Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: ©оюз Писателей 2011, 13

Бытовые неудобства и удивительные приключения

Отрывки из романа

Виктор Шепелев
родился в 1983 году в Харькове. Окончил Харьковский национальный университет радиоэлектроники. Работает компьютерным журналистом. Стихи публиковались в «їП» № 10 и на сайте «Полутона», рассказы — в сборниках проекта «Фрам» (СПб.): «Живые и прочие», «Из чего только сделаны», «В смысле». Живёт в Харькове.



Бытовые неудобства
и удивительные приключения

 

(Малая энциклопедия психических отклонений и сексуальных девиаций)

 

Отрывки из романа

 

Оставляя за бортом несловесное, тайну человека можно изложить в простых словах, ничего не объясняющих, непонятных, простых словах. Один очень странный, смешной, полусумасшедший чешский юноша в своём блоге выложил некие фотографии.

У чеха русское имя и польская фамилия, чеха зовут Сашка Грабек, вот так: Grabek Saška, с комичной птичкой; и он пишет такой дикой смесью славянских языков, что прочесть его можно, видимо, десятком способов. Человек находит подходящий, легко находит, все тексты в дневнике Грабека оправдываются его фотографиями.

Все тексты в дневнике Грабека оправдывают его фотографии. Почти что в лоб растолковывают. Непонятно ни слова, но всё до по-след-него слова верно. Грабек фотографирует только голых людей, голых женщин, не обязательно вполне голых, но фотографии его настолько стыдно-прекрасны, мучительно откровенны, что сам Сашка непременно должен быть особенным: невидимым тайным мужем всех этих женщин, спокойным, точным, не сомневающимся.

Человек измучен желанием быть Сашкой, видеть его глазами, как происходит то, от чего остаётся ровно один кадр (если есть и другие, Сашка прячет их для себя).

 

Сашка (překlad z češtiny). хорошо, что не понимают, какой. не видят, что внутри. они бы кричали, так кричали, не хочется пугать. возможно, такое у всех внутри, никто не говорит. это не заговор, просто про такое нельзя говорить. нельзя говорить, что хочешь с ними делать. нельзя говорить, что от них хочешь. и как их видишь, тоже нельзя.

такое назовут трэш, называют трэш, мусор. от такого их тошнит, они не могут, кривятся, блюют. они блевали бы, если бы узнали, если бы сделал, что хочется, тем более. это бы называлось так: láska. любовь. так это надо называть. они называли бы так: odpad. мусор. trash.

хочется подходить ближе. ближе. ещё ближе. blíže. nejasně, как. нарушать границы. обнимать, да обнимать. обнимать, если она не тянет руки, чтобы оттолкнуть или вырвать сердце. ещё ближе. найти голую кожу, трогать голую кожу, снять всю одежду, ближе, blíže, ближе, сбрить брови, волосы с подмышек и гениталий, куда ближе. свой язык засовывать в рот, в уши, лизнуть глаз, засовывать язык do piče и в анус, можно туда же засовывать chuj, пальцы, всю ладонь, šoustat её во все отверстия тела. ближе. ближе. куда ближе, всё равно всё отдельно. так и есть, по одному, каждый сам по себе, ближе некуда.

не знаю, не могу понять. не хватает близости чтобы понять. знаю, когда рука вся внутри, пять пальцев, кости кисти, кисть, запястье. чув-ствовал лёгкие и сердце, так билось, когда сжимал руку, заливало смазкой. не знал, как одной этой рукой поднять её в воздух.

не могу, не знаю. чуть придушишь её перед оргазмом, так острее, больше, сильнее. не знал, как не отпускать руки после. надо было не отпускать руки после, не знал.

ничего не могу. всё в крови, обнимал её в этой крови, šoustal её, mrdal её, но кровь была ненастоящая, обман, просто начались měsíčky, не знал, как это было бы — быть с ней в настоящей крови, без обмана. хирурги никогда не режут своих, не знал, почему хирурги не режут своих, выучился бы на хирурга и резал только своих.

а как ещё будешь blíže? не знаю.

 

 

* * *

 

Подтверждение: Сашка (překlad z češtiny). něco забираю. něco важное забираю у неё. страшно очень. сначала страшно, теперь нет. теперь всё уже понял, и ничего страшного нет. обычно очень и противно. продолжаю думать, продолжаю искать.

а сначала страшно было. как же она открывается, всё даёт, всё показывает. смотрю её, vsávam её, впитываю, поглощаю её, ищу какая настоящая, без кружевного pradla, поначалу стесняется, жмётся, прикрывается, потом живёт, дышит, двигается, всё ловлю, всё поглощаю, vsávam.

потом něco в ней заканчивается, всё забрал, говорит, душу, srdce из меня вынул, так и говорит, так и есть. что ты, говорит, смотришь теперь так на меня, так скучно, как ящерица, ящерица кусает и ждёт, когда жертва оцепенеет, ящерица ходит следом, смотрит так скучно, грустно. так и есть, говорю. забираю něco важное, насильно, руками из pičy её вытаскиваю, из вагины голыми руками, так и думал, не мог остановиться. закон сохранения, я забрал, вырвал, у неё не стало. очень страшно, не мог остановиться.

больше не страшно. сама отдаёт. одна уходит, говорит, srdce из меня вынул, а уже голодный. приходит другая, и тоже со своим srdcem уже. ничего бы не смог забрать, если бы сама на отдавала, вот как. и не srdce я забираю, smetanu слизываю только, самое сладкое. не хотела бы отдать, не приходила. не хочешь жить с этим ярким, сладким, с этой smetanou, так я заберу. ты же поэтому и пришла, да? поэтому?

раздевайся. я слизну.

 

 

* * *

 

<…> большую часть времени человек работает над проектом, пишет код, отлаживает, проектирует. Характер работы: на единственном человеке держится довольно сложная структура, сайт, социальный сервис, пока ещё не запущенный публично, но уже имеющий понятную, очевидную форму. В определённых рамках человек определяет собой довольно крупную структуру, отражает мечты, намерения, структуру личности, в текст.

Программирование (неверное название, верного не существует: разработка, написание кода, работа над проектом, проектирование — описания только отдельных аспектов происходящего) в мире человека есть текстом, языковой деятельностью, органическим писатель-ством. Условный «язык» (язык программирования, код, символическая система), в котором человек существует большую часть времени, — этот язык вариативен, выразителен, хотя и неглубок.

Но дело и не в языке, дело в органической структуре сайта-сервиса, в том методе проектирования, разработки, отладки, из-за которого человек всегда и только работает в одиночестве. Большой проект — это растение, человек растит его, наращивает его текстом, ни одна другая деятельность не похожа на это. Проект пускает побеги, отращивает новые листья, ветви, они отделяются от ствола, двоятся, маловидные наросты выпускают из себя долгие отростки, длинные одинокие ветки отсыхают, желтеют и опадают отдельные листья. Всё это происходит в субъективном времени, связанном исключительно с темпом, в котором человек создаёт текст.

Растительная структура прорастает из человечьего тела, крася его в невиданные цвета, проходя сквозь ноутбук, сквозь Сеть, в конечном итоге, каждый отросток в пределах человеческого контроля черпает силы из тех же каналов, что и структура самого человека: из чужой выдуманной жизни, слишком коротких записей, мутных фотографий, нечётких фактов.

Бывает, человеку приятно представлять, что он и Сеть стали симбионтами из-за этого проекта, что в жизни тех каждое растение, живое растение, дерево, трава, куст с шишками подпитаны тем, что человек вливает в свой код-текст. Это вроде того, что — …

 

 

* * *

 

Таким образом, написание текста, который будет работать как часть целого проекта, написание всего проекта с нуля и до размеров баобаба — одно из самых честных и точных дел в мире. Человеку никто и ничто не может подсказать верного выражения требований, верных слов, задача не инженерного характера, совершенно и только словесного.

Итого: человек растит своё дерево словами, дерево само контролирует, что и как будет происходить с ним, какие слова поднимут его и вольются, какие отомрут. Инженерные, технические точки здесь тоже есть, конечно, но они приходят либо на низших уровнях (соб-ственно, это есть законы жизни и роста дерева), либо на высших — об этом человек, как правило, старается не задумываться.

Допустим, человек обсуждает эти вопросы с Джа, стараясь избегать излишних технических подробностей, от которых тот скучает, хоть и способен воспринять. Может при этом утверждать нечто вроде следующего: всё это лишь вопрос языка, не технический вопрос, во-п-рос только языка. Прыжок между языком программирования и соб-ственным языком человека иногда кажется ему меньше, чем между различными языками программирования. Джа, впрочем, все эти темы в принципе склонен игнорировать, ему приятнее считать, что настоящие деревья растятся совсем не так, а речь, язык — хлам.

Притом другого такого разговорщика — чудовищно небрежного, но и гибко-злого, убедительного, как Джа — ещё надо поискать. Человек даже не обижается обычно, напротив — слова Джа есть продвижение, утешение, после долгого, на повышенных тонах обсуждения связи движений мира и собственных слов человека, на следующее утро код будет идти как-то особенно легко.

Но кроме трёх уровней — висящих на пальцах слов, разрастающегося в сознании дерева, постоянно подзвучивающей всё происходящей техно-электроники — человека по временам может занимать и ещё один. Он же не подрядчик, не просто исполнитель, он живое сердцем новопридуманного проекта, и оттого озабочен его сутью: сутью грубо, насильственно социальной.

Ему было бы приятнее игнорировать всё это. Так легко порождать, исследовать, превращать в новые и новые формы текст программы — куда проще, чем заставить себя написать хоть абзац текста на том языке, который некто называет «естественным». Над этим — Дерево, прекрасное дерево, растить, стричь, лечить, пилить, снова растить. В жилах дерева — техно, электроника, странное звучание, которое человеку свойственно слышать, считать нормальным, а в дурном настроении, раздражении — ущербными считать всех, кто неспособен сполна ощутить красоту техно-истин, живое дыхание киберпанка, всех этих «я же просто юзер».

Они жалки не оттого, что лишены логики, способности к минимальному пониманию, умения связывать примитивные пары фактов — всё простимо. Непростимо, уточним, не неумение, а нежелание, неспособность, постигать всю эту чёткую, однозначную логику, мелодию, единство происходящего в меню, диалогах, командной строке. Всё так просто, это же действительно самая простая из возможных мелодий, даже просто голый ритм, «электроника» и «техно» лишь его названия по семейственному признаку, но ни настоящей электроники, ни настоящего техно не слышит человек, он слышит во всей «компьютерной» логике прото-барабаны древних племён, он не может ошибиться.

К слову, если на время вернуться к музыке — для человека даже не вполне очевидно, что некто слышит вот эти странные, сродственные формально жанры: «электронику», «техно», кто-то ловит их расставленными из-под короткой стрижки ушами — …

 

Сашка (překlad z češtiny). но разобраться пытался честно. пришёл в kostel, стал там, как мог стать. что положено делать в kostele? реально, снимать наушники? говорят, снимать наушники, если бы такие были, маленькие, прятались в ушах, не заметили бы, а эти náhlavní sluchátka, большие, чёрные sluchátka, гордость и радость, их нельзя.

не мог понять: они поняли, чего требовали? они были готовы к тому, что буду slyšet? без этой защиты, разделения внутри-vně, буду всё слышать, буду им hovořit как умею?

им казалось: милый мальчик, странный милый мальчик, хороший, необразованный, недогадался снять sluchátka, но всё равно хороший. они что, не понимали, что буду спрашивать? то есть вот это правда, две тысячи или сколько там лет, и до сих пор никто не стал им такого hovořit. буду первым.

всё нормально, всё как обычно, им хуже. если бы kostel не был на той улице, мог бы спросить работников почты, городского магис-т-рата, социальных работников можно было бы спросить. nikdo, никто не готов к вопросу, непонимаю, nejasně, как они могли ожидать такой odpad-трэш-мусор в своём чистеньком kostele.

плохо, что не запомнил. не плохо, но жалко, жалко и понятно: когда потребовали снимать наушники, не согласен, потребовали уходить — несогласен, что-то такое сделали, выключили электронику, отключили, насильно, грубо. грубо и ладно, им хуже: стал slyšet, это ничего, но они не думали, что ненормальный, что в sluchátkah искусственное сердце, искусственные почки, единственный способ быть спокойным, базовый ритм, базовая громкость.

не помню, nepamatovam, кому говорил, кричал, проповедовал, исповедовался, кто-то слушал, перестал себя слышать, не запоминал. но можно угадать, нарушить тайну исповеди, можно понять, что надо было им говорить не «согрешил», něco jiné, нечто иное, простое, очевидное, две тысячи лет никто не догадался, směšně.

сказал, что с таинствами всё просто, можно быть богом прямо сейчас, предложил показать, тело моё есть пища, и её тело есть пища, приведите её, всё будет jasné, обещаю. их чистый kostel не видел такой soulož, ебли, не мог увидеть, понять молитвы «blíže!», религии прямого действия. это их проповеди на толпу — odpad, не могут ничего сделать две тысячи лет.

должен был сказать, что прошибаю любую ženu насквозь до просветления, сатори, молитвы на крик, доношу бога до её внутреннего слуха, проникаю внутрь и встречаю бога, который уже сидит в ней, бог во всём, что я могу šoustat по-настоящему, алё, где вы были последние две тысячи лет, чем вы занимались в своих кельях и исповедальнях?

не стал им ничего hovořit, тем более demonstrovat, их не жалко, всё равно бы не поняли, другого надо бояться.

боялся проникнуть внутрь, встретить бога, выйти и не оставить его там, боюсь, что он и есть той smetanou. боюсь до усрачки добраться в ней до бога, но так и не стать по-настоящему blízko.

 

 

* * *

 

Итого, возвращаясь к непонятному компоненту проекта: соб-ственно, пользователи. Выстраивая социальный сервис, тяжело их не учесть, что они будут делать, какое место займут на прекрасном (если оно вырастет прекрасным) древе кода. Может показаться странным, но человек искренне не желает плохого этим пользователям, искренне пытается всех их принять и даже несуществующими, будущими, несозданными, с неприсвоенными идентификаторами. Место их в кровообращении системы Сеть-человек-дерево nejasné, и с ними, тысячами незнакомых людей (провал проекта), десятками тысяч (возможно, всё ещё провал), сотнями тысяч (умеренный успех) связаны сладкие, болезненные, опасливые предчувствия.

Пояснение: все наблюдения человека происходят тоже в рамках социальных проектов, блог-площадок, фотосервисов, списков прослушанной музыки, виш-листов [распространённый в начале 2000-х тип соцсервиса, позволяющего указать свои материальные «желания» (англ. wish) для информирования знакомых, не знающих, что подарить на какой-либо праздник. в описываемой реальности, впрочем, значение термина может быть изменено]. Иными словами, система Сеть-человек-дерево действительно замыкается: замыкается на том, что человек выстраивает площадку для таких же взаимодействий, какими сам кормится, дышит, возбуждается.

А человек часто возбуждён, в том числе и при работе. Вероятно, причиной могли стать упомянутые сладкие предчувствия неизвестно чего; впрочем, существует и более прагматическое объяснение: пока по изменённой части проекта прогоняются автоматические тесты, человек может рассматривать порнокартинки, включая избранные примитивные образы прямо в личную систему обращения образов.

Между тем, стремление человека к порнокартинкам претерпевает со временем серьёзные изменения. В восприятие грубо вмешивается чех Грабек, его способ рассуждать о порнообразах и работать с ними (а свои изображения он считает именно «порно», и в степени безоглядного выставления сокровенного и стыдного они такими и есть). Большая часть рассуждений Грабека просто собирает в тугой узел всё, чего человек о порнообразах понять не мог, и о чём ниже будет упомянуто. Пока же стоит указать на то, что после Грабека, после его фестивальных картинок, человечье порно тесно слилось с теми, сладкими, любимыми, объектами наблюдения. Каждая сонина запись про концерт, каждая асина растерянная дневниковая заметка читается всё неприличнее, непристойнее, откровеннее. В этом есть определённая логика, и от этого ощущение неприличности сливается с ощущением недосказанности.

«После Грабека» две папки, лежащие даже на разных логических дисках — папка с порно, папка с «наблюдениями», — самым грубым образом смешиваются в голове человека. Почти неотделимы полторы тысячи разрозненных картинок голых живых людей в одной папке (а человек в порнопапку собирает только живых людей, не целлулоид-ное профессионально-студийное, никогда) с пятью сотнями сгруппированных картинок живых людей, иногда голых. У тех, из порнопапки, вполне может быть дневник, блог, речь, музыка из тех, что человек стал бы исследовать, если бы наткнулся. А у этих, из другой папки, вполне могут существовать припрятанные колоды порнопортретов самого простого, неприличного, откровенного, радостного, искренного рода.

От всех этих алогических контуров, замкнутых каким-то странным чехом, у человека всё перемешивается: в самые простые ветки кода вплетаются образы юных женщин, непринуждённо насаженных на собственные три пальца. А расстёгивая ширинку, человек, например, представляет, как кто-то из тех просто живёт, представляет улицы, проспекты, города, квартиры: …

 

 

* * *

 

Человек же действительно, как говорит Джа, слишком многое пытается понять, обсудить с собой, уложить в линейные слова в голове. При таких способностях выращивать деревья на одном современном языке программирования даже странно, что внутри себя человек часто и как бы против воли склоняется к простым, линейным структурам. Из одного должно следовать другое, и каждое понятие может быть уложено только в одну цепочку рассуждений — зная за собой этот грешок, человек сознательно рвёт нитки рассуждений, погружаясь в хаос.

Например: о чём вы думаете, когда в пустой квартире достаёте из ширинки полувозбуждённый член? (если вы женщина: о чём вы думаете, засовывая пальцы под слегка уже влажные изнутри трусики?). А человек, заметим, именно в этот момент может задуматься о том, какие из всех разложенных по папкам образов уместно держать перед глазами во время мастурбации, онанизма, дрочки, расслабления в промежутке между частями проекта. Часто случается так, что анонимные абстрактные порнообразы заменяются ими, теми людьми, про жизнь которых человек кое-что знает, а теперь знает и как они могут выглядеть голыми, хотя бы один из вариантов, а это уже место, от которого могут начинаться серьёзные проблемы.

Объяснить можно так: человек слишком опасается, что те, на кого дрочишь, становятся излишне реальными, что в один из дней они нач-нут появляться в твоей жизни, невозможно будет остановиться, сдержаться. Но образы с участием кого-то из них всплывают так ярко, что приходится идти на радикальные, непривычные меры.

В таких случаях человек делает примерно следующее: встаёт с пола, от ноутбука, как есть, в полуспущенных штанах становится у голой стены, обои на которой отклеиваются в нескольких местах. Выбирает место на стене, сосредоточивается, опустошает голову, и в стене появляется дверь, дверной проём без двери, ведущий на ялтинскую набережную, на набережную как в Ялте, только без людей. Стоя в дверном проёме, опираясь на него плечом, рассматривая чаек, слушая море, определяя температуру воздуха по ощущениям, человек продолжает почти лениво водить рукой по члену. И если он был уже достаточно возбуждён к моменту открытия двери, не составляет труда кончить в любой момент, так что можно и не торопиться, а запах, цвет и звук моря более объёмен, нежели любой образ, могущий задержаться в голове хотя бы на долю секунды.

Такие моменты человек иронически называет, например, «выходы за пределы тела», или ещё какими-нибудь словами, глупыми, неуместно пафосными, смешными. Сложная маскировка: ироническое название какого-то действия, поведения, практики вообще-то предназначена маскировать этого действия, практики, реальный смысл. Который с ироническим названием вполне совпадает.

Лишний дверной проём, отверстие, коридор в Ялту человек через некоторое время, позже, через двадцать-тридцать минут, прикрывает — как форточку, из-за которой воздух свежее, но заставляет ёжиться. Но проём прикрывается не из-за буквально холода: человек сразу открывает окно, заворачивается в одеяло, пьёт чай. Чай, допустим, чёрный и вприкуску, допустим, с примитивным прессованным сахаром. Это не «рафинад», твёрдые цельные брусочки из детства, а примитивная имитация, крохкие кубики полуслучайно слипшихся песчинок, беззаботно, безответственно теряют форму, рассыпаются в бессмысленные горки.

Как всегда, временно утомив тело, человек становится более равнодушным к происходящему с ним. Если бы и такие состояния обсуждались с Джа, тот мог бы сделать какие-нибудь забавные выводы. Например, можно сделать вывод, что все занимающие человека вещи занимают его лишь на уровне сублимации, неудовлетворённости, скуки, беспокойства, не больше того. Возьми хоть «прекрасное дерево» занятного проекта, хоть «волшебных и загадочных» наблюдаемых далёких посторонних — всё это только на этом, низком уровне происходит: возбуждение, желание, стыдные, скрытные, мелкие мечты. Не истинная страсть, уж никак не любовь.

В другом настроении Джа мог бы сказать, например, что человек един, целен и настоящ: всё, что он делает, он делает ради одного и того же. Перебирает ли цветные фантики: пересортировывает свои фото, цитаты, заметки о них. Барабанит ли свой незаметный роман: миллионы строк точного, честного текста-кода, который никто не станет читать, только использовать. Дрочит ли. Человек всегда он, всегда занимается одним и тем же. Так сказал Джа. Поправка: мог сказать.

 

 

* * *

 

Сашка (překlad z češtiny). придётся тебя связывать. не сделаю zla, не сделаю больно, буду нежный, но связывать непременно надо, поверь. надо верить. объясню.

в тебе живёт ohnivý démon, надо добраться до него. но кроме démona, в тебе ещё слишком много всего, всё это лишнее. если тебя не связать, ты захочешь повернуться красиво, сделать приятно, что-то позволить или не позволить… всё odpad, мусор. поздно быть красивой, уже вижу, как под кожей двигается твой ohnivý démon, не нужно приятно, нужно поймать его. и позволить придётся всё. можно, тебя свяжу? тебе понравится.

не будет zla. будешь голой, раскрытой и неподвижной, и пока буду трогать, только он будет танцевать. твой ohnivý démon сильнее, чем у прочих, смотри внимательно, как он танцует, ты должна видеть, завяжу тебе глаза. больше никогда чтобы не думала, что у тебя есть что-то важное или настоящее, кроме танца ohnivýho démona.

чувствуешь, как он задвигался? нет, не буду входить в тебя, охота только началась. вот так. чувствуешь, pociťovas, бьётся на шее, pociťovas, течёт по позвоночнику, pociťovas, заостряет соски? pociťovas, какая ты становишься mokrá? это и есть его oheň. твоё тело смешно, ты дрожишь, ты хочешь, чтобы тебя уже vyšoustal, и не хочешь чувствовать дыхание démona, но я научу тебя. там, внутри тебя, целый мир, вот вход, ясно? и вот вход. и здесь тоже.

придумай, какие предметы могли бы в тебя входить? плохо объяснил. да, да — уже мало просто входить в тебя, démon давно привык к такому, ему это скучно. твоя жадная piča слишком привыкла ощущать тёплую плоть, она кончает по привычке, а надо, чтобы ты сходила с ума, чтобы кончала от стыда и восторга.

не будет больно. pociťovas? это только фломастер, он тонкий, но для тебя уже всё изменилось: в тебе věc, вещь, не чья-то скучная плоть, не глупая пародия этой плоти из секс-шопа, твой ohnivý démon первый раз в жизни ощутит настоящую, очень реальную věc, pociťovas? а это бутылка, не бойся, она чистая, она совсем особенная, ты pociťovas? да, да, ты всё pociťovas, ты ещё никогда не бывала такая mokrá, с тобой никогда не происходило ничего такого, тела больше нет, осталась только твоя piča, и теперь ты можешь понять, что с ней может происходить, ты никогда уже не будешь как раньше, ты будешь совать в себя бутылки, ложки, толкушки для картошки, огурцы, бананы, баклажаны, кабачки, морковь. но это только начало. покажу тебе, как пробуждать и восхищать твоего démona, познакомлю тебя с ним, ты станешь петь всем телом, ты подпустишь его так близко к коже, как возможно, ты, наконец-то, сама станешь ohnivý démon, тогда я верну тебе твоё srdce, и ты его съешь.

а вот это pociťovas? такого в тебе никогда ещё не было, ты не можешь даже предположить, что это за предмет, что это за věc, как она поместилась в тебе.

а это просто я.

 

 

* * *

 

И в какой-то момент человек сдаётся, отступает, отпускает себя из «здесь-и-сейчас» во «всегда-и-вообще». Нельзя достоверно сказать: совершает ли он реальное, зримое перемещение во времени, заячьи прыжки по времени, заново, ни строчки не меняя, проживает ли бывшее и небывшее — или просто глубоко, всемерно, безответственно посреди музыки и крика погружается в собственную память. Если бы нужно было действительно ответить на этот вопрос «или-или», и если бы отвечать пришлось Джа, он бы уж точно сказал: нет никакой разницы. [Это говорится к тому, что совсем скоро будет показано: разница — есть. Но не теперь.]

Возвращение в моменты памяти, за что бы она ни цеплялась, — вещь жестокая. Другие концерты в этом зале и в других местах, другие женщины, способные кричать настолько же в унисон с человеком, другие сестрички-близнецы, другие плечи, другая музыка: всё это, как и было сказано раньше, может происходить одновременно, так работает здоровая память взрослого человека.

Так что по большому счёту действительно нет никакой разницы: ты живёшь всё происшедшее одновременно, единовременно, ничего не прошло. Один только маленький нюансик, думает человек, продолжает думать, когда эта странная оля, которую он сам придумал, которой здесь быть не должно и не может, почти опрокидывается вместе с ним (а всё это время, конечно, что-то пьётся, прямо там, в толпе, как часть здесь-и-сейчас, нормальная, привычная, неизменная часть). Человек и оля продолжают удерживаться только тем фактом, что пола в этом зале уже нет, под ногами пустота, вокруг люди, впереди музыка, и упасть просто некуда. И одновременно же человек тонет, проваливается, соскальзывает в память.

И всей кожей ощущает этот нюанс, как когда поднимаешь голову из-под воды, а над водой холодно. Этот нюанс, это маленькое ядовитое зёрнышко: проживаешь то время этим телом. Знаешь, что всё прожитое было совсем не таким, как надо. Помнишь, что надо сделать. Но только проживаешь, проживаешь, проживаешь. Проживаешь, что можно было сказать нечто — и кто-то был бы теперь ближе. Проживаешь, что нельзя было говорить — и кто-то был бы теперь ближе. Проживаешь, что надо было сделать, просто чтобы оно было сделанным — и гори всё остальное: ударить, уехать, войти, написать, выебать.

И только доли секунды в прожитом занимает тот зал, та музыка, и уже память о прожитом несколько секунд назад перестала быть в «здесь-и-сейчас», и страшная, близкая эта оля из каждой из секунд становится совершенно отдельной олей, совершенно и бесстрашно игнорирующей «здесь-и-сейчас». И все они, все эти бесчисленные фантомные оли, вдруг приблизившись, коротко и болезненно кусают человека за мочку уха.

 

 

* * *

 

Сашка (překlad z češtiny). вот и всё, и уже не bolí. тебе ведь понравилось, да? понравилось, хорошая, dobrá моя женщина. это всё ничего, ничего страшного. это просто начало. ты povolila всё, на что было способно твоё тело, и теперь всё будет хорошо. это хорошо.

ты такая же, да? тебе ничего не нужно, только blíže, blíže, тебе не страшно, не bolí to, все otvory твоего тела умеют только раскрываться. умеешь открываться, умею входить — отличная пара.

теперь знаю все kapaliny [чешск.: жидкости] твоего тела, знаю на вкус твою слюну, слёзы, сок твоей pičy, мочу, кровь в měsíčky и кровь из ранок, сукровицу с заживающего ожога, всё знаю, всё povolila, хотела ближе. теперь blíže? теперь всё хорошо и уже не bolí.

теперь только я знаю, как ты кончаешь, когда тебе больно, когда последний сустав моего большого пальца тоже проскальзывает в твою piču, и она сжимает моё запястье, как ничто другое его не сжимало и не сожмёт, ничьи руки, ничья piča, ни один браслет или наручник, ни одна верёвка. ты кончаешь так долго, так сильно, что почти ломаешь руку, и твои глаза отражают мои глаза, мы оба ждём хруста запястья, крови, крика, последнего blíže. кончаешь молча. кончила.

и уже не bolí, у тебя не bolí и у меня не bolí.

лежишь молча, глаза закрыты. спишь, моя хорошая, mб dobrá? спи. и я посплю. я не заберу руку, не тревожься. спи.

 

 

* * *

 

Теперь: неожиданное (учитывая, что выше говорилось противоположное) уточнение: человек довольно давно разобрался со свой-ствами и особенностями памяти. Как и с тем, что из памяти имеет смысл оставлять, а что — подменять, заменять, уничтожать.

Формулы памяти достаточно просты. Хорошему разработчику, программисту с достаточно широким общим образованием, ничего не стоит не только растить своё дерево (к слову сказать: неделя до запуска проекта), но и прочие растения — факты, отношения, сообщества — достаточно очевидно отлаживаются, рассекаются на составляющие, переплетаются заново, одно с другим — и продолжает срастаться, врастать одно в другое, расти. По крайней мере, человек в этом убеждён: возможно, несколько самоуверенно.

Память же — одно из наиболее просто устроенных растений, уж Джа-то это мог бы понимать. Если бы помнил то, что больше не помнит. Впрочем, тогда он был бы куда худшим собеседником — особенно после такого количества алкоголя (а сказать, что на кухне пьют только чай, — было бы некоторым искажением происходящего).

Вот что в другом случае сказал бы Джа, бог радостного спокойст-вия, живущий во всех своих временах и все их принимающий: «[нрзб] преследующая меня, у которой все черты моих любимых женщин, моих снов, моих представлений о невозможном обострены до уродства, до карикатурного ничто — маленькая, рыжая, огромноглазая, веснушчатая — жуткий эльф, ожидающий в каждом двадцатом троллейбусе, в каждый пятнадцатый внезапно-солнечный день, после каждого сотого изменения в моей ДНК».

А он молчит. Его память оказалась так легкодоступна — не пришлось даже вскрывать череп, чтобы добраться до неё. Теперь Джа больше не рыдает по ночам на этой кухне. Его память давно превращена человеком в безболезненное движение вверх, и страшные печальные женщины в жизни растаманского бога сменились «тенями», которые он отбрасывает, охватывая всё больше мира — собой.

(Жаль, конечно, что он в конце концов всё понял — видимо, по той пустоте, которая остаётся в охваченном им мире. Уж лучше бы он записывал ту, несуществующую больше память — менее гигиеничный но и менее безнадёжный способ избавиться от неё. Так Джа теперь думает человеку — молча, сквозь стену: больше не хочет разговаривать.)

 

 

* * *

 

Вербатим

 

В начале двухтысячных — драматургический метод, состоявший в создании пьесы из интервью реальных людей и переплетения их реплик, ответов на важные вопросы. Позже понятие приобретает более широкое значение: анонимные искренние изложения частей своей жизни реальными людьми. Эффект был назван впоследствии «Маятником искренности»: на смену нездоровой страсти толпы к т. н. «жёлтой прессе» (любые скабрёзные подробности из жизни известных персон, имитирующие обычную жизнь и обычные человеческие отношения) пришла не менее здоровая страсть к «вербатиму» (анонимному, но максимально честному изложению пусть и совершенно обычных переживаний).

Явление застало врасплох большинство психологов и социологов: буквально в течение считанных месяцев по всему миру чувствительность обывателя к «фальши», выдуманным и имитированным переживаниям возросла на несколько порядков, что привело к мгновенному краху индустрии «жёлтых» таблоидов и, в конечном итоге, перестройке значительной части информационной экономики.

(Материал из Фрикипедии — свободной нециклопедии.)

 

тема: детство, и чем оно закончилось

 

fybxrf. С моей точки зрения кажется, что всё наоборот. Когда тебе исполняется, допустим, пять, ты стоишь перед зеркалом и думаешь: ну всё. Пять — это уже серьёзно, тут уже поздно жить по-старому или о чём-то жалеть. Теперь придётся быть серьёзной, и надо наверное сказать ребятам (а у меня день рожденья в конце января, мне стало пять раньше всех) — нет никакой бабы Яги, а даже если бы и была, то «пирожки» из песка вряд ли бы её обманули, а заботливо спрятанный в них «яд» из мелко накрошенной полыни вряд ли бы отравил. И вообще — теперь уже придётся, наверное, искать других ребят для компании, потому что пять лет — это уже совсем не то что четыре (которое почти как три, а три — это ещё совсем маленькая).

И потом вспоминаешь, когда стоишь перед зеркалом, а тебе сегодня — шесть. Причём не так вспоминаешь «хи-хи», а как успешный менеджер высокого звена: в прошлом году были взяты обязательства… их выполнение оказалось неполным… в связи с этим в будущем году мы планируем… понятно, короче. Пять лет — это уже было серьёзно, но теперь, в шесть, всё уже стало окончательно, совсем серьёзно.

А потом исполняется тебе, к примеру, двадцать пять. И ты стоишь перед зеркалом: на тебе ни одной «нормальной одёжки», ни одной по фигуре, ни одной менее яркой, чем столько-то кандел, ни одной не из секонд-хенда. И в почтовых ящиках у тебя: в электронном — письмо на мексиканском, а в подъездном — извещение с почты, доставили особо ценную бандероль от золотой рыбки (неужели таки тот альбом со всеми репродукциями Дали?), и вот что ты думаешь в этот момент:

В детстве тебя перегружает всё окружающее, тебе просто некогда не быть серьёзной, не искать новых выводов, не устанавливать новых отношений. В детстве страшно: это что, так и должно быть? или я где-то ошиблась? или все думают про это что-то другое и смеются? а когда мне это можно будет? а мне понравится? (Короче. Какое, к ебеням, «детство» — тяжёлая, страшная, непрерывная, убивающая тебя работа: понимать-понимать-понимать.)

А теперь-то. Я знаю всё, что должна бы знать — я уверена, я спокойна, я никого не боюсь, я покрою хуями любого условного «трамвайного хама», и мне не нужно в одиннадцать быть дома, а не то… Теперь, говорю, я готова: давайте сюда это ваше детство.

 

jah_alive. Сложно объяснить. В детстве я всегда искал какие-то мотивы, какие-то причины, какую-то логику окружающего мира. Я из тех, знаете, кто лет в девять (с небольшой помощью отца) изобретает паровой двигатель. А в десять-одиннадцать — полноценные государственные утопии, и, хотя разговоры со всеми этими «взрослыми» разрушают почти любую идею в пух и прах, всё равно ты остаёшься при некоем общем ощущении собственной исключительности: очевидно же, что все взрослые настолько невежественны, невнимательны, унылы, что как только у тебя появится возможность, ты тут же, немедленно решишь этот десяток «неразрешимых вопросов», которые они приняли как вечные загадки.

Ну вот. Тогда я знал одну только разновидность волшебной палочки — логику и чистый разум. Ну, не совсем так, я не то чтобы с самого начала был таким старичком, просто любое «фантастическое допущение» осознавал как именно что «фантастическое допущение». Например: в восемь мы с другом увлеклись рыцарями, богатырями, холодным оружием, вообще, средневековьем. Рисовали картинки (по большей части, конечно, просто «перерисовывали» со страниц книжек, через стекло), изучали даты и имена, что-то себе такое выдумывали.

И вот, к примеру, нахожу я цветок сирени с нужным количеством лепестков (то ли чётным, то ли нечётным, то ли ровно пять — не помню уже), и загадываю желание: когда мне исполнится тридцать один, пусть тут будет нечто вроде средневековой Руси, а я буду — воевода, в шлеме с шишаком и со здоровенным мечом, который обычному человеку не поднять, буду защищать родную землю! Так вот: пока я жую этот цветок сирени (а сколько там жевать эти три несчастные лепестка?), я про себя точно и подробно обосновываю желание: и про причины («технологическая катастрофа, разрушение всех электростанций и т. п.»), и про ограниченную применимость («ну, я-то сильный, я смогу… а мама с папой и бабушка пусть окажутся в каком-нибудь безопасном месте, которое мы все будем защищать»), и про то, кого из знакомых мы с ним (лучшим другом) взяли бы в свой отряд. И такой подход — во всём с тех пор. (А кстати, тридцати одного мне ещё не исполнилось. Так что ждём-ждём.)

В общем, годам к шестнадцати-восемнадцати в тебе накапливается столько логических контуров, столько обоснований и утверждений, столько полезных моделей мышления, что вместо этого временами хочется увидеть какую-то пустоту. То, что называют «детской непо--средственностью» (а я, когда это выражение видел, всегда скептически морщился, лет с двенадцати; как и на «шестнадцатилетняя девчонка с недетскими глазами» — вы бы видели «недетские глаза» моих одноклассниц!).

Вот здесь, наверное, и «то, чем заканчивается детство». Когда вместо цельной, непротиворечивой и насыщенной картины мира ты начинаешь строить вокруг себя пустоту. Вместо комнаты, переполненной нужными вещами, — пустые пространства. В конце концов, ты находишь средство, чтобы обеспечить вокруг достаточно пустоты: иногда это алкоголь или трава. Иногда — какая-нибудь мистическая система, верования и медитации, избавление от слов и горя напрямую. Но мне нравится тот вариант, который я придумал с бульдозером, честно говоря.

Я работаю на бульдозере, которым сносят здания. Так вот, когда твой собственный город — равносильно твоему уму или твоему дет-ству — преображается, ты это всегда замечаешь слишком поздно: «ой, этого тут не стояло». А чтобы научиться замечать своевременно, нужно в этом участвовать: например, строить. Или сносить — это мне куда больше нравится. Лёгкая работа и отличная метафора в одном флаконе.

Так что можно сказать, что детство заканчивается тогда, когда ты видишь: вот это вот всё — кирпичи, сделанные на заводе, уложенные десятком рук, скреплённые цементом; трубы водопровода, газопровода и канализации, электропроводка, деревянные полы, обои, оставшаяся кое-где мебель или вещи — короче, дом, где когда-то жила, например, бабушка твоего лучшего друга, — вся эта сложная структура, внутри которой столько всего происходило, — со всем этим един-ственный бульдозер справляется за день.

Можно сказать, что я делаю из всего этого — вчера ещё пригодного для жилья — гору хлама и грязи. Но я предпочитаю считать, что делаю пустоту там, где она необходима.

 

meerkats_in_city. Детство — это просто. Точнее, это проще. И внутри проще, и снаружи тоже. И внутри всех других проще. Хорошо бы вспомнить, на что это действительно похоже.

Например: снимать трусы — это про что было? Довольно долго — ни про что, ну про любопытство какое-то, возможно. Про выход за рамки, может быть. И мальчик, девочка — никакой разницы не было. Суть была не в том, что под трусами, а в том, что трусы сняты, а это нельзя (или, когда вталкивали в девчоночью раздевалку, тоже — только про то, что можно-нельзя, при чём тут их письки, которые они с визгом прикрывали?). Ну как окна бить, или с уроков сбежать. Нельзя даже сказать, что кто-то часто хотел бить окна, или снимать трусы, или увидеть кого-то без трусов.

Потому что детство не играло в жопе, детство было везде, заменяло все разом внутренние органы, все мышцы и кости, и если было такое настроение, можно было, кажется, стать пятиногой синей кошкой, только случая не представлялось. И в голой коже не было совсем никакого интереса — это потому что кожа не была какой-то границей чего-то, клеткой, сейфом, пределом, мы всегда были все вместе, даже те, которых позвали обедать, а они потом не вернулись.

И теперь, когда её позвали обедать, а она не вернулась, есть такая идея: может так и надо бы? как тогда. Тем более, что и повод есть: порнофотограф — хорошая работа, не хуже, чем любая другая, даже лучше. Теперь как в детстве: забавная игра, и надо просто играть в это, где тебя поставили — там и играй, и все остальные тоже так же. Девочки, у которых в игре такая роль, снимают трусики. И можно не отворачиваться, если покабутке, по-игровому должен смотреть, как они снимают эти свои трусики.

И вот, когда их так много, они все разные, и каждый день другие, и даже одна и та же каждый день другая, потому что вне игры она как-то ещё и живёт, тогда и наступает «как в детстве». Оказывается, женщина не просто избыточная оболочка вокруг своей pičy, а нечто вполне уловимое, и очень, очень любопытное. Оказывается, что есть тысячи способов играть в эту игру, и оказывается, что можно быть таким игроком, который выигрывает все фантики.

Делаешь простую вещь, вроде фокуса на большом пальце правой ноги, так что руки, которыми она себе всё раздвинула между ног, видны нерезко, становятся как бы фоном, и оп! Ведущий игры, менеджер студии, дорисовывает нолик к сумме возле твоей фамилии, потому что с тех пор, как тебя взяли в команду, другие команды просто вылетели с поля. Они что-то говорят про «посещаемость сайта», «процент возврата клиентов» или «уровень подписки на премиум-доступ» — но можно и не пытаться понимать, хорошо играешь, собрал много фантиков.

И уже почти не хочется трогать руками вот это всё, что с другой стороны объектива.

 

asya_k. Одна знакомая рассказывала, что смотрит на свою дочку, удивляется, та совсем не такая, как «положено», как «по книжкам», а потом вспоминает-узнаёт себя, не один-в-один, конечно, говорит, но как-то косвенно, в каких-то деталях. В направлении «несоответствия обычному», что ли.

А я нет, не так. Мой ребёнок — я не помню и не понимаю, как можно быть таким. На поздних сроках с мужем шутили, «ну, как там твой внутренний ребёнок, пинается?» (а по ночам, в постели, останавливалась и, сбивая настроение, мычала сквозь смех: «теперь у меня и внутренний ребёнок, и внутренний взрослый, полный комплект», и от смеха сладко-сладко сжималось влагалище, и мой «внутренний взрослый» спокойно пережидал этот приступ).

Это было очень смешно, очень. Но когда он родился, в смысле, когда мой внутренний ребёнок стал снаружи меня, а мой внутренний взрослый перестал ко мне приходить, я подумала, что это так и должно быть. Много кто говорит мне про внутреннего ребёнка, у тебя, ася, сильный внутренний ребёнок, или, наоборот: ася, мой внутренний ребёнок очень тебя любит, но… Короче, я вообще не понимаю детей.

Вот ты смотришь на кого-то, а у кого-то свитер заляпан краской. Почему? Может быть, она просто не заметила. А может, её внутреннему ребёнку нравится ходить измазанным в краске, а раньше кто-нибудь всё время запрещал. «Соня», говоришь, «у тебя свитер в краске». Смеётся. И так всё время, как будто все вокруг играют в какую-то свою, забавную игру, только мне её не видно. Мой внутренний ребёнок ушёл из меня.

Или сядешь вечером, за чашкой кофе, пошло, в плед закутавшись, как настоящая девочка, и как будто бы у тебя даже кот есть. И помечтаешь о какой-нибудь португальской деревне, где ты бы жила намного лучше, чем в здешнем климате и архитектуре — как милая девочка, почти блондинка. Так вот, помечтаешь в блоге — а через час появляется комментарий от незнакомого какого-нибудь, причём в комментарии всё про эту деревню написано, куда лучше, чем я сама смогла бы придумать, и именно то, что мне важно: что там люди читают, какой хлеб они пекут и какого цвета у них крыши, и фотографии, и даже кусочек карты с крестиком, как карта пиратского сокровища.

А потом ты, допустим, в это место влюбляешься — и даже не думаешь, что за человек тебе прислал такое, и почему, только выясняется, что он это всё выдумал: в заданной точке португальского побережья только пустой пляж, населённого пункта с таким названием и людей с такими именами в мире просто не существует, а фотографии… ну, допустим, надёрганные из разных мест фотографии людей, и домов, и машин, и даже не этого года, и даже не из Португалии.

Вот это что? Это понимать, как обман, насмешку, намёк? Зачем тратить столько времени, если так? Это, может быть, чей-то внутренний ребёнок пытается связаться со мной, или, может быть, с моим.

Если бы я была ребёнком, меня надо было бы показать врачу: у меня аутизм, синдром Аспергера, я не понимаю, чего от меня хотят люди, когда они шутят, я не люблю играть в их игры, я люблю только несуществующую португальскую деревню.

 

psycho. А оно не кончилось. Вообще, это как должно быть, обычно: «сегодня кончилось детство». А, нет, это же должно быть как ностальгия, такой печальный взгляд назад: «тогда у меня кончилось дет-ство». А раз так, тогда — это когда? Когда выпали молочные зубы, или когда закончилась младшая школа, или когда старшая закончилась? Или когда на лобке и в подмышках пробились волоски? Когда первый раз мастурбировала, целовалась, трахалась? Первый раз заработала деньги, переехала от родителей? Чёрт, как же я тогда буду ностальгировать, я же ни одну из этих дат не помню.

По документам-то, конечно, можно восстановить кое-что, ну вот про школу хотя бы. Но смысл — если я не помню того, того и того — не помню печалью и ностальгией, не ощущаю телом? Вообще, все эти штуки про «тогда я в первый раз» или «и тогда я в последний раз» — какая-то глупость. Первый раз — это прямо сейчас. И последний раз, кстати, тоже. Мне кажется, хорошие дети живут именно так. По крайней мере, у тех детей, которых я знала и знаю, лицо всегда вот такое: НЫРЯЮ! И пускай ныряют: мы дети, мы прихожане церкви Святых По-следних Дней, нам кажется, что завтра по-прежнему будет лето как сегодня, значит, ни завтра, ни сегодня больше нету.

Это детство, это всё всегда навсегда и всё всегда прямо сейчас, год назад был космически далеко. Кто-то пишет мне странные письма — кому-то снятся про меня сны и придумываются истории, как мы с кем-то куда-то шли, бежали, воевали, выживали, отдыхали. Кто-то проник в мою жизнь и ему снится то, что должно бы сниться мне, и в попытке вернуть эти сны по назначению пишет мне — что тут странного. Может, кому-то стоило бы найти меня и заглянуть в глаза: в первом классе считалось, что так можно прочитать сны. А может, кто-то постоянно заглядывает мне в глаза, а я его не узнаю.

И тем не менее, тот, кто пишет эти письма — для него уж точно всё всегда навсегда и прямо сейчас; и для незнакомой девушки, которая вчера в маршрутке прижалась ко мне, радостно, как сестра: «думала, что ты совсем пропала», — для неё тоже всё всегда навсегда, может быть, поэтому она оставляет пятна нерастворимой несмываемой краски на всех, кого обнимает.

И для… даже для неё, для моей настоящей сестры, которая знала, зачем нужны краски, моей сладкой девочки, моего злобного демона, — для неё тоже всё было по-настоящему, когда мы увиделись в последний раз и навсегда, всё всегда навсегда. Теперь я сижу у хорошей подруги на кухне, болтаю ногами, как вчера и завтра, как в один бесконечный день, и не хочу ничего знать, и не верю, что каникулы закончатся, что вообще бывает такой день — тридцать первое августа — и всё, что после него.

 

ttttt. Я как раз собираю вещи, так что про детство мне просто. Дет-ство — это слишком большие и красивые мандарины на Новый год. Родители как-то, в какой-то особо тяжёлый год, «положили под ёлочку» просто кулёк огромных, ярко-оранжевых мандарин. Их было много, они были настоящие — те, у которых шкурка толстая и сразу отделяется от долек одним большим куском, и они были такие красивые, что как-то жалко их было съесть все сразу. Это же был такой новогодний подарок! И делиться этим подарком было жалко — он был мой. Когда в конце января я наконец-то достала кулёк со шкафа с игрушками (хороший тайник: просто достать, но если не знать, что там что-то есть, — не заметишь), огромные оранжевые мандарины были покрыты плесенью и гнильцой, в туго завязанном кульке натекла какая-то противная жидкость.

Моё детство ещё не покрылось плесенью, на нём не так много гнилых пятен, но я по-прежнему забываю достать его со шкафа и поделиться. Ни один из моих друзей, мужчин и героев никогда не видел ни одного из моих рисунков. И кто бы ни предложил — я всегда отказываюсь от своего любимого картофельного пюре, и уж точно никогда не смешаю его с кабачковой икрой и котлетой, которую размяли вилкой, — это варварство, так не ест никто, кроме детей. А однажды он хотел помыть мне голову — просто так, потому что мы живём вместе, но у него ничего бы не вышло: полочка с шампунями, бальзамами, ополаскивателями и питательными маслами, мыть с затылка вперёд, особое внимание уделить кончикам, нежнее с кожей возле висков — просто невозможно доверить постороннему человеку. И ещё он хотел брать меня на руки и баюкать, а потом перекладывать в кровать — но мне всё казалось, что я слишком тяжёлая, и он меня уронит.

И потом у меня уже не осталось ничего, кроме кулька мандарин, которые скоро начнут гнить, — тяжёлый был год, и у Дедушки Мороза не хватило денег на какой-нибудь другой подарок, сама должна понимать. И тогда кто-нибудь приходит — «у вас такая талантливая девочка, давайте мы возьмём её с собой, не волнуйтесь, там хорошее питание, и условия хорошие, мы обо всём позаботимся», — проще говоря, когда приходит какой-нибудь странный отголосок забытого фестиваля, грант для молодых музыкантов, другой город, другая даже страна, какое-то странное место и время, полгода.

Варианты: первый (и очевидный) — мне ничего не нужно, и только я могу сама о себе позаботиться, чужие люди, чужое место, мне даже в пятом классе тяжело было в летнем лагере ужиться. Второй — чёрт, а что я вообще-то здесь делаю, такая взрослая и самостоятельная? Пусть забирают, обеспечивают жильём и едой, пусть придумывают распорядок дня. И если они (ну, вдруг, ну, если я, может быть, попрошу) предложат мне купить какую-нибудь коробку красок — я что, буду против? Нет. Даже если у них в столовой, или что у них там, каждый день подают картофельное пюре — и то не буду.

Может быть, скоро всё изменится, а может быть — и нет.

 

 

* * *

 

тема: тело

 

asya_k. Хорошо, про тело так про тело, договорились же. Тело — это такая странная штука. Предполагается, что тело — это я. Такое здоровенное хранилище закодированной информации плюс встроенный декодер. Когда кто-то видит, что у меня, к примеру, нос небольшой и в веснушках, а живот никогда не был совсем плоским, даже в пятнадцать лет, ноги, кажется, коротковаты, зато грудь хорошая, небольшая, но хорошая, — это просто декодируется информация в моих ДНК, фенотип, так сказать, проявляется в соответствии с генотипом. Когда я выбираю книгу для чтения, или показываю восьмой вариант дизайна за неделю — это просто декодируется взаимное расположение моих синапсов и дендритов, взаимодействуют между собой клеточки серого вещества. И, кстати, когда я изменяю внешний вид тела — это же тоже не какой-то там сигнал свыше, это тоже результат электрического микро-сигнала между нейронами, а почему он именно такой, это сигнал, почему он говорит мне, вдруг, незадолго от тридцатника, в первый раз вытерпеть болезненную процедуру удаления всех волос в «области бикини» или подстричься под слегка заросшего мальчика — тоже, наверное, ещё в ДНК было прописано? Прямо вот так и прописано: «в двадцать семь решает изменить имидж и начинает с лобка», разве нет?

Выходит, что когда я наливаю Соне чай, и случайно задеваю бедром её стопу, которую она умостила на табуретке, и ошпариваю руку горячим чаем — это тоже было так прописано прямо в теле? Уже двадцать семь лет (или больше, если с момента зачатия) каждая мышца этого тела знала: вот, тогда-то и тогда-то здесь будет задета чья-то нога, а здесь — ошпарено кипятком? А если так, интересно, какими словами это там записано? Например, такими: «заденет бедром её стопу, дёрнется, и прольёт кипяток мимо чайника»? Или, к примеру, такими: «так захочет схватить эту её ногу с длинными гибкими пальцами, и вжать её себе между ног, и тереть себя её пальцами, и выемкой стопы, и пяткой, и так испугается, что сердце остановится, и если не облить её кипятком, умрёт от инфаркта в двадцать семь»? Может быть, и так.

 

psycho. Моё тело, возможно, принадлежит не мне. Некоторое время назад это казалось смешной шуткой, вроде «у кошечки не боли, у собачки не боли, у сониной сестрички тоже не боли» — мы же обе были маленькие, и очень-очень глупые. И поэтому так играли: прости, мне плохо, у меня сегодня «началось», где мой плед и грелка на живот? Ну, давай это не у тебя болеть будет, а у меня, пусть у меня болит, слышишь? Только пойдём гулять. И встаёшь, и идёшь — обе зелёные и на полусогнутых.

Или так: а можно у меня будут такие ноги, как у тебя? — пожалуйста. А у меня будут такие руки, как у тебя? — пожалуйста. А у меня твои глаза, да? Точно. А у меня твоя грудь. А у меня твоя … . А потом весь этот некомплект орёт на тебя: ты всё у меня отобрала, то есть это я на неё ору, и очки, наверное, тоже я носила, а не она, и теперь что? Теперь вот что:

Я как только это вспомнила, тут же написала одному человеку, ну, тому, который про сны и прочее, написала что-то такое: извини, говорю, не могу я с тобой переписываться, у меня месячные. Тяжёлые, пишет? Тяжёлые, пишу, первый день, блин, а ты как думал? Тогда, говорит, пусть у меня поболит, ладно? Пусть мне что угодно будет, только у тебя пусть не болит, договорились, ты лучше напиши — ты про мой последний сон читала?

Ну вот же, а? Вот же! И что — меня, конечно, сразу отпускает, только, я ему говорю, ты если встретишь такую девочку там у себя, она где-нибудь наверное рядом, иначе откуда бы? В общем, передавай ей привет, или ничего не передавай, только пусть у неё тоже не болит, хорошо? А он пишет: у меня была девочка рядом, да, только она без очков была. И у неё всё равно ничего никогда не болело, зато она умела рассказывать истории про других — ты с такой незнакома? Нет, говорю, моя не такая была, ну у той, твоей, пусть тоже не болит, если что. Пусть, пишу, лучше уже у меня болит, чем у какой-то другой девочки. Ничего, пишет, не волнуйся. Пусть ни у кого не болит. Пусть ни у кого, соглашаюсь.

В общем, я тут менялась-менялась. Менялась-менялась. Со всеми поменялась всем, а что от моего тела осталось? Меня вот недавно кипятком облили, то есть не меня облили, но болело всё равно у меня. Брр. Запуталась. Ну, пусть так до утра повисит, потом поредактирую.

 

meerkats_in_city. Непонятно про тело. Про всё непонятно, а про тело непонятнее всего. Почему именно оно? Если приходить всё в тот же костёл и думать, и молиться, то: вот почему? Вот почему все эти богословские тонкости связаны с телом? Почему тело — единственная возможная молитва, но так всё по-разному с ним? Да и вообще: ну что это за способ богослужения такой — смотреть на голых? даже не šoustat их, это хотя бы похоже на желание жить, а просто смотреть?

Смешно, но как раз возбуждать их, трахать и делать, чтобы кончали, совершенно не нужно. Просто смотреть мало — а возбуждать ненужно. Есть состояние, когда ещё до всего, но уже голые, и пальцы, или ногти, или губы тонко-тонко ползут по телу: вот это невозбуждение, это где-то раньше, но теплее: вот тело, попробуй осознай. Ибо оно истинно есть пища.

Вот, что необходимо: чтобы женщины доверяли всё тело рукам, как камере. Можно быть не фотографом, а массажистом, но массажисту тело не доверяют, а передают под расписку (как и фотографу). И даже переспать может и с тем, и с другим, с фотографом легко, даже жаль их: не хочется. Но вот этого ни фотографу, ни массажисту не позволят: всего одновременно. Если массажист — не лезь в piču, не трогай за соски, вообще: не приближайся. А если трахаться пришла: давай, трахай, что ты там застрял возле коленей? Проверено.

Вот что необходимо: дай всё тело без цели. Не буду нежным, а внимательным — да. Растрогать каждую мышцу, все особенности уст-ройства этого существа, и от связок и сухожилий переходить к сфинктерам и железам и дальше к мышцам, позвонки и соски, дёсны и пятки, веки, уши, складка под грудью, выемки под мышками, в подошвах, над поясницей. Всё одновременно, и так, чтобы она сама это понимала, что происходит, чтобы превращалась, растворялась в мои руки.

В некоторых монашеских орденах было такое понятие: церковь одной молитвы. Собирались сколько-то самых крутых монахов, допустим, где-то закрывались. Если думали, что за неделю справятся — даже, бывало, без еды. Если времени нужно было больше — например, год, или сто лет — тогда всё как полагается: монастырь, устав, настоятель. Отличие их от всех прочих было в том, что они договаривались молиться только о чём-то одном, и очень однозначном, и зачастую практическом совершенно (вроде создания какого-то города на мёртвом пустыре). А остальные все их даже вычёркивали из своих списков: мол, мы ни при чём, у них какая-то своя вера, религия, пусть молятся.

И они были очень сильные, настоящие монахи: у них всегда в голове, у каждого, днём, ночью, во время еды, в сортире, во сне — всегда звучала одна молитва. И ещё кое-что забавное: молитва обязательно составлялась так, чтобы неудобно было выговорить, чтобы даже мысленно её прочитать, надо было напрягаться и уделять всё внимание. Интересно, каково быть таким монахом: так же, как и сейчас? Или всё же легче?

Вот, к примеру, новая женщина: молоденькая, совсем не «модель» (впрочем, здесь модели и не в цене, модели — это «другой сегмент рынка», а «наш сегмент» — настоящие), очень настоящая. Настолько, что почти не знает [название языка удалено модератором]: приехала из [название страны удалено модератором]. Говорит — она не за деньги сюда пришла, дура, у нас все не за деньги, за деньги бы ничего не получилось. Странная совсем, то ли музыкантка, то ли художница — непонятно, вообще странная, пришла в студию, посмотреть-поговорить (женщинам можно), села на пол возле стены: длинный цветастый балахон, в полоску, до коленей, колени подобрала — из-под балахона видна совершенно небритая piča, всех выгнал, только её фотографировал, делала всё, что-то происходило. Сказал снять балахон, сняла, швырнула на камеру, смеётся: гениальный снимок. Только один, но самый лучший. А потом много других.

 

jah_is_alive. Я очень просто устроен. У меня есть глаза, они смотрят. У меня есть тело, оно перемещается в пространстве. У меня есть мир, в нём можно перемещаться, перемещать его части, как-то изменять. Разницы между телом и миром нет. И поскольку есть только тело и мир, т. е. только мир, часть из которого со стороны воспринимается как моё тело, то вопросов, что делать, куда идти и как двигаться просто не возникает.

Это нечто ближе к физическим законам, чем к тому, что многие себе думают (и я тоже раньше думал), — психология, социология, навыки эффективного общения, все эти вещи. Ни черта подобного: просто есть некий набор возможных движений, каждое из них совершается просто потому, что в этом направлении сопротивление пространства меньше всего. Например: разворачиваешься и уезжаешь, бросаешь всё, в ту часть мира, где непонятно, как жить. Кажется — принял решение, переломил судьбу, изменил всё. Потом, через сколько-то месяцев, оглядываешься: просто двигался туда, где сопротивление мира было меньше. Один старый знакомый про такие штуки часто рассуждал словами «невыносимо», «выдумать других людей», «мир становится таким, как я его представлю» — но говорил, в общем-то, о том же самом. Особенно это становится очевидно, когда знаешь, что пока ты находишься в другом месте, он там вообще перестал что-либо понимать. Ещё более очевидно — когда обсуждаешь истории его женщины, те истории, что он пытался вскрывать, находить в них тайные смыслы и цель. Не верит, что всё, что она говорила, — только потому, что язык во рту перемещался именно таким образом. Никакого скрытого смысла.

Вообще, удивительно, до какого времени человек может не понимать, что всё, что он делает, просто происходит с ним. За каким-то хуем он решает, что способен действительно останавливать время, открывать дыры в пространстве, перемещать города на сотни километров по собственной воле, выдумывать места и ситуации, стирать и перезаписывать память. Я ему говорю: чувак, ты же программист, ты компетентен, ты же должен был уже сам понять, опросить устройство и интерпретировать ответ. Мир — он read-only, он даже не writable, не то что rewritable. И сам ты — никакой не низкоэнергетический лазер, к чёрту твой хайтек, ты просто считывающая игла Господня, давай, прыгай по бороздкам, содрогайся от Его сигналов.

А этот мудила звонит потом — уже после всех этих разговоров — и говорит: «мне кажется, я потихоньку начал толкать мир, и мир смещается», — а ты слушаешь его, молчишь и смеёшься — блаженны видящие разницу между собой и не-собой, видящие, что толкать.

Версия для печати