Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: ©оюз Писателей 2011, 13

Вечный студент

Повесть

Александр Мильштейн
родился в 1963 году в Харькове. Окончил механико-математический факультет Харьковского государственного (ныне — национального) университета. Книги: сборник новелл «Школа кибернетики» (М., 2002), романы «Серпантин» (М., 2008), «Пиноктико» (Х., 2008). Публиковался в «їП» № 5, № 7, № 8, № 10, журналах «Звезда», «Нева», «Даугава», «Урал», «Наш», «Зарубежные записки», «Крещатик», «22», «Case», альманахе «Фигуры речи» и др., в сетевых изданиях TextOnly, «Русский Журнал», «Топос» и пр. В переводе на немецкий — в журнале «Der Freund» и в газете «Süddeutsche Zeitung». Перевёл с немецкого сборник рассказов Ю. Герман «Летний домик, позже» (М., 2009), а также рассказы К. Крахта, Ю. Франк. С 1995 года живёт в Мюнхене.



Вечный студент

 

1. Экспериментатор движений вверх-вниз

 

Чтобы придать замыслу некоторый объём1, начну со здания.

Первый раз я его увидел, когда мне было лет пять. Я гулял по саду Шевченко с родителями, c их друзьями, подошли, как я теперь понимаю, к центральному входу, взрослые стали кружком, оживлённо беседуя, а я, запрокинув голову и прогнувшись назад, увидел, что нависший надо мной небосвод не синий, а жёлтый и, что ещё более странно, — в мелкую клетку.

Потом я видел здание издалека, когда зачем-то попадал с родителями в Ненагорный район, и мы возвращались оттуда на трамвае неизвестной мне теперь марки.

Оно внезапно появлялось поверх города нагромождением айсбергов, посыпанных песком, как зимой тротуары2.

Потом я закончил школу, поступил в «ХГУ им. А. М. Горького», проучился в нём два года, но и после этого у меня и не было и нет ни малейшей уверенности в том, что я смогу найти в нём нужную аудиторию.

Или даже не так, ведь худо-бедно я всё-таки их находил, скажем, «методом тыка»… Но вот если кто-то спрашивал, как туда пройти, я разводил руками. Нет, и сравнение с сороконожкой здесь не проходит, дело было не во мне, вы могли спросить кого угодно и услышать, или точнее, увидеть: пожимание плечами.

В какой-то момент стало ясно, что Здание не укладывается ни в чьей голове потому, что там больше трёх измерений. Я понимаю, что то же самое можно сказать о любом уголке Земли, ещё когда я учился в школе, один физик из УФТИ насчитал их 16 или 18 — измерений этих самых, картинка, которой он проиллюстрировал своё открытие, была примерно такой: шахматная доска, в каждом уголке каждого квадрата которой лежит крохотная сфера — похоже на капельки ртути, оставшиеся на паркете от разбитого термометра…

Но разница заключается в том, что в Здании другие измерения отражены в архитектуре, ставшей каким-то образом слепком с того, что невозможно ни увидеть вне себя, ни представить себе… Поэтому там и нельзя, скажем, попасть из аудитории N в аудиторию N+K на том же этаже без того, чтобы спуститься по лестнице на два или три этажа, подняться на прежний и пойти по нему «как ни в чём не бывало», — тогда там может обнаружиться нужная аудитория.

Во время этих вынужденных нырков в «колодцы пространства»3 я видел краем глаза студентов в белых халатах, тигли, барокамеры, похожие на батискафы, белых крыс, или что-то совсем уже странное: сети, скажем, свисавшие в пролёты лестниц4.

И несмотря на то, что все коридоры были прямые и длинные, как Сумская улица или проспект Ленина, идя по одному из них всё время в одну сторону, я возвращался в точку, из которой я выходил… Не буду описывать все фокусы тамошнего пространства, скажу ещё только, что я не уверен, что престранное Здание было с самого начала так задумано архитекторами Серафимовым и Серафимовой-Зандберг5, может быть, вся эта топология стала результатом переплетения разных континуумов пространства-времени: изначального их «Домпроектстроя» с реинкарнационным зданием «Университета», которое проектировали архитекторы с другими фамилиями: Костенко и Лифшиц.

Первое было построено в 1930–33-х годах, второе накрыло или… как бы сказать… вобрало в себя сильно пострадавшее во время войны первое в 1963-м году — что совпадает, кстати говоря, с годом моего рождения…

В ту единственную ночь, которую я провёл в университете (каждый обязан был два раза за срок обучения пройти через ночное дежурство), я обнаружил в здании труп. И не в каких-то дальних закоулках, где проступали очертания предыдущего метемпсихоза этой невероятной домины6, а прямо в туалете на первом этаже.

Именно там лежал неизвестный, почему-то полуголый человек, который впоследствии оказался выпускником университета.

Это нам сообщили через неделю, но так, по-моему, никто никогда и не узнал, что привело его в ночную альма-матер, от чего он ушёл сквозь неё и… к чему всё это было? Во всяком случае, нам об этом не докладывали.

Мы же тогда сразу доложили о трупе, естественно, мы позвонили в милицию. Причём я вспоминаю, что это были не первые милиционеры за ночь дежурства, включавшего в себя не только хождение по тёмному Зданию, но как бы и патрулирование площади Дзержинского.

«Как бы» потому, что это была самодеятельность младшего преподавателя, который с нами дежурил. По домам не распустил, но вывел на брусчастку вдохнуть свежий воздух.

В противном случае мы бы все уже спали без задних ног, помню, что когда меня позвали на прогулку, я съезжал спиной по стене вахтёрского бруствера — под утро сон брал своё. И вот когда мы вроде бы как наяву постояли минут десять-пятнадцать перед фронтоном обкома «в количестве, большем трёх», оттуда вылетела фуражка, остановилась в воздухе, нерешительно приблизилась к нам и тихо спросила: «Ребят, вы чего?» Мы объяснили, что мы — дежурные «по университету и его окрестностям», милиционер сказал: «Фух, а мы тут уж подумали, что вы обком собрались атаковать… А вы по универсуму, значит…» Такой вот шутник оказался, с хвостиком рации, в плащ-палатке шириною с Чёрное море. Мы попрощались с ним и пошли дальше: проделали ещё несколько кругов по периметру площади. Я каждый раз, проходя мимо, пересчитывал каменные шары, лежавшие на ступенях военной академии имени Говорова, которая недавно тоже стала частью «национального университета», так что в те незапамятные времена мы, расширяя территорию своего дежурства, как бы уже смотрели в будущее.

И вот после такого сомнамбулического обхода третьей по величине площади то ли мира, то ли Европы — вернуться в университет, пойти там в туалет на первом этаже и обнаружить холодное тело, лежащее на кафеле… Было странно на самом деле.

При том, что я не видел до этого трупов — никто из моих близких тогда ещё не умирал, и учился я не в медицинском институте, а в университете, где в те времена медицинского факультета не было.

Обнаружил тело я не в глубине здания, но когда я ходил в туалет в предыдущий раз, тела там не было… А ведь взялось же оно там откуда-то — пришёл, значит, человек из какой-то, возможно, что и глубины, где что-то делал, с кем-то встречался… Хотя всё это, конечно, пустые домыслы. Как я уже сказал, никто нам не объяснил впоследствии, отчего бывший выпускник направился в Харьков из Курска, где он жил, как нам сказали, и умер в университете, где когда-то учился. Помню, что кто-то из моих согруппников макабрно пошутил: отравился бедняга в нашем буфете, отвык, мол… И тогда уже кто-то не мог, конечно, не приплести сюда и Пушкина, мол, «Харьковский университет не стоит курской ресторации»… Помню также, что когда следующей весной мои соученики на капустнике разыграли пьеску под названием «Таёжный тупица», навеянную сенсационной статьёй в «Комсомольской правде» о найденном в глухой тайге семействе Лыковых7, мне было совсем не смешно.

Статья в «Комсомолке» называлась «Таёжный тупик». И я тогда, наверное, всё-таки верил, что в университете что-то происходит по ночам, что там имеют место какие-то другие формы жизни… По крайней мере, сам факт того, что кто-то тогда же написал такую пьесу — хотя бы и капустническую8, — доказывал, что здание располагало к подобным предчувствиям.

При этом на нашем — шестом — этаже было особенно много бесшумно скользящих гештальтов, глядя на которые, скорее можно было поверить, что по ночам они где-то здесь и живут — в этом здании, — чем в то, что у них есть квартиры в жилых домах, куда они уходят после работы.

Это были преподаватели, как правило, ничего у вас лично не преподававшие, поэтому вы не могли знать наверняка… Может быть, они просто так сюда забредали из закоулков, где проводили остальное время, ели и спали, если они вообще нуждались в этом.

Отдельные из них странно передвигались, лица иных тикали, как часы… У меня непосредственно, я повторяю, эти субъекты не преподавали, поэтому я вообще не уверен, что это были преподаватели.

Зато у нас читал похожий на Шурика из «Кавказской пленницы» карлик-очкарик-холерик, прыгавший у доски выше собственного роста с криком: «Вот эта точка подозревается в убийстве!» Мел бил по дос-ке так, что рассыпался на крошки, доцент жадно шарил вокруг глазами в поисках нового куска… Благодаря ему я что-то запомнил, он будил меня этой своей свистопляской, и я ему всегда буду благодарен. Как за что, разве не понятно… За то, что в голове осталось хоть что-то разумное и вечное.

Но помимо, скажем, перевозбуждённых9, были у нас и тихие, мегасентиментальные преподаватели… Никогда не забуду, как Н. Л., учившая нас матанализу, прервала изложение леммы Лебега, положила на карниз доски мел, тряпку, которая упала на пол, но Н. Л. не стала её поднимать, махнула на неё рукой и произнесла монолог, который врезался в память, в отличие от теорем, которые она монотонно бубнила два года…

Она была не столько математиком, сколько женой математика, причём академика Академии наук… и даже не «У», а С-ССР… А к тому моменту ещё и матерью, ну не такого известного, как отец, но тоже — стопроцентного «вычислителя»… «Счастье, — писал Эйлер, — это радость души, которая вычисляет!» Так вот, к вопросу о счастье… Вот что нам сказала тогда эта окружённая со всех сторон математикой женщина… «Как мне вас жаль! — сказала она. — Вот смотрю на вас и думаю… Вы ведь не понимаете ещё, куда вы на самом деле попали… Математики — это самые несчастные люди на Земле… Это я вам могу точно сказать. Ну, может быть, мгновенье они бывают счастливы, одну секунду, а потом опять не получается, дни и ночи, пять лет, шесть, десять, без передышки… Никакого удовлетворения… От жизни… Вот вроде бы банкет, вот идём, думаю, отдохнём наконец, как люди… Так нет же… Выпили по малюсенькой рюмочке, — тут она показала нам пальцами размер этой самой рюмочки, — и всё, и пошло, и поехало, и вот уже вокруг все снова уравнения пишут — на салфетках…»

Или другая её речь… «Возьмём миллиард, — сказала она, — это же совершенно абстрактная величина, какая разница, вы мне должны миллиард или я вам должна миллиард?»

Но хватит её цитировать… То есть, может быть, в её словах и содержалось предвосхищение нынешнего мирового кризиса субъектно-объектных отношений, но моя повесть связана с другим преподавателем и пора мне как-то закругляться с этим предисловием, это же всё была только присказка…

Теперь вот непосредственно…

Речь пойдёт о пари, заключённом на первом курсе…

Пари было идиотским, и я сейчас его озвучу… Я хочу сказать, что если бы я согласился заключить этакое пари на третьем курсе, это было бы мне сейчас более или менее понятно. Даже если бы и на втором… Но на первом?

Это кажется странным — не таким уж я был тогда парией… Мне было семнадцать лет, я не пил и вообще был хорошим мальчиком. Скажем, родителям бывшей соученицы, к которой я захаживал в гости, я нравился больше, чем ей самой, что говорит о моём позитивном тогдашнем имидже, не правда ли.

Да что там говорить, не алкая знанья, не жаждал я и алка…

…голя… Меня просто спровоцировали. Меня вывела из себя слепая уверенность и ещё… этот неестественный для мехмата… естествоиспытательский интерес, загоревшийся в их глазках.

Два идиота настаивали на том, что если пить водку не залпом, а очень маленькими глотками, между которыми делать паузы, опьянение будет несравнимо сильнее, чем при обычном питье.

То есть это будет просто убойное опьянение — опустошивший бутылку методом такого «квантового» питья со 100%-ой вероятностью рухнет оземь.

При этом к выводам своим они пришли с помощью выкладок, сами они это не опробовали.

Я вообще не уверен, что они выпили за свою жизнь больше той самой мерной рюмки, которую показала нам Н. Л.

Не могу сейчас точно вспомнить, как встрял в их спор, да они и не спорили между собой… По-моему, они просто высказали идею вслух, кто-то из них, причём адресуя её не ко мне непосредственно, а просто так, где-то рядом… А я начал смеяться… Так что всё-таки встрял…

Сергеев и Хуторянский были люди глупые, но серьёзные, и условия пари сразу же оформились в их устах в схему эксперимента.

А именно: водку следовало пить напёрстками, расставленными на ступеньках лестницы.

По пролёту которой на следующий день я и ходил вверх и вниз.

Столько напёрстков, чтобы их расставить по всей лестнице, даже по всем ступенькам одного пролёта, у них, естественно, не набралось, но три или четыре мелкочешуйчатых колпачка Сергеев и Хуторян-ский где-то там нарыли, у бабушек, или у мам, а может быть, и я один принёс…

Нет, вспомнил: реквизит был их… Включая, естественно, «ноль-пять», и так как напёрстков было мало, Сергеев маячил всё время передо мной на лестнице, наливая водку в напёрсток, ставя напёрсток на ступеньку, я нагибался, поднимал, распрямлялся, выпивал, отдавал для очередного наполнения, делал шаг, нагибался, то же повторялось на третьей ступеньке, как я уже сказал, все шаги этого… алкоритма были оговорены.

Может быть, напёрстков было всё-таки больше, потому что я вот именно ходил по пролёту — туда-сюда.

В начале эксперимента Сергеев и Хуторянский были твёрдо убеждены, что я в какой-то момент рухну на ступеньки, ну да я это уже сказал, в этом и был, собственно, весь их стейтмент.

Надо ли говорить, кто выиграл пари?

Забегая вперёд, скажу, что я не упал не только на лестнице, но и потом, когда мы шли по городу.

Я был пьян, но подвижен, вменяем, меня хватало на заигрывание с девушками…

Представляясь «лошадью барона Мюнхгаузена», я предлагал на себе покататься.

Может быть, в какой-то момент мне и показалось, что Госпром нас окружает, что это чёрный локомотив, который идёт по кругу… Ну так это же Госпром, это наш Стоун-Хендж… Многие харьковчане боялись его в детстве, как бабая…

Но всё это было потом, а самое-то главное — для моей истории — заключалось вот в чём.

В какой-то момент двери подъезда открылись — если они вообще закрывались, это я точно не помню… И туда вошёл преподаватель с нашего факультета.

У нас он тогда ничего не вёл, но в коридорах мы его видели, и не раз, только что я пытался описать подобные сущности…

Нет, он не дёргался, но был как-то по-своему неотмирен… Не чудаковато, а скорее зловеще…

Я не помню, знали ли мы уже в тот момент, за что его называют Железным Феликсом.

По-моему, мы даже клички этой ещё не слышали… Он придёт к нам читать спецкурс по дифурам, включающий теорию управления, только через год, а пока что получается, что не он к нам, а мы к нему.

Совершенно случайно, разумеется, просто зашли наугад в подъезд одного из ближайших к Госпрому домов.

Кто же знал, что Железный Феликс живёт не в глубине здания Университета (или Домпроектстроя — в другом измерении), а в обычном доме, хоть и по соседству с Университетом…

И ещё ближе — к Госпрому…10

Немая сцена.

На Феликсе светлый костюм такого же песчаного цвета, как и здание университета.

И тоже в мелкую, незаметную издали клеточку.

Я его в другом костюме никогда и не видел.

Выражение лица не менялось, как и костюм… Но оно было таким каменным, что казалось ещё более странным, чем все мехматов-ские стереотипии, паркинсонизмы и другие нозологические единицы, вместе взятые…

Может быть, он и не узнал в нас студентов своего факультета, в любом случае я не уверен, вспомнил ли он меня впоследствии…

Думаю, что это вполне вероятно… Вошёл он быстро и бесшумно, поэтому успел увидеть наши манипуляции, а они были странными… Так что он мог, конечно, меня запомнить… Вот только я не уверен, что для меня это было плохо…

Нет, я думаю, совсем даже не было плохо… Когда через два года Железный Феликс шёпотом воскликнул: «Ну что ж вы за человек такой!» — это прозвучало не злобно, а наоборот, с этакой доверительной, дружеской чуть ли не… интонацией… что я был почти уверен, что на этот раз пронесло…

Ну так вот, не забегая вперёд: он быстро пришёл в себя и прошёл к себе, наверх, Феликс. Не проронив ни слова. Хотя разминуться на лестнице было сложно…

Нет, в этих домах у Госпрома широкие лестницы, это же не Салтовка и не Новые Дома… и Феликс молча прошёл мимо нас, как будто мы были скульптурной группой, которая всегда там стояла — в его подъезде…

«Ну что, пойдём отсюда?» — сказал Хуторянский, выйдя из оцепенения.

«Чего это? — сказал Сергеев. — Что мы такого делаем? Ну прошёл и прошёл. Мы же не знали, что он тут живёт».

«Конечно, продолжим, — сказал я, — я только вошёл во вкус!»

Потом шли через площадь, я кричал, что я никогда не пьянею — как лошадь Мюнхгаузена-Пржевальского… В каком-то месте я остановился, пнул ногой камни и закричал, что здесь он, мой тайный бруствер — двадцать камней брусчатки я уложил сам, во время отработки, сразу после вступительных экзаменов. И я дерево одно посадил — на школьном дворе… А на университетском, стало быть, эти каменные буханки, ну перекладывали мы их тогда в отдельных местах площади… Как пятнашки… Жизнь, короче, удалась… Дальше — через Сад мимо фонтана… Причём, когда мы проходили мимо фонтана, мне показалось, что я вижу там моих одноклассников.ru, которых там не могло, конечно, быть… Но тем не менее, они там были, на выпускном вечере… Или, точнее, уже под утро… Они пьют из горла портвейн, стоя на дне неработающего фонтана, сами такие же серые, как дно… Ещё только-только светает, солнце как следует не взошло, но в саду тут и там появляются бледные пятна… Это платья выпускниц… В том году они так похожи на ночные рубашки, что выпускницы, как одна натеревшие ножки, просто вылитые привидения… Туфельки они несут в руках, эти босоножки… И вот хоровод пастельных тонов, медленно вращающийся около столетних дубов, перетекая на площадь… Но там мы уже были… Ночное дежурство, ну да… Вот, где-то так, где-то тут заканчивается это, я бы не сказал, что совсем уже не нужное преди-словие… А так как все предисловия ненужные, то никакое это, значит, было и не пред. Я даже успел заменить, пока вы его читали, «Преди-словие» в 1-м подзаголовке на слова из перестроечной песенки, которая и так звучала на периферии сознания в исполнении Застывшей Музыки Ансамбля Площади Дзержинского, то бишь Свободы, пока я это записывал.

 

 

2. Головокружение от успеха

 

Помню, что последний мой семестр пролетел как-то особенно быстро, подробности сейчас не важны, без разницы, где я был и что делал. Важно то, что незадолго до начала летней сессии Ж. Ф. объявил, что некоторым из нас он разрешит пользоваться конспектом во время экзамена.

На сразу раздавшиеся возгласы «а кому? назовите поимённо!» Ж. Ф. тихо сказал, что этого делать он не будет.

Что это станет известно каждому в отдельности только на экзамене.

Услыхав это, я испытал двойственное чувство… Но скорее радост-ное…

Да нет, однозначно: радостное… Потому что, с одной стороны, своего конспекта у меня не было… Но с другой: я ни на секунду не сомневался, что мне разрешат им воспользоваться.

Конспекта у меня не было по причине моего отсутствия почти на всех лекциях Ж. Ф., начиная с половины семестра…

Конечно, я ни за что не стал бы пропускать подряд столько пар Ж. Ф. — я бы лучше пропустил что-то другое, — если бы только не мой оглушительный успех на его коллоквиуме.

Я стал единственным в группе, кто получил четвёрку.

Ну какие там пятёрки… Кажется, была ещё одна тройка, но всё остальное — это были сплошные колы и неуды.

И на подобном фоне я выглядел таким знайкой, что это вскружило мне голову, я зазнался, ну да, вообразил себя полностью неуязвимым…

Так что никакого конспекта у меня не было, во-первых, по причине прогула большинства лекций, и во-вторых: даже когда я физически присутствовал в «Большой Химической» или как бы даже химически — в «Большой Физической», являвшейся копией «Большой Химической» в одном из параллельных универсумов, вложенных в универ… (В этом можно было бы даже усмотреть какую-то… алхимически-метафизическую симметрию, если бы там не было ещё одного амфитеатра, который назывался «Новая Физическая»… При этом, где он фактически располагался, я так и не смог понять, хотя однажды честно пытался его найти, и мне, ясное дело, говорили, что надо вернуться по коридору, подняться на лифте, потом спуститься по лестнице, повернуться кругом… что я и проделал, но — в тот раз безрезультатно.)

В общем, даже когда я, несмотря на все коллизии, доходил до одного из колизеев… Впрочем, к чёрту каламбуры!.. Ну, доходил до ауди-тории «БХ» или «БФ», усаживался там на галёрке, я всё равно ничего не записывал, пребывая в прострации, вызванной многими вещами одновременно, или веществами, если угодно… Часто просто спал, положив голову на руки, а руки на парту.

Все пары Ж. Ф. шли по расписанию с утра, и тогда же, в начале 80-х годов XX века, предпринимались попытки как-то так «разгрузить транспортную систему города в часы пик», чтоб не так больно… локтями… И для этой, благой вроде, цели начало наших, скажем, занятий было передвинуто с девяти на полвосьмого утра, что было уже чистым садизмом, разумеется.

Ещё и потому, что одновременно началась борьба с опозданиями — за сколько-то там опозданий грозили отчислением; и я вспомнил сейчас эту картину — я наблюдал её из окна аудитории, расположенной достаточно низко, на первом или на втором этаже (нам там читали что-то духоподъёмное, историю КПСС или политэкономию): одновременно три студентки ползут по чёрным шестам высоченной железной ограды, не пропускающей во двор университета посторонних из сада.

Метров пять-шесть им надо было пролезть, и очевидно, те из них, кто хорошо успевал на занятиях по физкультуре в средней школе (лазание по канату входило в программу), преодолевали теперь и эти вертикали, переваливались через верхнюю перекладину и полз-ли вниз, почти так же медленно, но может быть, более порывисто, тут уже не так страшно было сорваться, они уже были над целью…

Нет, это было очень далеко от сегодняшних стрип-клубов с шестами — вот именно пялиться там было особо не на что, была осень, и все девчонки напяливали на себя не то только демисезонные пальто, но и совершенно непрозрачные шерстяные колготы…

Потом они быстро пробегали через дворик и исчезали в одной из запасных дверей универа, начальство всё это не могло не видеть, т. к. располагалось как раз на нижних этажах и запросто могло бы пресечь эти поползновения…

Ну, или не запросто, на центральном-то входе была вертушка, вахтёр там сидел, а тут надо было кого-то специально ставить, морока… Короче говоря, на это смотрели сквозь пальцы, может быть, начальству нравилась в меру эротичная картина: несколько студенток, одновременно висящих на железных шестах, или у начальства были свои ассоциации — назидание другим, ну как те стрельцы на зубцах Кремля… или кусочки мяса на шампурах, соскальзывая вниз, чтобы потом невидимые пальцы подтолкнули их снова… немножко вверх… Но почему только студентки?

Я не знаю, так это запомнилось. Ну, может быть, студенты тоже ползали по чёрным жезлам ограды, просто быстрее взмывали, а потом, перенеся ноги через планку, вовсе сигали на землю, вот их и не так было заметно, как этих медленных, почти неподвижных, вызывавших, короче, самые разнообразные чувства в душе наблюдателя — студенток…

Мне ещё вспоминается, что они там висели не только осенью, потому что когда я сдавал экзамен зимней сессии, профессор Ц. Ц. совсем меня не слушал, всё время глядел в окно на высокие чёрные пики с висевшими на них нарушительницами… Может быть, этим воробушкам, этим вершкам, знавшим эти свои шестки… я должен быть благодарен за то, что получил тогда пятёрку по какому-то из «измов»: я уже давно молча сидел — мне нечего было сказать, когда профессор Ц. Ц. вдруг как бы очнулся, «А? Что? Давайте зачётку», взял у меня синюю картонку с золотыми буквами и написал там где-то внутри «отлично», даже не полистав обратно, как это обычно делали все другие гуманитарии — чтобы поставить среднее арифметическое оценок по основным, т. е. математическим, предметам…

Сам я ни разу не лазил по шестам, если уж я не просыпался вовремя, то попросту прогуливал лекции, хотя и сказать, что совсем уж так прост я был… Нет, я всё-таки заботился о том, чтобы не опростоволоситься: я шёл тогда в студенческую поликлинику, что на улице Дарвина, стучался в кабинет, каждый раз разный, благо терапевтов там было до фига, просил дать мне градусник, засовывал его под мышку…

Фокус заключался в том, что я умел тогда повышать температуру усилием воли и напряжением какой-то «подмышечной» мышцы где-то до 37,6 градусов по Цельсию… Постарев, я утратил эту способность.

Короче говоря — возвращаясь к лекциям Железного Феликса: я не законспектировал ни одного слова. Ни одна буква, ни один «лапласиан», или другой какой значок — просто даже не мог слететь с доски в мою тетрадочку…

Разве что «демон Лапласа»… Шутка.

Что я на самом деле отнюдь не бахвалюсь сейчас своим пофигизмом, как это может показаться, станет ясно читателю, если у меня хватит терпения написать, а у него прочитать мою историю. Но по ходу её я всё-таки хочу сказать пару слов о причинах, они были довольно банальны.

Единственной целью моего пребывания в Университете к тому времени было моё желание отсутствовать в это же самое время в другом месте. Что я не математик, я понял ещё на первом курсе, я не буду здесь совсем уже занудствовать, пытаясь это объяснить… Да это и не так легко объяснить на пальцах, я бы впал в какую-то вульгарную нейро-физиологию… правда, лучше не стоит… Вот, если лаконично и не мудрствуя лукаво задним умом: почти сразу, т. е. в начале первого курса, я понял, что не туда попал, точка.

И если бы не угроза срочной службы в армии, я бы ни за что не остался студентом этого факультета, я ушёл бы добровольно, а потом бы уже думал, куда именно. Но альтернатива «смех-мату»… была вот именно армия с её дедовщиной, дембелями и дебилизмом, о котором я был достаточно наслышан, чтобы не делать резких движений, а продолжать как бы учиться, открывая учебники только перед экзаменами. Конспектов у меня вообще не было — если даже я доходил до лекций, я раскрывал везде одну и ту же общую тетрадь, для проформы.

Я был свободен, по сути, всё время, и только во время сессий включался во мне другой человек, который интенсивно вчитывался-вчывся… и, как ни странно, сдавал все экзамены совсем даже неплохо.

Моему альтер эго… Впрочем, к чёрту эти примитивные психо-технические схемы… Мне — мне самому — это удавалось ещё и потому, что у нас был не технический вуз, где надо было бы предоставлять чудовищно трудоёмкие чертежи, схемы проектов, зубрить справочники зубодробительных спецификаций… У нас же главным было — решить задачу, и с этим, как правило, у меня было без проблем, соображал я тогда ещё более или менее адекватно, да и задачи были не ахти какие… Ну да, и нужно было знать хоть что-то из теории… Но после того, как Ж. Ф. сделал объявление — что избранным (им самим) будет разрешено пользоваться конспектами, я заручился обещанием Гены-Аккуратиста, как его называли, студента из другой группы, — что мы, во-первых, будем с ним вместе готовиться к экзамену по его конспекту, и во-вторых, он даст мне свой конспект на экзамен и разрешит переклеить обложку (там у него была написана ампулкой так многократно, что продавлена в дерматине — его фамилия… Что касается почерка, то я не думал, что Ж. Ф. был такой уж графолог, да и сейчас я так не думаю, после того, как он нарисовал тот самый график «производной моего произведения»… Но я забегаю вперёд, и — к чёрту, к чёрту каламбуры), и всё это за чисто символические две или три бутылки «жигулёвского».

Но при этом я как будто что-то предчувствовал.

Что-то в ухмылке Гены ещё раньше казалось мне неприятным.

Я несколько раз переспрашивал на всякий случай… «Гена, ты уверен, что мы сможем готовиться вместе?» И он каждый раз кивал и говорил: «Конечно, старик. Можешь на меня положиться».

И в итоге меня таки «кинул»…

Я не хочу сказать, что это послужило причиной дальнейших событий. Конспект ведь был не единственный, были другие студенты и студентки… Были и учебники, но готовиться, конечно, лучше всего было по конспекту — не потому, что Ж. Ф. читал что-то уникальное, просто конспектом можно было пользоваться на экзамене, и в нём нужно было быстро, спортивно так — ориентироваться.

Надо сказать, что Гена сделал это не сразу, не так чтобы прямо взять и брякнуть «нэ дам!»

Для начала он сказал, что заниматься может только на свежем воздухе, иначе у него болит голова. И это бы ещё куда ни шло, свежий воздух, о’кей… Но он выбрал для занятий такое странное место…

В то время это было не частым зрелищем — чтобы люди в саду Шевченко сидели или полулежали на траве. Это же не Централ-, и не Гайд-парк какой-нибудь… «По газонам не ходить!», а уж валяться…

А мы с Геной сели на траву под сенью одного из самых старых дубов… трёхсотлетнего, я думаю, как минимум, и какое-то время Гена действительно предоставлял мне возможность заглядывать в кон-спект, который он раскрыл на своём дипломате… поверхность которого была чёрной, слегка бугристой и отблескивающей от солнца — примерно так же, как брусчатка площади Дзержинского ночью, я помню это, потому что взгляд мой то и дело соскальзывал со страниц конспекта на импровизированную столешницу…

Нас никто не трогал. Если бы появилась милиция — пристали бы, как пить дать… Но милиции, на наше счастье, не было…

И тем не менее, я чувствовал, что не могу сосредоточиться.

Милиция-полиция… Была где-то далеко… Но меня, скажем, отвлекали проходившие мимо пигалицы в мини-юбках… Думаю, что и Гену, но он настаивал на том, что ему нужен свежий воздух и вообще времени нет, некогда ехать ко мне через весь город… К себе он не звал, так как жил в «стеснённых жилищных условиях». В библиотеке же (университетской) и воздух был «плохой», да и «невест» (Гена сардонически называл всех студенток «невестами») там было не меньше…

В какой-то момент я безотчётно буркнул что-то вроде «ну и кон-спект», что было несправедливо в принципе, потому что конспект был неплохой… Аккуратный такой, ну да, подробный и даже цветной… Гена пользовался цветными ампулами, наподобие того, как гэдээров-ские немцы, учившиеся вместе с нами, фирменными маркерами.

Может быть, моё раздражение вызвала Генина скоропись, встречавшаяся в тетрадке вперемешку с греческими буквами, иероглифами «для любых» или «существует», или «эквивалентно», «из чего следует» (не знаю, где сейчас взять эти значки в Word’е, если потом найду, вставлю в эти скобки), когда же я что-то спрашивал, Гена бурчал «ты издеваешься, ты не можешь этого не знать, ты мне мешаешь…»

К тому же неспеша передвигавшиеся по аллее голые ноги… были особенно близки к нам в тот момент, потому что сели мы, как я уже сказал, на землю, как пубертатные школьники, пытающиеся заглянуть под юбки одноклассниц… Специально роняющие для этого возле них свои ранцы — чтобы нагнуться… Впрочем, мы были не намного старше.

Но я, наверное, уже успел немного отупеть к концу второго курса, поэтому не сразу разгадал сей ребус с буквами ив и прохожих… Гена ведь не просто так устроил этот цирк. Это всё было специально подстроено — чтобы продемонстрировать мне, что готовиться вместе мы не можем — ну никак.

А когда я это понял, поступил совсем уже глупо, высказав догадку вслух… Или я сказал не «цирк», а «представление»?

Вспомнил: я сказал «зоопарк», потому что зоопарк был ближе всего, и вообще устроенный Геной «перформанс» (тогда, впрочем, чаще употребляли слово «хэппенинг») был похож на то, как если два обитателя зоопарка вышли бы на волю, или, по крайней мере, сами расширили территорию своего вольера…

В зоо-логическом саду, который, как мы помним, находился внутри сада (Шевченко), наряду со страшно тесными тюремными клетками были также и огромные вольеры, и целые ландшафтные, почти «национальные», парки внутри парка: пруды, луга, скалы и пастбища на плато для каких-то козлов… Так почему бы и не для таких, как мы с Геной?

О чём я Гену в какой-то момент в лоб и спросил: «зачем ты устроил этот зоопарк»?

Что было совсем уже глупо с моей стороны.

«Зоо-парк, — повторил Гена, — устроил. Я. Ладно. Если тебя это не устраивает, то ты сам понимаешь…»

Я увидел, что его прёт, его жаба давит, отчасти зависть, хотя — чему, собственно, он мог позавидовать? Ну, я не знаю, может быть, Первопричине моего отчисления, которую звали Алла…

Гена захлопнул «общую» тетрадочку и прибавил с этой своей, не внушавшей мне с самого начала доверия улыбочкой: «Что и требовалось доказать. Боливар не выдержал двоих».

Я хотел было откатиться, сказать «нравится-нравится», но, что ли, понял всю бессмысленность.

Отчасти понял, отчасти что-то и во мне взыграло от вида такого явного, мерзопакостного, мелкобуржуазного жлобства… короче говоря, я послал Гену, разразившись многоэтажной тирадой.

Хорошо было бы, если мы с ним там же под дубом ещё и поцапались, «у прохожих на виду», как бы в продолжение темы зоо… Но чего не было, того не было.

Гена меня побаивался и, засунув свой конспект в «дипломат», громко щёлкнул замками, ещё раз ухмыльнулся и поспешил оставить меня одного на солнце с самим собой и без боливара в самом широком смысле.

Разве что: шляпой оказался я сам…

Тень от дуба была теперь на другой стороне, но я почувствовал, что надо мной непосредственно сгущается тень какой-то другой природы…

И поёжился.

Я решил взять себя в руки. Не спешить, не паниковать, вообще немного отвлечься.

Открыв портфель, я нашёл там книгу Айзека Азимова «Конец вечности», повлиявшую, кстати… Не столько на меня, сколько на более значительные произведения, которые можно рассматривать как производные…

И не только «Трудно быть богом»… где есть уже и путешествия по Вселенной — чего не было в «Конце вечности», и тогда же, под дубом… я подумал, что «Трудно быть богом» начинается там же, где кончается «Конец вечности»: «…он понял, что это исчезновение означает конец Вечности… и начало Бесконечного Пути», — в самом начале которого Вечные и находят Арканар…

Ну да, и теперь «изменения реальности» — это типа «бескровные воздействия»…

То есть «сглаживание углов», ну да, ну да… Дочитывал книгу я не на газоне, как я уже сказал, то была чисто Генина инициатива, побыть поближе к земле…

Оставшись один, я пересел на скамейку, стоявшую на аллее, которая ведёт к памятнику Каразину и, огибая его, за угол, прямо в зев университета… Который показался мне сейчас составленным из перфокарт домиком, даже страшно стало, что вот сейчас он весь рассыплется — при очередном порыве ветра…

Прочитанная же книга казалась похожей на программу с бесконечным множеством подпрограмм-столетий, и с управляющим ими всеми модулем «Вечности»…

Там же были и перфокарты — в тексте Айзека Азимова, написанном в конце пятидесятых годов двадцатого столетия, но дело было даже не в технических деталях, вообще не в hardware… А вот именно в отчётливых аналогиях… В структурах кодов с глобальными (у Азимова — «вечными») и локальными (у А. — «времянами») переменными, с «темпоральными полями» и соотв. — «фрагментациями памяти», и т. п.

Я упомянул книгу Азимова, которую дочитал в тот день, по-видимому, неспроста: что-то из неё аукнулось и откликнулось в какой-то момент, но как оно акнулось, я скажу позже, до этого ещё надо добраться по распечатке…

В тот же день я, дочитав и положив оказавшуюся похожей на программу для ЭВМ суховатую сайнс-фикшн в портфель, ещё какое-то время сидел, как пенсионер, один на лавочке, глядя перед собой на зелёную рябь листвы… Нет, я понимал, что должен вставать, идти искать чёртов конспект, звонить другим студентам, в конце концов, ехать в общежитие… Которое и в самом деле представлялось мне концом концов… То есть я представлял себе, во что выльется «подготовка в общежитии»… Там уж обойдётся, как всегда, без напёрстков, там гранёные стаканы застучат, там будет классика… «Общага перио-да застоя»… Там я лежал у входа ещё в начале первого курса, носом в дождевой луже и дышал затылком, жабрами или я не знаю чем ещё, и как выжил — выпив нечеловеческое количество «пшеничной»… Но всё-таки я уже не такой зелёный, — думал я, — свою меру знаю, так что надо ехать, в конце концов, может, всё будет, как говорится, комси-комса… Я вдруг заметил, что дядечка не вполне определённого возраста, сидевший на другом конце скамейки, поднёс руку к своему лицу и стал его ощупывать… так подробно, как если бы это была не его рука, или это был не он, а кто-то другой… Так то есть ощупывают чужие лица слепые — чтобы узнать, кто перед ними стоит…

Что глаза его были закрыты, я, видя его в профиль, был не уверен, и поэтому не мог наблюдать непрерывно, но, поворачиваясь к нему то и дело, видел, как он тихонько ощупывает своё лицо.

«Ну, наверное, такой массаж, — подумал я, — шиацу, как-то так…» И вдруг он произнёс: «Тихон». Я в этот момент смотрел на листву. Вздрогнув, я повернулся к нему и понял, что он обращается ко мне. Он успел придвинуться ближе и протягивал мне руку. Я пожал её и сказал: «Андрей».

Имя его оказалось говорящим — по крайней мере, мне оно сразу же подсказало, кто передо мной… Я был наслышан об этом «гении места», появлявшемся чуть ли на всех защитах дипломов, диссертаций, на всех факультетах, причём иногда его видели одновременно в разных аудиториях.

Такова была универовская «легенда о Тихоне», в которую все уверовали…

Согласно ей, появлялся Тихон всегда неожиданно, когда докладчик говорил уже не первую минуту, или даже час, при этом вваливаясь в аудиторию, Тихон сразу же задавал вопрос на засыпку, как будто перед этим подслушивал под дверью. Но главное, что поражало в этих рассказах, это, конечно, была осведомлённость Тихона во всех областях человеческого знания — что точного, что гуманитарного: а ко всему ещё я слышал, что ареал обитания этого «демона всеведения» не ограничивается университетом, что он появляется и в других точках города, на литературных вечерах, к примеру, благо их очень немного было в то время, и Тихон при желании мог все их посещать, и в этом как раз не было ничего сверхъестественного, в отличие от основной — университетской — части этой мифологемы.

В общем, я был наслышан, чего уж… И никаких сомнений, что передо мной «тот самый Тихон», а не какой-то его тёзка, у меня не возникло, хотя сам я его до этого никогда не видел, так как ничего не защищал и не нападал… или, не забегая вперёд: не присутствовал на защитах…

Я чуть было не спросил его, был ли он в своё время очевидцем исторической защиты Ж. Ф., но подумал, что нельзя говорить с человеком, исходя из мифологии, окружающей его, это ведь заглазно распространяется и при этом… ну кто знает, ему самому, может быть, кажется, что он-то как раз ленив и нелюбопытен, так, иногда заглянет, походя, в аудиторию, наугад, проходя мимо, а там — защита, ну и услышав краем уха, что там вещает докладчик, не может себя порой сдержать, чтобы не уточнить, вот и всё, что было, и с кем не бывает, и при чём же здесь, спрашивается, «домовой», «демон», «гений места» и прочие сказки…

— Чем вы так озабочены? — спросил Тихон, чем меня не сильно удивил, потому что ничего кроме озабоченности на своём лице я и не предполагал… возможным быть считанным.

И дальше за считанные минуты… Я рассказал ему, кто я и что я, даже то, что мне предстоит сдавать экзамен Ж. Ф. Конечно, я назвал Ж. Ф. не так, а по имени-отчеству, которые теперь не могу вспомнить.

— Не бойтесь, — сказал Тихон и пошевелил — или мне показалось? — усами, — я не знаю, насколько вы подкованы, но в любом случае это уже не тот Феликс. Он был железным, но его сломали. Долго гнули и… Йок. Усталость металла. Последним — это надо признать. Долго держался — человек старой закалки, — в голосе Тихона при этом был какой-то звон… Я пока плохо понимал его интонации.

— И кто ж его так нагнул? — спросил я.

— Как кто? Деканат, ректорат… Они требуют, чтобы количество двоек ни в коем случае не зашкаливало за определённую отметку. Позитивная статистика, показатели. Как во всём, от милиции до Минздрава. Детки, не зная законов Ньютона, успешно заканчивают… физфак. Да что там — диссертации защищают… Про гуманитариев я вообще не говорю.

— Я знаю законы Ньютона, — поспешно сказал я, как будто встретил Тихона не на скамейке в парке, а на экзамене, куда он вломился в открытую дверь…

— Да я-то понимаю… Это всё идёт сверху, — Тихон ткнул пальцем в небо и в сторону, что ли, обкома, — все послушно выполняют предписания, один Феликс был несгибаем. На весь университет один, вот ведь… Отсюда и кличка. Но теперь всё: Федот, да не тот. Так что сдадите вы свой экзамен, даже не сомневайтесь, а пока… Давайте-ка мы с вами лучше сыграем партейку! А чего? Отвлечётесь от мрачных мыслей, отряхнём пух и прах с ваших ног… Опять же, левое полушарие у вас заработает.

На коленях у него теперь лежала шахматная доска, понятия не имею, откуда он её извлёк, портфеля-то у него не было, ну может быть, из-под полы… Что я наблюдал не раз — парковые шахматисты носили доски под полой плаща (на Тихоне, несмотря на июнь, была осенняя куртка), но играли они на других скамейках, ближе к фонтану.

— Нет, простите. Мне сейчас не до шахмат, — сказал я, — вы меня, конечно, немного успокоили… Я-то слышу всё время прямо противоположное…

— Я не говорю, что он теперь такой же, как все. Что-то осталось… Но по сравнению с тем, что было, это другой человек, поверьте.

— Ну, это вечная песня, — сказал я, — это мы только и слышим, вот раньше студенты были… А теперь — и преподаватели… Короче, были люди в наше время.

Тихон снова как-то странно улыбнулся — да-да, странно как-то, и сказал:

— У вас есть чем писать?

— Есть. А что писать-то, ходы? Так я не буду играть, я же сказал.

Я ещё подумал: а вдруг это полностью мифологический персонаж… Или «чёрный монах», да?

Тогда со стороны эта партия будет выглядеть так, как если я сам с собой играл в шахматы, сидя на аллее… Или нет, даже шахмат нет, просто двигаю рукой в воздухе, без всяких фигур… Хорошо ещё, если это не блиц, тогда никто ничего не заметит… ну так, студент иногда повёл рукой в воздухе… А если блиц? Блин, я представил себе эту картину: тык, тык… Т. е. типический городской сумасшедший…

— Ну, ходы записывать, тем не менее, никогда не вредно, — сказал Тихон, — вы пока запишите на всякий случай мой телефон, у меня иногда собирается дома такой кружок… Может быть, и вам будет интересно.

— Тайное общество?

— Да нет, ну что вы. Напротив: открытое всем ветрам «Общество отставных лесников и пустынников», — он снова улыбнулся. — В следующий раз это произойдёт в первых числах сентября. До свиданья, приятно было познакомиться.

— Взаимно, — сказал я и, глядя на удаляющуюся серую спину с тёмным пятном между лопаток… Подумал: а что такого приятного могло быть для него в знакомстве со мной?

Ну, не надо, конечно, воспринимать буквально… фигуры речи, да я никогда это и не делал, просто Тихон с чужих слов казался таким хамлом, что, когда передо мной вдруг предстал вежливый интеллигент (прилагательное тут плеоназм, конечно), я подумал, что это другой какой-то Тихон…

Хотя имя было редкое, и вообще, я чувствовал, что это тот самый Тихон… что снуёт по универу, влетая в аудитории, размахивая авоськой, сбегая по ступенькам амфитеатра, прерывая криками докладчиков, чтецов, причём… этот образ теперь, после личного знакомства с прообразом, приобрёл черты, так сказать… Я теперь как будто воочию видел, как он стоит перед кафедрой, за которую вжимается голова «защитника», и вкрадчивым голосом задаёт ему вопрос на засыпку…

Весьма уместным в этой картине (как бы моментально написанной в моём универсуме художником Ге) мне показался плакат, который висел в «Большой Физической» под или над портретом:

 

«ЕДИНСТВО ПРИРОДЫ ОБНАРУЖИВАЕТСЯ В ПОРАЗИТЕЛЬНОЙ АНАЛОГИЧНОСТИ ДИФФЕРЕНЦИАЛЬНЫХ УРАВНЕНИЙ, ОТНОСЯЩИХСЯ К РАЗНЫМ ОБЛАСТЯМ ЯВЛЕНИЙ» КАРЛ МАРКС.

 

Правда, в моём воображении на плакате мелькнуло что-то вроде парафраза этого замечательного — без дураков — изречения, в котором Единство доказывалось существованием Тихона… Но эта была аберрация, тут же бородач с портрета, погрозив пальцем, как в каком-то довоенном фильме11, исправил надпись на плакате, чем вернул меня к мыслям о насущном, и через секунду-другую я уже забыл о призраках коммунизма, понимаете, мне было о чём думать в тот момент, было от чего болеть моей головушке…

Я понял, что прежде всего мне надо выйти из зоны низкого давления, или наоборот, высокого, по-любому — выйти…

— Откуда такой мандраж? — сказал я про себя. — Ты забыл, что ты был единственным, получившим четвёрку по коллоквиуму, причём твёрдую, как сказал сам Ж. Ф.…

В портфеле у себя я машинально нащупал какой-то пакет и, думая, что это что-то съедобное, почувствовал, что проголодался… но вспомнил, что это не завтрак, а бассейные принадлежности… Э-хе-хе… я чуть было не зажевал свою резиновую шапочку… Но вовремя опомнился и вместо того, чтобы ехать в общежитие на голодный желудок и без закуси… я пошёл в прямо противоположную сторону, т. е. не через площадь к троллейбусу, идущему на восток… или запад, в общем — туда, где было наше общежитие, а через сад наискосок и вниз по каскаду на Клочковскую в бассейн «Спартак».

На смотровой площадке перед началом каскада я остановился и посмотрел на город.

День был ясный, добрая половина харьковского уезда видна, как на ладони… И я быстро сбежал туда — вниз, как будто скатился сразу по всем лестницам… Настроение при этом у меня улучшилось, словно я разбегался даже не для заплыва — для взлёта.

Но оказалось, что даже не для заплыва…

В бассейне настроение резко упало. Это было странно, такие перепады настроения, как будто внутри меня теперь тоже был каскад… тем более, что внутри бассейна-то я как раз всегда оживал…

Однако в этот раз зелёная вода была покрыта тополиным пухом и от этого казалась какой-то другой жидкостью — жижей… Я не смог заставить себя в неё войти. Сам не знаю почему, может быть, призрак болота и мелькнул лишь на мгновенье, но и потом белая гадость на воде и на кафеле напоминала холмики хлорки в общественных туалетах… Может быть, потому что о «Спартаке», когда он открылся, так много говорили, что воду там совсем не хлорируют, а только облучают ультрафиолетом… И вот как бы спохватились вдруг и насыпали поверх…

«Да нет, ну какой же это хлор… — уговаривал я себя войти в воду, — обыкновенный пух… хотя почему его тут так много, где тополя?.. и почему никто там не плавает… пушинки сами по себе тихонько шевелятся, как будто комарихи-водомерки расселись по трясине по-паучьи… и всё это вместе покачивается… и пахнет… не хлоркой, нет… а чем-то трудно уловимым… “…и кто узнает, и кто расскажет, чем тут когда-то дело пахло…” …русалочьи начёсы, и зал совершенно пуст… солнечные лучи, передавленные форточками… гирлянды между дорожками и красные волчьи флажки поперёк… Я не сдам экзамен… Если здесь останусь, точно не сдам, как пить дать, утону в этом омуте…»

Я оделся и вышел из пустого бассейна, поднялся обратно по лест-ницам каскада против течения… На мгновение я увидел себя со стороны: фигурка в эшеровской картинке, где такие же замкнутые на себя системы лестниц и балюстрад, только по ним там бегают ящерицы, или это стоп-кадры одного и того же я…

Я быстро прошёл через сад и через майдан, спустился в метро и поехал на Холодную Гору к одногруппнице, позвонив ей предварительно из якобы неработавшего (так сказала сонная женщина, выйдя из будки на стук двушкой по стеклу) автомата.

Лина на экзамен конспект мне дать не могла, разве что Ж. Ф. разделил бы нас для сдачи на две подгруппы. Такой шанс был, в принципе, потому что первые буквы наших фамилий с Линой были в разных концах алфавита.

Но не очень большой шанс, потому что группа к тому моменту поредела примерно наполовину, и кстати, что там за успокоительное мне вливал сумасшедший Тихон на скамейке возле памятника Каразину о «двоечных разнарядках», поступающих сверху? Я не воспринял всё это всерьёз, нет…

Договорившись с Линой вместе готовиться, я знал, что на экзамен конспект она мне не даст, но не это теперь было главное. Кон-спект на экзамен я точно найду, — решил я, — а сейчас надо хоть что-то прочитать глазами, пропустить сквозь мозг… А вот для этого совсем уже не остаётся времени…

Я ощущал «цайтнот», т. е. «нехватку времени», почти как «атемнот» — слово, которое я узнал от нашего немца… То бишь, воздуха, в котором летали снежинки — огромные, как будто весь город нализался «марок Хофмана»… И к тому же заблудившиеся, как и я, во времени — снежинки… Ах, какой рассеянный… Будто пух спал в бассейне, лёжа на воде, а я его «расшурудил»… Раньше нигде не было, а теперь повсюду за мной гнался рой насекомоподобных сущностей… и они, если и не жалили, то, во всяком случае… противно щекотали нос, ну вы знаете, как они это делают, я всё время чесал нос, а это же верная примета скорой пьянки, которой мне только и не хватало в тот момент, чтобы всё окончательно обратилось в пух и прах.

И всё-таки, как мне теперь кажется, обошлось бы и на этот раз, если бы в тот «вечер накануне» не произошло одно событие… малозначительное само по себе — я бы никогда о нём и не вспомнил, если бы оно не оказалось спусковым крючком, запустившим маховик…

Хотя какой там к чёрту маховик, затейник… Ну, всю эту литую и очень плохо артикулируемую… махину, увлёкшую меня своей массой в окончательное падение.

Впрочем, лучше теперь обойтись без стимпанка, который в моём исполнении будет ржавым не от «ржать», а вот именно проржавевшим механицизмом, отдающим к тому же казармой, «спусковой крючок» уже был хорош, нет чтобы написать «триггер», как тогда говорили в харьковском культурном обществе… «Триггеры, культуртрегеры…» А у меня речь прямо как у полковника Шестопалого на нашей военной кафедре: «раздвинул ножки и нажал на спусковой крючок»…

И ведь Лина никогда не привлекала меня «как женщина». Она была вполне симпатичной, такая себе лисичка… Но совсем не в моём вкусе.

Странно при этом, что Алла, любившая меня подкалывать, приписывая мне несуществующие измены или просто «повышенный интерес» к другим… С какой-то стати часто упоминала вот именно Лину, которая якобы рассказала ей, когда мы только начали с ней — с Аллой то есть, встречаться… что я, представьте, звонил этой самой Лине и признавался в вечной любви, и что было совсем уже странно: декламировал стихи… Да-да, стихи, и почему-то именно Вознесенского, час подряд нашёптывал в трубку.

Полнейший бред, перед вами-то мне уже нечего скрывать: я никогда не испытывал к Лине никаких собственных чувств и не читал ей стихи — ни свои, ни чужие, да и зачем мне было бы для этого ей звонить по телефону, если я мог прочитать ей это прямо на ушко — я ведь видел её каждый день… Или точнее, не каждый, но всегда, когда я не прогуливал лекции вместе с Аллой, которая слушала лекции в другом ВУЗе-ВТУЗе.

Телефон Лина мне давала, ну да… не помню уже, по какому поводу, субботник, воскресник… мало ли чьи записаны в моей тетради номера, а звонил я по нему в тот день — чесслово — впервые… не говоря уже о том, что в первый раз переступал порог её отчего дома…

И вот, когда мы с Линой сидели там на балконе… Хотя в квартире никого не было, причём родители, по её словам, вообще уехали в различные командировки…

А на балконе было не очень-то уютно, жёсткие табуретки и не такой жёсткий — шатающийся — столик, пахнувший чем-то вроде голубиного помёта и горячей масляной краской… Но всё это уже были мелочи жизни, я только-только начал въезжать в дифуры Ж. Ф., ощущая приятный такой ветерок, и в голове и за пределами балкона… Как будто санки, преодолев сопротивление глубокого наста, покатились наконец с горки, стали набирать скорость… Как вдруг я услышал: «Ну что, мы с тобой так и будем сидеть целый вечер?»

Она сказала это не своим голосом, как будто внутри неё перед этим переключили тумблер… Триггер, ну да… Мне даже показалось, что сквозь неё говорит Алла, я встряхнул головой, но Лина не исчезла, она стояла передо мной в халатике из лоскутов, похожих на латки, и смотрела на меня таким призвезденным взглядом, что мне просто больше ничего не оставалось делать, как встать с табурета и положить ладонь на… и так уже почти полностью открытую грудку.

Бывают такие ситуации… Алла, кстати, сама не раз говорила подругам: «Знай, что любая женщина, если захочет, может соблазнить любого мужчину», — не думая, что я при этом тоже её слышу… Забывая, какой властью надо мной обладают её слова…

Ну вот и договорилась…

Правда, Лина не была такой крокодилицей, как те подруги, которым Алла давала свои ц. у.

Ну вот, а дальше пошла чистая механика, точно не нуждающаяся в каком-то ещё редукционизме.

Причём, «движения монотонные и однообразные», в отличие от стимпанка12 да Винчи13, доставляли мне удовольствие.

А дополнительный кайф состоял в том, чтобы ни о чём больше не думать…

Правда, когда завод кончился, сразу вернулся психоз — ко мне, во всяком случае, Лина-то читала конспект уже который раз, пять дней подряд… А мой «цайтнот» окрашивал все без исключения текущие события в чёрные тона, примерно так это проходило по моему внутреннему табло: «…нашёл время пойти по рукам, — думал я, — тоже мне переходящее красное знамя-вымпел… она же всё расскажет Алле… Ну и пусть — а как докажет? Она, конечно, хитрая маленькая стерва… И оказалась довольно опытной, кстати… Но главное — что теперь будет с подготовкой, я же не сдам экзамен, не сдам… Вряд ли мы ограничимся одним разом…»

Я лежал всё ещё, скажем так, слегка пришибленный, раскинув руки и ноги поверх скомканной постели, когда услышал шипящий звук…

Но не тот шум, что доносился из ванной, куда за минуту до этого Лина убежала мыть свою норку… А прямо в комнате, из-за кульмана, стоявшего почему-то в спальне её родителей, как будто вдруг вскипел чайник…

Кульман в спальне сам по себе выглядел странно, хотя с другой стороны… Квартира была двухкомнатной, и где ещё им было ставить кульман… Дочка, обитавшая в гостиной, поступила на мехмат, где чертёжный станок нужен, как зайцу стоп-сигнал… А в спальне доска служила к тому же ширмой… Наверняка там когда-то стояла детская кроватка… И потом: бежать далеко не надо, если ночью… Инженерная мысль… И вот она вдруг нарисовалась из-за чистого белого ватмана, т. е. тара этой самой мысли…

Она была такой же потной, как только что тело Лины… и совершенно лысой, и не такой уж и старой, но… какой-то противной… и при этом на лицевой стороне у кукольной головы было изображено такое отвращение, как будто она видела себя в зеркале…

Но, судя по направлению её взгляда, видела она не себя, а меня… Вспомнив, что лежу голый, я быстро сложил внизу обе руки — как будто кукла ударила футбольный мяч, и он угодил мне по яйцам…

После этого голова исчезла, и мне тоже надо было исчезнуть — одеться, как в армии, со скоростью сгорающей спички… а не свечки, и… как-то моментально… выветриться, улетучиться…

Я же по-прежнему лежал, как бы не веря в реальность «гостя», или на самом деле веря в его кукольную природу… Вместо того чтобы одеваться, я вдруг предался каким-то совершенно неуместным мыслям… «…что, собственно, произошло? Что такого плохого мы делали? По-моему, он вообще ушёл, деликатный оказался… А может, его и не было? После таких дыхательных упражнений… и не такое померещится… и папики кровавые в глазах… Лисичка оказалась этакой “страст-ной старушонкой”… Как в том анекдоте, что лучше со старушкой — она, зная, что последний раз, такое будет вытворять…»

И вдруг я услышал мычание… И увидел, что на меня надвигается перевёрнутый вверх тормашками стул…

Линин папб шёл на меня, громко мыча что-то нечленораздельное, как будто у него выросли четыре рога, и это был уже какой-то недетский дурдом, я не знал, как на это реагировать, посему лежал не шевелясь, будто надеясь, что он меня не заметит и пройдёт мимо… И только когда стул — причём он явно был отечественного производства — т. е. тяжёлый, а не какой-нибудь там ГДРовский… когда этот предмет гарнитура начал опускаться непосредственно на меня, всё ещё лежавшего отдельно… от своего гардероба… Я — просто рефлекторно, без энтузиазма то есть, — ударил сиденье ногой.

А это повлекло за собой множество движений… сиденье отвалилось и ударило по голове… отец Лины повалился на пол… после чего вообще сработал «эффект домино», всё начало падать, книги, тубусы, торшер…

Впрочем, кульман в последний момент устоял на железных ногах, судорожно задрожав всеми своими рейсфедерами-рейсшинами…

«Трам-тарарам!», как говорили в таких случаях некоторые девицы во времена застоя, в частности, и моя Алла так говорила, когда на самом деле хотела сказать «ёбаный в рот» или «ёб твою мать»…

В голове — теперь уже моей — вспыхнуло: её отец не просто инженер — Лина каким-то образом успела сообщить мне, что он начальник отдела… и что-то ещё смешное, но я не помнил, что именно… мелькало: парторг-изобретатель, заслуженный рационалист…

Лина, между тем, благоразумно не спешила покидать ванную комнату, предоставляя мне возможность «знакомиться с её родителями» самому — по крайней мере, до момента кульминации — это когда чёртов станок таки рухнул, я свалил его ненароком, метнувшись к выходу…

Одевался я частично в лифте, как в тех же анекдотах… И пошёл по тёплому ещё асфальту Холодной Горы… на ходу надевая туфли, вытряхивая из одного зеленоватый стеклянный шарик — их много каталось по её квартире… не уверенный, впрочем, что не зарыл голову в песок, или перины, которые пахли теми же духами, что Лина…

Пух летал, витал, «передавал приветы», напоминая мне… обо всём сразу… Ну прямо оренбургский пуховый платок… соткался в воздухе… и гнался за мной, обволакивал меня… а стоило мне прикрыть глаза, как вокруг меня начинали колыхаться ещё и линейки кульманов… и начальник умывальников, поднявшись с пола, снова вёл на меня свою армию — лязгали сабли, вынутые из ножен, или ножницы… и я снова выбрасывал вверх ногу, чтобы защитить себя от кастрации… и сквозь тысячу «стульев с оптическим прицелом», как тогда назывались стулья без сидений… вдруг увидел памятник Ленину.

Я просто вздремнул перед этим в вагоне метро… А теперь, выйдя из-под земли на площади, названной в честь тёзки Ж. Ф., сел на 38-й троллейбус и поехал на западо-восток города в общежитие, где напился сотоварищи в дрободан.

Причём в совращении меня с пути главную сыграл роль наш Ганс. Неважно теперь, как его на самом деле звали, важно то, что он был из ГДР и являл для нас архетипический пример Орднунга.

Где-то в дневниках Эрнста Юнгера на пристани стоит нацмен, который, по словам хрониста, как бы сошёл со страницы школьного учебника географии, с иллюстрации, посвящённой южной стране, не помню, какой именно… Так вот, наш Ганс был такой же иллюстрацией — как юнгеровский нацмен. Аккуратный, дисциплинированный, подтянутый немец северного типа… очень худой, высокий, чем-то похожий на Буратино с отломанным носом.

В начале первого курса мы сидели с ним рядом за партой, и на мои жалобы, что меня, дескать, то отвлекает от учёбы и это… Да, у нас была с ним общая страсть: гитара, — которая Ганса, кстати, впоследст-вии сгубила… Но я тут рассказываю свою историю… И вот он мне на первом курсе говорил: «Всо закривать в одной комнатте, гитару, “Маяк” (мой бобинный магнитофон), собака, картонка, всо-всо-всо, что тебе мешать, заперет двер на клутч, сам садь в другая комната и занимайс, занимайс, занимайс!..»

И вот теперь, когда тот же самый Ганс вдруг присоединился к общему хору, призывавшему меня взять гранёный стакан… Я от неожиданности, что ли… Ну, просто надо было видеть при этом Ганса: он едва стоял на ногах, он пел на своём родном языке (из которого я благодаря ему за два года тоже выучил слов двадцать пять, как вы успели заметить) что-то революционное и хватался за всех своими бесконечными конечностями. Первый мой стакан был выпит с ним на брудершафт… А потом уже пошло-поехало. Не помню, в какой комнате я там оказался в итоге, может, и в коридоре, видя перед собой стену, на которой медленно проявлялись чёрные зигзаги каких-то дифференциальных кривых.

 

 

3. Провал в экзаметрах

 

Просто так написалось — ради красного словца; на самом деле я и дальше буду воспроизводить прозу жизни, которая, может быть, и тоскует по поэзии, но в лучшем (он же наверняка худший) случае могла бы превратиться в аллитерационную поэму… Ну да, ещё вот почему нарисовались в заголовке эти самые экзаметры — я вспомнил, что наш мехматовский поэт Корнюшинский, страшно боявшийся доказательства одной теоремы из высшей алгебры, написал о ней поэму.

И на экзамене её и вытащил, т. е. билет с ней и с прилагавшейся к ней задачей… Но задачи поэт не решал никогда… Он, как и я, косил от действующей армии под математика… Зато поэма была у него с собой — на всякий случай он её прихватил (а может быть, он намеревался её прочесть и в независимости от номера билета, я точно не знаю), и когда он её же и вытянул, то положил на стол перед профессором два или три листа, отпечатанных на машинке… Профессор спросил «Что это?»

Это был жест, почти достойный предшественников Корнюшин-ского (по перьевому цеху). При этом он на что-то надеялся… Ну, что профессор Людич, как человек разносторонне незаурядный, ответит в свою очередь красивым и прекраснодушным жестом — понятно, каким.

Но Людич оказался не такой душкой, он сказал: «Прекрасные стихи. Спасибо! А теперь я хочу увидеть доказательство теоремы». Да, так вот, возвращаясь к своей истории: сначала я просто не поверил своим ушам… Да и глазам… Ж. Ф., называя фамилии избранных, подходил к ним и указывал на них ручкой… Я думал, что меня он чисто случайно пропустил, или счёл очевидным… что единственный человек-получивший-четвёрку-по-коллоквиуму, конечно же, имеет право смотреть в конспект… Поэтому, когда дошла очередь до меня, я пошёл к столу с тетрадью, взятой у аккуратной Эллочки Лемберской… И вдруг услышал, что мне нужно оставить конспект на задней парте.

— Как, — спросил я, — вы не разрешаете мне?!.

— Да, — сказал Ж. Ф., — и я вам объясню почему.

Он жестом предложил мне придвинуться к нему поближе, раскрыл задрипанную тетрадочку на какой-то там страничке — я увидел табличку, исписанную мелким почерком — и, ведя по её графам ручкой, Ж. Ф. быстро забормотал: «Вот вы были на лекции, ответили на вопрос с места… вот вы получили пятёрку по контрольной… вот вы пропустили… вот вы были, вот вы ответили… вот вы сдали на четвёрку коллоквиум… а вот теперь смотрите, что было после этого… вот вас не было… вот ещё раз не было… вот вы были… но не ответили… и даже не услышали вопрос… вас просто не стало… вот тройка по конт-рольной… чётвёрка, допустим… но вот снова: тройка с минусом… а вот и “неудовлетворительно”, смотрите, смотрите сюда… снова вас не было… пропуски… двойка… отсутствовали… не знали простейшего примера… Короче говоря, вы видите, что производная — ваша производная, ваша — после коллоквиума стала отрицательной… Поэтому, согласитесь, что я не мог вам разрешить пользоваться конспектом».

Понимая, что я не согласен (а я был не согласен примерно в такой же степени, как боксёр, уложивший противника нокаутом, если бы ему после этого объявили, что он проиграл бой по очкам), Ж. Ф. в качестве наглядной агитации… меня против меня самого… быстро нарисовал на моём листке график… моей «жизненной функции».

После чего он всё-таки извинился — и мне показалось, что немного опомнился… И сказал, что я могу взять другой лист.

Таким образом, вся надежда была теперь на задачу, потому что без конспекта ответить на теоретический вопрос я не мог.

Я быстро вывел уравнение — это было несложно, почти как в школе — «задачка о бассейнах», уравнение при этом получилось нелинейным и не типичным, разумеется, не Бернулли, не Риккати… куст ракиты под окном… кучерявый то есть вырисовался дифур, но я, тем не менее, смог его разрешить в квадратурах…

Я даже, тихонько насвистывая, нарисовал график, хотя от меня этого и не требовалось, но я нарисовал, да, как бы в отместку Ж. Ф. за его только что имевшую место неприглядную ажитацию… Пусть знает наших… Вот ведь псих ненормальный, — подумал я… и вдруг передо мной как бы проплыл по табло плакат из другой аудитории — из «Большой Физической», ну тот, со словами Маркса о Единстве, заодно и Тихон прошмыгнул, который показался мне в тот момент альтер-эгом самого Феликса… Эго Яго эрго су… Ну, такая же нежить, по сути… Я встряхнул слегка головой, чтобы этот морок — затягивавший меня непонятно куда… посредством моей же, как оказалось, не совсем част-ной, производной…

«Не совсем частной» не в смысле даже, что функция моя была от многих переменных, нет-нет, «матфизику» нам читал другой доцент, а метафизику не читали вовсе… А в том смысле, что я вот сейчас про всё это пишу, а вы, если я к вам могу обратиться, читаете, и стало быть, это уже не совсем моё частное дело, производная произведения… Которая не есть произведение производных, как известно, но есть сумма произведений…

В тот момент я что-то такое почувствовал… может быть, что буду писать когда-то вот эти строчки — этакое короткое замыкание… как в Paycheck’е Ф. К. Дика, только вместо помощи от меня же самого будущего — в виде конспекта, скажем — это было бы неплохо… до меня долетела только вот эта скороговорка, повторявшая то, что я и так знал ещё в начале первого курса: «производная произведения не есть произведение производных, но есть сумма…»

В общем, обычный мехматовский морок14, который быстро рассеялся… После чего я задумался — как бы так подсмотреть всё-таки в конспекте… Это казалось невозможным… Но если, скажем, выйти в туалет…

И тут Ж. Ф., заметив, что я «скучаю», спросил, не хочу ли я отвечать…

Я подумал, что добыть конспект всё равно не удастся, безнадёга… то есть в туалет Ж. Ф. за мной не побежит, предположим, но и не даст незаметно прихватить тетрадь с парты, а там под дверью меня всё равно не караулит гость из сказки с подсказкой… И я решил так: правильно решённая задача — это уже может быть даже «четыре»… А если хоть что-то произнести — случайно — «в жилу» попасть т. е. по поводу теории… то это может быть и «пять» — у кого-то из нормальных людей… но так как это Железный Феликс… да хоть бы и «три», и чёрт с ним, зато «три»-то уже точно… И я пошёл к столу.

Ж. Ф. посмотрел моё решение, прошёлся взглядом по выкладкам и заговорил шёпотом:

— Ну что же вы за человек такой? Смотрите, ведь вы же всё правильно вроде бы делали, вы всё время были на верном пути… Откуда же взялось вот это? — он повернул лист и указал ручкой на один из коэффициентов… А потом и на соответствующую загогулину, «точку возврата» на кривой…

— Вот вы всегда так, — укоризненно добавил Ж. Ф., чем меня сильно удивил — как будто мы всю жизнь с ним были знакомы…

— Ой, — сказал я, — но это же просто числовая ошибка…

— А это не важно, по-вашему?

— Нет, ну иногда… Но мы же тут не арифметикой…

— Ладно, — сказал Ж. Ф., — перейдём тогда к теории.

Он стал задавать мне вопросы, ни на один из которых ответа у меня не было, и очень быстро это ему надоело. Он сказал, что я свободен. Я кивнул и покинул аудиторию — не в лучшем настроении, ясен пень, но и не так уж я был расстроен — что будет «тройка», я во всяком случае не сомневался.

Примерно через час Ж. Ф. позвал нас всех из соседней аудитории, чтобы объявить оценки, и когда дошла очередь до меня, сказал «двойка».

— Что? — воскликнул я. — Я решил задачу!

— Неправильно, — сказал Ж. Ф. — При этом «ноль» по теории… Вот вам и сумма.

— Какой «ноль», какая двойка, подождите… Но даже если и «ноль»… ведь решённая задача — это положительная оценка!

— Вы мне можете показать, где это написано?

— Да подите вы к чёрту! — закричал я и выбежал из аудитории.

Ну вот, после этого я провалился ещё на трёх экзаменах… Не буду описывать подробно, как это было — наверно, можно теперь сказать, что это было «стечение обстоятельств», если бы я в тот момент не был уверен, что виной всему Ж. Ф. Теперь мне так не кажется, но кто сказал, что обратная перспектива находится ближе, чем прямая, к последней инстанции. Нет, я, напротив, думаю, что ближе к сути находишься как раз тогда, когда ещё не сошёл с дистанции и смотришь в ту самую перспективу, которая тебе светит.

В моём случае это была перспектива армии… Или военно-мор-ского флота.

Скажем так: будучи прототипом этой повести и находясь внутри сгустка протореальности, я был уверен, что виной всему является именно Ж. Ф., а значит, так оно в тот момент и было, это он развернул своим ничем не оправданным пристрастным приёмом экзамена флюгер-парус мой таким образом, что я… получил двойку и по следующему экзамену.

Всё это не так смешно, вся эта психофизика… Настроение профессора Семиошко сделало поворот на 180 градусов после того, как его кто-то сильно толкнул в буфете. Кто знает, может быть, эту роль — чисто как статист — выполнил тот самый неугомонный студент, которому Семиошко незадолго до этого сказал: «С вами хорошо говно хлебать из одной кастрюли — ложку вырывать будете».

С ним такое бывало — такие пробормоты, так же, как и три галстука на одной шее или там разные туфли… Да, он мог быть внезапно очень груб… При том, что большую часть времени это был божий одуванчик, пребывающий где-то не здесь, а в садах своих ноблесных уравнений, на сотках, засаженных белоснежными тополями, которые я упоминал уже, кажется, в первой главе… Оттуда и разлетались, вероятно, по всему городу эти белые семена-семиножки…

Так вот, до того, как его толкнули — так, что едва не сбили с ног… Семиошко ставил всем подряд… пятёрки. Да-да, всем подряд, и это в нашей-то группе, редевшей из-за неуспеваемости прямо на наших глазах, как я замечал уже выше, в силу объективных причин, как-то: большинство иногородних плюс алкоголизм, прочно обосновавшийся в общежитии, и всё такое прочее…

В общем, у нас была изначально слабая подборка студентов, впоследствии ещё более «ослабленная нарзаном», как тогда говорили, и в тот день мне казалось, что Семиошко уже полностью сошёл с ума: «пять», «пять», «пять» — слышалось то и дело, и очередной счастливчик, не веря своим ушам, вставал, расплывался в улыбке и быстро — пока сумасшедший проф не передумал — покидал аудиторию…

А потом был перерыв, во время которого Семиошко толкнули — то ли студенты, то ли тёмные — суть аналфавитные — силы; и от этого у него так испортилось настроение, что, вернувшись из буфета, он точно так же однообразно стал проставлять возле каждой фамилии, начинавшейся на одну из букв второй половины алфавита, — двойки.

Ну и потом был ещё этот экзамен по научному атеизму.

Это было вообще уже неслыханно — по гуманитарным дисциплинам никогда не ставили двоек, и если вы теперь подумали, что я совершил что-нибудь невероятное — вышел, скажем, к доске, указал пальцем в потолок, крикнул «Бог есть!»… вы глубоко заблуждаетесь. Я довольно гладко пересказал соответствующие странички учебника, которым на этом экзамене было как раз совсем не сложно воспользоваться.

Но не смог ответить на вопросы экзаменаторши. И определённую роль сыграло, конечно, моё отсутствие на всех лекциях без исключения. В общем, как бы то ни было, преподавательница — хромая старая дева с одним костылём — решила, что ли, показать себя — свой характер, самоутвердиться — она незадолго до этого перешла к нам из какого-то другого вуза, может, и военного училища, я не помню.

Я вышел с экзамена, смеясь и повторяя бессмыслицу, в которой мелькала ускользающая от меня тройка, из оценки вдруг превратившаяся в гоголевское чёрт знает что…

Куда ж несёшься ты, — говорил я вслух… В общем, да: я едва не тронулся.

И всё железо, которое сейчас появится, и за которое моё «я» будет хвататься, — это были такие «кошки», по сути, кошки-мышки, дедка за репку… только для всего этого лучше всё-таки открыть ещё одну главу.

Нет, всё-таки здесь тоже, хотя бы вскользь: на одной станции мы, отойдя от перрона в посадку, увидели среди серой листвы и чёрно-белого мусора тройные качели.

Три деревянных сиденья были наглухо припаяны друг к другу — металлическими подлокотниками.

То есть это были качели для детей, но тройные, и нас при этом было трое, и бутылка была у нас с собой, и мы думали её осушить, немного отойдя от перрона, в скверике, но когда увидели качели, нам показалось, что они были построены специально для нас, а о малых детях мы вообще тогда не подумали, о сиамской тройне такой, родившейся в местном роддоме… Или если и подумали, то только в том плане, что… через пять минут мы уже сами стали себя ощущать этой тройней…

Один из нас, или все мы хором пропели «на троих придумано недаром», после чего сели на качели и, попеременно толкаясь ногами от земли, стали рвано как-то и всё же качаться, болтаться, ну, в сыром воздухе, успевая при этом передавать друг другу пузырь и совершать небольшие глотки, благо времени у нас было вагон и малая тележка, нескорый наш стоял на полустанке сорок минут.

И вдруг я, скажем так, взбил воздух вокруг себя, как та лягушка сметану, я почувствовал как бы даже отстранённо, как сила сметает меня с качелей…

А так как мы к тому моменту успели раскачаться, прикончив бутылку — которая улетела и закатилась уже в траву, и я ещё вспомнил, что по-английски пустая бутылка — это «old soldier», — но здесь была водка, а не виски, и солдат, не только не старый, но пока ещё вообще не солдат, покатился, м. б., слишком нарочито-пьяно смеясь, поднялся и пошёл к краю поляны, как будто бы по нужде.

Как же, по нужде, я её совершенно не чувствовал и, скрывшись в пролеске, вместо того чтобы расстегнуть ширинку, я выпрямил спину, хмыкнул, мотнул головой и перешёл на быстрый шаг, а потом снова пригнулся, чтобы направление моего теперь уже бега не было видно за низкорослыми деревцами.

Собственно говоря, так и бегу с тех пор.

Но чтобы вырулить в свою историю, вернусь в то место, где остановился в письменном виде… Ну да, дурацкий каламбур, чёрт с ним… Главное, что топот утих… И стало быть, сессия… Тобто провал… На трёх экзаменах… Подряд… как в кино: герой падает с крыши на что-то, что пробивает и летит дальше, сквозь стеклянный потолок, рушится на банкетный стол, звон битой посуды и приборов…

Или просто разрывая один за другим слои картона, или тонкой бумаги, издающей при этом хлопки, да, скорее, именно так я себя чувст-вовал, проваливаясь, — сопротивление окружающей среды было мизерным, и ускорение было ускорением свободного падения: девять запятая восемь один и так далее…

Хотя упал я не вполне свободно — меня подтолкнули.

Ну и что с того, что я сам там оказался, на краю, ножками пришёл… Мало ли кто ходит по краю, по краю ходим мы… То есть, может быть, мы все по нему ходим, просто не все это замечают до поры до времени, да… Но толкаться-то зачем?

И вот эта уже совсем не детская, а какая-то скаженная, скажем прямо, злость, или — лютая ненависть, стала нарастать во мне после третьей двойки… Или после попытки пересдать первый экзамен… Нет-нет, ещё до повторной двойки на экзамене у Ж. Ф. мне стало казаться, что заработал механизм моего уничтожения, шагающая гильотина, рычагами которой управляет, смеясь безумно и беззвучно, не кто иной, как Ж. Ф.

Но если уж совсем по порядку, надо сказать ещё о нескольких событиях, которые запускали меня в «свободный полёт»…

Во-первых, это последняя встреча с Аллой…

Мне всё-таки удалось уговорить её встретиться. Она вышла во двор, была осень, ещё не поздняя, но я помню на ней какую-то дымчатую шубу в тёмных полосах, как будто рядом со мной шла огромная обиженная кошка. Не тигрица, нет, не знаю, что это был за зверь… Шанхайский барс, ну да… Но мне было не до шуток: Алла объявила, что мы с ней расстаёмся навсегда.

Причину она объяснять не хотела, просто она так решила и всё. Свободный человек. Выйдя из подъезда, она резко — как будто всю жизнь занималась каратэ, отбросила мои, потянувшиеся к ней, руки и пошла со мной рядом, не отвечая на мои слова.

Так продолжалось довольно долго, мы были в глубине другого микрорайона, когда она вдруг резко остановилась, повернула ко мне голову и спросила тоном школьного завуча… Или нет — заместителя-директора-по-воспитательной-работе… «Ты спишь с Линой?!»

Это было так неожиданно, что я… Не сразу отреагировал. Через несколько предательских секунд я стал выкрикивать слова «полный бред!», «ерунда!», «нашла кому верить!», «ты что, её не знаешь!»… Но Алла вдруг как-то страшно изменилась в лице, я её никогда такой не видел… она сжала губы, вытянув их одновременно вперёд… у неё как бы вырос клюв, и в первый момент я, увидев это, чуть было не рассмеялся… Но когда она все последующие минуты, не роняя ни слова, шагала со мной рядом, и я видел только этот профиль… мне стало не по себе. Казалось, во рту у неё на самом деле лежит какой-то клин, клинок, который она проглотила и, сцепив губы, не выпускает наружу…

Вроде бы, в такой момент девушка, которая «бросает вас под танк» — так это тогда называлось, должна, по идее, хорошеть… Но с Аллой происходила прямо противоположная метаморфоза: рядом со мной ступало теперь какое-то некрасивое, неуклюжее существо… В огромной шубе и с этим клювом Алла была похожа скорее даже не на пингвина… А на шагающую снежную бабу, из грязного серого снега… И когда я осознал, что я вот с ней расстаюсь, вот именно с ней, вот это и есть то, что было «моей женщиной»… я вздохнул неслышно с облегчением, «баба с возу — кобыле легче…»

«Всё, катись навсегда. Больше ты меня не увидишь», — сказала Алла и исчезла в тёмной пещере подъезда, а я лихо повернулся «кру-гом!» и с лёгким сердцем пошёл по направлению к остановке… как вдруг — метров через сто, пятьдесят — я понял, что что-то происходит с землёй у меня под ногами, она становится мягкой, проседает под подошвами, как будто приходит в движение оползень.

И после этого прорвать несколько слоёв картона — провалиться на пересдачах — было уже, сами понимаете, как два пальца об асфальт.

Это был последний удар — я это в полной мере ощутил, когда произошло осознание15, и через несколько дней проведённых в попытках дозвониться до Аллы, в завываниях в трубку, откуда раздавались гудки, в заливании нового горя в общаге…

Вот после этого всего я и получил повторную двойку у Феликса. А после неё уже и на втором повторном экзамене автоматом, потому что к Семиошко я просто не явился.

Это было глупо, ведь даже если предположить, что от толчка в буфете настроение профессора так и продолжало теперь вращаться по часовой стрелке, вероятность того, что я попал бы в позитивную фазу, была ╫. Но я ни о чём другом больше просто не мог теперь думать, кроме Аллы… Разве что иногда я не то чтобы думал — я видел где-то в глубине своей затемнённой души улыбающегося Ж. Ф. В общем, какой уж там был очередной экзамен…

Некоторое время спустя я, уже не будучи студентом мехмата, попытался перевестись на какой-то… геолого-географический факультет, где, как мне сказали, можно было обнаружить многих провалившихся с шестого этажа, например, того же Корнюшинского… Но это надо было вовремя делать, до отчисления, а я — когда вспомнил о существовании альтернативной географии и сделал попытку навести там справки… понял, что этот вариант спасения для меня уже не существует.

 

 

4. Отрезок касательной к силовой линии

 

Я испытывал к Николаю симпатию, которая, по-моему, была взаимной и оставалась бы таковой, если бы он знал, что я сейчас напишу: при этом я никогда не верил в его экстраординарные способности и в душе смеялся над ним. Я ходил к нему только потому, что на этом настояли мои родители. Они заплатили ему за десять сеансов вперёд.

Если б они платили за мои лекции в университете, кстати, не думаю, что совесть позволяла бы мне их так просто прогуливать.

И вот я приходил к Николаю, как дисциплинированный мальчик, точно в назначенное время, ждал иногда подолгу, если он был занят с предыдущим пациентом, листал журналы, лежавшие возле дивана, или просто стоял у окна, глядя, как по Сумской проплывают троллейбусы.

Я следил за троллейбусами из этой точки, между прочим, ещё и потому, что хотел выяснить, действительно ли у каждого второго соскакивает дуга как раз в тот момент, когда он проезжает мимо Колиного окна.

Нет, я не мог подтвердить эту статистику. И вообще: ничего интересного для меня или для вас не было в этих «визитах к экстрасенсу», и я не думаю, что надо о них писать подробно, и так уже я жалею, что завёл свою пассеистику в это высохшее русло… Но и обойти его нельзя… Так что постараюсь быть краток. Пассы, одним словом. Вокруг головы. Поводом для первого визита к Николаю стала какая-то странная сыпь, появившаяся у меня после купания в одном из местных водоёмов, потом Николай сказал родителям, что лечит всё (экзема, или просто какое-то воспаление, что бы там ни было, прошло, я думаю, само по себе), и они уговорили меня пройти ещё с десяток сеансов, чтобы избавиться от некоторых, скажем, недомоганий (про свои болезни я уже точно не собираюсь здесь писать, скажу только: «их было у меня»), которые я к тому времени и так уже в большинстве своём перерос, как детскую одежду.

Моё согласие было вызвано скорее всего тем, что этот Николай… то ли родился таким «сонячним хлопчиком», «осенённым троллейбусной дугой…», то ли усвоил какие-то азы психотехники, типа НЛП, только общаться с ним, несмотря на «обстановку мракобесия» — а именно так я характеризовал родителям происходившее в его квартире… Но несмотря на это, общаться с Николаем было приятно. Он был одновременно лучом света и тёмным царством, как-то так… говорил примерно как остановившая тебя цыганка, если ей позолотили ручку, но как-то более естественно… натурально… ну, как старый друг, знающий тебя всю жизнь… Впрочем, от друзей я как раз ничего подобного не слышал16.

«О, какой счастливый!» — воскликнул он, когда посмотрел мою ладонь… Или не ладонь, я путаю, просто, когда первый раз поводил руками у меня над головой…

Нет, он правда был славный малый и не только потому, что говорил приятные тебе вещи… Чем-то от него веяло хорошим — как от весенних лугов, покрытых жёлтыми цветами, которые он, кстати, советовал мне собирать и выжимать из них сок, лечение его не сводилась только к поглаживанию воздуха.

И вот теперь вдруг оказалось, что «Общество лесников и пустынников» (в которое входили те ещё травники, но об этом, наверное, позже) обосновалось в том же самом сером доме с эркерами на Сумской.

Был ли Коля его членом? На этот вопрос Тихон, знавший, разумеется, замечательного соседа, отвечал: и да, и нет. Так что я не знаю.

Короче говоря, когда отцвели одуванчики, вино из которых рекомендовал мне пить Николай, я очутился в его доме впервые за пять лет, прошедшие после сеанса.

В квартире на верхнем этаже, где собралось в тот день «Общество», я пробыл недолго.

Общество было довольно разношёрстно, все его члены, как я понял, по-разному стремились «в астрал», кто-то что-то пил, кто-то курил, а кто-то просто, скажем, не спал четыре дня кряду, чтобы стереть грань между явью и сном, причём делал это в компании. Так мне объяснил Тихон, показав на людей, сидевших за журнальным столиком и игравших в карты. «На самом деле они играют не в преферанс, как ты подумал, — объяснил он мне, — а в другую игру. “Cadavre exquis”, да-да, изысканные трупы пьют молодое вино…»

Не знаю, может быть, я ещё вернусь на этих страницах к этому кружку планокуров17, тащивших друг дружку на «паровозике» (я имею в виду способ взаимного задымления, хотя сейчас вспомнилось и то, как заглянув на кухню, где играли в буриме эти бессонники, я увидел, что они играют в третью игру, немецкие офицеры называли её «походом на Иерусалим», — они прыгали на стульях друг за дружкой, довольно резво, особенно для не спавших пятые сутки людей), но пока мне кажется естественнее не останавливаться у них надолго, а перейти — и даже чуть быстрее, чем это было в тот день — по лестнице на другой этаж — к двери Николая.

Позвонив, я, по правде говоря, сам не знал, что скажу ему — стану ли жаловаться на судьбу, предъявлю ли претензию — «Ну и где оно, обещанное счастье, ты же говорил, что я такой счастливый…» — скажу ли «спасибо за одуванчики!»… Дверь долго никто не открывал, и текст несколько раз менялся у меня в голове. И в результате не понадобился совсем, потому что открывшая дверь старушка сказала: «Николая здесь больше нет».

На вопрос, где он и что с ним, она вперилась в меня злыми бусинками. Мне показалось, что губы её шевельнулись, что она хотела что-то сказать. «Он жив?» — спросил я. «А мне почём знати, — сказала старуха, — может, и жив, но не тут. А тама, может, и живёт». «Где тама?» — спросил я. «Я что, крайняя в очереди, шобы справки давать? До свиданья». «Погодите, — сказал я, — мне нужно забрать одну тетрадь. Я давал ему тетрадь, там очень важные для меня черновики, научная работа, не осталось ли его вещей в комнате?»

Никакой тетради я Николаю никогда не давал. Может быть, во время одного из сеансов, сопровождавшихся его бормотаниями, мне и пришло в голову показать ему стихи — которые я никогда никому не показывал… Но до дела не дошло, никакой тетради то есть я Николаю не давал. Дверь за дверью — а их было много там, я просто забыл сказать, что Коля жил в коммуналке… И вот ещё одна дверь открылась, и оттуда показалась ещё одна старушенция. «Макаровна, пусти парня, — сказала она, — чем больше чернокнижья растащат, тем лучше. Мы с тобой к ним прикасаться брезгуем, так чего ж народу мешать?»

Оказавшись в комнате Николая, я хотел молча посидеть в кресле с закрытыми глазами, понять, что мне дальше делать. Волна, накатившая на меня в «Обществе», вместе с дымом неизвестного растения, оказалась достаточно сильной, чтобы опрокинуть моего внутреннего человека. Казалось, за ним сейчас последует и внешний… Необходимо было посидеть спокойно с закрытыми глазами, но я подумал, что старухи подглядывают в замочную скважину и надо сделать вид, по крайней мере, в начале, что я что-то ищу в бумагах, рассыпанных на столе, на дощатом полу, в распахнутом чемодане…

Я опустился на корточки и стал перебирать фотографии семейного альбома, высыпанные гамузом в чемодан и прикрытые грамотой с золотыми тиснениями: «Почётному заточнику Николаю В…»

На фотографиях были, в основном, люди в довоенной форме, ремни через плечо, пальмы… Голос за дверью вдруг громко произнёс: «А я тебе утверждаю, что он на Урал уехал, он мне сто раз говорил, что собирается к корешам присоединиться, они там колонию создали». «Дура ты набитая! На Сабурку его увезли, а не на Урал!» «Ты это видела? Не видела! А чего тогда слухи распространяешь?!»

Я машинально перебирал фотки, спрашивая себя, могло ли это быть на Урале — все эти женщины с причёсками, мужчины в кителях… Фон, на котором они фотографировались, был горным, но вот магнолии откуда… нет, скорее всего это Юг…

Если родственники Николая жили на Урале, это говорило бы в пользу версии второй старухи… Впрочем, она сказала, что он поехал к друзьям, так что предки и родственники здесь ни при чём… Так же машинально я залез рукой в обширный карман под крышкой чемодана, и там среди фотографий и мотков бечёвки моя рука наткнулась на что-то твёрдое.

Я узнал его сразу, хотя в первый момент — когда ещё не извлёк — мелькнуло что-то эпилептоидное, навеянное, очевидно, растениями: что это нож для нарезки страниц… Я где-то читал, что бывают такие факсимильные издания, к которым прилагается ножичек, потому что они продаются с неразрезанными страницами.

Может быть, я так подумал, потому что нашёл его среди бумаг, в стопке фотографий и писем, заложенных в чемоданную щель, не то чтобы второе дно, скорее вторая крышка, вовсе не потайная… И поразительно было, что нож лежал там до сих пор… Ну ладно, семейные фотографии, письма, они старухам на фиг нужны, но нож, да ещё такой — вещь, полезная в хозяйстве… Наверно, они действительно не прикасались к бумагам «чернокнижника».

Конечно, я узнал его. Я просто ещё не сказал об этом: Николай использовал во время своих сеансов нож. Наверно, для психологического эффекта. Я так думаю. Он не акцентировал на нём внимание пациента, наоборот, как-то так непроизвольно нож оказывался у него в руке, он делал им несколько движений… Причём никто этого не пугался, хотя казалось бы: тесак, витающий прямо у твоих глаз… А потом он прикладывал его лезвием ко лбу человека, и нож оставался там висеть в течение всего сеанса.

Я видел это и со стороны, и изнутри… то есть когда нож оставался висеть на моём, а не на чужом лбу, я его не видел, но чувствовал холодок, который постепенно проходил, по мере нагревания лезвия, так что казалось, нож улетучился… Но в конце сеанса Николай всегда снимал его со лба.

Почему-то мне это не казалось чем-то аномальным, как-то я себе это тогда объяснил в первый же раз: лезвие широкое, голова несколько наклонена — Николай сам устанавливал её в такое положение, как парикмахер голову клиента… Лоб, как правило, потный, вот лезвие к нему и прилипает, а так как голова к тому же немного наклонена назад, сила трения равна силе тяжести… Может быть, оттого, что я всё это уже прикинул когда-то в уме, мне сейчас даже не пришло в голову экспериментировать.

То есть я не стал прикладывать нож ко лбу, чтобы выяснить, будет ли он там висеть в отсутствие Николая. Вместо этого я положил его за пазуху. Я был в коричневом пиджаке в тонкую жёлтую линейку, оставшемся от моего выпускного костюма (брюки успели порваться и пойти на тряпки). Сейчас мне кажется немного странным, что я даже не попытался повторить фокус «чики-брык» без Коли. Наверно, это объясняется тем, что мне надо было поскорее спрятать трофей, а за пределами комнаты мною полностью овладели совсем другие мысли…

Я вовремя его спрятал: дверь открылась, вошли соседки. Собст-венно, в первый момент я решил, что они вошли, потому что увидели, как я прячу нож, но я ошибался, зашли они просто так, от нечего делать, «погутарить»… «Если бы он был жив, — сказала одна, — он бы никогда не оставил здесь фотографии. Живой человек не может бросить фотографии своих родителей». «Да может быть, он ещё за ними вернётся, — сказала вторая, — комната ведь за ним числится».

Я поднялся с корточек, сказал, что не нашёл тетрадь, и поспешил удалиться, оставив старух одних перед чемоданом…

Я спешил, потому что нож был тяжёлым, мне казалось, что он выпадет, пропоров подкладку, хотя я положил его в нагрудный карман рукоятью вниз.

Нет, это был отнюдь не изящный «факсимильный» ножичек для разрезания страниц… Те, вообще, сейчас если делают, то из пластмассы… Хотя назначение его, казалось бы, ещё более эфемерно: ничего кроме воздуха Коля никогда им не разрезал, поэтому и лезвие было таким острым…

И это был настоящий тесак. Я тогда ещё объяснил себе, для чего нож такой: нужна достаточно большая площадь лезвия — чтобы не падал. Что-то, впрочем, говорило мне, что это чушь собачья: нож не может удержаться на лбу так долго, ни разу не упасть, разве что лоб перед этим смазали бы клеем.

Если бы кто-то мне об этом рассказал, я бы его высмеял. Но тут я сам был и свидетелем, и даже подопытным.

Ничего не стоило оценить силу трения, которая нужна была для подобного удержания, или, по крайней мере, провести ряд экспериментов, благо нож теперь лежал у меня в кармане, а его владелец был неизвестно где.

Но, как я уже сказал, у меня не было ни малейшего желания экспериментировать. Может быть, оно было просто вытеснено другим желанием. Тем, что появилось ещё раньше, а когда нож оказался у меня возле сердца, заполнило меня целиком.

Нож оказался усилителем, недаром Николай не проводил ни одного сеанса без него…

Раньше я считал эту часть антуража лучшим символом мракобесия (ну как филиппинские хилеры «делают операции» вообще без ножа… так этот наш, доморощенный, лечит с ножом, но без операций, примерно так), теперь же картинки передо мной замелькали несколько другие…

Мне казалось, что я вижу в воздухе силовые линии, паутина которых сгущается настолько, что… в какой-то момент я чуть было не вынул ножик из кармана…

С кем останусь я дружить… нет, на самом деле, просто чтобы прорубать им себе дорогу в зарослях силовых линий — как мачете…

Чуть позже я и вправду вынул нож и стал размахивать им в воздухе, но это были уже и так почти джунгли, и чисто случайно я срезал заодно и ветки… Там меня никто не видел, а я постепенно переставал видеть силовые линии, но раз уж они мелькнули, остановлюсь на них чуть подробнее…

Тем более что для этого даже не придётся переодеваться: на мне тот же самый костюм, коричневый, в жёлтую тонкую пунктирную полоску… За два года я навряд ли так уже сильно изменился, главное отличие — брюки: на выпускном вечере на мне не синие джинсы «Arizona», купленные у нашего главного фарцовщика, а вот именно костюмные брюки, из той же ткани, что и пиджак… Ну и, разумеется, нет ещё ничего за пазухой…

Весь вечер или, точнее, ночь, мы же гуляли всю ночь, мы боролись с линиями, наша выдающаяся школа и близлежащая от неё квартира, где мы «гуляли», находились так близко от «глушилки», что линии поля там напоминали скорее даже не паутину, а густо заштрихованную простым карандашом часть рисунка…

Но я сейчас объясню.

Это было довольно специфическое «русское поле», я понимаю, что нужно теперь, в другом веке, пояснять даже такие вещи, как самое «глушилка».

Глушилка — это антирадиотрансляционная вышка, глушившая «голоса врагов», т. е. «BBC», «Свободу», «Свободную Европу», «Радио Ватикана», «Голос Америки», — которые вели вещание на русском и на других языках народов СССР.

Список можно было бы продолжить… Хотя иногда он, напротив, сокращался: переставали глушить, скажем, «BBC», но с двойным рвением (во всяком случае, так казалось), двойным ревением то есть, глушили «Свободу», которая, по словам моего одноклассника (у него, кстати, была кличка «Демократ», она прилипла к нему не из-за его селекции радиостанций, разумеется, а из-за коллекции пластинок, которые ему присылала из страны соцлагеря тётя), была «на самом деле омерзительной», тогда как «Голос Америки» был Демократу целиком симпатичен, что само по себе было симптоматично… Ну вот, и в тот год, когда мы закончили школу, «глушилки» (воспетые, кстати, в романе братьев Стругацких), работали с особой интенсивностью, уж не знаю, почему, я могу только назвать год: год на дворе был восьмидесятый.

Ещё до того, как мы сами с этим явлением столкнулись, так сказать, лицом к лицу, я слышал, что вблизи от глушилок меняются все характеристики поля… впрочем, полуанекдоты про электробритвы, из которых доносится «Говорит Москва…», ходили и вне зависимости от близости розеток к «глушилкам», повсеместно, и даже если бритва не передавала «Маяк», в самом её жужжании проницательное ухо, скажем, композитора Зацепина, могло услышать мелодию: «а нам всё равно… мы волшебную косим трын-траву…», ну т. е. не просто хит сезона, а, по сути, собственные частоты всей системы…

Меня немного занесло не в ту степь, но пусть читатель не унывает, это сейчас же кончится, уравнения Фарадея — не моя стихия, я не буду многословен, не буду повторять общеизвестное, тем более что всё это достаточно лаконично выразил другой наш песенник: «Мы выросли в поле такого напряга, где любое устройство сгорает на раз»…

Я расскажу в двух словах только о своих личных впечатлениях от пребывния в тех местах лишения «Свободы»… где силовые линии поля превращались в штриховку.

Вся выпускная ночь прошла в попытках заземлить магнитофон, который упорно не хотел работать: бобины то есть крутились исправно, но из динамиков, или просто даже от всего корпуса моей «Кометы» — это я притащил туда свой новый магнитофон, который дома у меня работал исправно… Теперь же он только гудел и всё, и его гул был похож на тот, который раздаётся из приёмника, когда станцию, которую вы слушаете, накрывает волна, посылаемая глушилкой, но чего это я вдруг перешёл в настоящее время, вот уж что точно не повторится, так это глушилки…

Мы вдруг почувствовали, как летит время, как вечер ускользает от нас, бальные платья, специально пошитые, да и наши костюмы, всё это как бы увядало на глазах… Ну, костюмы-то были многофункциональными, а вот платья на девочках, эти их «ночные рубашки с причудами», и в самом деле увядали…

И был срочно принесён — откуда-то от соседей — паяльник, и мальчики стали по очереди припаивать медный проводок одним концом к корпусу магнитофона, другим к батарее центрального отопления…

Но у них ничего не получалось. То есть у нас… Среди нас не было ни одного радиолюбителя, все мы держали паяльник в руках впервые, и проводок, вроде бы уже прилипший к батарее, опадал. Вот и всё, собственно, запах канифоли, батарея, крашенная бежевой краской, как и платья девочек, за тканью которых, впрочем, ничего не видно, хоть они и прозрачные, как будто там уже никого и нет… С нами наш классный руководитель, похожий на актёра сериала про межзвёздные путешествия, который я видел через много лет, т. е. намного ближе к здесь и сейчас по временной оси, чем к «там и тогда», но всё равно я не помню ни имени актёра, ни названия, тем не менее кажется, что наш выпускной «бал» был одной из серий, что мы выплыли тогда в капсуле квартиры Э. из магнитного потока силой в миллионы тесла… Впрочем, кто его там мерил.

Таинственная Башня (глушилка), кстати, наверно, на самом деле была «Башней Тесла», если уж она так действовала на электроприборы, м. б., и лампочки там загорались в воздухе, надо было только их правильно наклонить.

Мы выплыли оттуда, как самолёт с горящего аэродрома, только это был не аэродром, и не космодром — целый космос… Вот бог, а вот порог: одноэтажные домики, над которыми «глушилка» возвышается не меньше, чем Эйфелева башня над старым Парижем, мелкий дождь, лужи и собаки, брешущие за заборами, и башня, которую ещё не снесло у нас, — возвышается, как призрак самого Николы, вставший над ночной Москалёвкой…

В день, когда я нашёл нож, эти реминисценции сопровождались водкой, которую я купил в гастрономе, и закончились в парке, где я обнаружил себя… нет, не лежащим, а сидящим, прислонившись к тол-стому стволу, хотя надо мной нависали ветви ивы и таким уже толстым ствол не был… Но так я это запомнил, что запрокинув голову, я увидел ветви ивы, свисавшие как будто отовсюду, как только что силовые линии… Теперь они были ивовыми ветвями, тоже очень густыми, но нависая над травой, они не касались её, оставляли просвет, так что я достал нож не для того, чтобы прорубать себе дорогу в зарослях…

Я достал нож, потому что почувствовал, как что-то давит мне на рёбра, я удивился ему, и не то чтобы я совсем о нём забыл… Но я бы меньше удивился, если бы за пазухой у себя не нашёл вообще никакого ножа, а рёбра бы просто так побаливали, «належал», как говорили… А нож оказался бы тогда изобретением спящего сознания, ну чтобы объяснить сновидцу его межрёберную невралгию…

Но, во-первых, ничего я не «отлежал», потому что я вообще не лежал, а сидел, прислонившись к стволу. Во-вторых, это был нож. Не буду его подробно описывать, ну что-то среднее между хлеборезкой и кинжалом. Не знаю точно, сколько сантиметров было лезвие, но раза в полтора, наверное, больше той длины, что, во всяком случае, в те времена, делало нож «холодным оружием». Про сантиметры я вспомнил почему-то потом, в Здании, и тогда же про сон, в котором остаться ножу было бы логичнее всего… Про сантиметры — ещё потому, что подумал о длине члена, мне показалось, что эти две длины совпадают, хотя одну я не измерял вообще, а другую — давно и не точно… Но где-то там, в коридорах Здания, нож и член чуть не начали меняться местами, и в момент, когда я уже хотел было выбросить нож в урну, я испугался не на шутку, почувствовав примерно то же, что чувствуешь в тех снах — а я думаю, что те сны бывали у каждого, может быть, и у женщин… в тех снах, в которых теряешь свой член, даже если ты уже начинаешь просыпаться, или просто догадываешься смутно, что ты во сне — что не обязательно ведёт к пробуждению… Но член терять всё равно жалко… «Жалко у пчёлки», как тогда говорили, ну да, и его тоже ей жалко… И вот так же жалко мне вдруг стало выбрасывать нож, в урну, в университете… я решил, что надо действовать и дальше по внутренним правилам сна, где главное — глагол… Может быть, это был градиент поля, материализовавшийся, как закалялась сталь…

В Здании, как я уже писал, меня плющило и без ингредиентов, теперь же, в полях шалфея и одуванчиков…

Но я чувствую, что забежал вперёд и при этом едва не запамятовал… Ведь был же ещё подъезд, где мы побывали в самом начале, и где я теперь едва ли не сутки ждал Ж. Ф.

Я ведь изначально хотел его напугать — именно такая мысль пришла мне в голову, когда я проснулся и увидел «опрокинутое гнездо»… и потом, уже на асфальте, когда я встретил двух одногруппников, пошёл рядом с ними, эхом отвечая на их вопросы, а потом вдруг увидел их сквозь дверной глазок, и вот это было точкой невозврата…

В первый момент мне показалось, что я просто немного вырос, или они стали меньше.

Что я просто пошёл по такому бордюру, как в детстве, я даже развёл для равновесия руки в стороны… Но глянув себе под ноги, я понял, что иду по асфальту — хоть он и казался теперь каким-то далековатым, но ни на какое возвышение я не заходил… Ну и голоса стали приглушённые, как если бы между нами захлопнулась не очень плотная дверь.

Подъезд Ж. Ф. оказался безлюднейшим местом на Земле, часами я сидел в углу одной или другой лестничной клетки, глядя на серую кольчугу лифта, вставал, от скуки тихонько тыкал в её ячейки ножичком.

Несколько раз я входил в лифт, но никуда не ехал, по этажам я перемещался только пешком. Один раз сгонял в гастроном напротив Госпрома, купил чекушку — я помню, что чекушку, а не поллитра, — чтобы рука оставалась твёрдой… План заключался в том, чтобы напугать Феликса, жажды крови я пока не испытывал, хотя в то же время я уже собирался идти до конца в случае, если он не согласится подписать заявление, в котором он, глубоко раскаиваясь, должен был признать, что принимал оба экзамена с пристрастием, перешедшим в некое психо-садистское мероприятие… И далее: сим документом Феликс признавал, что решил поставить на мне бесчеловечный опыт… Как бы в оправдание он отмечал, что на эту идею его натолкнул другой, шуточный эксперимент, свидетелем которого он случайно стал в подъезде собственного дома два года назад (и далее шло краткое описание «квантового» питья), и тогда же задумал поместить меня самого внутрь дифференциального уравнения, точнее, каскада уравнений, которые я должен был интегрировать изнутри вручную, передвигаясь по оси абцисс…

И таким образом, моя двойка на экзамене — полученная за решённое правильно уравнение — была не чем иным, как умопомрачением экзаменатора, который теперь берёт на себя всю ответственность за содеянное.

Верил ли я, что Феликс это подпишет? Я не исключал такой возможности, вспомнив, как в школе один из наших херувимчиков-хунвэйбинчиков тихонько погрозил кулаком из-под парты практиканту из пединститута, заменявшему в тот день учительницу… Мы дали ему — практиканту — довольно длинную кличку, из-за его подбородка — «Светит-Месяц-Светит-Ясный», — и вот этот Светит-Месяц поставил нашему Юхану вместо двойки четвёрку, хотя был гораздо выше, шире в плечах, да и вообще — взрослый дядька; тогда как Юхан — он в восьмом классе был совсем мелким, хоть и вредным пацаном, знал всех местных сявок, но этого-то практикант знать не мог, и тем не менее, когда дошла очередь до фамилии Юхана, Светит-Месяц сказал «четыре», а не «два», как обещал непосредственно после его ответа.

Ж. Ф., конечно, не практикант… но ведь и я не восьмиклассник… Мысль о том, что через месяц я буду в армии, где у меня не будет ни штыка (во всяком случае, в начале, которое, как известно, и есть самое страшное в армии), ни свободы воли, не давала мне покидать мой гражданский пост, пока не настала такая глубокая ночь, что ожидание стало уже полностью бессмысленным.

«В армии хуже, чем на зоне», — слышал я от людей — которые побывали и там, и там… Ну, я не воспринимал их слова буквально, скорее как присказку типа «охота пуще неволи»… То есть не то чтобы я намеревался прирезать Феликса, чтобы пойти на зону, или на вышку, а не в армию. Я просто дошёл до той точки, где по-любому кончалась территория жизни — как в игре в «жизнь» с ножичком, если кто помнит… или в «бабки-дедки» — когда ножичек бросается то с ладони, то с тыльной стороны руки…

И вот нож этот был реален, а всё остальное — клубки нереальных реальностей, потому что в таком состоянии ясно видно: есть пучки прямых, проходящих через одну точку… Я то и дело проскальзывал по одному из лучей в другой мир… Но фирма, как тогда пели, веников не вяжет… Есть только миг, за него и держись… Я помню, что в какие-то моменты мне казалось, что лезвие, которое я рассматривал в жёлтом свете голой лампочки, инкрустировано изысканным узором, как дамасские клинки, или как меч, сделанный в Европе каким-нибудь мастером Даниэлем Хопфером, я видел там фигуры людей, довольно сложные сюжеты… Но когда я наклонял нож вертикально, всё это скатывалось с его лезвия почище воды, не говоря уже о крови.

Я плохо помню, как и где провёл остаток ночи, но утром проснулся я снова в парке, на этот раз — Горького, и сразу же принялся проверять, не разучился ли я бросать нож.

В детстве я умел точнее всех, и не только в нашем дворе… И ещё томагавк, но его теперь не было, да и не так уже долго я его метал — как нож… «Ножички» ведь начались ещё в песочнице, вспомнить те же самые «бабки», которые я уже вспоминал только что… ну да, нежелание проскользнуть в реальность армии, дедовщины… Бабки за детки… Почему мне не приходило в голову, что у родителей, работавших в Эрдэнэте, хватило бы денег, чтобы откупить сына от армии? Я не знаю, я вообще в тот момент не думал о родителях, вся эта их Монголия, строительство цементного завода… казалась мне просто отмазкой, из-за которой они покинули меня, бросили на произвол… Хорошо ещё, что я отвоевал себе право жить в квартире один, они хотели подселить ко мне двоюродную бабушку… Ну так вот: навык настоящего метания у меня появился позже — когда мы играли в индейцев, а мы в них играли всё детство… Во дворе это происходило, как правило, возле трансформаторной будки, нож изначально был связан с высоким напрягом, и когда он не встревал (у меня с какого-то момента такого не случалось, но — у других пацанов) и рикошетом летел в железные дверцы будки с нарисованными на них черепом и костями, сыпались искры, и взрослые, если они проходили в этот момент мимо — в стоявшую рядом будочку картёжников и доминошников — нас за это, конечно, ругали… Но за бросание ножичков в деревья они ругали нас больше, а возле трансформаторной будки стоял этот столб из неживого дерева, коричневый, или серый, и вот из этого дворового детства, казалось, вынырнул и лёг ко мне в руку этот последний ножичек…

 

 

5. Дело техники

 

Ж. Ф. не делал вид, он на самом деле меня не узнал. У меня ведь были длинные чёрные волосы, достававшие до плеч, которых не было — волос, — пока меня не отчислили, и быть не могло, потому что у нас была военная кафедра, дававшая нам «броню» и от мирной военщины, и от войны.

Двое из нашей группы, будучи отчислены, кстати говоря, уже были в рядах «ограниченного контингента». В общем, надо было коротко стричься, очень коротко.

Теперь же у меня были длинные волосы и густая щетина, которой раньше не было отчасти потому же, что и длинных волос, отчасти же потому, что она за это лето стала более рьяно расти, или буйно… Нет, буйно — это о волосах — о которых не плачут… В общем, за последние три месяца я одичал настолько, что не только близорукий Ж. Ф., но и мои однокурсники, среди которых попадались существа со 100%-м зрением, не опознали меня в волосатой сущности, появившейся на самом верху в тёмном дверном проёме амфитеатра.

Я, не заходя в аудиторию, заглянул в неё, вытянув свою длинную шею, и водил головой в поисках свободного места в партере, поближе к кафедре, а не на галёрке, где я сидел, будучи студентом, когда кто-то заметил меня и испуганно (деланно, конечно) крикнул: «Смотрите, враг!»

Раздавшийся после этого дружный смех, если б я был хоть немного в своём уме, заставил бы меня ретироваться. Но я не знаю, в чьём уме я был после вступления в «Общество пустынников», у меня вообще возникли проблемы с самоидентификацией, и если бы все эти вещи не были так подробно описаны другими — гораздо более трудолюбивыми тружениками пера, — я бы погряз сейчас в психотропной прозе… Спокойствие, читатель: я пишу только потому, что стою на плечах гигантов. Поэтому весь период барахтания в омуте, где «я не я, и песня не моя»… где в метро ко мне подсаживался один из членов «Общества» и начинал говорить что-то вроде того, что «я искривляю силовые линии пространства, сам того не замечая…», после чего доставал какой-то пузырёк из-за пазухи, давал мне, а потом предлагал «создать новую мировую религию»… Я лучше выпущу, правда, просто потому что это не моя история — это было описано в мировой литературе сто тысяч раз.

Пусть худо-бедно, я запишу только те ходы, которые кажутся мне всё-таки сделанными самостоятельно, уже после того, как была разыграна неизвестно кем общеизвестная защита, индийская ли, сицилийская, славянская, лужинская — неважно, я всё равно не буду её воспроизводить, я стою у порога амфитеатра, как бы на плечах студентов, ставших друг на дружку, как в цирке, или севших, всё уходит вниз рядами, волнами, и вот оттуда раздаётся смех, вынуждающий меня отпрянуть в полумрак, который всегда царил перед этой белой дверью.

Сделавшись невидимым для них, я в очередной раз достаю из-за пазухи «хорошо отцентрированный нож» — это сейчас мой хорошо темперированный клавир в кустах, и я собираюсь сыграть свою партию… Зачем-то я прикладываю лезвие ко лбу — как будто надо мной не рассмеялись только что, а дали по лбу, захлопнули дверь, — чтобы шишка не вскочила, я прикладываю железо…

Однако нож падает, несмотря на то что лоб покрыт испариной, и голову я наклонил назад… Я ловлю нож в воздухе и кладу в глубокий нагрудный карман… На этот раз я не застреваю на пороге, я прохожу в амфитеатр, и бесшумно — о, я умею это делать, даже на скрипучем паркете «Большой Химической» моих шагов не слышно, — и примерно там, где я и хотел, в третьем ряду, находится место для меня, рядом с девушкой в белом свитерке из ангорской шерсти… Она меня не узнаёт, я сажусь и говорю «спасибо», имея в виду не конспирацию, а то, что она немного подвинулась. Я ничего против не имел бы, если бы пришлось соприкоснуться с её индиговыми бёдрами, но тогда она могла бы зашипеть, как гусыня, негромко возмутиться, и это снова привлекло бы ко мне ненужное внимание, а так я, сев, растворяюсь в толпе, и меня нет, я — зрение и слух. Вот за это я и говорю ей тихонько «спасибо». «Не за что», — кивает она, подвигает свою тетрадку так, чтобы мне легче было списать предыдущие формулы — стёртые как раз в эту минуту тряпкой с доски, но так как она замечает, что никакой тетради у меня нет, двигает свою обратно… Я ещё не знаю, что буду делать: метать нож, или ждать конца пары, или академического часа, чтобы подойти вплотную… Рвать и метать… Метать и рвать — когти… Собственно, никто мне не мешает сделать это прямо сейчас, вот спина Ж. Ф. прямо передо мной, но я просто ещё не решил, как лучше… Оставить решение на волю случая, или не оставлять?

«Сильный человек, — любил повторять мой отец — он даже два раза написал мне это из Эрдэнэта, — верит в причину и следствие. Слабый — в случай».

Родители до сих пор не знают об отчислении. Я уверен, что если узнают, покинут стройку, всё бросят и примчатся ко мне, верхом на лошадках кочевников, и вот тогда уже беда будет расширяться кругами, доказывая, что она одна не бывает… Разве что я — это «ходячая беда», по словам того же отца… Правда, теперь они всё равно узнают, после того, что сейчас случится, но что мне до родителей, не надо было меня оставлять…

Я запускаю руку в нагрудный карман и достаю Колин нож.

Никто не замечает, кроме моей соседки. Она поворачивает ко мне голову, поднимает брови, а я начинаю тихонько вырезать на парте: «Я был здесь».

Кажется, никто этого не замечает, потому что Ж. Ф. вещает сейчас что-то очень не простое, в «БХ» стоит гробовая тишина… Шариковые ручки ведь не скрипят, как перьевые… Только моей соседке больше всех надо… Она спрашивает шёпотом: «Зачем тебе такой большой?»

Я, не поднимая глаз, тихонько бормочу: «Это кажется… Просто я искривляю силовые линии, меняю метрику, вот тебе и кажется, что он большой, хотя на самом деле это просто перочинный ножик, ножик перочинный, перочинный ножик, ножик перо…»

Соседка отползает от меня, скользя по скамейке, рывком, так энергично, что я опасаюсь, что она толкнёт своего соседа справа и нач-нётся, — крайний вообще может выпасть в проход, как бывало… Но нет, у неё достаточно места для манёвра, могла бы и раньше отодвинуться, если бы хотела… Как раз когда она отодвинулась, я чувствую запах её межножья.

Ну и что, ей просто жарко в этих плотных джинсах, она там вспотела… Зачем вообще эти подробности? Ведь я не могу теперь «make love, no war» — дома у меня уже лежит повестка из военкомата, и хотя запах напоминает мне Аллу, и в голове проносится, или даже не в голове… а на каком-то уже чисто животном уровне я вдруг понимаю, что это — мой тип женщины, но не предпринимаю никаких шагов к сближению, нет, я думаю теперь только об одном…

До сих пор слова, которые произносил Ж. Ф., испещряя формулами доску, я не слушал — зачем они были мне теперь? Закончив вырезать надпись, я сделал паузу, потом подписал её своими инициалами и положил нож на полку под крышкой парты. Подняв голову, я увидел, что Ж. Ф. стоит теперь не у доски, а рядом с кафедрой, и вдруг услышал, что он говорит…

«Это очень важный момент — то, что я сейчас вам рассказал. Без понимания этого вы не сможете сдать экзамен, я вас предупреждаю. Независимо от того, какой вы вытянете билет. Кстати, давно хотел сказать вот ещё что… Я знаю, что меня многие считают жестоким человеком… Жестоковыйным, жестокосердным, это для меня не новость, все эти прозвища, не хочу повторять… Но мне кажется, что никто не понимает, почему я это делаю. Почему я ставлю двойку в тех случаях, когда студент её заслужил, но другой преподаватель на моём месте поставил бы ему, или ей, “удовлетворительно”. Мы знаем, как это происходит: отчётность, статистика, чтобы всё было тихо, гладко, сдавали экзамены, получали дипломы… не зная ничего, даже элементарных вещей!.. Я ещё помню время, когда я не был белой вороной: точно так же, как я, принимали экзамены все преподаватели. Но потом что-то щёлкнуло, по мановению чьей-то руки… все начали меняться. Почему, — спросите вы меня, — я не изменился вместе со всеми? Я знаю, что этот вопрос задают себе многие, считают меня каким-то ненормальным, и вот я решил объяснить. Всё дело в том, что я не хочу завтра проснуться в развалившейся стране. В стране с остановившимися заводами. С авариями на атомных электростанциях. Проснуться в один прекрасный день… среди руин, вызванных не войной и не землетрясением, а ещё более страшной… тихой сапой, которой всё здесь тихо рушится… Это “рука руку моет” и так далее, круговая порука, причём руки смазаны чем-то скользким, отвратительным, жирным… В результате абсолютно всё распадается, абсолютно всё… Но я заявляю: я не хочу в этом участвовать. Я точно знаю, что не поставив двойку человеку, который не способен концентрироваться, думать, не знает теории, не решает задачи, но получает диплом и идёт делать расчёты… я подписываю этой стране приговор. Который и так ежедневно подписывается миллионами подписей. Но повторяю: без меня. Моей вы там не найдёте».

Самое поразительное в этом монологе был, безусловно, год: 1982-й.

То есть ещё целых четыре года до Чернобыля. Девять до конца СССР.

Но нет, я не смогу это внятно объяснить, как и всё остальное, — я вообще не знаю, зачем вдруг стал всё это записывать, перечитывать боюсь, чтобы всё не стереть… Понимаете, я слушал Ж. Ф., находясь, находясь скорее здесь и сейчас, чем там и тогда.

Я смотрел на него отсюда, правда, на его сухую фигурку, одетую всё в тот же бледно-желтоватый костюмчик в мелкую клетку… Да нет, и голос и внешность Ж. Ф. были совершенно бесцветны, и я не могу сказать, что слова, которые он произносил, произвели на меня такой уж прямо… эффект, как сейчас… Нет, нет, понятно, что это только сейчас, из обратной перспективы, они обладают таким звуком, получив т. н. «пространство для эха», «Echoraum», ну да, ну да… Это теперь, видя перед собой тогдашнюю картину: Феликс, прислонившийся к кафедре… слыша его слова, не хочу, мол, проснуться в разваливающейся стране с авариями на атомных электростанциях… С авариями на атомных станциях… С авариями… с остановившейся экономикой… в развалившейся… проснуться… в кругах руин… в круговой поруке… или всё-таки я слышал эти слова уже тогда как бы отсюда… понимая их задним умом? Или это мне теперь так только кажется? Я не знаю. Я думаю, что эффект был усилен тогда ещё двумя обстоятельствами: 1) тем, что я тогда сравнительно недавно прочёл книгу Айзека Азимова («Конец вечности»), 2) побывал в «Обществе пустынников».

Ж. Ф. вдруг ясно представился мне… Или я сам себе вдруг представился… я полностью отождествил себя с Техником, которого послали совершить МНВ («минимальное необходимое воздействие» на реальность»), и Ж. Ф. тоже предстал вдруг передо мной в другом свете.

«Так он — Вычислитель?!» — подумал я18.

При этом я, разумеется, видел его из своего третьего ряда как облупленного: заговоривший серый силуэтик, вырезанный из куска пергамента, пролежавшего всю жизнь в каком-то «почтовом ящике»…

Но произнося монолог, который я воспроизвёл практически дословно (впечатался, что называется, в сознание, ну надо же…), Ж. Ф. не то чтобы расцвёл в моих глазах этаким цветиком-семицветиком, и не то чтобы я теперь готов был за здорово живёшь простить ему ту реальность, что ждала меня с его нелёгкой руки за воротами военкомата…

Вспомнить отчётливо видение, которое предстало в тот момент передо мной, я не берусь, слишком много было там намешано… Но примерно так, да: предо мной стоял теперь никакой не Кощей, и даже не злой, зело сумасшедший, ботаник, какие мне встретились и в «Обществе», точно так же обкурившийся каким-нибудь «шалфеем предсказателей», или проглотивший говорящий кактус-плющ… и при этом свихнувшийся на идее помешать… вот именно мне… окончить университет… и толкающий тем самым меня в свою очередь к помешательству…

Нет-нет, передо мной теперь стоял человек, не имевший ко мне… ничего личного. Только «бизнес»… А то, что он своими благими намерениями мостил мне дорогу в ад… Так, во-первых, изменить уже ничего нельзя было, во-вторых… ну, он же объяснил почему. Т. е. не то чтобы я был готов пожертвовать собой во имя сохранения страны, пусть даже «лучшей страны в мире»… — к тому же, повторяю, тогда его речь воспринималась… ну не как полный бред, но наполовину, как минимум… кто ж знал, что всё окажется в точку, и что теперь, вспоминая его монолог, я немного поёживаюсь, честно говоря, как всегда, когда сквозь форточку дует сквознячок антивремени…

До его объяснения мне казалось, что он сердцевина, центральный узел механизма, выстроенного специально для моего уничтожения… А теперь я видел, что он — Вычислитель… И при этом, что это не моя, не только моя, история…

В лифте я встретил профессора Ц. Ц., преподававшего нам историю КПСС. Он то ли узнал меня, то ли принял за кого-то другого, но так это… чересчур энергично поприветствовал. А я, глядя на него, машинально подумал: «А может, этого? Ж. Ф. оказался последним честным коммунистом перед заставой… А что здесь делает этот хмырь? Ставит оценки, не слушая ответа… Может, это и есть источник заразы… рыбы, гниющей с головы…» Он вдруг скосил глаза, быстро посмотрел на лацкан своего пиджака, потом хлопнул себя по голове и сказал: «Вот ведь чёрт, забыл! Забыл значок! Знаете, значок… вы его тоже получите по окончанию, когда диплом будете получать, ромбик синий такой, вы наверняка видели». «Вам-то зачем этот значок… если у вас уже есть диплом?» — спросил я, чувствуя, что всё это, может быть, таки да: сон.

«У нас сегодня встреча выпускников, — сказал Ц. Ц., потирая ручки, — мы на неё всегда приходим со значками».

Я вышел на улицу, повернулся к Зданию и задрал голову. Так по-стоял какое-то время, а потом нашёл себя на Московском проспекте, на мосту через Лопань, или Харьков, я всегда путал реки, может быть, это была Журавлёвка.

Что бы там ни текло под низким мостом, мерцало оно тускло, и я долго стоял и смотрел на текучую темь. Я не чувствовал себя больше тем, что по-английски называется «entity», а по-русски никак не называется, ведь целым я и раньше не был… но представлял собой всё же какое-то единство противоположностей… Теперь же внутри было то, что снаружи, а снаружи была мряка: мокрый ветер, рябь на воде, дома-призраки набережной, тусклые отсветы на низких тучах… В руке у меня при этом был нож, а то, что нож был не совсем обычный, облегчало новую задачу… Почему-то я об этом не думал, когда намеревался всадить его в тело Ж. Ф., но теперь, направив его в противоположную сторону, я вспомнил, как он висел у лба, не только моего, но и чужого… И по-прежнему не в силах ни объяснить, ни опровергнуть феномен (а как я мог это опровергнуть, если сам сидел у Николая с ножом на лбу?), я сказал себе: наверно, это не простой нож, или просто не нож, вещь, которая открылась китайцу, который написал, что если, мол, узнаешь, что сознание не является вещью, то поймёшь, что и вещи не являются вещами… Не может же быть, чтобы он висел тогда, но он висел, вот именно потому, что он не весил…

 

 

6. Inside Mark V

 

Ну что ещё можно сказать… Кажется, я был самым сумасшедшим призывником в тот год, но именно меня-то и не признали таковым врачи медкомисии, что не так уж странно, если учесть, что я им ничего не заплатил, а учебник полевой психиатрии пролистал перед этим точно так же, как по истории КПСС и политэкономии: в одно ухо влетело, в другое вылетело.

И в назначенный день и час я стоял в не то чтобы пёстром, скорее, в несуразном каком-то строю — а так всегда кажется, когда в строю стоят в гражданской одежде… во дворе Исторического музея, сразу за зелёными железными воротами, и с укоризной поглядывал на такой же зелёный, как ворота, танк времён Первой мировой войны, по которому я ползал в золотом детстве, как все харьковские дети. С тех пор я его не видел, может быть, он на какое-то время превращался в эскалатор станции метро, которое построили, когда я уже вырос. Да и теперь тоже… я подумал, что танк похож на эскалатор, который виден целиком, со всех сторон и со всем его механизмом, а не только с одной стороны, как в метро…

И снова хотелось по нему ползать и даже…

Заползти внутрь хотелось ещё в детстве, но теперь, когда я лишился «брони», это было бы совсем уже неплохо… Это правда, что мой дед, имея «броню» (работал на оборонном заводе), ушёл добровольцем в 42-м… А я оказался хлюпиком, я был уверен, что жизнь моя кончена, потеряв «броню» в т. н. мирное время… Ну, то есть была вероятность попасть в Афган, из нашей группы там уже были два человека… в том числе Онищенко, наш рекордсмен по количеству выпитых кружек.

В «Дроздах» он как-то выпил их восемнадцать, а «У Сэмэна» вообще двадцать два… Скучает, наверно, там по пиву с таранкой, — думал я, не зная, что безразмерный наш Онищенко заболел в Афгане амёбной дизентерией, провалялся полгода в госпиталях, а потом уже был благополучно списан на гражданку…

И никто не знал в тот момент, куда мы попадём, Афган был не исключён, хотя по каким-то признакам маловероятен — так говорили рядом со мной… При том, что именно Афган казался наименее страшным, — это было глупо, я понимал… Но об Афгане я тогда ещё не наслушался никаких историй, а может быть, даже если бы и наслушался, это не показалось бы мне так ужасно, как армия, в которой я уже, казалось, был однажды, столько я о ней всего слышал и ничего более омерзительного не мог себе представить, чем служба в так называемой армии в так называемое мирное время.

Так что мне на самом деле хотелось тогда — когда я переминался с ноги на ногу в строю во дворе Исторического музея — чего-то странного, если не попасть в Афган, то залезть в древний танк, и там спрятаться… Почему тогда не в Исторический музей?

Не знаю, я запомнил его залы смутно, ходил в детстве с отцом, затемнённые горницы, призванные иллюстрировать крестьянский быт, огромная люлька, в которой качали младенца…

«Что ты на него так смотришь? — сказал парень, стоявший слева от меня, — спроси меня, я отвечу, танки были моим хобби, я о них всё знаю… Видишь пробоины? Они остались не только от Первой и Гражданской, и не столько — сколько от Отечественной… Ну да, немцы, войдя в Харьков, приняли его за боевой, пока разобрались, выпустили по нему очереди бронебойных зарядов… Ну, ему почти хоть бы что… Этот вид “Марка” называли “гермафродитом”».

«Нет, это “самец”, — сказал другой сосед по строю, — ты перепутал, как всегда. “Гермафродит” стоит в Луганске».

«Да? А вот смотри, у него были и пушка, и пулемёт…»

«Так поэтому он и назывался “самцом”! Ты хоть помнишь, сколько их было выпущено?»

В этом месте я спросил, а не может ли танк быть «самкой»? Сам не знаю, зачем я это спросил, подумал, наверно, что если танк бесполый… то как же я в нём буду «ховаться»… Хотя в полом тоже может быть неуютно, какой-то мусор…

Оба соседа по строю стали заверять меня, что это точно не «самка»… Но почему не «самка» — я так тогда и не узнал, нас прервали окриком как бы уже из новой жизни: «Разговорчики в строю!»…

Чуть позже, в автобусе, я убедился, что два школьных приятеля ехали в армию, пребывая в каком-то странном, растаманском, как я бы сейчас сказал, состоянии… Как будто в первом классе елозили растачанками по полу детской… Или, в худшем случае, ехали в военный лагерь, который был у всех у нас между девятым и десятым классом: дней пять в лесу, в компании военрука, на самом деле ничего страшного…

Они посоветовали мне вспомнить школьный военный лагерь, но я сказал, что мне не удастся, в моей памяти осталось только то, что мы уничтожили там какое-то количество растительности… А отвоёванные у леса места посыпали песком, вот и всё, больше я ничего о том лагере не помню, стёрт из памяти, белое пятно посреди зелёного леса.

Зато всё, что я слышал о настоящей армии от тех, кто оттуда вернулся, а также от друзей тех, кто оттуда не вернулся… Я как будто видел воочию на расстоянии вытянутой руки.

Например, Толик-Индеец, мальчик из моего двора, заслуживший свою кличку тем, что был самым ловким, не драчливым, а вот именно ловким, с ним никто никогда не мог справиться, но из армии он, тем не менее, не вернулся… И я теперь видел, как он висит под потолком на короткой верёвке.

Мы ехали в северном направлении, иногда трезвые и тревожные, иногда пьяные и беспечные, пока я не вспомнил пункт нашего назначения и не соскочил с качелей… где-то под Черниговом упал с качелей, покатился под уклон, хотя на той поляне не было никакого уклона, и я перекатывался, толкаясь ногой и локтем… А остальное я частично уже описал, так что остаётся на самом деле не так много.

Тогда в сёлах не стояло столько пустых домов, да и планов у меня таких не было, чтобы куда-нибудь забраться, в заброшенный дом, вообще, я плохо представлял, куда бегу, зная только — от чего.

Райцентр N-ск, в который я попал на попутке, тоже неизвестно зачем… Я не повторяюсь, я помню, что уже сказал: бежал куда незнамо, просто городок N ничем не отличался от городка N-1, в этом смысле.

У меня ещё были какие-то карманные «тугрики» (происхождение денег и в самом деле было монгольское), а водитель полуторки подвёз меня вообще бесплатно, так что они пока сохранялись, рублей двадцать, наверно, с копейками.

Помню, что в N текла какая-то серая прозрачная речка, и я успел в ней искупаться, после чего пошёл по улице мимо калиток, где-то там была и автобусная остановка… «Этот автобус идёт к вокзалу?» — спросил я у проходившей мимо женщины. Она слегка отшатнулась от меня, при этом я заметил, как её глаза — точно такие серые и прозрачные, как местная речка… как бы полыхнули серым светом.

После того, как я увидел глаза ещё нескольких жителей городка N, я подумал, что это может быть не дежа вю, а заколдованный круг, или если угодно, одномерное пространство, оно же время, где эти глаза соединены последовательно, как лампочки в новогодней гирлянде — когда видишь вторую, или пятую вспышку, кажется, что испытывал дежа вю, когда видел самую первую, на самом же деле это заколдованный круг, причём в Харькове ощущения — как потом пели в перестройку — «связанных одной цепью» — у меня никогда не было, даже после самого качественного «драпа»… разве что могло возникнуть пред-ощущение, что вот сейчас что-то такое, вроде вспышек в глазах прохожих или сами сгустки воздуха, бегущие огни, или бегающие глазки… Но полностью вся эта иллюминация никогда не проступала в Харькове, и впервые я увидел «гирляндный мир» в городке N.

Надо ли говорить, что оставаться там после этого расхотелось окончательно. Не то чтобы это было такое страшное зрелище, особенно как альтернатива печально знаменитой «учебки», куда нас везли… Но неприятно всё-таки… Неприятно то, что среди жителей такого городка невозможно затеряться: тебя видно за версту, если твои глаза не из гирлянды.

И я решил больше ни с кем не заговаривать, а идти куда глаза глядят.

Через какое-то время улочки стали более или менее городскими, дома выросли на несколько этажей, исчезли заборы и калитки… А на одном доме я даже прочёл вывеску «Междугородняя связь» и зашёл туда внутрь.

Выслушав меня, не перебивая, Тихон сказал:

— По телефону-то зачем было городить… Ну ладно, будем надеяться на лучшее… Лист сложнее всего найти в лесу. Знаешь, кто сказал?

— Очень глубокомысленное утверждение.

— А если леса нет, знаешь, что нужно сделать, по словам того же Честертона?

— Не знаю. Пожелтеть, увять, перегнить…

— Неправильно. Нужно вырастить этот лес — чтобы было, где затеряться.

— Если на то пошло, я здесь и так уже почти в лесу, до чащи рукой подать, и растить ничего не надо… Но я тебе позвонил в надежде, что ты меня устроишь к кому-то с крышей. Не все ведь лесники у вас отставные, может быть, подскажешь, к кому можно, я слышал, что…

— Но ты ведь не лист, Андрей, — перебил меня Тихон. — Долго ты сможешь продержаться в лесу?

— Я лист, Тихон. Табула раса.

— Завтра. Там, где мы в первый раз встретились. В три часа.

Добирался я на «перекладных», не столько запутывая следы — я вообще-то решил стать радикальным фаталистом, — но просто так было дешевле, на билет на прямой поезд мне бы, может быть, и не хватило, разве что я бы взял общий вагон, но тогда — чем хуже электричка, идущая из N в N+1… Колхозное поле в окне, закручивающееся смерчиком в том месте, куда упирается твой взгляд… Широкое смысловое поле: от чернозёмного до магнитного… А потом снова окно, как экран телевизора, заполняют дрожащие длинные полосы, похожие на помехи, которые появляются, когда на крыше что-то неладное происходит с антенной, только теперь они были не серые, а зелёные: ветви ближайших деревьев, размазанных скоростью поезда, пока не поправляли антенну и возникала та же заставка — пустая платформа, чётко прорисованные деревья, две-три старухи…

Один раз, проснувшись, во время стоянки я рассмотрел настенную роспись: трёх богатырей в привокзальной белокаменной беседке, я вспомнил, как только что на тройных качелях… три танкиста, три весёлых друга… а потом снова пошли длинные зелёные полосы по вcему окну — до самого Южного вокзала.

Тихон мне назначил на следующий день, чтобы долго не уточнять. Очевидно, уточняя время, необходимое, чтобы добраться до Х., мы невольно могли уточнить и точку в пространстве, откуда я стартовал… Тихон был «опытным конспиратором», как тогда говорили по поводу и без повода… Ну, тут-то как раз повод был, это был как раз тот случай, вот Тихон и решил, что не надо много болтать по телефону.

И в результате мне теперь предстояло ночь провести неизвестно где. На вокзале было более чем опасно — тогда уже незачем было бежать… Домой я, естественно, идти не мог, и ни о каких друзьях не могло быть и речи. Да и какие у меня были теперь друзья… Не говоря уже о подругах… Неплохо было бы, конечно, познакомиться — прямо на улице, но это ведь бывает шумным действом, во всяком случае, театральным, способным, как назло, привлечь зрителей… В общем, я выбросил эту идею из головы. Общежитие отпадало по той же причине, что и собственная пустая квартира. И оставались, значит, парки, а лучше — лесо-парк, причём в той его части, что «лесо»… Мелькнула, правда, не совсем безумная мысль о ночном университете, но я, поколебавшись, отбросил её, вспомнив о своей прошлогодней находке во время ночного дежурства.

Я вернулся на вокзал, где удачно разменял у продавщицы «тошнотиков» гривенник и, набрав в автомате номер Тихона, услышал: «У аппарата».

Нет, это и в самом деле была большая удача, холодно было уже спать на траве лесопарка, холодало ведь, да… и одновременно, как бы сказать, солнце безумия, превращающее свой временный футляр в как бы не-совсем-человека… внутри меня к тому моменту не то чтоб совсем погасло, но как-то уже не так грело изнутри, чтобы спать на осенней траве, или даже скамейке…

К счастью, мы уже сидели у Тихона дома и пили чай из трав, которые он собрал на Яйле. Единственный действующий лесник, по его словам, остался примерно там же, в Крыму, и Тихон не видел причин, по которым я должен был бы проделать длинный и опасный для меня путь в его — последнего лесника — владения, пусть это и было бы на самом деле архиконспиративно: горы, глухое ущелье, заповедник… Ну и, плюс, характер лесника, нрава он был довольно крутого, по словам Тихона, и не факт, что после выяснения отношений мне не пришлось бы искать себе ночлег в лесу, пусть и крымском, но всё равно уже не сезон, и зачем тогда ехать, а потом добираться горными тропами до хижины этого человека… «Нет, нет», — сказал Тихон, и я не стал спорить, хотя, по правде говоря, я звонил ему из N-ска вот именно с целью узнать координаты действующего лесничего, и первая мысль при этом была о крымском — я о нём был немного наслышан…

Глядя на домашнего Тихона — одетого во что-то среднее между длинной байковой рубашкой и халатом, в толстых очках, в которых я раньше никогда его не «бачив», — я вдруг вспомнил, что он не только член «Общества лесников», но ещё и… «Общества домовых». И когда я узнал, что первое время он предлагает мне пожить у себя, тихо, незаметно для соседей, я подумал, что вступаю в это самое общество, причём, будучи домовым домового, я буду домовым в квадрате…

— Нет, ты знаешь, не пойдёт, — сказал он, — нет, я так прикинул, не буду тебе всего объяснять, ты ещё маленький…

— О да, — буркнул я, глотая холодный чай.

— Нет, ну есть вещи, которые не нужно объяснять, их или понимает человек, или нет. Есть организации, которые лучше не искушать напрасно, особенно если ты и так у них под колпаком… ладно, проехали… Я знаю, где я смогу тебя разместить.

— И где же?

— А в стену тебя замурую в самом сердце города, там ты и будешь в самом надёжном месте.

Так я оказался в этом забытом подвале университетской библиотеки. Не в Здании и вообще не на площади Дзержинского, а на одной из улочек неподалёку от площади Тевелева, там был филиал библиотеки с достаточно глубоким подвалом, чтобы «залечь на дно», и теперь вспоминать это — как заплывать в подводный грот, вход в который я бы второй раз вряд ли отыскал…

Рабочие, строившие там какие-то перегородки, давно слиняли, забыв несколько пустых бутылок, тазик с раствором, мастерок. По словам Тихона, это произошло уже очень давно, и с тех пор там, наверху — он показал на потолок, — уже забыли не только об этих рабочих, но и о существовании этого подземелья.

Штабеля книг соседствовали со штабелями кирпичей, причём так органично, что и сами казались кирпичами, как мы их и звали там, наверху, если они были толстыми: «такой кирпич»… Глядя на этот затерянный мир, я подумал, что на самом деле всё не так мрачно: тепло, лампочка Ильича, читать есть что, и даже раскладушка каким-то непостижимым образом была в моём распоряжении, может быть, Тихону уже приходилось кого-то здесь прятать, может быть, он сам иногда ночевал, зачитавшись и затаившись, — мне не хотелось в тот момент задавать лишние вопросы, потому что смутное, но, какое-никакое, всё-таки будущее, забрезжившее в кирпичных провалах этого подземного недостроя… Было лучше, чем чёрный экран со словом «КОНЕЦ»… Всё это как бы ещё только возникало под рукой Тихона, когда он жестами, как бы расправляя, показывая мне моё временное обиталище, всё было ещё таким зыбким, что вот-вот могло снова раствориться… В общем, у меня была тысяча причин, как говорится, не дышать на эту хрупкую полуреальность, не говоря уже о том, чтобы задавать ненужные вопросы…

— Через несколько дней он за тобой заедет, — сказал Тихон, — такой фургончик на базе «москвича», номер не помню, но ты понял. Он тебя отвезёт в надёжное место. Дом в пригороде, в посёлке за Ивановкой, если тебе интересно.

— Не интересно, я всё равно географический идиот. Где это, на юге города, на севере?

— Это на… Неважно. Важно, что там живёт одна наша хорошая знакомая, звать Нина Синебрюхова, у неё тебе будет как у бога за пазухой, и ни одна собака тебя там не унюхает. Надеюсь, ты согласен.

— Ещё бы, — сказал я. — В гости будешь заезжать?

— Почему бы и нет. Я там и так бываю, помогаю ей с садом, яблоки у неё замечательные, налив, антоновка… Когда тепло, я вообще в палатке там живу иногда, есть там и палатка моя, одноместная, лежит у неё в чулане, но тебе не понадобится, у неё достаточно комнат, а сейчас уже холодно.

— Зачем ты живёшь там в палатке, если комнат достаточно? — задал я единственный вопрос, но не получил на него ответа… (Ну да то, что Тихон со странностями, я и так знал… Может быть, в палатке ему лучше слышно было… как яблоки падают.) Но и не нарушил, слава богу, равновесие — я своим вопросом, половинки кирпичных стен вокруг меня остались стоять, тихо лежали груды кирпича и книг на полу, раствор, застывший в тазу и на мастерке, был так же твёрд, а тени растворившихся в воздухе вольных каменщиков, может быть, и лежали по углам, но не беспокоили…

На третий день от скуки я попытался заново развести раствор… чтоб достроить одну перегородку, но у меня не получилось. Так что никакой альтернативы чтению и сну я не видел, а потому читал всё подряд, что попадалось под руку, благо книги, в отличие от пищи, в моём распоряжении были разнообразные, от «Капитала» до Даниила Гранина. Питался же я консервами, которые мне оставил Тихон. Туалет тоже был — дырка в рыжеватом кафеле, если дёрнуть за проволоку, работал слив, в другом углу был рукомойник, не полностью забитый раствором, — а что ещё надо. Снились сны, снился Ж. Ф. из того же рыжего кафеля, стоявший на постаменте вместо Ленина, так же разводя руками. Снилась Алла, да и не только снилась, я думал о ней… Я и сейчас думаю: если бы мы не расстались тогда, я бы сдал этот чёртов экзамен, и всё было бы по-другому, и броня, и тыл… Причём это был бы надёжный тыл…

А так одна передовая, с которой невозможно сбежать, мне снится огромный серый плац, по краям коричневые казармы, бледнолицые дебилы… Были ещё полусны, в которых я шёл по бесконечным коридорам университета с закрытыми глазами и видел человека, который продолжил учёбу вместо меня. Я шёл вслед за ним-самим-собой по коридору университета, растрёпанный, заросший так, что мой двойник из параллельного — и при этом, конечно, лучшего из миров — вообще не узнавал меня. Когда я не выдержал и выругался у него над ухом, он лишь немного ускорил шаг. Потом оглянулся, пожал плечами, фыркнул и пошёл дальше, чистенький мальчик в заграничной кожаной куртке на белом меху, тогда как на мне был какой-то зипун, какой-то драный тулуп, клочья жёлтой овчины… А у него западные шмотки, непонятно на какие шиши купленные, ну да, стипендия повышенная, но только ведь на 15 рублей, до Ленинской он не дотянул… И глядя на его удаляющуюся блестящую чёрную кожанку… я вспомнил, что он списал у меня решение задачи на вступительном экзамене — без меня он вообще не попал бы сюда!.. Он ни за что, ни за что на свете бы не допетрил… и не посчитал без меня сумму ряда из четвёртой задачи, только я смог догадаться о существовании трюка, позволявшего разъять цепочку этих дней с помощью замены в знаменателях… И я вспомнил, с какой колдовской наглостью он прошептал мне сверху — мы сдавали письменный экзамен в «Большой Химической»: «Немножко левее, левее, спокойно, спокойно, вот так… я уже почти всё написал…» Не списал, а вот именно написал, так он сказал, я это хорошо запомнил… При этом я не уверен был, что не сделал мелкую ошибку, которая — будучи скопирована, может стать для него роковой… Или… для меня? Кто знает, кто у кого списал? — всё это носилось у меня в голове, когда я ходил кругами по площадке возле центрального входа в Здание в ожидании результата.

Но тогда ещё мне везло, и мы оба прошли.

Я открыл глаза и увидел маленького человека в коричневой дер-матиновой кепке.

Мы вышли в многоугольный колодец двора, пересекли его по одной из диагоналей и прошли через проходную, на которой никого не было, и вертушка не сопротивлялась нам. За дверью оказалась Клочковская улица, и это было странно, как будто я перешёл туда в одну из ночей, как подземный лунатик… Но я решил не заморачиваться, ну входили, наверно, через другой ход, это же вообще неучтённое примищення…

Машину Тихон довольно адекватно описал, разве что цвет был не чёрный, а тёмно-синий, но это уже были совершеннейшие мелочи. Странно было другое: человек, назвавшийся Гришей, сказал, что мне нужно сесть не в кабину — где было как раз два места, а в крытый наглухо кузовок, в фургон то есть, или как его назвать, если сам себя груздём… в будку — именно так я представлял жуткую «будку» живодёров… И даже не из страха, что очередной морок окажется… скорее таксо-дермистским, чем моторным… я сказал этому самому Грише, что не так уж всё серьёзно, ну то есть не такой уж я «разыскиваемый преступник»… Так, дезориентированный дезертир… Но можно ехать в кабине.

Однако видно было, что для Гриши этот вопрос был заранее решённый, он молча покачал головой, с громким скрипом отворились задние дверцы, он показал мне моё место: досточку вдоль задней стенки кабины… С которой я свалился на первом же крутом повороте, но я не только об этом не пожалел, я вообще не стал воз-вращаться. Напротив, я сидел теперь на полу, прислонившись к самым задним дверцам так, чтобы не заслонять крошечное отверстие, не замочную скважину — она была глухая, но недалеко от неё оказалось что-то вроде дырки от пули самого мелкого калибра… От шила, которое не утаишь… дырка была такая маленькая, что осталась бы незамеченной, если бы на передней стенке моей кибитки не возникли серые очертания знакомых улиц… Я узнавал поворот с Розы Люксембург, Дворец труда, «Книжковий свiт»… Но я не смогу внятно передать, что за чувст-ва я при этом испытывал… Наверно, это как если бы я был дыромолом, вот… и божество, которому я молился сквозь дырку в стене всю свою жизнь, вдруг ответило мне, как-то так… причём в восемнадцатом веке никакого «волшебного фонаря» я до этого в глаза бы не видел…

Все дома были перевёрнуты, естественно, вверх тормашками, движущиеся картины были серо-белыми и не совсем чёткими, как довоенная хроника… И я трясся в чёрной коробке, уже плохо помня, что она собой представляет снаружи, я бы не удивился, если бы оказалось, что это таки да, Mark, наконец-то поехал, потому что, во-первых, я этого ждал с детства, во-вторых, это было бы не так удивительно, как то, что из полой жестянки, из воздуха, сам собой образовался синеастический мирок, по крайней мере, у танка есть изначально механизм прокрутки, и плёнку можно пустить вместо гусеницы, и кто его знает, может быть, тайный механик, стихийный стимпанк, более чем за полвека, по ночам переделал… Anyway, это было бы не более странно, чем та передвижная камера обскура, в которой я въезжал в свой серо-белый город, в то же самое время выезжая из него, и не задумываясь более, что это представляет собой снаружи и в какой я теперь окажусь оболочке. Меня занимало другое: я постепенно привыкал к тому, что всё перевёрнуто, и теперь происходящее на передней стене фургона уже больше напоминало чёрно-белое, немое, но не такое уже старое кино, где всё ещё, тем не менее, шито белыми нитками, и видно, что машина стоит неподвижно посреди павильона, а в её окошке проплывает нарисованная декорация.

И вот я потихоньку начинал распознавать там не только фасады домов, но и облака, силуэты прохожих, птиц…19

 

 

1
Объём не в смысле «произведения большого объёма», конечно, а в смысле 3D. Мне кажется, что помещение помещения внутрь произведения делает его в большей степени застрахованным от превращения… — вот-вот, я же как раз о куплетах, — в «stand-up», который сам по себе может быть совсем не плох и не плоск, если происходит на своём месте — на сцене, где «перед вами выступит стэнд-ап-комик…» (он же «известный писатель-сатирик…», «кабаретист»). Но если речь переключается в модус «stand-up» в письменном виде, ненароком перепутав его со «stand-by», и, не заметив ошибки, журчит и журчит, тогда это… Тоже «имеет право», и вовсе не обязательно, что «это будет катастрофа»… Однако мне бы хотелось этого по возможности избегать. Во всяком случае, здесь и сейчас. Поэтому, наверно, я вспомнил, что это слово имеет другие значения. «Stand-up», в отличие, скажем, от жизни, не только кабаре, my charm, это — ещё и детская картонная книжка с раскладывающимися вкладками. Помните: между раскрытыми страницами выскакивают фигурки людей, петухов, расправляются деревца, калитки, домики…
Прежде чем стереть предыдущий абзац, я взял его в скобки, а потом решил сделать сноской, подумав: если текст всё-таки превратится в балаган (слово не менее ёмкое, чем «stand-up», кстати, тут же тебе и стены, и балагурство), а предисловие, несмотря на его перекрёстные отсылки к харьковскому конструктивизму, окажется вполне бессмысленным архитектурным излишеством… Пусть читатель знает тогда о моих, по крайней мере, изначально благих намерениях.

2
Снег там, судя по виду, всегда был равномерно перетёрт с песком и, благодаря этому миражу, слово «небоскрёб» казалось в детстве таким знакомым — в нём слышался скрип снега и скрежет скреперов.

3
Я не имею в виду шахты лифтов, потому что ныряя в поисках аудиторий, я пользовался лестницами: ибо найти неприметную серую железную створку в этих тёмных закоулках здания было ещё сложнее, чем искомую деревянную белую дверь.

4
Может быть, это были густые металлические решётки, назначение которых мне и по сей день не известно.

5
Хотя вот именно Sandberg — это «песчаная гора» (нем.).

6
То есть того самого конструктивистского шедевра Серафимова. «Догнать и перегнать» назывался, кстати, проект Домпроектстроя, выставленный Серафимовым на конкурс проектов и — победивший!

7
Кажется, это были потомки староверов, а может быть, и сами староверы.

8
В том смысле, что она сплошь состояла из хохм, вроде: «У Лыковых была найдена логарифмическая линейка, сделанная без единого гвоздя».

9
Приходивших на лекции, скажем, в трёх галстуках, два из которых в порыве особого вдохновения забрасывались за спину… Кстати, этот же профессор… Нет, я не зря его, по-видимому, упомянул, он сыграл определённую роль в драме моего отчисления… Так вот, он был известен тем, что мог прийти в нескольких галстуках или в туфлях… Нет, ну не в трёх туфлях, ноги у него было всё-таки две, но на одной — чёрная, на другой — коричневая, это запросто… По сути, мелочи, это на мехмате случалось и не только с ним, самым интересным в нём было, с моей точки зрения, то, что на своём дачном участке этот Семиошко посадил исключительно пирамидальные тополя, которые после этого выкрасил белой водоэмульсионной краской. Я знаком был с одной из его многочисленных (по рассеянности получившихся, как говорили злые мат-языки) дочерей, поэтому знаю, что говорю.

10
Проект которого, прежде чем выставить его на конкурс, архитектор Серафимов назвал «Незваный гость» (подсказывает мне сейчас та же Википедия).

11
А. К. «Не может быть» Леонида Гайдая, 1975 год. Но — действительно, о довоенных временах, о НЭПе.

12
Я не знаю, зачем копирую отрывок из Википедии, ну для удобства читателя, наверно, если уж решил уберечь его от «постельных сцен» (как бы методами древнего кинематографа — когда в момент Х на экране исчезали тела героев и появлялись шатуны, поршни и цилиндры мчащегося паровоза… Не следует забывать, что паровоз всё ещё «летел в коммуну» в тот момент — как это теперь ни цинично звучит, и соответствующие сцены в кино примерно так изображались… Ну, или возникали пресловутые голуби — смена кадра, стало быть: стимпанк — направление научной фантастики, производное от киберпанка, моделирующее альтернативный вариант развития человечества, при котором были в совершенстве освоены технология паровых машин и механика… Термин «стимпанк» появился в 1987 году как пародия на «киберпанк» (и потому иногда считается разновидностью посткиберпанка). Зачастую современным технологиям отыскивались «паровые» аналоги: компьютер — машина Бэббиджа, программист — клакёр, робот — заводной механизм-автомат.

13
Якобы сделавшего такую запись в своём дневнике после «однократного в своей жизни эксперимента с женщиной». Я сам не видел это место в дневнике и, может быть, опрометчиво цитирую Гену-Аккуратиста, который, впрочем, и в этом смысле соответствовал своему прозвищу, так что цитата может быть правильной.
В любом случае Леонардо с его рисунками механизмов, фунционировавших в соседней вселенной… под определение стимпанка безусловно подходит.

14
Подумал было, что тут необходимо пояснение… Но нет, по-моему, это и так ясно, во всяком случае, каждый человек, решивший самостоятельно хоть одну математическую задачку, знает, что такое платоновское «воспоминание знания», по собственному опыту, так что это не нужно объяснять, все учились в школе. Ну а на мехмате прошедшее время становилось во время «озарений», или казалось, по крайней мере, «будущим в прошедшем».

15
Которое всегда и у всех одно и то же: «Франсуаза сказала, что Альбертина уехала, я обрадовался… и вдруг понял, что я плачу, капают слёзы…» — беру в кавычки, хотя цитирую по памяти, т. е. не совсем дословно, Пруст, «Пленница».

16
Зато слышал от врага — от Ж. Ф., когда он воскликнул на экзамене: «Ну что же вы за человек такой!»

17
Впрочем, курили там и не только план, и в каком-то смысле всё дальнейшее можно было бы представить себе как bad trip… Я до сих пор не знаю, что выкурил с ними в тот первый мой визит, по некоторым признакам это мог быть так называемый «шалфей предсказателей», но точно мне это так и не удалось выяснить, поэтому я не буду заострять внимание читателя на всей этой ботанике, ну да, мы все курили понемногу, чего-нибудь и как-нибудь, и сказанного вполне достаточно, всё это индивидуально, на кого-то обычный план действует так же, как на кого-то необычный шалфей.

18
В «азимовском» смысле (см. «Конец вечности»).

19
Впрочем, при такой разрешающей способности птиц скорее всего дорисовывало воображение.

Версия для печати