказал Колодезный.

— Но ты-то не тёлка. Или ошибаюсь?

Колодезный тут же слез со стола и, особо не примеряясь, стукнул по шару. Потревожил ещё парочку, но без результата — ни один не влетел в лузу.

Прикинув варианты, Межник ударил и забил в угловую. Чисто, не зацепив лишних, — шар, шар, луза. А следом промазал. Специально — стукнул сильнее, чем нужно, и не совсем туда, куда нужно. Со стороны промах выглядел случайным, даже — обидно случайным: шар ударился о борта лузы и выкатился к серёдке стола.

— Блин, — сказал Полевой, — почти.

— Не хочешь забить этот в боковую? — спросил у него Межник.

Наклонившийся было к столу Колодезный вытянулся по стойке смирно. И тут же шагнул к навесной полке, будто и не собирался бить.

— Нет, — ответил Полевой, — я тот ещё игрок.

— Как знаешь, — сказал Межник и повернулся к Колодезному. — О, мелок нашёл! Только ты же не гайку закручиваешь. Вот такими движениями натирай, — Межник провел большим пальцем по наконечнику кия, — от себя.

— Ты пожарником не работал? — спросил Полевой.

— Пожарным, — поправил Межник. — Нет.

Он любил такие интеллигентно-обламывающие «нет», без пояснений. «На юге Италии много недорогих курортов». — «Бывал в Италии?» — «Нет».

Колодезный снова промахнулся. «Почти», но совсем не такое, как у Межника. Случайным казался не промах, а то, что шар вообще покатился в сторону лузы.

— Ну что ж ты! — сказал Межник и с лёгкостью загнал шар. Тот самый, с которым не сложилось у Колодезного.

Таня сидела за барной стойкой и разговаривала с кем-то по телефону. Полевой повернул голову и посмотрел то ли на неё, то ли просто в её сторону.

— Классная тёлка, — сказал Колодезный.

— Вы в бильярд сперва научитесь играть, — усмехнулся Межник, — а потом на баб будете заглядываться.

— Без дуплета нет минета? — спросил Полевой.

— Баб привлекает сила, — сказал Межник. — И не только баб. Притягивает всех, — он нагнулся и примерился к удару, но сразу же передумал. — Тут как в школе или во дворе, с тех пор ничего не поменялось, — Межник обошёл стол. — Все хотят дружить с Мишей, потому что он крутой, — но шарахаются ботаника Коли. Рядом с Мишей ты становишься круче, а с Колей — наоборот, — он ударил и закатил шар в лузу. — Когда с кем-то общаешься, то как бы выравниваешься с ним. С сильным — сильнеешь, со слабым — слабеешь. В итоге же оба приходят к одному уровню. Замечали ведь, что давнишние друзья — копия друг друга?

— А при чём тут бильярд? — не понял Колодязный.

— Сильный — это уверенный в себе. А уверенность — это что? Умения и навыки. Умеешь дать в морду — уверен в себе; умеешь заработать — уверен в себе. И навыки. Получилось раз, другой, третий — на четвёртый уже и…

— Подожди, — перебил Полевой, — по-твоему, в браке — через год, два, три — обязательно придётся «сходить налево»? За силой?

— Нет.

— И вообще, — Полевой словно не услышал ответ, — выходит, если дружить с кем-то — это либо урвать, либо отдать (а отдавать, само собой, никто не хочет), — то в дружбе нет никакого смысла? Тот, кто сильнее, не захочет дружить с тобой. А со слабым ты сам не захочешь.

— Можно найти равного, — предположил Колодезный, — своего же типа уровня.

— Коматоз, а не общение, — сказал Полевой. — Это во-первых. А во-вторых, каждый ведь, — он передразнил Межника, — «тянется к силе».

— Нельзя быть сильным во всём, — сказал Межник. — Или слабым, опять же, во всём, — он перехватил кий, взял его, как туземец копье. — У тебя есть деньги, у него есть связи. Вот тебе и совместный бизнес. Каждый и поделится, и урвёт.

Межник ткнул «копьём» в шар, спрятавшийся за другим. Удар выглядел хитрым и в чём-то даже подлым — как в школе, в очереди в столовой, когда толкаешь не того, за кем стоишь, а того, кто перед ним: одного толкнул, другого подставил.

— Ух ты! — сказал Колодезный.

Шар стукнул по другому, стоявшему перед лузой, но не забил.

— Никогда не думали, — спросил Межник, — почему в милицию чаще попадают те, кто «первый раз и совсем чуть-чуть»?

— Нет, — ответил Колодезный.

— Разве это правда? — спросил Полевой.

— Правда, — сказал Межник. — И вот почему. Они делают что-то, что считают нечестным (неправильным, незаконным), и внутри у них возникают маленькие разряды. Крошечные молнии между плюсом-совестью и минусом-делом. Их легко увидит тренированный взгляд. Напуганные подростки потом плачут, мол, мы не хотели, мы первый раз, — но они как бы с самого начала искали наказание.

— Шли и бурчали, — засмеялся Полевой, — пирожок украл я — в тюрьму теперь меня?

— Не обязательно, — сказал Межник. — Суицидники ж тоже не хотят сдохнуть. Некоторые молитвы даже читают: «Господи. Пожалуйста. Пусть меня спасут!»

— Что-то не пойму, — сказал Колодезный. Он будто забыл про то, что его очередь бить. Положил кий на борт, опёрся двумя руками.

— Это, — ответил Межник, — ещё легко понять. Есть вещи куда посложнее. Приходит, например, инженер Козлов домой — примерный семьянин. Не пьёт, не курит, по блядям не лазит, на работе — один из лучших. Берёт нож и режет глотку своей жене, детям, а потом и сам вешается. И такое происходит постоянно, чуть ли не каждый день, только это прячут от журналистов… Сразу говорят, что тайна след-ствия, а через месяц-другой никому уже и не интересно… Кто захочет писать про то, что случилось месяц назад? Всем же свежачок нужен… А чего ты не бьёшь? Глянь, как выстроились.

Колодезный посмотрел так, словно перед ним стоял тот самый инженер Козлов.

— Не грусти ты, — улыбнулся Межник.

Его приятели-товарищи считали, что сам он грустить просто не умеет. Короткие анекдоты, пошутил кто-то: «Колобок повесился», «Буратино утонул», «Межник загрустил». Он действительно никогда не выглядел расстроенным — разве что обозлённым, но это была не беспомощная злоба, а наоборот, агрессивная, даже пугающая. И почти всегда по одной и той же причине. Вернее — по сотне причин, намекающих на одно и то же. Как, например, тот, прочитанный по радио стих Эдуарда Асадова, про студентку, у которой «в сердце то огонь, то дрожь», и её соседа-архитектора (Межник представил его старым, лет шестидесяти, не меньше), который в конце стиха «закрыв глаза, счаст-ливо улыбался».

Запищал «old ring», или «retro phone», или как ещё называют такие, стилизованные под старые телефоны, звонки.

— Кто-то меня вспомнил, — сказал Межник и потянулся к куртке.

 

 

Глава 10

 

Читатель должен быть всегда готов к какому-нибудь

 подвоху: это его дисциплинирует.

Евгений Клюев, «Давайте напишем что-нибудь»

 

Сотрудниками УВД по Когидинскому району разыскивается Ильсорова Ольга Захаровна, 1987 года рождения, которая 14 апреля 2007 года ушла из дома и до настоящего времени её местонахождение не установлено.

Приметы: на вид — 18–20 лет, рост 165 см, худощавого телосложения, волосы светло-русые, до плеч, глаза серые, нос прямой.

На момент ухода была одета: блузка белого цвета, светло-серый кардиган с капюшоном, короткая чёрная юбка.

 

На небе появились облака — быстро, незаметно, — зажглись, вдруг вспыхнули, как звёзды на вечернем небе: раз — и звёздная ночь; раз — и облачный день. По асфальту и земле заскользили тени — едва заметные, с размытыми контурами. Иногда же солнце пряталось за особо пухлым облаком, и тень укрывала всё. Становилось прохладно, холодно, а лужицы растаявшего снега казались следами только что закончившегося дождя.

Дальше — над рекой, за рекой — плыли совсем иные странники: «хоть бы раз полил нарочно с неба в блюдце дождь молочный» — уже не приручённые, даже воображением. Туча за тучей, за хмарою хмары. Дождевые, обязательно дождевые — распухшие, тяжёлые, неспешные. Но всё же — там — далеко и нескоро.

По безлюдной аллее Горизонт вышел к площади Ленина.

Вокруг памятника стояли лавочки, простые — две бетонные тумбы и четыре разноцветных бруса на каждую, — без спинок и прочих излишеств. Возле некоторых лавочек стояли урны, возле других были небольшие клумбы, тоже, впрочем, чаще — «урны».

Памятник был трёхэтажным. Первый этаж — металлурги с обнажёнными торсами и крестьяне-колхозники, прижимающие к груди пшеничные колоски. Выше — молодая женщина с развевающимся флагом. А над всеми ними — Ленин. Почти как на картинке девятьсот одиннадцатого года — we role youwe fool you, — только классы другие, да и классов поменьше.

Рука Ленина указывала на белые высотки на правом берегу. Обычные шестнадцатиэтажки, в окнах которых сверкали лучи утреннего солнца и за которые солнце уходило вечерами. По весне — красное, большое.

В конце пятидесятых — начале шестидесятых, прежде чем утвердить окончательный проект памятника, городской совет (или какой повыше) рассмотрел десятки эскизов. Как ни странно, самым сложным было решить, куда должен показывать вождь. На первый взгляд, лучше всего — на заводы, но показывать тогда пришлось бы левой рукой. Справа от памятника не было ничего примечательного, а дер-жать руку прямо было бы свинством: проехал гость весь проспект к памятнику, а тут ему Ленин показывает — разворачивайся и едь обратно. Кто-то предлагал спрятать руки за спину или упереть в бока; были и более хитрые варианты — например, сделать постамент вращающимся. В итоге утвердили эскиз, где Ленин стоял вполоборота и указывал рукой в сторону тогда ещё только планируемых построек.

В восьмидесятые, когда на правом берегу стали вырастать дом за домом, квартал за кварталом, появилось более конкретное объяснение, куда всё-таки показывает вождь. На второй пивзавод, построенный на окраине Верхнинского микрорайона, того самого — с белыми шестнадцатиэтажками.

«Вовка Каменный, — шутили мужики, — знает верный путь».

Постояв недолго перед памятником, глядя даже не на самого Ленина или свиту, или серебристую подпись, а на букет у подножья — три перехваченные красной ленточкой гвоздики, — Горизонт развернулся, перешёл через дорогу и зашагал по проспекту. Он не косился по сторонам, не оглядывался — вроде как задумался о чём-то, смотрел лишь под ноги, под ноги, под ноги.

Минут через пять Горизонт дошёл до кафе «Нонестика». И остановился.

Похожих кафе в городе было немало, и не только кафе — точь-в-точь выглядели почти все первоэтажные и полуподвальные «услуги и продажи»: магазинчики, парикмахерские, салоны, аптеки — окошко, дверь, окошко. Две или три ступеньки, над входом вывеска. Аккуратно и без пафоса — благо время картинок в духе перестроечной эротики и мерцающих, как гирлянда, надписей «Супермаркет» над киосками безвозвратно ушло.

Горизонт вошёл внутрь. Негромко играло радио. За одним из столиков сидела компания — три парня и девушка. Какие-то салаты, чайничек, у паренька в белом спортивном костюме — бокал пива. Больше посетителей не было.

«А мы продолжаем наш апрельский марафон, — сказал ди-джей, — и сейчас у нас звучит песня “Апрель” группы “Табула раса”».

— Здравствуйте, — сказала барменша. Горизонт кивнул.

Компания не обратила внимания на вошедшего, да и барменша, поздоровавшись, сразу вернулась к своим делам — то ли чекам-счетам, то ли кроссворду-журналу.

— Не зря же есть поговорка, — сказал тот, что в спортивном костюме, — то до ху

— То до фига, то ни фига, — подсказал другой.

— Да. Так и бывает.

— Почему? — спросила девушка.

— Олька-Олька…

Парень положил руку девушке на плечо, но она тут же скинула её — не грубо, как бы между прочим — и поправила капюшон кардигана.

— Это как с палатками на рынке. Вот представь: стоят несколько в ряд и во всех продают одно и то же. Какие-нибудь шарфы. Или носки. Возле одной толпятся люди, а у других — пусто. И когда проходишь, остановишься именно у той палатки, где люди. Вроде как — если со-брались, значит там почему-то лучше.

— И с девушками так же? — спросила Оля.

— Да. Ходишь сам, сам, сам, а потом только познакомился с кем-то, как — здрасьте! — и та нарисовалась, и эта позвонила, и тут сами на шею вешаются. Ты вот вспомнила…

Горизонт подошёл к их столику, взял бокал пива и отхлебнул. Все замолчали.

— Слышь, бля, — сказал парень в спортивном костюме. — Мужик, ты чего? Совсем охренел?

Он встал и замахнулся кулаком, но тут же почему-то опустил руку. Горизонт поставил бокал обратно на стол. Парень сел. Появившееся на секунду напряжение исчезло.

А ещё через секунду исчез и бокал. Как в старых фильмах, докомпьютерных — приём «стоп-камера»: угол стола, бокал на скатерти и тут же — какой-нибудь дурацкий звук: «тиу-у-у», «тюу-у-у» — и скатерть без бокала.

Горизонт шагнул к выходу.

— Я ж вроде заказывал пиво? — спросил парень в спортивном костюме. — Или нет?

— По-моему, нет, — ответила Оля.

— Девушка, — позвал он, — а можно одно пиво?

 

Вариант I

— А вы нам расскажите, — предложила Воронина. — Мы запишем в тетрадки и к следующему уроку выучим.

 

На автобусе Горизонт доехал до Фестивальной площади.

Он будто убегал от непогоды — надвигавшихся с правого берега туч, едва заметных отсюда. И ветра. Здесь, под прозрачным небом с редкими облаками, всё же — ветерка — апрельского, весеннего — прохладного, но не до дрожи.

Как и утром, Горизонт прошёл мимо гостиницы, вдоль витрин с плазменными панелями, стереосистемами — и свернул во двор дома, в котором когда-то был магазин «Пионер». Щёлкнул кодовым зам-ком, вошёл в подъезд.

Поднявшись на второй этаж, Горизонт остановился и посмотрел на приоткрытую дверь. Затем шагнул к ней, прислушался. Было тихо-тихо — ни шарканья, ни храпа-посапывания, ни радио или телевизора — так бывает лишь в пустых квартирах.

Горизонт позвонил, но никто не отозвался. Звонкое «дин-дон» пробежало по коридору, заглянуло на кухню, в комнаты, в ванную и туа-лет, в шкафы и на балкон. И никого не найдя, потерялось, утонуло, сгинуло, как в болоте.

Тихо было не только в той квартире — спал весь подъезд. Так и должно быть в будни, посреди дня, когда все разбежались по работам-институтам, а со школ ещё не вернулись. Уютна ли квартира, когда в ней никого нет? На ступеньках были капли крови — высохшие, уже почти неразличимые, слившиеся с бетоном. Стоит кому-нибудь наступить на них раз-другой, и — обойдёмся без уборщиц, вёдер, тряпок — они исчезнут совсем.

Горизонт поднялся на третий этаж и открыл дверь. Не раздеваясь, не разуваясь — словно опаздывал куда-то, — проскочил в комнату. Включил телевизор.

«Электрон» загудел, на сером экране проступила картинка, как на фотобумаге, когда её окунёшь в ванночку с проявителем. Следом появился звук.

Повторяли вчерашнее ток-шоу — внизу то и дело пробегала строка «Повтор эфира от…» В центре просторной студии на круглом подиуме стояла микрофонная стойка. За ней — плазма, с которой безразлично смотрел седой мужчина в пиджаке и при галстуке. Вокруг подиума были кресла — с невысокими спинками, мягкие, в таких удобней не сидеть, а полулежать. Некоторые гости так и сделали — откинулись, развалились, будто бы сами были телезрителями. Между ними шныряла девушка-ассистентка. За креслами шли зрительские ряды.

«А я приглашаю к микрофону господина Менташко», — сказал ведущий.

Один из гостей встал, помахал рукой залу и прошёл к подиуму. Зрители зааплодировали.

«Для начала, — сказал ведущий, — я хотел бы напомнить заявление члена вашей фракции, сделанное на этой неделе. Итак, — он посмотрел на листик, прикреплённый к планшетке, — в понедельник при обсуждении закона об информации было сказано, цитирую, следующее: “Главным недостатком действующего закона, принятого ещё при Бофарчуке, являются не изъяны в государственном регулировании хранения информации, а полное отсутствие концепции её забывания”. Конец цитаты, — лицо ведущего показали крупным планом. — Заявление уже подверглось серьёзной критике, в первую очередь со стороны оппозиции и коммунистов. В связи с этой, скажем так, не-однозначной реакцией, от вас как представителя проправитель-ственной и пропрезидентской фракции прежде всего хотелось бы услышать, что именно понималось под “концепцией забывания”. Будет ли это какая-то очередная ревизия истории с исключением некоторых фактов, которые следует забыть, — ведущий указал планшеткой на зал, — или же речь шла об утилизации списанных документов, например, архивных, с истёкшим сроком хранения?»

«Здравствуйте, уважаемый ведущий, — сказал Менташко, — здравствуйте, уважаемая аудитория. Конечно, говоря о концепции забывания, или даже шире — национальной программе забвения, — мы не имели в виду технические аспекты утилизации. Да и не наша это задача, — он положил руку на сердце, кто-то в зале хихикнул. — Куда важнее создать механизм, благодаря которому мы — я говорю не только о нашей фракции, а обо всех гражданах — смогли бы забывать определённые события, происшествия…»

«Так и мать свою забудешь!» — возмутился толстый мужчина.

К нему сразу же подошла девушка-ассистентка и протянула микрофон.

«Вы слышали, — сказал толстяк, — что народ, забывший прошлое, забывший историю, вынужден снова и снова повторять собственные ошибки. Мы должны помнить! Мы должны гордиться!»

«Господин Арбýст, — сказал ведущий, — давайте всё-таки не перебивать выступающих».

«Коммунистическая партия, — продолжил толстяк, не услышав или не захотев услышать ведущего, — все эти годы последовательно выступает против того, чтобы власть в угоду сиюминутной выгоде шла на поводу у Запада. Коммунисты против превращения нас в “василиев, не помнящих раз-два”»!

«Господин Арбýст», — сказал ведущий громче.

Ассистентка убрала микрофон.

«Товарищ А́рбуст», — пробурчал толстяк.

«Большое спасибо, — сказал Менташко, — за такое замечание или вопрос. Вы правы. Те, кто забывают прошлое, вновь и вновь его повторяют. Но почему же сразу “вынуждены”, “обречены”? И почему “ошибки”? Известно, что за подъёмом и стабильностью обязательно следует спад, а затем и депрессия…»

«Это из Маркса, — выкрикнул Арбуст. — Своё что-нибудь придумай!»

«За последний год, благодаря реформам, реализованным президентом при поддержке нашей фракции, удалось стабилизировать национальную валюту, добиться повышения социальных стандартов, увеличить пенсии и при этом сделать бюджет фактически бездефицитным. Так почему бы не повторить это прошлое?»

«А не кажется ли вам, — спросил ведущий, — что такое топтание на месте приведёт к застою?»

«Нет, — ответил Менташко. — Это не застой, а стабильность. Народ устал от того, что мы вечно кого-то догоняем, постоянно куда-то спешим. И правильней сейчас — остановиться, не бежать за журавлями, а пожить с тем, что есть. Не таким уж, к слову, и плохим».

«И безнадёжно отстать от всего мира?»

«Чтобы проиграть в гонке, надо в ней участвовать. А мы не будем, — Менташко пожал плечами. — Зачем? Не то получается, что мы не успели жениться, как тут же ищем себе новую жену».

Высокий и худой, даже тощий, молодой человек, сидевший ближе всех к подиуму, рассмеялся и поднял руку. К нему сразу же подошла девушка с микрофоном.

«Даже если согласиться с вашими доводами, — сказал он, — это всё демагогия».

«Почему?» — спросил Менташко.

«Как вы собираетесь это реализовать? Какие конкретно шаги?»

«Вы уже были у власти, — сказал Менташко. — И точно, что кроме как демагогии ничего за это время и не было. Вы будто и не просыпались. А наши предложения основаны на научных разработках. Более того — на отечественных. У нас огромный потенциал. Чего стоит один только Институт Забвения имени Бориля-Робиля, работе которого вы, к слову, всячески препятствовали».

«Там, у небокрая, — запел вдруг Арбуст, — всё я забываю».

«Господа», — обратился ведущий сразу ко всем.

«Товарищи», — поправил Арбуст.

«Господа, — повторил ведущий, — мы продолжим дискуссию после небольшого рекламного блока. И поговорим как раз о возможностях реализации этой так называемой концепции забывания. Или национальной программы. Кому как больше нравится».

На экране появилась заставка ток-шоу — замелькали лица современных политиков, в том числе и гостей студии, вперемешку с хроникой начала девяностых.

Ждать, когда закончится реклама, Горизонт не стал. Он подошёл к телевизору и выключил. Затем собрал с кровати письма (набралось штук десять — некоторые он «забраковал»: посмотрел или на отправителя, или на получателя и бросил обратно), запихнул письма во внутренние карманы пальто и вышел из квартиры. Пальто распухло, стало похожим на наряд придурка из комедии.

Проходя мимо квартиры на втором этаже, той самой, с приоткрытой дверью, Горизонт нажал на кнопку звонка. И тут же побежал вниз. Как подросток-хулиган.

Небо тем временем затянули тучи. Совсем низкие, казалось, касавшиеся брюхами крыш этих пяти-шестиэтажек. А через несколько минут пошёл дождь. Сильный, проливной — настоящий апрельский. Недаром апрель — снегогон.

 

— Хватит, — сказала она, — никогда не позвоню тебе первой!

 

 

Глава 11

 

И если гипотеза русских верна, то в каждой капле этого ливня

должна содержаться какая-то степень радиоактивности.

Николай Томан, «История одной сенсации»

 

Она позвонила следующим утром, скинув перед этим штук пять эсэмэсок, ни на одну из которых он не ответил.

 

Аня рассмеялась, сказала что-то в трубку и засмеялась снова, покосившись в сторону Антона. Полудницин вспомнил свою школьную алгебраичку, считавшую, что любой смешок в классе — это смех над ней. Она кривила страшную физиономию и почти кричала: «Замолчите!», или «Встали!», или «Вон из класса!» А вообще, будто тест Роршаха или пёстрая рубашка доктора Брокау — образ за образом, картинка за картинкой: Антон вспомнил, как первый раз увидел вживую hands free — году в девяносто седьмом или восьмом, — когда подрабатывал летом в магазине, когда подошёл начальник и стал говорить, что надо бы переставить товар — это туда, это, наоборот, пониже, на уровень глаз… и вдруг ни с того ни с сего сказал «здрасьте», а потом «да, конечно», а потом «понимаю», и снова «да, конечно». Вокруг никого не было, и перед Антоном стоял сумасшедший, провалившийся куда-то к воображаемым друзьям-собеседникам. Лишь когда директор сказал «до свидания», Полудницин заметил маленький наушник и проводок. Или другая картинка — на этот раз женщина, действительно сума-сшедшая — их районная Пружинка, часто бродившая по аллее возле конечной, разговаривая сама с собой, или с кем-то, кого никто не видел — обычно она ругалась, грубила, угрожала. «Я не твоя слономать, я хобот-то оторву!» Но однажды Антон увидел её смеющейся, шутившей, прислушивающейся к чьим-то шуткам и опять смеющейся. Кокетливые «ой, да ну тебя!» и «кто бы говорил!»

Солнце спряталось, и на улице потемнело. А заодно потемнело и в кафе. Лёгкий сумрак, в котором легко можно читать. И всё же — как вечером, перед закатом. Когда Аня вернулась к столику, за окном полил дождь.

— Ого, — сказала она. — Хорошо хоть зонтик не забыла.

Шум воды стёр все уличные звуки. Дождь решил обойтись без прелюдий и прочих сентиментов. Сразу же — проливной, сразу же — как из ведра.

— Обычно, — сказал Антон, — наоборот. Только забудешь зонт, как тут же — ливень.

— Если б так было, — засмеялась Аня, — уже б второй потоп случился. Я постоянно зонты где-то забываю, теряю, — она открыла сумочку и вынула зонтик, совсем маленький. — Смотри, купила вот, минимализм, — она протянула его Антону. — Зато в любую сумку помещается. Такой если и забудешь, то только с сумкой.

— Классный, — сказал Полудницин. Зонт был чуть длинней его ладони. «Его и в карман можно закинуть», — подумал Антон и вернул зонтик Вирник.

В кафе включили свет.

— Другое ж дело! — сказала кому-то девушка-официантка. Вновь заблестели солонки и перечницы, блюдца и ложечки — всё-всё, в чём свет мог отражаться — но уже иначе, не так, как на солнце. Кафе будто бы отделилось от улицы. Крошечная победа цивилизации над взбалмошностью природы, комфорта над случайностью.

— Моя бабушка, — сказала Аня, — любила повторять, что один апрельский дождик трёх летних стоит. Или даже — всех.

Вирник положила зонтик рядом с сумкой. Заглянула в свою чашечку — уже пустую. На дне была гуща, совсем чуть-чуть — на такой и не погадаешь.

— Бабушка умерла прошлым летом, — сказала Аня, всё ещё глядя перед собой.

И замолчала. Нет, не то чтобы всё сказано, скорее, наоборот — строчка из письма, в самом конце: «И столько хочется ещё сказать».

— Она вдруг заболела. Очень сильно. Каждый день — хуже и хуже, — Аня посмотрела Антону в глаза. — А потом «скорая», больница, реанимация. Знаешь, бабушка всегда была такой шустрой, вечно улыбалась, смеялась. Помню, в детстве, придёшь к ней в гости утром — или приедешь, я на велике к ней каталась, — у неё уже пирожков нажарено, запах по всей квартире, и она — такая счастливая, светящаяся, что-то рассказывает и хохочет… А тут, за месяц, даже меньше, словно перегорела. Я аж испугалась — смотрю на неё, а передо мной не она, а кукла, знаешь, как эти — восковые фигуры. Вроде бы её лицо, но… какое-то неживое, ненастоящее. И самое страшное — её глаза перестали блестеть.

Полудницин вспомнил, как умирала его бабушка — мамина мама. Когда она попала в больницу, когда смерть стала, как выразился отец, «вопросом времени» — это не то отделение, из которого выписывают, — бабушка попросила, чтобы Антон к ней не приходил. Она хотела остаться в его, именно в его, Антоновой, памяти именно бабушкой, той самой, а не дряблым телом с трубками, подключёнными ко всяким аппаратам. Потом, многим позже, Антон рассказал про эту просьбу Яне. И Яна удивилась, даже возмутилась: «Ты должен был прийти. Ты должен был настоять».

— На похоронах ещё ужасно так получилось, — сказала Аня, — тётя устроила чуть ли не скандал. Сама только раз пришла проведать бабушку в больницу, а тут понеслась, что мы во всём виноваты, что мы и то не так делали, и это недоглядели. Даже не мы, а я. И всё с такими эмоциями — шум, слёзы, — мол, это я бабушку в могилу загнала.

— С чего это вдруг? — удивился Антон.

— Она меня с детства почему-то не любит. Чуть что — виновата Анечка. Сломалось что-то — значит, Анечка трогала и поломала. Потерялось — значит, я потеряла.

Вирник взяла сигарету, Антон поднёс ей зажигалку.

— У нас была училка по литературе, — сказал Полудницин. — в седьмом классе, Мороз Мария Степановна. В расписании — Мороз эм-эс, а мы звали её Мороз Эм-Си, — он потёр ладонью стол, как ди-джей, пилящий скретч. — Она за что-то невзлюбила меня с самого первого урока. И началось. Иногда урок начинала с разбора полётов. Заходит в класс и тут же, прям с порога: «Что, Полудницин, глаза прячешь, а? Стыдно стало?» И типа поясняет всему классу, такая с ухмылкой: вчера вечером… Короче, где она меня — в кавычках «меня» — только ни видела. И чего я только ни чудил. То автобусы снежками обкидывал, то место кому-то не уступил в трамвае, то газеты воровал из почтовых ящиков. Пытаешься объяснить, что это был не ты, так она в ответ: «Ты, Полудницин, оказывается ещё и трус! Горазд хулиганить, а смелости сознаться не хватает?» Лишь после того, как за меня пару раз вроде как заступился один отличник — настоящий пионэр, врать не умеет, — сказал, что тогда и тогда он шёл из школы со мной, — она прекратила эти нападки. А то б, наверное, и в сводках милиции меня узнавала.

— Может, это тот Коля был? — засмеялась Аня.

— Зловредный брат-близнец, — ответил Антон, — о котором никто не знает.

— Всё же училка — это одно; а родственники — совсем другое… В школе, как мне кажется, у учителей вообще есть какая-то модель класса, которую они накладывают на каждый класс.

— Титры нашенских фильмов про Холмса. Там ездил такой трафарет с прорезями под буквы. Становился как надо — и получался связный текст.

— Да, — сказала Вирник. И тут же хлопнула его по руке: — Не перебивай… Так вот — в каждом классе должен быть любимчик-отличник, какая-нибудь старательная, но глупенькая девочка, двоечник-прогульщик…

— И училка навязывает свой трафарет, эти роли классу?

— Конечно, — сказала Аня. — «Отличник» не обязательно самый умный, но она всё равно будет всячески его хвалить, ставить пятёрки. А троечнику — тройки, что б тот ни делал. Лишь иногда четвёрки, и то — снисходя, мол, можешь же, если захочешь… В моей школе было так.

— Мне кажется, что, наоборот, сперва человек замечает похожих людей в одной, другой, третьей группе — учеников или коллег по работе. А уж потом вроде как «узнаёт» их и в новых группах… Ведь не бывает же классов, где одни отличники, или одни лентяи, хотя набирают всех в первый класс, в наше время точно было так — случайно. Это потом их могли швырять туда-сюда… Я к чему — если в классе нету кого-то, играющего какую-то роль, то — сочиняй училка, не сочиняй, она этот ярлык ни к кому не прицепит.

— Сам же говорил, — в Аниных глазах блеснул огонёк, — что классов без отличников не бывает. Так?

— Какая-то модель существует, согласен. Какие-то роли обязательно будут сыграны в любой толпе. Я вот, например, когда ходил на вождение, «узнавал» в группе стандартное сборище из Кинга: один, который резво вошёл, поздоровался со всеми и сел за первый стол, — явно будет лидером; а другой, сидящий в стороне, у него ещё странные шрамы на руках, — «тёмная лошадка»; а этот в плаще — чуть что, начнёт паниковать. Но…

— Но?

— Это не значит, что роли навязал инструктор. Это, можно сказать, типа законов физики, что-то такое же, как, например, теория вероятностей. Инструктор мог лишь знать, тем более, если преподаёт лет десять, кто есть кто и как правильно с кем себя вести.

— Стоп! — глаза Вирник аж загорелись. — А разве имеет значение, что именно или кто именно создаст этих «лидеров», «паникёров» и «лошадок» — законы физики или трафарет учителя?

Заиграла «одинокая» мелодия. Или другая, очень похожая. Аня взяла телефон, посмотрела кто звонит.

— Вот же банный лист, — она покачала головой. — Извини, я на пять минут.

Вирник встала и прошла туда же, куда и в прошлый раз. «Ну, — услышал Антон. — Что стряслось?» И тут же — смех.

Полудницину вдруг стало как-то неуютно. Будто он находился не там, где должен. Причём место, где он должен быть, не вспомнилось. На работе? Нет, точно нет. Антон вытянул из пачки сигарету, прикурил. Затем одним глотком допил кофе.

В кафе появились новые лица — за столиком, первым от входа, сидели две женщины с коктейльными бокалами-«мартинками». Возле стойки тёрла пол шваброй уборщица в синем халате. Для неё не существовало никого. Будь здесь даже отмечание чего-нибудь, какое-нибудь поздравляем-будьмо-горько, она бы не постеснялась с такой же нахмуренно-обиженной миной, расталкивая гостей, в самый торжественный момент пройтись по залу. «Встали тута — только работать мешают». Как техничка в старом анекдоте про «красную кнопку».

Антон вытянул одну из дедовых тетрадок и открыл на середине.

 

Мастерская находилась за мостом через речку Мелекесску в пустующих бревенчатых конюшнях. По дороге, как идти на улицу Карла Маркса, мимо городского кладбища. Заведовал мастерской старик-поляк Юзеф. Высокий, худой. В подчинении у него было несколько пацанов. Самому старшему, Борису, недавно исполнилось 17 лет, но он уже успел отсидеть в тюрьме, очень этим гордился и как «авторитет» верховодил остальными пацанами. Мне тогда было четырнадцать. Война шла уже два года.

 

— Ещё кофе? — спросила официантка.

— Что? — «на автомате» переспросил Полудницин. И тут же ответил: — Да. Американо. Один.

Аня тем временем что-то кому-то увлечённо рассказывала. Или объясняла — как пройти, где найти. Ячичная, разжёвывая очередному клиенту, как добраться до офиса, выглядела со стороны один в один.

 

Пацаны с завистью смотрели на меня, злились и говорили, что я потому всё умею, что перешёл в эту мастерскую из мастерских военторга и скрываю это. За моё умение работать пацаны меня недолюбливали. И однажды среди дня спровоцировали себе для развлечения драку. Мастера Юзефа не было, куда-то ушёл по делам. Последнее время в мастерскую повадился ходить пацан моих лет Юрка. Мать у него была врачом городской больницы и приносила домой спирт, а Юрка по просьбе Бориса воровал у неё спирт и приносил в мастерскую. Вся компания выпивала. Меня они не приглашали. Потом им надо было развлечься. И Борис со своими подпевалами натравил Юрку на меня. Начался кулачный бой. Ватага подзадоривала Юрку и меня. Сначала он меня одолевал, но потом хорошо получил кулаком в лицо и бросился бежать. Ему попалась под ноги толстая палка. Он схватил её, остановился и, когда я подбежал, начал бить меня по голове и шее. Я упал на землю. Борис, видя, что добром это не кончится, закричал: «Лежачего не бьют!» Все стали ему вторить, и нас разняли. Обоим хорошо досталось. Домой я пришёл весь в синяках. Мать принялась расспрашивать, что случилось, я рассказал. После потасовки Борис сказал, чтобы мы помирились. Я никуда не пожаловался, но Юрка при мне больше в мастерской не появлялся.

Был в мастерской ещё один случай, но уже не со мной, а с Толей. Как-то, придя из столовой, все сидели на ящиках у входа в мастерскую и рассказывали друг другу что-то смешное. Толя был в поношенной и выцветшей тюбетейке. И вдруг ему на голову, на тюбетейку шлепнулась куча испражнений. Все по-смотрели вверх. Там, под крышей, на свисавшем толстом бревне натягивал штаны Рыжий. Все стали смеяться. Толя начал камнями бросать в Рыжего, пока не выгнал его из-под крыши, стал материться и гоняться за Рыжим по двору, держа в руке испачканную тюбетейку. Хотел ей вытереть Рыжему лицо, но Рыжий изловчился, вырвал тюбетейку и бросил в колодец, который стоял во дворе. Потом об этом случае долго говорили. В конце концов Рыжий признал себя виноватым, извинился и они помирились.

 

Полудницин вспомнил «Шум прибоя» Мисимы. Не сюжет или героев — их Антон давно забыл, — а само ощущение, светлое, даже сияющее — идеальный мир, где ростки каких-нибудь цветов зла, едва пробившись, моментально засыхают, гибнут.

Вернулась Аня. Уселась, точнее — резво плюхнулась на диван. Сразу же взяла сигарету из пачки и прикурила. Полудницин протянул ей зажигалку — опоздал, — покрутил в руке и положил обратно на стол.

— Бывают же настырные, — сказала Вирник, — пятый звонок за сегодня. Так ладно б…

И тут за окном мелькнула молния. Яркая, мощная. Освещение в кафе на секунду потускнело и тут же стало прежним.

«Раз, два», — мысленно посчитал Антон. Если верить бабушке: один километр, два километра… А на «три» грянул гром. Ворчащее «бу-бу-бу». Стекла задрожали.

Все замерли и покосились на окна. Уборщица перекрестилась.

— Ого, — сказала Аня.

— У нас на работе Хохликова жутко боится молний. Тётке лет сорок. Всякий раз пугается, думает (как-то проговорилась), что молния ударит по диагонали, разобьёт на фиг окно и прицельно стукнет по ней. И тоже крестится.

— Какой набожный офис!

— Да-да, — согласился Полудницин. — Бомка, например, всякий раз как у фирмы проблемы, настаивает, что нужно батюшку позвать и всё у нас освятить.

— Бомка?

— Фамилия такая.

Вообще Бомка был антоновским «штурмовиком» — почти как сосед Ватанабэ в «Норвежском лесу». Дежурный герой анекдотов по любому поводу: «Во время рассказа о Штурмовике Мидори держалась за живот от смеха. Штурмовик, похоже, способен был развеселить всех на свете». Только начни — и можно рассказывать хоть весь вечер. И про схему эвакуации при пожаре, и про выражения типа «а потом эту декларацию мне вернули взад», и про задачу «купить карту Европы, только чтоб там Владивосток был». Но почему-то Антон решил не развивать эту, казалось бы, беспроигрышную тему, а взял да и спросил:

— Ты крещёная?

— Ух ты! — удивилась Аня. — С чего вдруг вопрос?

Однажды, лет в шестнадцать, Антон ехал в автобусе и переглядывался с девчонкой-ровесницей. Они строили друг другу глазки всю дорогу, а потом, на конечной, девчонка остановилась в дверях и подождала, пока Полудницин подойдёт. «Привет», — сказал он. «Ты веришь в Бога?» — спросила она. В руках у девчонки была чёрная Библия и цветные проповеднические журналы. «Нет», — ответил Антон.

— Я думал, что это просто мода — все вдруг стали венчаться-молиться. А тут так выясняется потихоньку, что все и при «совке» такими были. Мамина подруга — тётя Даша — коммунистка-активистка, в партии даже была — и та рассказывает недавно, мол, всю жизнь — само собой, не афишируя — и всякие пасхи отмечала, и посты типа соблюдала. Прямо заговор — такое чувство, что в детстве, в школе или ещё где, все только и ждали, когда я отвернусь, чтобы перекреститься и иконки подоставать.

— Меня натихаря крестили, — сказала Аня. — Тётка, папина старшая сестра. Как-то её попросили со мной посидеть, мне тогда года два было, а она меня под мышку — и в церковь. Родителям только через несколько месяцев созналась. А ты что?

— И меня — натихаря. Родители узнали полгода спустя, а мне рассказали вообще, — он махнул рукой, — лет в пятнадцать. Фотку крёст-ного показали. Известный в своих кругах. Джазмен — бородатый, с саксофоном. Играл по ресторанам. Не знаю, что он за верующий, но музыкант, говорят, был хороший. Ездил даже на какие-то фестивали за границу.

— Наш институт очень долго воевал с монастырём, тем, что на Гронской площади, — Вирник затушила сигарету. — Наверное, весь мой второй курс. Те хотели у нас пятый корпус забрать, мол, до революции это было их здание. А у меня подружка на менеджера училась — они же в основном в том корпусе. Я шутила всё время: что, говорю, Натка, отдадут здание монастырю, а вас — в монахини.

Полудницин улыбнулся и похлопал ладонью по столу:

— Офис под ключ. Сразу с персоналом.

За окном снова мелькнула молния. На этот раз где-то далеко — тонкая ниточка. Звук накатил секунд через десять, не громче паркующихся под окнами машин. Уборщица даже не заметила молнии, не стала отвлекаться от пола-швабры и креститься.

— С мамой, — сказала Аня, — работала одна женщина, которая — ей было лет сорок пять — ударилась в религию. Не какие-то секты или йоги — стала ходить в обычную нашу церковь. Мама рассказывала, что у неё появились такие как бы правила: например, ничего не достаётся просто так — всё надо заслужить или заработать. Приведёт кто-нибудь из сотрудников ребёнка на работу, ну и сам представляешь — ребёнок бегает туда-сюда, всех дёргает, спрашивает: а что это? а можно это посмотреть? а можно с этим поиграть? И та женщина подзывает. Хочешь, спрашивает, конфету, или поиграть на компьютере, или посмотреть что-то. Тогда давай сперва помоги мне убрать на столе, или нарисуй план комнаты, или полей цветы.

Антон хотел сказать что-нибудь вроде «кто не работает» или «без труда», но промолчал, просто кивнул головой.

— Повод стать верующей был у неё — не дай бог такое, — Аня покосилась на уборщицу, — её дочь задушили. Изнасиловали прямо перед подъездом. И задушили. Не поздно было, та женщина шла с работы. И тут в её дворе, возле дома — люди толпятся, скорая, милиция…

— Тёмные поля, — прошептал Антон.

— Что? — не расслышала Вирник.

— Тёмные поля, — сказал Полудницин уже нормальным голосом. — То, что за чёртой, после точки невозврата. Это как с космонавтом, прыгнувшим в «чёрную дыру» — для него всё осталось как прежде, а тем, кто смотрит со стороны, кажется, что он завис над «чёрной дырой».

…или же «Тёмные аллеи».

Фильм с Бриджит Фондой — «Возврата нет» — американская «Никита», фильм Пола Андерсона «Сквозь горизонт», а ещё — десятки «Тарантино представляет» и слэшеров из конца девяностых: одно событие — и ты уже в тёмном поле, куда-то катишься, и дверь за спиной навсегда захлопнулась.

На «чёрной дыре» Вирник рассмеялась.

— Это был прикол, — сказала она. — Извини, что перебиваю, — Аня дотронулась до руки Антона. — Сидела как-то в «Нонестике», ждала подругу. И заходят две такие модные типа фифы — лет по шестнадцать, — подходят к бару и начинают, ещё так причмокивая, — она попробовала говорить «подростково-выпендрёжно». — «А что здесь есть?», «Мохито уже задолбало!», «Везде одно и то же». В итоге выбирают коктейль «Чёрная дыра» — уж не знаю, из чего он. Бармен начинает колдовать, а они отходят и садятся за столик рядом с моим. Проходит минут пять-семь, и одна из них поворачивается к бармену и так с претензией спрашивает: «Ну что, наши “Чёрные дыры” уже готовы?» Я думала, умру там со смеху.

 

Вариант II

Саныч подошёл к доске и начертил прямую линию. По диагонали — из левого нижнего угла к правому верхнему. Затем он нарисовал точку, жирную, чуть выше прямой. Вышло как в учебнике на пятой странице, вот только точку и прямую Ваесолис подписал иначе: B и b.

Учитель сделал шаг в сторону, чтобы все могли увидеть рисунок, и посмотрел на класс.

— Александр Александрович, — сказала девочка с первой парты, — а в учебнике над точкой написана буква «А».

Саныч взял учебник со стола.

— И впрямь «А», — сказал он. И тут же, удивившись ещё сильнее: — И прямая тоже «а»… Пожалуй, исправим.

 

Открылась дверь, и шум дождя сразу же стал явным. В кафе вошёл высокий мужчина в пальто, насквозь промокший — вода стекала с него, как с невыжатой губки, каждый шаг отпечатывался на полу мокрым следом.

— Глянь, — сказала Аня, — Ипполит после душа.

Мужчина прошёл в центр зала, остановился и посмотрел по сторонам.

— Маньяк приходит в дождь, — усмехнулся Антон.

Полудницин вспомнил книжки, что были у деда, — выходившие в шестидесятые-семидесятые «Библиотеки приключений». Сцена была вполне в духе: герой, прошедший сотню страниц испытаний, находил пусть временное, но убежище — здесь можно передохнуть, собраться с силами. Или же он убегал от кого-то (чего-то) и приехал сообщить здешним, ничего не подозревающим жителям, что эти стены — не лучшее убежище, что something wicked this way comes, что «недобрый гость» приближается.

Официантка вышла из-за стойки, держа в руке кофе, но тут же поставила чашку и подошла, нет, почти подбежала к мужчине.

«Мой кофе», — подумал Антон.

— Давайте помогу, — сказала девушка и потянулась к пальто.

Мужчина будто и не понял, что происходит, но сопротивляться не стал — лишь когда официантка сняла с него пальто, он вцепился в воротник, а другой рукой пошурудил по внутренним карманам и вытянул две пачки то ли писем, то ли каких-то бумажек.

— Присаживайтесь, — сказала девушка, — я сейчас принесу вам меню. Сразу что-нибудь нужно? Горячий чай или кофе?

Полудницин подумал, что если мужчина согласится, скажет «кофе», то официантка отдаст ему этот, отставленный, а сама пойдёт готовить новый для Антона — извините, ему нужней.

Но мужчина помотал головой. Он ещё раз посмотрел по сторонам и уселся за столик — тот, что был ближе.

— Мне одно время везло на маньяков, — сказала Аня. — Помнишь ступеньки за оперным? Как-то вечером шла, поднималась. А мне навстречу — какой-то мужик в плаще. Останавливается и — раз — распахивает плащ. Ну а там — из одежды ни фига нет. Ржёт и такой спрашивает: «Как я тебе?» Я говорю: «Вы бы фонариком подсветили, а то не видно ничего». Он сразу же замолчал, плащ обратно и побежал.

Антон засмеялся и покосился на стойку. Чашка с кофе по-прежнему была там — его чашка, с его кофе. Забытый праздник, как тот день рождения, отменённый давным-давно — извини, сказал отец Антону, сейчас не до этого.

— Или другой случай, — продолжила Аня. — В институтском туалете. Натка потом полгода звала меня скворцом, ну как эту, в «Молчании ягнят»…

 

— Всё просто до безобразия, — сказал Ваесолис, — если ты на теннисном корте, так и играть придётся в теннис.

— Что-то, — я пожал плечами, — не пойму, как это связанно?

— А чего тут непонятного? — он мокнул хлеб в банку со сгущёнкой. — Вначале, ну вот только познакомившись, вы вроде строите поле или площадку — может, получится футбольное поле, а может, и волейбольная площадка. Что угодно. Но потом играть придётся именно на этом поле. Именно в эту игру. Так что…

Ваесолис прожевал хлеб и потянулся за новым куском.

— Так что? — переспросил я.

— Так что думай, — ответил он. — На кукурузном не поиграешь.

 

 

 

Читать дальше



[1] Мелким шрифтом здесь и далее — отрывки из воспоминаний деда автора, Алексея Фёдоровича Ерхова.

 

[2] А. К. Вообще-то — «Пятеро из ломбарда», или «Пятеро из ломбарда несут холодильник» («Монумент в честь провозглашения Советской власти на Украине»); но так как всех пятерых вместе не видно, то «Трое…» Одна из народных достопримечательностей города. Установлен в 1975 г. Снесён в 2011-м по решению кернесовского горсовета. На его месте поставили Памятник независимости Украины («Девочку на шаре»).

 

 

Версия для печати