Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: ©оюз Писателей 2010, 12

Путь кота

Рассказ

Евгений Валентинович Медреш
родился в 1958 году Харькове. Окончил Харьковский политехнический институт, исторический факультет Харьковского государственного университета, Московский институт гештальт-терапии. Публиковался в еженедельниках «Бизнес» (Киев), «Зеркало недели» (Киев), журналах «Век ХХ и мир» (Москва), «Психология» (Киев), «Народное образование» (Москва), «Директор школы» (Москва), «Школьные технологии» (Москва). Редактор и составитель монографий «Тайна сна» (Х., 1996), «Тайна порока» (Х., 1996), автор монографии «Идеи и отношения» (Х., 2009). Директор частной гимназии. Чаще всего живёт в Харькове.


ПУТЬ КОТА
действительная и тайная история мастера Леонардо и бывших с ним

Элементо 14

Теперь уже ни для кого не является тайной, что у Леонардо да Винчи был кот. Серый кот, с едва заметными узкими тёмными полосами на спине и боках, с белой грудкой и белым пятнышком на левой стороне его кошачьего лица, между носом и ртом. Одна лапа у него тоже была белая, а другие три — серые, как и всё остальное.

Долгое время сам Леонардо не знал, что у него есть кот. Он просто не думал об этом. Он свободно и совершенно независимо перемещался по людным флорентийским улицам — от дома Верроккио к дому Тосканелли, от дома Тосканелли ко дворцу Медичи — своей особенной юной походкой, одновременно задумчивой и лёгкой, чтобы не сказать щегольской, не очень-то замечая происходившее вокруг и ниже его плеч. И когда ему говорили — смотри, Леонардо, твой кот опять идёт за тобою следом, — он очень удивлялся: мой кто? кот?

 

Собственно, первыми современниками, отчётливо зафиксировавшими эту небольшую серую субстанцию, были наблюдательные и честолюбивые флорентийские коллеги Леонардо по художническому ремеслу. Кот явно вызывал их интерес, смущение и даже ревность: несмотря на все потуги и старания многих молодых и некоторых опытных господ вступить с котом в более тесные отношения (а потуги эти часто были подкреплены изрядными теоретическими и материальными аргументами), несмотря на очевидное безразличие и самодостаточность юного Леонардо, это был именно кот да Винчи. И больше ничей.

Более всех тогда кот поразил воображение Боттичелли. «Кот невелик. Но не замечать его может либо святой, либо слепой. Это вам не пейзаж, это — фигура», — находим мы в его записках подобие весьма загадочного, смутного полуупрёка-полусожаления. Именно в несохранившихся записках Боттичелли было собрано большинство ранних сведений и апокрифов, касающихся «Il nostro Gatto» — «нашего кота». Отсюда и пошло его прозвище, быстро, впрочем, утраченное, — Nostragattus.

Под влиянием Боттичелли с начала семидесятых годов кватроченто кот стал появляться на фресках и полотнах сразу нескольких флорентийских мастеров. Наиболее известна работа Филиппино Липпи, где на фреске «Страшный суд» в трапезной небольшого тосканского аббатства близ Сиены кот был изображён среди небесных праведников. Скандал тогда вышел изрядный. Особенно выделялись при этом своей нетерпимостью и злобствованием отцы-доминиканцы, под давлением которых архиепископ Сальвиати обнародовал специальное послание «Против шерстистой твари». Потом как-то внезапно все протесты стихли, а маэстро Филиппино получил весьма и весьма престижные заказы. Поговаривали про покровительство самого Лоренцо Медичи, но кому именно — художнику или коту — осталось невыясненным.

Споры и пересуды вокруг этой фрески возникали и в дальнейшем. То монахи отказывались принимать пищу под пристальным и строгим взглядом праведного кота, то кто-либо из идейных теологов норовил затеять канонический диспут. В общем, в первой половине Х╡Х века кота из сонма небожителей убрали, сгустив на этом месте облака.

 

* * *

Впрочем, кот появился в жизни Леонардо раньше. Намного раньше.

 

В самом начале весны 1452 года движение между городами Генуя, Феррара и городком Винчи было на удивление оживлённым. Небольшой серый кот был не самым заметным участником этого движения, хотя тамошние купцы и крестьяне видели, как он несколько раз в том и в другом направлениях проделывал означенный маршрут, курсируя между домами, в которых почти одновременно появились младенцы Кристофоро, Джироламо и Леонардо.

Странное настроение было отмечено тогда у кота: игра и бодрость сменялись нерешительностью, чуть ли не тоской, стремительный бег — странными медленными манёврами у обочины дороги. Казалось, кот находился перед раздирающим его душу выбором, невозможным, мучительным выбором...

Всё решилось в один день, когда коту, внезапно появившемуся возле дома винчийского нотариуса, случилось отогнать коршуна, имевшего целенаправленную наглость спуститься прямо к колыбели Леонардо. При этом малыш, нимало не смутившись, сказал: «Пф! О, зиги...» — и, покачав головой, занялся разглядыванием воздуха над собою. Кот медленно сел, осуществил двадцатипятисекундный зевок и, растянувшись, проспал возле колыбели младенца едва ли не трое суток.

Таковы были некоторые обстоятельства, вследствие которых кот остался жить в доме нотариуса мессера Пьеро. Молока он потреблял немного, предпочитая ему сметану, сливки и козий сыр. Мяса не ел вовсе. Зато маслины!.. Маслины он просто обожал. Он их облизывал, он жонглировал ими, прятал, находил, перепрятывал, пел им песни. Он бы играл ими в длинные и короткие нарды, а также в старинную игру го, если бы нашёл достойного партнёра. Но достойного партнёра у кота не было.

Сын нотариуса рос вполне гармоничным и увлечённым мальчиком. При этом интересовался он исключительно формами пространственной организации идеально тонких энергий, сочленениями растений и насекомых, а также оттенками воздуха. Поэтому гарантировать узнавание мог только тем существам и объектам, которые населяли его воображение. Кот смотрел на это с пониманием, поскольку и сам признавал свои интересы весьма нетривиальными: он интересовался Леонардо да Винчи.

 

А потом, как мы уже знаем, кот последовал за Леонардо во Флоренцию и покорил её — то ли для того, чтобы всё-таки привлечь внимание Леонардо, то ли потому, что был счастлив.

 

* * *

В мастерской Андреа дель Верроккио кот занял своё особое место — за спиной рисующего Леонардо. Возможно, тактически это и было ошибкой (юный Леонардо никогда не оглядывался в процессе творчества), но классическое и современное искусство слишком многим обязано этой позиции кота. Беззвучно и цепко следя за движением кисти художника, повторяя, а в чём-то и предугадывая рождающиеся у него линии и образы, кот буквально воспроизводил их собою — всем своим естеством, во плоти, шерсти и вдохновении.

Он был кротким ангелом, по-детски радующимся о крещении Господнем, он был яростным чудовищем из подземного бестиария, возбуждённой головой Медузы с горящими глазами и змеящейся шевелюрой. Он был святым Иеронимом и всеми его искушениями. А также — много и разнообразно — мадонной, младенцем мадонны и даже графином с водой и цветами на столике возле мадонны.

Все свидетели этих необычайных сцен — как уже упомянутый Боттичелли, так и Перуджино, и Гирландайо, и Лоренцо ди Креди, и становящийся всё более задумчивым сам маэстро Андреа, — переводя изумлённые взгляды с холстов Леонардо на кота и обратно, время от времени всячески пытались выяснить: что стоит между котом и художником, кто из них кого на самом деле вдохновляет, кто кому больше даёт и кто для кого больше значит. Но углублённый в переживание чувства мировой гармонии Леонардо искренне не понимал, о чём идёт речь, а кот тем более подобных разговоров не поддерживал.

Результатом этого творческого любопытства со стороны коллег и соратников стало, как это обычно и случается, анонимное обвинение Леонардо (а косвенным образом — и кота) в содомском грехе. Обвинитель открыто предъявлять себя воздержался, но свою гражданскую позицию и бдительность явил городской Синьории дважды: в апреле, перед Пасхой, и в июне, на Троицу.

На допросах художник и кот молчали по-разному: Леонардо — растерянно, кот — благородно. Устроили очную ставку. В ходе которой не только обвинение рассыпалось начисто, но и произошло то, на что менее всего рассчитывал анонимный каверзник, — сквозь внезапно обнаружившиеся прорехи мировой гармонии Леонардо увидел своего кота.

С тех пор по ночам кот светился. Даже для Флоренции эпохи Лоренцо Великолепного это представлялось достаточно смелым и оригинальным моментом. Впоследствии было предложено огромное множество исчерпывающих научных объяснений данному явлению, что само по себе надёжно убеждает нас в бессмысленности и ненужности научных объяснений как жанра.

К тому же кот не просто светился, но, будучи в таковом состоянии, позволял себе легко запрыгивать под купол или на колокольню собора Санта Мария дель Фьоре. Флуоресцирующий кот, запрыгивающий на стройную бело-розовую колокольню, творение гениального Джотто, причём непременно с каким-нибудь цветком в зубах, и молчаливо вышагивающий победное каре по парапету верхнего яруса, не раз доводил до исступления каноника собора, добрейшего отца Бартоломео. А однажды и вовсе угнал его в поля.

Справедливости ради заметим, что отношение кота к находящемуся буквально рядом баптистерию святого Иоанна, а также к собору Сан Лоренцо и, в особенности, к монастырю святого Марка было несколько иным. Более сдержанным, что ли.

 

* * *

В это же время у перешагнувших своё двадцатилетие юношей Кристофоро и Джироламо наметились некоторые сходные особенности характера, а именно: неясная тоска, томление, острое понимание отсутствия в их жизни чего-то важного и столь же острое стремление это нечто настичь.

Действовали они по-разному. Кристофоро топил свою тоску в море, служа во флоте Генуэзской республики, был ранен за этим занятием, однако не убит. А Джироламо, потерпев очередную неудачу в попытке полюбить, удалился в обитель святого Доминика, оставив миру аргументированный трактат о презрении к оному.

 

Леонардо мог часто слышать имена Кристофоро и Джироламо в доме у своего учителя — космографа, мага и книжного отшельника Паоло Тосканелли. Но, пожалуй, часто не слышал. По причинам, которые уже должны быть достаточно ясны для добросовестного читателя нашей истории. Кот же, который, собственно, и был решающим аргументом в пользу появления Леонардо в доме этого великого учёного (Тосканелли собирался без лишних слов захлопнуть дверь перед носом восемнадцатилетнего провинциала, вздумавшего почему-то именно ночью явить ему своё уважение и лично себя, когда, уловив долгий взгляд стоявшего у того за спиной кота, изменил это импульсивное решение на противоположное, опять же сэкономив на лишних словах)... Да, так вот кот... Ну, неважно. Дальше будет более понятно. Возможно...

Возможно, Тосканелли был единственным, кто принимал тогда кота таковым, каков он есть. И не только потому, что был вегетарианцем. Кот, в свою очередь, платил ему дружеской прямотой и откровением тайн. И если все без исключения участники собиравшегося в его доме научно-магического кружка, а точнее квадранта, называли Тосканелли маэстро Паоло, — то кот, будучи в добром расположении духа, называл его запросто Паоло, а в редкие минуты непонимания и размолвок — Паоло дель Поццо. Или просто дель Поццо.

Через весьма непродолжительное время после их первой встречи Тосканелли мог с уверенностью утверждать, что из всех возможных видов общения он предпочитает беседы с котом за закрытыми дверями своего любимого маленького кабинета под лестницей. Вскоре после начала этих бесед на стене этого кабинета, между всевозможными картами земной и небесной тверди, появились притягивающие внимание гравюры широкоскулого генуэзца и тонконосого феррарца.

В результате одной из таких бесед, затянувшейся несколько дольше обычного, маэстро Паоло отправил два письма: одно в Португалию, некоему канонику F. M. (но при этом с пометкой «до востребования»), с указанием на то, что Земля — тем не менее шар; расчётами протяжённости Азиатского материка и картой Земли с нанесённой градусной сеткой, а другое — в доминиканский монастырь в Болонье, более медицинского, нежели философского содержания, касательно трактования индивидуально видимых образов. Это второе письмо было сожжено нераспечатанным, ибо пришло к адресату в тот момент, когда Божий огонь вновь жёг сердце брата Джироламо. А первое изменило мир.

Впоследствии Тосканелли никогда не отрицал тот факт, что отправителем писем был он, но автором этих писем маэстро Паоло не называл себя ни разу. В его личных бумагах сохранился черновой вариант того первого письма, содержащий странное и загадочное примечание: «записано мною, собственноручно, верно — по мотивам его мыслей...»

 

* * *

Кот очень сторонился политики, а также мест и людей, насыщенных властью. И сам сторонился, и Леонардо пытался оберегать от этой заразы. Что, вообще говоря, было не лишним, поскольку у Леонардо, несмотря на всю его просветлённость и изрядный творческий гений, со временем всё более заметным становилось одно такое смутное качество: его желание нравиться правящим лицам и органам было так велико, и так самозабвенно... Намного больше и самозабвеннее, чем желание нравиться, допустим, к примеру, женщинам.

Кот в этом смысле, разумеется, мог предложить не очень много. Но когда Леонардо уж слишком увлекался очередным проектом попадания в близкий круг к очередному властительному синьору или группе синьоров, кот демонстративно объедался какой-либо гадостью — засохшим комнатным цветком, неверно смешанными красками, протоколом заседания членов магистрата, — и потом его долго, звучно и красочно выворачивало... На Леонардо это действовало отрезвляюще.

К тому же кот знал: политика — это грязное дело по будним дням, а по праздничным дням — кровавое. И лучше бы не стоять в соборе во время воскресной обедни рядом с братьями Медичи, поскольку бесстрашные убийцы с кинжалами, увлечённые своей клятвой и своим смертельным братством, уже и сами не очень-то люди, и людей вокруг себя видеть не в состоянии... Некоторое время можно пытаться спасать всех — перебегая дорогу суеверным гражданам с нечистыми помыслами, гоняя уличных псов, увлекая внимание влияющих на судьбы мира дам, — но в итоге сил хватает только на одного. Да и то на крайнем пределе, в последнюю минуту, буквально ставя на карту ухо, лапу и кончик хвоста.

У Леонардо да Винчи был кот, а у Джулиано Медичи кота не было. Поэтому праздничным апрельским днём в соборе Санта Репарата был убит именно Джулиано. Его брат Лоренцо был ранен и утратил часть своей души. И Флоренция, застигнутая этой кровью, утратила часть своей души. Открытый и радостный город мог достаточно доверчиво принять и отпустить смерть своего человека — но не гибель, не убийство.

Тогда Леонардо написал ещё одну свою мадонну. Возможно, самую совершенную, возможно — самую несовершенную, возможно, оконченную, возможно — нет. Но, безусловно, самую откровенную. В этой картине не было завуалированных посланий, намёков, метафор, а также аллюзий и реминисценций, — это была «Мадонна с котом».

Совершенно очевидно, что вскоре она исчезла, канула, не сохранилась, лишённая защитного слоя поэтического языка.

 

1482 год. Умер Паоло Тосканелли. Капитан Кристофоро перебрался в Португалию, не догадываясь пока о ждущем его письме, но уже подозревая, что мадера ничем, абсолютно ничем не уступает кьянти. Брат Джироламо был послан проповедовать и исполнять обязанности почётного чтеца при братии в упоминавшийся нами монастырь Сан Марко, в лишённую покоя Флоренцию, готовую в любой миг соскользнуть то в грусть, то в ярость. Флоренцию, которая выпала из сердца и более ничем не держала ни мастера Леонардо, ни его кота.

Как-то вечером состоялся примерно такой разговор. «Я хочу уехать в Милан. Это спокойный северный имперский город. Там ценят искусство, и герцог Моро готов принять нас. А я готов принять герцога Моро». — «Ты просил его об этом?» — «Ну... я, в общем, послал резюме... герцог дал понять, что его это интересует... в опредёленной мере, конечно...» — «Да, конечно... А что будет там с нами?» — «Я хочу запечатлеть тебя в мраморе или бронзе. Чтобы каждый видел...» — «Я не хочу, чтобы каждый видел. Я вообще не хочу, чтобы видел кто-нибудь. К тому же гигантский кот — согласись, это странно. И герцог вряд ли поймёт... Если тебе так уж хочется, сделай коня. Большой конь — во-первых, это приятно...»...

Леонардо прибыл в Милан и пробыл там следующие восемнадцать лет.

 

* * *

Милан оказался весьма продуктивным городом. Леонардо всесторонне реализовывал себя, и даже, на зависть многим, получил право именоваться инженером. Он занимался фортификационными расчётами, техническими аспектами ведения боевых действий против вероятного противника семейств Сфорца и д’Эсте, исследовал судоходность местных каналов, соорудил купальный павильон для герцогини, устраивал театрализованные представления и церемонии, в том числе брачные, для которых был удостоен особой чести проектировать декорации и костюмы.

Он вполне мог бы сойти с ума и задохнуться от подобной продуктивной самореализации, если бы не некоторые глубинные обстоятельства — и прежде всего работа над Конём (так сам Леонардо, некоторым образом игнорируя роль всадника, называл творимый им огромных размеров конный памятник Франческо Сфорца). В котором почти все, включая самого герцога, усматривали достаточно пристойный и адекватный времени комплимент знаменитому кондотьеру, основателю правящей в Милане династии. И почти никто не усматривал выраженную в доступной для окружающих форме метафору самых пронзительных и важных в жизни мастера отношений.

 

Герцог был увлечён сооружением гигантской конной статуи ничуть не меньше, чем художник. Герцог вообще с приездом Леонардо стал вести себя скорее как творческий человек, нежели как администратор. Женился, повадился давать волю чувствам и привязанностям, иногда просто проказничал. В послеобеденное и другое свободное время часто предавался размышлениям, а не только мантике и расчётам, как приличествует правящим особам.

А Леонардо... Нет, он был не просто продуктивен: его состояние можно было бы характеризовать, как управляемую результативную эйфорию. У него получалось абсолютно всё. Даже то, чего он, собственно, и не делал.

Однажды, застав дома резвящегося кота, вымазавшегося серебряной краской, Леонардо скрупулёзно доработал той же краской оставшиеся незапятнанными кошачьи поверхности, особенно потрудившись над головой, которой, с некоторой навязчивостью, придал все те же конские черты. Затем он отнёс кота во дворец, где довольно легко задекларировал его как некий экспериментальный музыкальный инструмент — доверие к тому, что говорил Леонардо, временами переступало все границы. И там, во дворце, в присутствии герцога, ударяя кота по напружиненным и возбуждённым усам, побуждал того исторгать из себя изумительно полные и сладостные звуки. В итоге, как оказалось, Леонардо даже выиграл какой-то музыкальный конкурс, впоследствии ставший в Италии традиционным.

А ещё Леонардо вместе с котом иногда гостили на мельнице, принадлежащей одному местному жителю, достаточно известному и состоятельному человеку, пытавшемуся быть для Леонардо то заказчиком, то советчиком, то просто близким другом. Кот, в силу присущей ему любознательности, большую часть времени проводил в амбаре. Результатом этого явились многочисленные белые следы, и даже густые мучные тропинки, покрывавшие ковры в доме хозяина. И хотя все высказывались в том смысле, что это даже забавно, некоторая неловкость и напряжение возникли, и весьма ощутимо. Тогда Леонардо сшил коту по собственным эскизам сафьяновые сапожки и договорился с младшим сыном хозяина, что тот будет за два сольди в день снимать с кота эти сапоги при входе в дом и надевать их на него при выходе.

Друг хозяина мельницы, некто Карло Перроджио, тоже мельник, но разорившийся и собиравшийся перебираться во Францию, записал этот поразивший его случай в альбом семейных преданий, между тягостной историей о мнительном ростовщике, задушившем жену собственною бородою из-за того, что она случайно зашла в его тайную кладовую, и ещё более жуткой историей об оборотне, съевшем бабушку вместе с внучкой и опознанном бдительными прихожанами местной церкви, поинтересовавшимися, зачем это у него на голове окровавленный детский чепчик...

 

* * *

Внимание, которым окружили Леонардо при миланском дворе, можно было бы считать безупречным. Да и сам Леонардо долгое время считал его таковым. Но, видимо, присутствие в его жизни кота с неизбежностью делало восприятие мастера чуть более реальным, чем это принято среди людей. Фундаментальное различие между человеком и котом, к открытию которого вплотную приблизились египетские жрецы, но которое в полном виде было обнаружено и сформулировано именно Леонардо, звучало примерно так: кота обмануть нельзя, а для человека это не главное.

 

В свете этого обидного для человеческого естества открытия многие факторы повседневной жизни, как в любимой художником алгебре, стали утрачивать скобки и менять свой знак на противоположный. И если кот с глубоким и устойчивым пониманием относился к тому, что в нём опять видели то некую лазейку, или даже зашифрованный ключ к тайне Леонардо, а то и вовсе атрибут, эманацию этой самой тайны, — для Леонардо куда болезненнее было обнаружить, что и его, по сути, воспринимают лишь в качестве своеобразного транспортного средства, носителя благодати творческого вдохновения.

«Интереса ко мне много, но он какой-то... прозекторский», — жаловался коту Леонардо. — «А ко мне — вивисекторский», — успокаивал его кот, доверявший иронии больше, нежели восторженности.

Леонардо успокаивался. И в дальнейшем на все более или менее тактичные вопросы, мол, что же всё-таки вас, наш гений, воодушевляет, отвечал честно, но молча, — рисованными ребусами. Попытки же вести подобные разговоры с котом заканчивались тем, что кот разворачивался в сторону Леонардо, чем бы тот ни занимался в данную минуту, и, уложив голову на лапы, спокойно прикрывал глаза.

И Леонардо теперь чаще, намного чаще разворачивался в сторону кота. Наблюдая за тем, как увлечённо кот гонял не только кончик собственного хвоста, но и невидимые миру вещи, как искренне он пугался звука им же сброшенной на пол с комода одёжной щётки, как тщательно и искусно он маскировал своё якобы тайное проникновение в рукав брошенного на кровать камзола, Леонардо отчётливо понимал, что секс не является единственной мотивацией для отношений и деятельности. И, тем более, таковой не является карьера.

 

Очень о многом могут поведать нам картины, написанные Леонардо в тот миланский период. Прежде всего это портрет некоего белобрысого хорька, сидящего на руках Цецилии Галлерани. Сама синьора Цецилия точно знала, что в действительности это был не хорёк. Что касается кота, то он просто два дня откровенно дурачился, бегая по стенам с удивлённо вытянутой шеей и возбуждённо крича: «Где мои полосы! Где мои пятна! Я помыт, помыт навсегда!»... Счастье ещё, что герцог, заказавший картину, оказался по-королевски наивным и с лёгкостью усмотрел в данном зверьке горностая, свою родовую эмблему.

Однако в дальнейшем Леонардо стал более изощрён, при этом не изменяя себе. «Портрет музыканта», «Мадонна с младенцем», «Мадонна в скалах», наконец «Тайная вечеря». Кота на этих картинах нет — но совершенно явственно ощущается, что он может появиться там в любой момент и в любом месте. И это — величайшее мастерство и великий секрет Леонардо.

 

* * *

1492 год. Во Флоренции умер Лоренцо Медичи, прозванный Великолепным и действительно бывший таковым.

В том же году умер и папа Иннокентий VIII, встревоженный человек, всеми силами своей смутной души дни и ночи напролёт подозревавший, что многие лица обоего пола впали в плотский грех с демонами инкубами и суккубами — и на этом надёжном основании самолично открывший трёхсотлетний сезон охоты на ведьм. В Риме ему наследовал кардинал Родриго де Борха, ставший новым папой под именем Александр VI Борджиа и придавший особую пикантность — с запахом цикуты и горького миндаля — понятию «святой престол».

В том же году испанские войска взяли Гранаду. Серийный кастильский убийца по имени Томас де Торквемада стал многосерийным.

В том же году капитану Кристофоро исполнилось сорок лет. Католические государи Изабелла и Фердинанд произвели его в свои адмиралы, и он покинул свою новую отчизну — Испанию — и поплыл на запад, придав лицу и осанке вид, который надлежит иметь знающему путь и истину человеку. Вместе с ним, благодаря последовательности и принципиальности старого Торквемады, Испанию также покинули ещё восемьсот тысяч евреев, но на совершенно других условиях, в другом направлении и с другими последствиями. Оставшись без евреев, Торквемада окончательно утратил разум и стал жечь книги и людей. Он жёг их по схеме, соблюдая симметрию, один к одному: тысяча книг — тысяча человек; тысяча книг — тысяча человек... Кристофоро же плыл на запад более двух месяцев, и спасся, и назвал открытый им остров Сан-Сальвадор. В тот год Кристофоро был на вершине. В Испанию он вернулся вице-королём.

В том же году признание и успех, тонко замешанные на одиночестве и с неизбежностью подстерегающие сорокалетних мужчин, обрушились и на брата Джироламо. Горячо полюбленный братией, он единогласно (первый сигнал опасности!) был избран настоятелем монастыря Сан-Марко, осознал своё божественное призвание (о, брат, брат...) и стал пророком.

 

В этом году Леонардо тоже был на вершине. Если раньше у него получалось абсолютно всё, то теперь у него получалось намного больше. Теперь он стал способен достигать осязаемого успеха, к примеру, в таких тонких делах, как сочинение каламбуров, сентенций и аллегорий для придворных бесед, а также расписывание потолков, плафонов, стен, посуды и мебели для Беатриче — жены Лодовико Моро, очаровательной и нервной юной хозяйки Милана. А к бракосочетанию императора Максимилиана с Бьянкой Сфорца, племянницей Лодовико, ничего не подозревающий Леонардо оказался способен закончить Коня. Правда, в глине — но зато в полный рост.

Кот чувствовал это так остро, как чувствовал бы землетрясение или приближение кометы. Но кот никак не мог ему объяснить, что дальше может произойти с человеком, с которым случается сорок лет и который достигает вершины. В том году был день, когда кот — впервые со времени своего появления в увитом виноградом и залитом солнцем винчийском дворе — не ночевал дома.

 

* * *

Итак, в девяносто втором году этот блестящий век достиг своего апогея — и вдруг начал рушиться. Причём не стоило бы торопиться утверждать, что именно смерть Лоренцо, по мнению большинства современников означавшая для Италии то же, что означает выдёргивание несущей балки для непрочной конструкции, сыграла в этом более значительную роль, чем изменившееся настроение кота. Несущие балки, сущие балки... Они такие странные бывают... Короче говоря: очень немногие, но зато очень знающие люди в этом вопросе голосуют за кота.

Его настроение и правда стало иным: более задумчивым, более жёстким. Теперь в его присутствии далеко не все люди могли вести себя легко и непринуждённо. Коту это, впрочем, совсем не нравилось, и он стал ограничивать потребление себя человеческим обществом. Ограничивать и сторониться...

А если сторониться не удавалось, то кот больше не пытался скрывать своих чувств и предчувствий. Однажды, встретив какого-то русского, прибывшего в Милан с целью выявить «фрязинский след» в только что раскрытом заговоре в пользу великой княгини Софьи Фоминишны и сына ея Василия, кот, едва глянув ему в глаза, покачал головой и внятно произнёс: «Никто не виноват», — а затем ещё и добавил: «Делай, что хочешь»...

Не был понят. А жаль. Уму непостижимо, как чудесно могла бы проистечь в ином случае русская история.

Весна девяносто восьмого года иллюзий уже не оставляла. Она занялась так энергично, что вскоре окрасилась в цвета огня и пепла.

В ту весну было много странных и атипичных предзнаменований. Цветение деревьев началось слишком рано и шло в необычной очерёдности. Могучий комар, поднявшийся с заросших берегов Арно и Тибра, казалось, был способен унести в воздух зазевавшегося любителя речных закатов и доедать его уже в полёте.

Сделавшись настоятелем и пророком, брат Джироламо с такой неистовой искренностью причинял добро и наносил благочестие флорентийским гражданам, что смутил папу Борджиа и, возможно, вселил в него некоторые подозрения относительно самого себя. Опечаленный папа вынужден был признать, что его руководящие представления о христианской жизни плохо совместимы с представлениями коллеги Джироламо, и с присущей ему кротостью, то есть без лишних выяснений и споров, попросту отлучил Джироламо от церкви.

Тут уж не надо было быть котом, чтобы понять: нехорошие времена обречена пережить церковь, в которой какой-нибудь Борджиа может по праву и с соблюдением всех законных формальностей отлучить такого человека, как брат Джироламо.

 

Огорчённые нападками на своего учителя и кумира, граждане Флоренции захотели усовестить папу, явив ему чудо безвредного прохождения Джироламо через огонь, о чём они и попросили его с подкупающей народной непосредственностью. В силу разного рода обстоятельств Джироламо не смог доставить им ожидаемого ортодоксального удовольствия в виде подобного аттракциона, — и вот этого граждане Флоренции своему учителю простить не смогли.

23 мая, при полном аншлаге публики, громко сочувствующей происходящему акту веры, безмолвствующий брат Джироламо был повешен на площади перед дворцом Синьории. А затем тело его во имя торжества принципиальности всё-таки предали огню.

 

* * *

Что-то надо было говорить, но говорить не хотелось. Леонардо углубился в работу, чтобы самому реже бывать дома. Теперь он полностью сосредоточился на водоснабжении Милана, и, кроме того, у него впервые появилась недвижимая собственность: Моро подарил ему имение с неплохим виноградником. Этот виноградник располагал не только к сосредоточенной работе, но и к тому, чтобы оставаться там на ночь.

Кот не находил себе места. Он не чувствовал обиды или ярости, он чувствовал боль. Боль и беспокойство.

Кот заговорил первым. «Вот и у герцога несчастье... Он потерял Беатриче и, стало быть, неизбежно потеряет Милан. Скоро здесь будут французы»...

Теперь беспокойство чувствовал и Леонардо. Он не очень был готов понимать, что означает «потерял Беатриче», но догадывался, что это неизмеримо хуже, чем потерять Милан. Зато про Милан он понимал хорошо. Однако тревожнее всего было ощущение, что кот говорит с ним так, как будто куда-то собрался, — и теперь объясняет, что и где лежит на кухне, и как этим пользоваться.

«Французов не люблю», — хмурился Леонардо. — «Ты их просто не пробовал... в смысле — любить не пробовал», — радовался хоть какому-то разговору кот. — «У себя дома, кстати, французы достаточно хороши. Другое дело, когда они покидают свою Францию, они становятся каким-то блуждающим несчастьем. Режутся, тонут, обмораживаются... Как-то одновременно утрачивают и шарм, и голову». — «Всё равно не люблю. Ни одного приличного живописца, ни одного скульптора»...

Настороженность и напряжение больше не уходили из их разговоров. Кот пробовал улыбаться — самыми уголками рта, уголками внимательных, слегка прикрытых и чуть-чуть увлажнившихся глаз, — потом Леонардо всегда будет видеть перед собой эту улыбку...

«Люди, которые не умеют есть помидоры, считают, что они ядовиты». — «Что такое помидоры? При чём тут они?» — «Ну, на самом деле ни при чём... Хотя помидоры, как и французская живопись, станут очень популярны через некоторое время. Правда, у вас, в Италии, помидоры будут знать чуть раньше и чуть лучше...» — «Хорошо, я так понимаю, что помидоры — это растение?» — «Да. Из Нового Света».

При упоминании о Новом Свете Леонардо мрачнел. Он почемуто не хотел об этом говорить. Он не понимал, откуда у него возникала в душе эта тревога, эта ревность, что ли...

«Отлично, я напишу письмо своему другу Америко — ты знаешь, он сейчас занимается экипировкой судов для Алонсо Охеды... и ещё для одного генуэзца... Так вот, я попрошу его...»...

При упоминании имени Америко мрачнел кот. Кажется, Леонардо это знал. «Не надо писать другу Америко». — «Но почему?» — «Не надо».

Не надо — ну и не надо. Леонардо пожимал плечами и шёл заниматься делом. Благо, дел у него не переводилось.

 

* * *

Примерно в это же время адмирал и вице-король Кристофоро в третий раз поплыл в свою любимую Индию по своему любимому новому пути. Было уже лето, когда он добрался туда, острова и полуострова попадались по пути спелые, сочные, но Кристофоро быстро скользил мимо этого рая в свою резиденцию Сан-Доминго, на Эспаньолу.

А когда он причалил, то был закован в кандалы уполномоченными прокурорами их католических величеств и отправлен в Кастилию в рамках очередного торжества справедливости и правосудия. Поскольку уполномоченные прокуроры, как низко летающие перед ненастьем птицы, собственной волей не обладают и являются лишь дурным предзнаменованием происходящей сверху бури, то следовало незамедлительно признать, что данное предзнаменование в отношении Кристофоро было очень дурным...

 

...Ближе к утру тяжёлые воды сомкнулись над головою Леонардо. Стало нечем дышать, и жить стало некому. Леонардо в ужасе вскочил, оказался в другом сне, более мелком, ещё раз дёрнулся, с криком увернулся от двух огромных чёрных пауков, бегущих наискось по подушке, и потом всё-таки смог проснуться.

И пожалел об этом. Произошло плохое. Леонардо больше не чувствовал своего кота.

Кот исчез. Судя по всему, утонул.

 

Надежды не было, силы не было, любопытства и гордости тоже больше не было. Всё это переродилось в холодное отчаяние и горячее нежелание верить в происходящее. Восемнадцать лет... Его Конь стал глиняным, он так и не стал бронзовым. И вскоре погиб, распался в куски и пыль под меткими залпами гасконских арбалетчиков, напевавших при этом весёлую песню, смысл которой сводился к тому, что их бодрые гасконские руки были созданы определённо не для скуки.

14 декабря 1499 года после тяжёлых продолжительных раздумий Леонардо оставил Милан. Вопреки распространённому мнению, Леонардо не бежал от французов — Леонардо бежал искать кота.

 

Элементо 15

Мантуя, Венеция, Павия... Человеку с безмятежной душой доставило бы величайшее наслаждение неспешно прожить от одной до нескольких жизней в любом из этих городов, и даже между ними. Леонардо ни в одном из них не мог удержаться более месяца. Он чувствовал себя одиноким бильярдным шаром в цепком и непрошибаемом треугольнике ужасно свершившегося бытия... одиноким и больным шаром, которого невидимый миру кий со знанием дела, не целясь, пробивает исключительно в самое сердце.

Наиболее непереносимым для Леонардо теперь стало то, что ещё до недавнего времени он почитал за наивысшее благо: свобода вообще и свобода собственной воли в частности. Легко быть свободным, когда у тебя за душой есть кот. А если нету?

Единственным спасением было отдать эту свою свободную волю вместе со своими знаниями и временем кому-нибудь в уверенные и властные руки. По крайней мере, до тех пор, пока не отыщется кот. Хотя надежды, как мы помним, больше не было. Но в этом мире нет ничего более завораживающего и пронзительного, чем безнадёжные поиски.

 

* * *

Справедливости ради отметим, что охватившая Леонардо страсть по государю была всё же несколько иной, чем та, которая владела ещё одним сыном нотариуса, астеничным, проницательным и целеустремлённым государственным секретарём Флоренции, поразительно близко подошедшим в те годы к Леонардо, но так и не встретившим его. Впрочем, это не помешало ни одному, ни другому в скором времени оказаться в поле притяжения юного синьора Чезаре, герцога Романьи, внебрачного гонфалоньера святой Церкви, фамилия которого была, к сожалению, Борджиа.

Синьор Чезаре был воодушевлён перспективой нескольких смелых политических и деловых проектов, глубокий и дальновидный смысл которых сводился к получению им славы, денег и всеобщего одобрения. В этих смелых проектах почему-то нашлось место и для Леонардо.

Некоторое время Леонардо тоже надеялся испытать воодушевление: поле открывшейся деятельности, как и амбиции нового властвующего лица, представлялось грандиозным. В них можно было утопить всё. Но испытать это спасительное воодушевление так и не смог. Как ни старался, как ни пробовал — не смог. Днём ещё было ничего, терпимо, но ночи! Ночи его добивали, они были просто безжалостны. Ни Паоло, ни Лоренцо, ни Моро... Мантуя, Венеция, Павия, Чезена, Имола, Перуджа...

Неизвестно, чем бы всё это закончилось, но вскоре они как-то сами собою исчезли — и папа Борджиа, и его неугомонный Чезаре, на которого в равной степени сильно давили и его фамилия, и его имя.

 

Вдоволь набегавшись, Леонардо решил перестать пороть горячку и вознамерился действовать по схеме. Схема была простая: Флоренция, а если что не так, то тогда Милан. Эта гениальная двухходовка впоследствии получила название «ось Флоренция—Милан» (другое её название «ось Леонардо»), и многие столетия с успехом применялась в профилактике и лечении хронических и острых жизненных тупиков.

Во Флоренции Леонардо ждал состоятельный, надёжно закомлексованный по поводу своей простонародности негоциант Франческо Джокондо, испытывавший острую и мучительную тягу к прекрасному. Жену его звали Лиза. Франческо немного стеснялся такой откровенности. Он называл свою жену Мона, отчего та большую часть суток пребывала в смущении, которое проявлялось в скованности движений и характерных лицевых спазмах.

По одной из вышеназванных причин, или по их совокупности, Франческо заказал Леонардо портрет своей жены. Леонардо взялся с готовностью. Для него было большим и своевременным облегчением погрузиться в творческое осмысление собственной судьбы, минуя обязательную программу, а именно — вступительных ангелов, канонических синьор, служанок, младенцев на руках и псевдогорностаев. Оставался только минимальный контекст, только почтительно и благоговейно отступивший фон, только контур, лицо, улыбка — самыми уголками рта, уголками внимательных, слегка прикрытых и чуть-чуть увлажнившихся глаз...

Увидев портрет, Франческо сказал всего два слова, два коротких слова: «Кто это?» Леонардо понял, что его правдивый ответ никого не устроит, да, в сущности, никому и не нужен и способен лишь усложнить ситуацию, как и случается с большинством правдивых ответов. Поэтому он не очень-то стараясь и довольно приблизительно сыграл оскорблённое достоинство художника, но, правда, вернул практически весь аванс за работу. Портрет он с огромной радостью оставил себе и с тех пор не расставался с ним, возил его повсюду и со временем, аки тонкую музыку сфер, полюбил несколько туповатый растерянный вопрос, занимавший всех случайных созерцателей дивного лика: «А кто это?»

 

Пока Леонардо таким образом пытался вернуть себя во Флоренцию, адмирал Кристофоро ушёл из Вальядолида в своё пятое плавание. Это было такое особое плавание, когда адмирал отчалил от земли не только не вставая со своего адмиральского ложа, но даже не раскрывая глаз. При этом Кристофоро не провожали их католические величества, и он у них на этот раз ничего не просил и ничего им не обещал. Не провожали Кристофоро также восторженные и сильно полагающиеся на него толпы людей. В это плавание с собою Кристофоро не взял никого, а потому — впервые за долгие годы блистательных подвигов и свершений — ни за кого кроме себя и не отвечал.

Единственное пожизненное проклятие, портившее ему умиротворение и спокойное достоинство отхода, состояло в следующем: Кристофоро и теперь никак не мог решить — он знает, чёрт возьми, или не знает, куда он плывёт...

 

* * *

Для Леонардо подобной трудности не существовало: он не знал, и был в этом абсолютно уверен. Он не знал, для кого работает, кому пишет и вообще — куда льётся (течёт, вливается, сливается...) его жизнь.

Зато он точно знал, что остался один. Один-единственный. Со стороны, да при соответствующем желании, в этом можно усмотреть много героического и величественного. Изнутри ничего такого нет: всё съедается одиночеством. Собственно говоря, Леонардо и был одиноким. Но быть одиноким — это несравнимо легче, чем чувствовать себя таковым. А Леонардо теперь чувствовал.

 

Что ж, если дырку в душе заделать невозможно, то её можно изучать. Леонардо основательно увлёкся анатомией, чтобы выяснить то место, где душа крепится к телу и соединяется с его чувствительными окончаниями. Много трупов перелопатил Леонардо за этим занятием, много мыслей извёл на схемы и чертежи. В ходе этих анатомических поисков цели своей он не достиг и сосредоточился на костях, мышечных рефлексах и устройстве пищеварительного тракта. Однако всё равно прослыл крупным специалистом и даже хранителем секретных знаний именно по вопросам месторасположения и устройства души.

 

Нет, безусловно, время от времени он пробовал найти и чтонибудь позитивное в свалившейся на него свободе. Точнее, он пробовал найти удовольствие в отсутствии кота. Поясним: не в отсутствие кота найти себе удовольствия (следите за грамматикой, она важна), а удовольствие в его отсутствии. По принципу: что не суть, то не благо.

Легче всего это было сделать, вообразив себя птицей. С воображением у Леонардо по-прежнему было всё в порядке. Другое дело, что своё удивительное воображение он упорно пытался загнать в стандартные научно-практические формы. Вот и эту свою робкую и не очень последовательную попытку избавиться от того, кто его покинул, Леонардо в итоге превратил в трактат о полёте птиц, построенный в том же анатомическом ключе. При этом мало кто знает, что второй том данного трактата, повествующий о том, что на самом деле чувствует птица в свободном полёте, Леонардо, как и положено, сжёг.

 

Сжёг — и взялся писать батальные сцены по заказу флорентийской Синьории. Это было похоже на абсолютно типичную реакцию, которую давно следовало ожидать: многие мужчины, оказавшиеся в подобных обстоятельствах, либо начинают заниматься войною, либо, на худой конец, рисуют её. Заниматься войною Леонардо явно мешал избыток ума, приходилось рисовать.

Но денег это приносило мало, а желаниям Леонардо соответствовало и того меньше. Проблема состояла в том, что высший представительный орган флорентийских граждан был способен использовать Леонардо только в этом качестве. Леонардо почти смирился, только немножко, в качестве последней отдушины, экспериментировал с грунтами и красками. И когда на торжественно выставленном в зале городского Совета и оплаченном по смете городского бюджета крупном батальном полотне, повествующем о несмываемой воинской доблести и стремлении к независимости флорентийского народа, красивыми абстрактными разводами, а также хаотическими полосами потекла краска, и картина приобрела вид, на несколько столетий опережающий актуальную художественную мысль, — тому самому органу не хватило широты восприятия искусства и жизни.

Флоренция для Леонардо на этом закончилась.

 

Оставался Милан. Этот город знал его в силе и славе, и Леонардо захотел повторить. Конечно, ему был ведом закон о невхождении дважды в одну и ту же реку и невозвращении в прошлое... Но нарушение законов было для Леонардо не самым трудным и достаточно приятным делом.

Войти в Милан в силе и славе — это означало сделать коня. Объект нашёлся довольно быстро. Славный маршал Джан Джакомо Тривульцио собрался в недалёком будущем умереть. У маршалов это происходит не так, как у людей: надо заранее специально готовиться. Среди атрибутов спецподготовки важное место занимает достойный героя саркофаг. Вот на крышке такого саркофага, смиренной обители грядущего покоя славного маршала Тривульцио, Леонардо и вознамерился поставить относительно небольшого, но впечатляющего вздыбленного коня.

Работа продвигалась успешно и, к удивлению знающих Леонардо людей, грозила быть законченной вовремя. Внезапно маршал в категорической форме отказался. По-видимому, сработали очень осведомлённые шпионы, поскольку маршал, обосновывая своё решение, заявил, что ему не нужен зеленоглазый конь с круглой мордой и торчащими усами.

Больше заказов не было.

 

* * *

Но ведь надобно же было что-либо рисовать. Леонардо рисовал воду. Он начинал, как правило, с общего изображения водной сферы, затем, в полной мере используя своё великолепное сфумато, переходил к изображению движения воды, к волнам, водоворотам, воронкам и водопадам, излучинам и порогам, а дальше — не останавливаясь и даже как бы впадая в творческий экстаз, переходил к эпизодам и последствиям столкновений водной стихии с твердью и различными предметами... Тут его воображение отказывалось в чём-либо перечить художественному гению, стихия воды, неотличимая более от стихии небес, захлёстывала всё, сокрушала и разрывала великое, бережно и невредимо переносила малое и хрупкое... Леонардо останавливался лишь в тот момент, когда его рука уже начинала прорисовывать в гребне волны, отверстии трубы, силуэте берега, утёса или отмели — да просто в любом сгустке воды любого характера — достаточно узнаваемые очертания.

 

Не требуется особой хитрости, чтобы расшифровать прообраз этих очертаний. Отвязаться не удалось. Кот не только всецело владел воображением Леонардо, но и неудержимо выплёскивался наружу. И если в обществе Леонардо ещё был способен поддерживать какието посторонние разговоры, преимущественно о разных глупостях — о политике, капитале, частной собственности и государстве, нормах бытовой осторожности и правилах общественной бухгалтерии, — то наедине с собою Леонардо мыслил и рисовал только кота. Под разными углами, в различных фазах и ситуациях.

Он рисовал голову кота добрым воскресным утром 9 января 1515 года на рыночной площади в Павии (а на 9 января, извольте заметить, как правило, выпадает воскресенье), когда оказалось, что направляющийся к нему молодой человек есть не кто иной, как король Франциск ╡. Скрывая свои чувства, Леонардо едва успел пририсовать коту гриву. Получилась голова льва. Король, как всегда, остался очень доволен.

 

* * *

Сам Леонардо в это время уже проживал в Риме, при папе. Римском папе, на этот раз относительно беззлобном, уютном человеке, годившемся Леонардо в сыновья по возрасту и не годившемся по многим другим критериям. И хотя фамилия этого папы была Медичи, то есть не так резала слух и вкус, как фамилия его предшественника, — всё равно было удивительно, каким образом Леонардо там вообще оказался. Проще всего ещё раз сослаться на неисповедимость некоторых путей, тем более, что это правда.

При этом внешне Леонардо вполне соответствовал своему новому месту и статусу. Он стал тих и задумчив, посещал службы и всем своим поведением давал понять, что не намерен нарушать канонического благочестия прекрасного и прочного окружающего его мира.

Беседовал на дозволенные темы, сложными вопросами и хитрыми изобретениями старался не смущать незрелые умы, хотя это ему удавалось с трудом, да и не вполне.

Неприятности случились внезапно. Двое молодых аббатов, один из которых был немец, посчитали своим долгом заявить, что некий Леонардо, производя в непосредственной близости от них молитвенный обряд, допускал выражения и высказывания, несовместимые с официальным чином церковного богослужения. После некоторых колебаний папа дал санкцию на обыск в мастерской Леонардо. Опасения подтвердились. Среди его бумаг были найдены наброски трёх месс, музыка которых была безупречна, но тексты несомненно порочны. Самое кощунственное заключалось в том, что они нарушали святая святых — языковую политику Римской курии. Одна из них была написана по-итальянски и начиналась словами Gatto mio, другая, самая обстоятельная, была написана по-немецки и называлась «Mein Gatto». А третья была вообще странной. Написанная на британском диалекте, она состояла из одного предложения: «In Gatto me trust».

 

Папа, как мы уже отмечали, был человеком беззлобным. На этот раз. Поэтому он написал королю Франциску, что если ему по-прежнему нравится Леонардо, то пусть забирает его. И пусть это сделает немедленно, потому что он (папа) ни за себя, ни за него (Леонардо) больше не отвечает. Потому что он, папа, пытается его, по возможности, любить, а Леонардо его, в основном, бесит.

 

* * *

Франциск ╡ абсолютно не понимал Леонардо, благодаря чему его расположение было предельно глубоким и искренним. В пользование Леонардо был предоставлен замок Клу возле королевской резиденции в Амбуазе, а единственной служебной обязаностью уважаемого мастера было беседовать с королём. Но даже с этим у Леонардо возникали проблемы.

В последнее время Леонардо полюбил спать. Будь его воля, он спал бы всё больше и больше. Дело в том, что кое-кто стал приходить к Леонардо во сне и там беседовал с ним. Этот кое-кто был совсем не король, но именно эти беседы во сне Леонардо теперь предпочитал всем остальным.

Те беседы были исполнены совершенного смысла, однако наутро Леонардо не мог вспомнить даже элементарный сюжет. Поднятые на поверхность жизни из сна, волшебные мысли и фразы сплющивались, становились плоскими, двумерными, как морские существа, поднятые из самых глубин. А там они имели объём...

 

Только один сон Леонардо запомнил во всех подробностях. Он стоял в большом и абсолютно пустынном выставочном зале и горько жаловался кое-кому: «Смотри. Я ничего не успел закончить и мне нечего предъявить. Скоро сюда ворвутся люди, они будут требовать, чтобы я им показывал и продавал, — а мне нечего! Все мои друзья недовольны мной, они уже готовы выставить здесь свои завершённые произведения в добротных рамах, и я лишь занимаю чужое место...» — а кое-кто ему отвечал: «Отнюдь. Все твои друзья уже давно на площади и успешно торгуют — вяленой рыбой, финиками, вином, изделиями из картона и алебастра. А здесь... Ты не выставляешь здесь продуктов своей деятельности. Ты выставляешь саму деятельность. Саму деятельность — и её основания. А они выглядят достойно. Поверь мне, достойно. Это твой зал. Не скорби».

 

* * *

1519 год. По всем очевидным признакам история стала близиться к своему завершению. Тем, кто уже не мог завершать сам, охотно помогали последователи.

У стен великого города Теночтитлана, немного к западу от Эспаньолы, появились вооружённые всадники из доселе неизвестной местным жителям книги Откровение. Это к ацтекам пришёл Кортес.

А из Севильи к Островам Пряностей и далее по курсу во славу испанской короны отправился новый сорокалетний адмирал Фернан ди Магальянш. Как и предыдущий адмирал, тоже, в общем-то, не испанец.

Виттенбергский профессор Мартин Лютер не смог усмотреть достаточных аргументов в пользу гипотезы об особых позитивных способностях и непогрешимости пап и вселенских соборов, и сомнениями своими открыто поделился. Папа вновь несказанно опечалился, однако профессор Лютер, в отличие от брата Джироламо, пророком себя не считал, а потому за жизнь свою умело боролся. И в итоге, если рассуждать прагматично, преуспел.

 

В один из предпоследних дней апреля Леонардо сам окончил своё завещание. Его наиболее разработанная и детально выписанная часть содержала уточнённое количество свечного воска, необходимого для заказанных им больших и малых церковных служб, а также summa summarum предназначенной к раздаче в день отпевания милостыни. Другие вычисления несут на себе следы незавершённости. Потому что Леонардо не стал их завершать.

В тот день на затопленной солнцем аллее королевского сада замка Клу, в каком-то странном одеянии, отдалённо напоминающем сюртук отставного чиновника муниципальной администрации, небольшой серый кот стоял перед тамошним дворником и монотонным нудным голосом делал ему замечания о недочётах и упущениях в системе полива многолетних растений, подтверждая свои рассуждения расчётами, чертежами и рекомендательными письмами. А его вынужденный собеседник громко, но не теряя достоинства, посылал кота так далеко и так вдохновенно, как только и мог это себе позволить королевский дворник.

 

Леонардо смотрел на кота и пытался спросить о... о том... о времени, так безбрежно ушедшем времени... о загубленных, поскольку состоявшихся, и незагубленных — поскольку несостоявшихся — возможностях... И ещё он пытался вспомнить, в какой именно из своих тетрадей он зарисовал и кодифицировал универсальную идею этой самой любви, о которой сколько не говори, да хоть всю жизнь, — всё равно получается, что так и не смог сказать.

При этом десять из десяти людей — если бы, разумеется, им довелось увидеть эту картину — увидели бы, как у старого Леонардо на весеннем ветру совершенно естественно слезились глаза. Но не более пяти из них — при тех же, понятное дело, условиях — могли бы с уверенностью утверждать, что он был счастлив.

 

Никто из современников не оставил достаточно убедительных свидетельств, присутствовал ли кот на похоронах Леонардо, или не смог.

 

 

Версия для печати