Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: ©оюз Писателей 2007, 8

Краткая история. СНГ. 1995

Рассказы


Андрей Леонидович Пичахчи

родился в 1958 году в Харькове. В 1979-ом окончил Худпром; с 1990-го — член живописной секции Союза художников. Участвовал во многих выставках, в т. ч. за рубежом; художественные проекты «Страна Огня», «Газетное искусство», «Бетоноукладчик роторный», «Искусство дизайна», «Взгляд», «Небесные путешествия» и др. представлены в собраниях США (Циммерли Арт Музей) и Германии (Артотека, Кунстхауз Нюрнберга, АЕГ, Шван Штабило и пр.). Публиковался в альманахе «Пан-оптикум», антологиях «Celebrating the New Millenium. The 2000 President’s Awards of Literary Excellence» и «Социоэнергетика», журналах «Харьков — что, где, когда», «Reflect... КУАДУСЕШЩТ 12А_20», «Журналъ памяти Александра Платонова», «Черновик», «©П» № 4. Живёт в Харькове.

КРАТКАЯ ИСТОРИЯ. СНГ. 1995

Витя был убийца. Киллер. Как он сам любил себя называть.

И не то чтобы он выхвалялся, но был в нём какой-то наглый кураж, хоть и на тормозах, что придавало ему особую, угрожающую значимость. При его специальности это сходило за отпечаток профессии, а в людях, которые его не знали, вызывало раздражение и страх. Некоторых женщин возбуждала подобная смесь.

Витя хотел, чтобы его боялись. И это, скорее, выдавало в нём дилетанта, хотя уже более восемнадцати лет, со времени его первого дела, его вытаскивали из тюрьмы или, чаще, какой другой отсидки для работы, и он выполнял её с весёлым и злым азартом.

Пользуясь спросом, Витя дошёл до того, что начал причислять себя к сильным мира сего, которые его нанимали, хотя внутри ставил себя выше. Они все, на Витин взгляд, канали под воров в законе и паханов, которых Витя знал с лагерей и с тех пор уважал и боялся до леденящего сжатия в заднице, с чем ничего не мог поделать и поэтому мечтал когда-нибудь пришить пахана, как другие мечтают о дальних неведомых странах. А эти были просто папины фраера, и Витя знал, что придёт завтра черёд кончить какого-нибудь, кто сегодня, раздаваясь от мненья, разъясняет Вите его работу, и сделать это будет так же просто, как раздавить клопа или божью коровку.

Таковы были Витины тщеславные амбиции, но, видимо, его хозяева не знали или знать не желали о них.

Его чёрная шапочка начала уже, наверное, гнить на мусорке, заражаясь тлением от пищевых отходов, а по фотороботу в Москве и по державе мели всех мужиков в чёрных шапках, и Витя ухмылялся, щурясь, глядя TV. Витя не умел смеяться.

Два дня, как самолёт доставил его в Симферополь, а теперь он лежал на ялтинском пляже и, устав от мелькающих задниц и ног, глядел на яхту, сонно ползущую по бирюзовому камню в расплавленной солнцем оправе из бетона, песка и тел.

И чего на Витю нашло? — а на него иногда находило.

Ночью он отодрал пляжную девочку. Случка у Вити была короткой и злобной. Он опрокидывал девчонок как кегли, и те не соображали ещё, а он уже втыкал в них свой член, торчащий сучком; сатанея, он пытался будто вывернуть им все кишки; занимаясь любовью, Витя тискал груди, лицо и бил. Женщина успевала понять, что её избили. И только. Даже любительницы насилия, что случались с Витей нередко, избегали повторений — им становилось нехорошо.

Поэтому к моменту, когда у Вити вставал на второй круг, они уже зачастую успевали сбежать.

Но в этот раз Витя стрелял, сколько хотел, или сколько мог — его новая знакомая была в отключке — то ли наширялась, сука, а, может, упала в обморок. «Одурела», — подумал Витя.

Если бы Вите сказали, что он боится женщин, он бы расхохотался от изумления (хохотать у него получалось).

Утром он сунул девке полтинник, а та не заметила, торопливо хватая вещи: выначивается ещё, — и Витя толкнул напоследок её в затылок, где шелковисто путалась копна золотисто-палевых волос. Она мелькнула и исчезла навсегда в пустом гостиничном коридоре. Витя и не запомнил её.

И вот теперь Витя поднялся, подобрал свои шмотки и часы и, не глядя на разбросанные вокруг тушки, неторопливо побрёл в жарких волнах песка, оставляя длинные полуптичьи следы. Его вело наитие — он ощущал неясно, что такого в его жизни не было. На Витю, правда, иногда находило.

Он подошёл к причалу, воткнутому в синеву длинной балкой бетона, надел шлёпанцы, чтобы не так жгло босые ноги и, пройдя по плитам, присел на корточки на краю, слева от группки застывших рыбаков в приклеенных потом рубахах.

Он надел на руку часы, застегнул ремешок. Пошарил в кармане сложенных брюк, ища сигареты. Потом стал глядеть на подходившую яхту.

Яхта, двигаясь медленно, как по волшебству, подошла наконец бортом, скрипнула причальным скатом и, ошвартовавшись с помощью соскочившего с палубы человека в грязном белом свитере, выпустила на пирс двух дам в длинных воздушных юбках. Они замешкались у сходен и начали смеяться, раскачиваясь, а Витя смотрел на них с презрением. Потом из люка с трудом выбрался толстый морж в шортах, и дамы стали подавать ему руки, чтобы он не рухнул под яхту.

Витя сплюнул в воду, потом закурил.

Он смотрел на горизонт и курил, неприметная волна иногда плескала внизу, а на сигарете нарос столбик пепла, отвалился и рассыпался на бетоне.

Дохнул лёгкий ветерок, и марево будто колыхнулось и вновь заструилось вверх. Витя поднялся и натянул штаны.

Футболку он сунул под мышку, а куртку с множеством карманов, которую брал вместо сумки, перекинул через плечо. Так он, неторопясь, двинулся вдоль кромки, точно решив размяться, но поравнявшись с яхтой, прыгнул на её палубу.

Человек в грязном свитере, вздрогнув, обернулся. Ему показалось, что на яхту вскочило большое животное или что-то бесформенное. Он укладывал в кокпите швартов, а теперь выпрямился и посмотрел на Витю.

Какой-то миг он видел ещё что-то ускользающее, неясное, как взгляд зверя, и фильмы ужасов бесчисленных береговых видеотек на мгновение всплыли как будто бы из забытого сна.

Витя заметил промелькнувший страх.

Человека, глядевшего на Витю, звали Кот.

— Что вы хотели? — спросил Кот, оттеснив в пятидесятилетнее прошлое детские страхи.

Витя молчал, затянувшись, потом выпустил дым и бросил окурок за борт. Белая издалека яхта вблизи показалась ему задрипанной, обшарпанной — из деревяшек, как сельский сарай, с будкой посередине и крохотными слепыми окошками, с низенькой оградкой из верёвок, как на каком-то кладбищенском участке.

— Что вы хотели? — ещё раз спросил его человек в грязном свитере, а из люка высунулась чья-то голова.

Витя ухмыльнулся и ещё помолчал.

— Сколько? — потом спросил он.

— Двадцать долларов в час, — настороженно ответил Кот .

«Дешевле, чем пляжная шлюха», — подумал Витя.

— Хотите покататься? — спросила голова дружелюбно и, задвигавшись, вытащила за собой туловище маленького человечка, похожего на старый бородатый кактус.

— Бухло есть? — спросил Витя. — А то сгоняй.

— Есть, — весело отозвался кактус, подмигнув понимающе. — Хватит.

Из люка высунулась ещё одна всклокоченная голова помоложе.

«Да сколько ж их там?» — подумал Витя.

— Куда пойдём? — Кактусу, видно, здорово хотелось заработать, и он боялся упустить лоха.

— Туда, — Витя махнул рукой, куда указывал причал. За мачтой были привязаны к палубе два шезлонга, но Витя двинулся к люку и уселся на крышу курятника, так что его ноги были видны в маленькие окошки тем, кто ещё находился в каюте.

— Сколько вас? — спросил Витя сурово.

— Трое. Нас трое, — быстро ответил кактус. — Виталик спит после вахты, — он махнул рукой в сторону всклокоченной головы, и та, точно приняв команду, скрылась в каюте. — Это — Кот, — он указал на человека в грязном свитере. — Меня зовут Альберт.

— Адольф! — сказал Витя. — Руби концы и валим!

Кактус немного смутился, но продолжал улыбаться.

«Ага», — подумал Витя и, зашуршав в кармане куртки, вытащил оттуда пятидесятидолларовую бумажку.

Адольф замялся, но всё же приблизился и взял её из Витиных пальцев. Чтобы побороть неловкость, он начал говорить.

— По прогнозу, шестибалльный ветер, а видите, сейчас нет и двух. До Аделар идти пятнадцать минут, когда дует. Можно пройти на Артек, вокруг мыса...

— Ладно, шеф, не мельтеши, — прервал Витя миролюбиво, — добавлю сколько надо. Отчаливай.

Кактус полез на корму, а Кот, выскочив на берег, сбросил верёвки с тумб и, прыгнув обратно, оттолкнул яхту и убрал трап.

Яхта качнулась. Затрещали лебёдки. По переднему парусу пробежала дрожь. Потом он медленно надулся и начал отводить нос яхты от пирса. Движение убыстрилось, и яхта ответила скрипом и шлёпаньем у бортов, где заструилась вода.

Витя немного изумился.

— Свежеет, — крикнул кактус, перетаскивая какой-то канат.

Потом Витя увидел, что над яхтой впереди открылся огромный красный парашют и потянул её вперёд.

Пляж, пристань и пирс отодвинулись уже далеко. «Погнали!» — хохотнул Витя, и ему показалось, что он совершил какую-то глупость.

Яхта уже заметно раскачивалась, а парашют баловался, натягивая то влево, то вправо. Иногда по нему с выстрелом пробегала волна.

Курятник норовил сбросить Витю, и тому приходилось напряжённо держаться за неудобный поручень.

Уже не было жарко.

Кактус сидел на руле и теперь весь преобразился — глаза его загорелись и ожили, и он не казался больше таким зачуханным и старым.

Кот следил за парашютом, не давая ему уйти в сторону, поддёргивал верёвочки, идущие с высоты.

Витя помрачнел и натянул футболку. Он чувствовал, что не владеет ситуацией и не знает этих людей.

Порода их казалась незнакомой.

«Обычная обслуга, — сказал он себе. — Говно».

— Слышь, шеф, — крикнул он, — зови матроса!

— Пускай спит, — отозвался кактус, — успеет ещё...

— А я говорю, зови! — повторил Витя.

Кактус взглянул на часы:

— Через двадцать минут он поднимется.

— Кончай, старик, — начал Витя, но тут парашют съехал набекрень и яхта, до этого идущая плавно, вдруг с шумом накренилась и стремительно поехала вбок. Витя свалился с курятника и ухватился за тросик ограждения. «Падла!» — заорал он. Кот тоже что-то кричал и тянул верёвки как бешеный. Сверху загрохотало. Чья-то рука ухватила Витю за футболку и втащила в яму с сиденьями. Это был молодой взъерошенный матрос.

— Посвежело! — весело заорал кактус. — Ну что, Витёк?

— Извини, — обратился он к Вите, перекрикивая грохочущий парашют, — тут уже дует. На палубе опасно.

Витя обругал его, спросив, где у него не дует.

— Надо пристёгиваться, пристёгиваться! — крикнул кактус, и глаза у него блеснули безумными бусинками.

Витя глянул на него и сматюкался.

— В кокпите безопасно, — сказал кактус успокаивающе, обведя рукой ямку с сиденьями.

Молодой с Котом тем временем сняли и скомкали парашют. Греметь перестало.

— Сложите, сложите! — заорал кактус оглушительно, как в трубу.

— Слушай, Адольф, — сказал Витя и, потеряв мысль, замолчал. Яхта чуть изменила курс, и паруса надулись. Кактус скрипнул палкой, которой рулил.

— Ветер меняется, — сказал он.

«Педерасты!» — подумал Витя. — Ладно, начальник, гони молодого за бухлом, я угощаю.

— А что будешь... что будете... Как вас, кстати?

— Виктор Степанович. Ладно, отец, не сри, зови Витей.

— Ага, — сказал кактус с дурацкой весёлостью, — Витя!

Витя. Витя вспомнил, как назвался своим именем чокнутому бородатому фотографу. Тот всё говорил: послушай, Витя, знаешь, Витя... А Витя смотрел по сторонам: видуха, нет, камера; деньги, наверное, хранит в ящике стола. — Витя имел тогда маловато заказов. Они сидели и пили почти всю ночь... Витя, дружище... Чувак разомлел. Витя не убил его. Кастетом он вышиб ему все зубы и пробил голову. Тот, наверное, жив и помнит его. Витя...

Витя очнулся. Перед ним молодой раздвигал столик и ставил бутылки и стаканы в специальные круглые дыры.

— Наливай! — приказал Витя. — Себе!

Яхта сильно качалась на волнах. Молодой отказался:

— Нет, спасибо!

— Я говорю, наливай!

— Спасибо, нет.

— Ты что, падла, брезгуешь?

— Витя, — подал голос кактус.

— Заткнись... ты... я сказал...

Тут кактус бросил руль. Витя быстро изготовился, нащупав в куртке, которую не выпускал из рук, карман на молнии. Но кактус кивнул молодому, и тот сел за руль, а кактус с лицом доктора подсел к Вите.

— Витя, им нельзя, они экипаж.

— Я что, по-твоему, должен пить один?

Кактус молча налил себе полстакана.

— Давай, Витя, расслабься. За тех, кто в море!

Они выпили, закусили кусочками коричневой рыбки, Витя налил по новой, глянул бутылку. «Амаретто». Всё для фраеров. «А ведь они меня за фраера держат, суки...»

— За тех, кто в зоне, козлов поганых! — произнёс Витя.

— Ах, Витя, все мы в зоне, — ответил кактус, но чокнулся и выпил. Витя не понял, что он этим хотел сказать.

Он отыскал в ячеечках бутылку водки и откупорил её. Кактус нарезал колбаски и чёрного хлеба крупными ломтями.

— Может, сготовить чего? — спросил он.

— Не надо.

Яхта шла с креном, и помидоры с огурцами скатились к Витиному бортику стола, а кактус, сидевший напротив со стаканом в руке, возвышался над Витей, и тот смотрел на него снизу вверх.

— Ещё не бухал на качелях! — произнёс Витя, и в этот момент бутылка, которую он не глядя приставил к уголку стола, опрокинулась, Витя подхватил её коленями, и она замочила ему штаны.

Витя злобно выругался. Всё злило его здесь. Даже бутылки его не слушались.

— Тут всё скачет, всё скачет, — захихикал кактус, взял у Вити бутылку и воткнул её в гнездо.

Витя молча выпил, и привычная горечь побежала в живот. Он укусил помидор, и тот стрельнул семенами на палубу. Витя бросил его за борт.

— Адольф, — спросил он, — это твоя тачка?

— Что?

— Ну эта... — Витя помедлил, пытаясь сосредоточиться. — Лодка.

— А-а, да нет, заводская.

Витя помолчал, пытаясь припомнить, какие он знает заводы в Ялте. Никаких.

— Так на кого ты пашешь?

Теперь кактус молчал, казалось, он был в затруднении.

— Ох, не знаю, Витя...

Тут Витя верил. Он сам чувствовал, что пашет — не знает на кого.

— Но бабки гребёшь? Заламываешь уголки?

— Заламываю, — понял его кактус, — да что-то всё не отломится...

— Отстёгиваешь везде?

— Приходится...

Витя согласно кивнул. «Так». Вытащил бутылку из её гнезда. Бульки резво покатились в стакан.

— Ты чего филонишь!

— Ничего, ничего, — кактус отнял свой стакан и повздрагивал в воздухе ладонью. — Я, Витя, уже старик, а мне ещё гонять яхту каждый день — в море и к причалу.

— Лежал бы дома, в старуху втыкал! Чего тебе?..

— Да, — махнул рукой кактус и не стал ничего объяснять. — Давай! — он приподнял стакан.

Выпили.

Начал накрапывать дождик.

Из незаметно надвинувшихся туч на волны опустились серебристые тени.

Ветер стих. Паруса захлопали и закачались слева направо.

— Что-то будет, — сказал молодой с кормы. Кактус посмотрел вверх, и дождь капнул ему в глаз. Витя не обратил внимания на молодого, но надел куртку с множеством карманов.

— Кот! — крикнул кактус и стукнул по курятнику. Но Кот уже вынырнул из люка, таща штормовку с капюшоном.

— Пойдём вниз, — пригласил кактус, и Витя, ударившись коленкой, выбрался из-за стола.

Дождь стал припускать.

— Отдохнули, — процедил Витя.

— Хочешь, можем повернуть назад, — сказал кактус.

— Нет, Адольф, крути по полной, — Витя, согнувшись, пролез в курятник, где трап спускался в довольно просторную и светлую каюту.

Кактус сгребал бутылки и подмокшую закуску с раскладного стола. Кот ему помогал.

Крупные капли стали разбиваться о палубу, о стол, о сиденья в кокпите, дождь забарабанил вовсю. Тысячи крохотных водяных взрывов окутали яхту.

Кактус, бросив то, что не успел схватить, побежал в каюту, за ним Кот. Они ввалились по трапу уже промокшие, Кот задвинул верхнюю крышку люка, а кактус сгрузил бутылки и пакеты на накренённый пол и стал вновь расставлять их в гнёзда теперь уже длинного каютного стола. Картинки в иллюминаторах затянуло пеленой.

— Нормально, — сказал Витя. Он подумал, что засел бы сейчас в городском притоне и напивался один, среди постных рож. Нет, не зря его потянуло на причал. Что-то тёплое, после выпитого, шевельнулось у Вити то ли в груди, то ли в животе и застекало вниз; вниз. Витя расслаблялся.

— Старик, — позвал он. — Сядь.

Кактус сел на диване спиной к переборке, за которой исчез Кот.

Каюта плавно качалась, позвякивала посуда, а внизу перекатывалось какое-то судовое барахло.

— Сколько тебе, Адольф?

— Альберт, — поправил кактус. — Семьдесят пять.

— Ого! А выглядишь огурцом! — Витя хлопнул его по плечу и привычно оглядел каюту: бутылки, холодильник, барометр, электропульт. Ничего.

— Кот сядет с нами?

— Сейчас придёт, — ответил кактус.

— А наверху?

— Витёк справится.

— Тёзка...

— Почти.

— Ладненько. Разливай.

Вошёл Кот.

Витя уставил на него долгий пристальный взгляд.

Кот опять ощутил страх. Ему смертельно не хотелось сидеть здесь с этим типом. «Какой-то мокрушник», — подумал он и отвёл взгляд в сторону, он бы с удовольствием ускользнул на палубу под видом работы, но ливень гремел вовсю, а вторая штормовка была разорвана и текла.

Кот с детства, с пятидесятых, боялся зеков. Это были звери, чудища, жрущие людей; они говорили отвратительно, как и этот, на своём языке, точно злые пришельцы с Марса. Такой вот детский страх, который нельзя было искоренить с тех пор, как на глазах у Кота, тогда ещё восьмилетнего Алёши, два уголовника забили насмерть его отца...

Витя опять поймал кошачий страх и остался доволен.

— Садись, земляк, чего торчишь? — с теми, кто боялся его, Витёк до времени был дружелюбен, прямо нежен.

Кот, помешкав, сел, не глядя на Витю.

— Ну, хлопцы, за вас, — Витя сам разлил, и кактус глянул на него — чего это он так доволен?

Кот отказался пить.

— Ну ты чего, зёма?..

— Я не пью, — коротко глянув, сказал Кот.

— Брось! — Витя как прессом подавил его взглядом.

— Уже бросил, — ответил Кот.

Кактус почуял, что назревает конфликт, он ничего не знал, и не мог понять, почему Кот взъелся.

— Алексей, — попросил кактус.

Витя соловел. Теперь он казался совсем пьяным и дурным. Он встал, опираясь о спинку, расстегнул ширинку и вывалил наружу свой бледный член, который здесь, за столом, показался маленьким испорченным фруктом.

— Если я скажу, то ты отсосёшь, — пьяно и напористо проговорил он.

Кот вскочил:

— Ах ты, угол поганый, ты тут никого не покупал!..

Витя перегнулся и шлёпнул Кота по лицу.

Издав какой-то звук, вроде «А-ть...», Кот через стол бросился на Витю и неловко схватил его за горло.

— Прекратить! — завизжал кактус. — На этом борту я капитан! — и он ударил по столу так, что подскочила посуда в гнёздах.

Кот отпустил Витю, который нагло ухмылялся.

— Он меня не покупал, — повторил он глупую фразу, видно его заклинило.

— А сколько ты стоишь? — как-то ласково спросил Витя и бросил на стол подмятый стольник. — На, держи...

Кактус, схвативший Кота за плечи, замер. Кот смахнул бумажку на пол и вышел под дождь.

Витя вправил свою гроздь обратно в штаны.

Почти сразу дождь стих. Солнечный зайчик мелькнул по столу, опять показался, задрожал, потом поехал к корме.

Витя сел, вынул сигарету и закурил, сразу наполнив каюту сизым табачным дымом.

— Гордый, значит... Таких ломают в зоне. Заделают петухом...

Он опрокинул то, что оставалось в стакане.

Кактусу не хотелось портить отношения с пассажиром, да и оставлять его одного в каюте — тоже. Но и сидеть с ним ему было тошно. И ещё он помнил про стольник, валявшийся под столом.

Кактус явственно колебался, Витя курил и казался спокойным и не пьяным.

— Отец, — двинулся он, и кактус взглянул на него внимательно, потому что его удивил Витин тон. — Позови Кота, я извиниться хочу...

— Витя, — предупреждающе сказал кактус.

— Отец... — Витя театрально положил ладонь на то место, где у человека находится сердце. — Гад буду!

Может, это и лучшее решение, подумал кактус и, поднявшись на несколько ступенек по трапу, высунулся наружу и вступил в переговоры с невидимым экипажем.

Витя не слышал их — слова уносил ветер, а видел только обвислые кактусовы штаны и старые раздатые ботинки.

Переговоры длились долго. Иногда кактус пригибался и взглядывал на пассажира. Тот сидел спокойно и, казалось, дремал с дымящейся сигаретой в руке.

Наконец кактус спустился.

— У него работа там, наверху, он позже подойдёт.

— А, понял, — сказал Витя.

Он докурил и бросил окурок на пол.

— Э, э! — всполошился кактус и поймал окурок. — Ты что, хочешь нас подпалить? — и он затушил его в жестяной банке. — Пожар в море, Витёк, — самое страшное дело.

— А ты что, горел?

— Да нет, слава богу, а вот взрываться приходилось.

— Как так?

Кактус начал рассказывать, а Витёк, с блуждающей улыбкой, казалось, не слушал его, потом начал выходить из-за стола. Поднявшись на ступеньки, он окликнул: «Кот!»

Кот оглянулся.

— Слушай, друг! Ну извини! Зайди, я всё объясню.

Кот, казалось, заколебался.

— Ну прошу, Лёха!..

Кот удивился, откуда он знает его имя, но закрепив бухту троса, всё же пошёл за Витей в каюту. Витя опять пробрался на своё место, и вид у него был хитровато-жалкий.

Кот присел на ступеньку трапа.

— Слышь, мужики, — жалобно сказал Витя, — не держи зла... У вас жизнь другая. А в зоне... знаешь, сколько мне хлебало разбивали! А? — Витя уронил ладонь на стол, и даже слеза скатилась с его скулы и капнула на ширинку. Так он и замер — голова на грудь, рука нелепо вытянута на стол.

Коту стало неловко — чего он Витю возненавидел? Из-за отца? Но Витя-то тут при чём?

— Лёха, забудем, — проговорил Витя глухо.

Кот криво улыбнулся, точно сморщился от боли, и качнул головой.

Витя юлил.

— Ну вот! Вот! Лады! — повеселел он. — Не хочешь, не пей. А то, гляди, каплю — ну, за мир?..

Кот взял стакан и выпил со всеми глоток.

— А ты извини, извини, — повторялся Витёк, — ну что возьмёшь? — я ж пацаном, с пятнадцати — зе-ка. Там знаешь, как дрючат таких?..

Трудно было понять, кого он имеет в виду. Кот глянул на него. Витя замолчал, опять уронив голову, может, заснул.

— Что там наверху? — спросил кактус негромко.

— Похоже, раздует.

Помолчали.

Витя не двигался.

— Может, вертать? — тихо подсказал Кот, указав на него глазами.

— Э, э! Мужики! — внятно пробормотал Витя, не поднимая головы, как будто во сне.

Кактус надеялся, что он спит. Но он поднял голову и обвёл всех ясными весёлыми глазками.

— Ты не обижайся, Лёха, — начал Витёк, но прервался, чтобы закурить. Прикуривал он долго, сопя, и организовал длинную паузу.

— Лады, Лёха?..

Витя заводил новую музыку.

— Я ведь, Лёха, киллер. Я фраеров знаешь, скольких зарезал? Ну! А здесь на отсидке. Слыхал, небось, чего было?.. Шухер! — он хохотнул.

— Черноболдых замели!

Витя опять уронил голову и задумался, может, над тем, что придумал новое слово.

— Москва, Москва, прощай, — сказал Витя, и, глядя на Кота, пригнув голову, расставил руки, как крылья самолёта. Яхта качалась, и Витя напоминал какую-то большую летящую тварь.

Кактус хмыкнул.

— Ну, Витёк! Так это ты, что ли, Листьева убил?

Витя вдруг осёкся. Слово «убил» неожиданно сделало весь его бред реальным до жути, а кактус, который хотел просто подыграть попьяни, оцепенел, поняв, что это всё правда.

Все поняли. Витя, почуяв, что прокололся, замер с сигаретой в зубах, из которой текла вверх, изгибаясь от качки, струйка дыма. Он медлено вынул окурок и раздавил его в жестянке. Потом поднял глаза на кактуса и Кота, и палец его с прилипшим пеплом прижался к губам.

— Тс-с-с!

Он глянул на Кота, как на самого ненадёжного из них, троих.

— И тебе, и мне голову отпилят. Пилой. Понял? Там, Адольф, не шутки шутят.

Кот встал и вышел из каюты.

Витя нахохлился и полуприкрыл веки. Он, казалось, задумался. Или был пьян.

Кактус, пробормотав какой-то предлог, тоже вышел на палубу; когда Витя заснул, он поднял стольник и теперь сжимал его в кармане, но Витя на самом деле знал об этом.

Витя, пожалуй, думал. О том, как легко убивать людей. Он представлял разные ситуации и пришёл к выводу, что люди — ничтожные существа. Наподобие медуз.

Он встал и, покачнувшись, чуть не упал, но схватился за какой-то стояк, добрался до люка и высунув в него голову, сел на ступеньку трапа. Потемнело. Небо заволокло. Волны стали зеленовато-свинцовыми, тут и там вспыхивали барашки.

Витю обдало холодом.

Вообще-то он здорово набрался. Что это он им наплёл!?..

Яхта скакала, как лошадь, с хрустом разламывая воду, и та, шипя, рассыпалась далеко от бортов.

Все трое сидели в яме за Витиной спиной, и Витя оглянулся: молодой правил и казался наездником на огромном морском животном, сжимая палку, которой рулил; кактус и Кот сидели без дела и отвели взгляд, кактус вообще казался весёленьким, наверное, он любил шторм. «Радуется, что разбогател», — подумал Витя. Он снова глянул перед собой: впереди в небо шли паруса, неколебимые, как бетонные плиты, и ещё какая-то арматура, под большим креном они дёргались, отчёркивая каждый прыжок яхты.

«Ну, фраера, гады!» — злел Витя.

Он не просёк их, они всё равно остались чужими, с ним только играли в болванов, а лодка слушалась их, и эта сила, что валила, вдавливала её в зыбучую воду, не могла её задавить. Витя даже вспотел. Он оказался в дураках. Расхвастался — киллер! А им насрать. Раскололи, как пацана!

Что же он натворил!

Витя слез в каюту и уселся, забычившись, в штурманское сиденье. Перед ним был пульт, приборы; в прозрачном планшете виднелась карта, но Витя не взглянул на неё. Витя трезвел. Его отличала эта способность, за это его и брали, он мог напиваться до полусмерти, но потом, под давлением его воли, выпитое превращалось в трезвую деятельную злобу.

Итак, Витя трезвел.

— Будем возвращаться, — сказал на палубе кактус. — Шторм.

Потом Кот спросил: «А этот?» Они затихли, может, перешли на шёпот. «... в Гурзуф...» — услышал Витя.

— Шквал с подветра! — вдруг закричал молодой. Поднялась беготня. Ноги стучали у Вити над головой, кактус орал вовсю, раздавая команды. Что-то захлопало, задрожало наверху, Витя увидел, как кактус спрыгнул в носовую каюту и затаскивал за собой через лючок пузыри парусной ткани. Он резво работал руками. Сильный, бодрый гном-силач.

Потом достал мешочек, вынул другой сложенный парус и передал его наверх.

Он встал на койку, голова и руки его торчали наружу. Витя поднялся и, придерживаясь на косом полу, прошёл в носовой кубрик. Ухватившись за переборку, он дёрнул молнию и извлёк рукоять; подождав, пока яхта выровняется после рывка, ударил стоящее в люке туловище, загнав щёлкнувшее лезвие глубоко под рёбра. Секунду ничего не происходило. Потом кактус дёрнул и вывалился на него. Витя схватил его за шиворот, выдернул нож и заглянул в лицо. Кактус был мёртв. Отличная работа! Витя сбросил его под койку. Любоваться не было времени. Подняв голову, Витя увидел в люке испуганное лицо Кота, а Кот изумился, увидев вместо кэпа отвратительного киллера Витю. Витя протянул руки, схватил его за голову, втащил в кубрик и наотмашь резанул горло, но Кот так дёрнулся, что нож лишь вспорол свитер и задел ему кожу. Кот тихо вскрикнул. Вместо того, чтобы бежать или звать на помощь, он напал на Витю. Выбросив кулаки, он угодил Вите в лицо, но слабо, слишком слабо! Витя ухватил его за волосы, намереваясь зарезать, как петуха, и в этот момент рулевой бросил руль, чтобы посмотреть, что творится в каюте.

Яхта резко рванулась к ветру и легла на борт почти горизонтально. Витя с Котом полетели на койку, Витя отпустил Кота, прикрывая голову руками.

Виталик на палубе метнулся обратно к румпелю, чтобы выровнять яхту, а та остановилась, прыгнула с волны и врезалась в следующий гребень, взорвавшийся белым взрывом.

Кот поднялся первым и мог выскочить в люк, но даже не подумал об этом. Для него вдруг, на исходе жизни, наступил миг — его, Лёхи, звёздный час, соединения ненависти его и любви, час расплаты за отца, за всё, что эти люди растоптали в его, Лёхиной жизни! — и он вцепился в выползающего из-под матраца Витю.

Молодой положил яхту на курс и быстро, торопясь, закреплял на румпеле шлаги. Витя, которого Кот подмял и теперь душил, размахнулся и всадил лезвие Коту в бок; тот охнул, а Витя толчком сбросил его с себя.

Он встал на четвереньки, согнулся над телом чтобы проверить, мёртв ли Кот, и вытащить нож, и тут получил страшный удар по пояснице, точно его лягнул осёл. Витя отлетел головой под койку, свет вспыхнул и раскрошился огнями; Витя взвизгнул; красное застлало ему глаза.

Молодой стоял над ним, без оружия. «Как бьётся, гад!» — подумал Витя. Нож торчал в Коте.

Молодой замешкался, увидев окровавленное тело, потом выглядывавшую из-под койки голову капитана, и Витя пнул его ногой. Молодой не удержался и упал. Витя пополз и выдернул из Кота нож. Кот захрипел и посмотрел на Витю. Молодой опять ударил его, в живот. Витя скрючился, и его вырвало с кровью. В зоне случалось, что Витю били по приказу пахана. Били страшно, ломая, калеча. Витя и сам научился так. Он знал: нельзя сдать, откинуть лапки, это конец. Преодолевая острую боль под рёбрами, будто в него воткнули кол, Витя, размахивая лезвием, метнулся в дверь — через каюту — прямиком в люк. Он резанул молодого по пальцам — и тот отдёрнул руку. — Ага! — Витя, не разгибаясь, взбежал по трапу.

Молодой выскочил через передний люк.

Теперь они оказались один против одного на накренённой палубе яхты, несущейся с закреплённым рулём.

Молодой глянул на нож и побежал к Вите по наветренному борту. Витя понял, что передышки не будет, и прыгнул на курятник. Он взмахнул ножом, а молодой перехватил его руку, заломил запястье, швырнул его, обрыганного, в крови, на палубу. В руке хрустнуло, нож выпал, стукнув по рейкам. «Всё», — подумал Витя.

Но молодой мешкал, не добивал его. Не мог. «Не умеешь... — с неожиданной надеждой подумал Витя. — Спортсмен». Сквозь боль он уяснил — один его шанс, одно преимущество сейчас: он УМЕЕТ УБИВАТЬ. А молодой — нет.

— Дружище, — послышался Виталию голос, едва различимый в гудении ветра, — мне хана. Ты пришил меня. — Витя хрипел, кровь шла у него ртом. Он закрыл глаза.

Наступила пауза с пустынным шумом ветра и идущего корпуса лодки. Видно, молодой не знал, что делать. Он не мог ударить, добить лежащего. Он испугался, что и вправду убил человека. Он наклонился над Витиным телом. Кажется, тот потерял сознание. Умер? Молодой нагнулся ещё ниже, заглядывая ему в лицо. Дышит ли он?

В буре наступает секундное затишье. Склонившийся матрос невольно оборачивается, а Витя быстро — он вкладывает в это движение всю свою жизнь, всё своё стремление жить, жить — любой ценой! — хватает его за голову, вцепляется в волосы намертво, как клещ. Пацан бьёт его обеими руками по бокам, так, что у Вити хрустят кости и пресекается дых — «Сломал рёбра!», — но Витя не отпускает, а наоборот, притягивается к молодому, выдавливает ему глаза и, прижавшись, откусывает нос.

Молодой глухо вскрикивает и отбрасывает его от себя, как ядовитого гада, а Витя на карачках — ещё бездыханный, с обделанными штанами — бросается, дёргает молодого за колени — шквал ударяет с подветра, яхта ложится до лееров, — Витя, хрюкнув, выбрасывает пацана с окровавленным лицом за борт. «Прощай, спортсмен!» Счастливого плавания. Спасибо, низенькие канатики, спасибо, вздыбленная палуба, ветер, спасибо, Витино ремесло!

Яхта принимает волну на бак, и та окатывает Витю, приводя его в чувство. Он лежит и держится за привязанный к палубе шезлонг, с которого стекают хрустальные струи. Давно Вите не приходилось так туго. Сука! Пацан, наверное, здорово его повредил! Всё эти гниды, его хозяева — запретили брать пушку! Кончил бы всех за раз! Витя начинает оживать.

Кот не чувствует левый бок и левую руку. Он пугается, сколько крови набежало из его раны и свернулось сгустками на пайолах; потом замечает, что его кровь смешалась с кровью капитана, чьё мёртвое лицо раскачивается, стукаясь о стойку настила.

«Мразь!» — Кот пополз, прижав локоть к ране в боку. Яхту жестоко швыряет, и Кот догадывается, что никого нет у руля. Он пытается привстать, дотянуться до форпика, скинуть болт задвижки.

Витя с трудом приподнялся, но яхта вновь бросает его на палубу. «Гнида!» — корчится он. Вите кажется, она мстит ему за своих хозяев.

Она идёт на ветер резкими скачками, прыгая, будто норовя сбросить Витю. «Убить её, суку! Тварь!» — пробивает безумная мысль. Увидев у борта свой нож, застрявший в шпигате, Витя потягивается рукой и достаёт его.

Тут же яхта падает точно с холма и снова ложится мачтой, а палуба встаёт торцом. Витя крутит неловкое сальто и летит в волну; не помня себя, он орёт и карабкается, скребя лезвием и ногтями по палубным рейкам. Вновь ухватившись за шезлонг, лезет на наветренный борт, обхватывает руками, ногами толстую мачту.

Волна через открытый люк вылилась на Кота, будто пытаясь взбодрить его, вернуть его к жизни.

Витя, как безумный, с воплем начинает резать канаты вокруг себя в одном стремлении — прекратить эту бешеную скачку, заставить лодку остановиться!

Впереди будто что-то взорвалось. Передний парус отлетел, и его начало оглушительно рвать и трепать так, что яхта содрогается всем корпусом, а Витя зажал уши и заорал. Истерика душит его.

Кот ударился головой о переборку.

Яхта развернулась, и теперь и второй парус неистово заполоскало. Палка, на которой он натянут, залетала как сумасшедшая.

Кот, двигаясь медленно-медленно, не чувствуя ни рук, ни ног, будто в страшном сне, вытаскивает, наконец, из форпика ракетницу. Его отец не сопротивлялся — вот в чём дело! Ждал — пожалеют. Не убьют. Вот где ошибка!

Ветер выл, грохот парусов, казалось, наполнил весь окружающий воздух. Яхта сорвалась с одного гребня и нырнула в другой.

Носовой люк снесло. Кота снова залило, лежащего грудью на соединении коек у форпика. Для Кота как будто наступила тишина. Что-то ласковое спускается сверху, покрывая его, как невидимый саван, — его детская мечта о странствиях, когда в шестнадцать лет он записался в яхт-клуб в сухопутном Донецке и боялся девчонок, которые посмеивались над ним: слышь, пират! — он увидел отца, отец боялся начальников, а не девчонок, и работал как настоящий мужик, от него всегда пахло работой, а потом испугался двух зеков, а может быть, это из-за него, из-за Алёши, чтобы не тронули, не задели — пацана, пацана не трожьте!.. — Алёша плакал.

Кот был мёртв.

С большим пистолетом в руке он раскачивался у форпика — влево-вправо, так и не сумев отомстить за отца и за свою прошедшую жизнь...

Странным чутьём зверя Витя почувствовал, что остался один.

Быстро-быстро, повизгивая, он скатился к рулю, руль закреплён пацаном с выдавленными глазами. Витя начинает резать верёвки, они лопаются, румпель улетает далеко на другой борт. Нет, нож бесполезен здесь — жалкий человеческий инструмент.

Носовой парус разорвался в клочья. Угол его улетел за корму, а остатки полощут в шторме, как взорванный флаг.

Витя валится в яму и тянет руль на себя.

«Будь ты проклята!»

Яхта грузно уваливается от ветра, забурлив, набирает ход...

— Ага, падла!

...ныряет в волну и вся покрывается пеной до мачты, до тросов, и Витина голова плывёт над месивом бурунов.

Потом, медленно, вода сходит, яхта всплывает, качаясь, как пьяная, сидя уже глубоко. Носовой люк сорван, а главный открыт. Витя двигается, чтобы закрыть его, но тут же яхта с бурлением погружается в новую волну. Витя плачет. Витя вцепляется в поручни и уходит под воду.

Когда, наконец, и эта волна прокатывает над ним, Витя, полузахлебнувшийся, видит только куски палубы, по которой вовсю гуляет вода — она везде; и курятник — Витя вцепился в него; а большой парус в небе плотно надут.

Яхта как-то мёртво опускается носом и покорно уходит под следующую волну.

— А-а-а-а! — Витя оседлал её, раскорячившись как паук, и открытыми в воде глазами видит уже не яхту — субмарину — беззвучно струящиеся полотнища, концы тросов, палубу, плывущую в зелёную глубину.

Витя отталкивается, и яхта исчезает.

Витина голова мелькает в волнах. Они ужасными блестящими горами набегают на неё, она скривилась и кашляет — наглоталась воды.

И думает: «Они всё-таки убили, убили меня! Гады! Суки!..»

Волны поднимают её на гребень, и тогда открывается МОРЕ и Витя понимает перед тем, как исчезнуть совсем, что нет, он убил всех. Даже яхту. И теперь осталось ОНО, это Море без горизонта, без пляжей, без пирса. Огромное, бесконечное, бессмертное.

На мгновение тучи рвутся и появляется солнце — красный и страшный шар, и тяжёлая вода отливает в его свете металлическим блеском.



ИЗ «КНИГИ ФРАГМЕНТОВ»

СЛУЧАЙ

Сева был нормальный пацан. Жизнь его удалась, потому что Сева знал как надо. У него был джип «тойота». Вообще он был весёлый, хоть и с злым лицом, и любил поприкалываться. Вот и на джипе Сева гонял по запружённым тачками улицам и бил дверью застрявших на проезжей части пешеходов. По понятиям Севы, все, которые ходят пешком, были бомжами или возле того. Бил он их несильно — так, ради шутки. Притрёт бродягу к встречному ряду и, наезжая, приоткроет дверцу мизинцем. И шлёп бомжа по жопе. Легонько. А тот как вздрогнет, как подпрыгнет... Успевал, значит, наложить, радовался Сева. Но природно важным был секундный взгляд, что мелькал за стеклом джипа. Взгляд затравленной жертвы. И, небыстро отъезжая, Сева натурально ощущал себя охотником, глазки его суровели, а лицо твердело не по-шутейному.

Так он перешлёпал штук тридцать этих потёртых созданий, а последним был тощий мужик с бородой. Наверно, в прошлом инженер. О таких Сева думал злорадно. Самого-то его едва натянули на аттестат — в сельской школе он был как все, но хоть не по пьяни деланым. А потом всё попёрло, и у Севы покатило, а умняки накрылись на хрен. В америке их, вроде, брали, но на америку Севе было срать, американцев он считал козлами, потому что нету у них культуры.

Последняя жертва Севы тёрлась к полосе, тянулась, пропуская спиной огромный джип, а Сева прижимал, пока не поравнялся, и привычно отщёлкнул дверь. А та, отскочив от пешехода, мягко закрылась. И всё. В один миг Сева поймал взгляд, стеклянный от бешенства. Отъезжая — как обычно, неторопливо, он неприятно ощутил, что пошло не так, когда в зеркале замелькал кусок фигуры, набегавшей позади. Сева всегда провоцировал жертвы несознательно, но для куражу, а тут оказался не готов. Всё заскакало, как в мультяшке — тощий догнал и впрыгнул в джип, прямо на Севу, завалил его, хотя был вдвое легче, и замолотил кулачками по хлебалу, да жёстко — Сева сразу умылся кровянкой. Он вытолкнул тощего ногами, а тот опять напрыгнул, как скелет из PC-мочилки. Он месил Севу, а Сева не верил, что происходит, а когда догнал, полез рукой в бардачок за стволом.

С рукоятью вернулась уверенность. Охотник и жертва встали по местам. Ну шо, козёл, — сквозь болтанку тычков промыслил Сева, — счас я те роги отшибу, блядь... Он приткнул тусклый ствол к костистому лбу бороды и в секунду подсдался, чтоб не обдало мозгами. И в эту секунду борода свернул ему кисть наоборот и вогнал пулю прямо Севе в башку. Сева даже не мог прикинуть такого разрушения. Череп его со страшным грохотом сломился, как под здоровым гвоздём, а глаза до спазма резко увидели чёрный тоннель с выходящим дымным туманом. И оттуда с воплем и гулом шла головка второй пули. Борода стрельнул ещё раз в маленький Севин лоб.

Теперь не было грома и хруста, а как в болоте в голове чавкнуло, и наступила совсем тишина. На фотке Сева увидел бороду — далеко над собой, — того съедал свет.

Мусора оцепили «тойоту» с торчащими Севиными ногами — скорая припоздала, её уже кликнули менты. Борода знык, как не было, свидетели, страшась и радуясь, линяли от показаний.

Прибывший медик с удивлением зафиксировал, что Сева ещё жив. А Сева стеклянными глазами уставясь в потолок «тойоты», видел странные вещи.

В точности, будто это случилось опять, он насиловал в рот офис-менеджеру, которую для того и брал на службу. Он видел, как она бежала по коридору в жилетке и без трусов, студентка инжэка, и не знала, куда ей бежать. Потом увидел мёртвое лицо Веника, но как будто это было его собственное лицо с кровавыми дырами и в луже крови.

А потом пошёл за менеджерой — та держалась за рот и мелькала белой жопой, и Сева залюбовался её фигуркой.

Коридор упёрся в тесную комнату с конторкой, за ней сидел начальник в мышином пиджаке. Он писал и не поднял на Севу глаз. Менеджера, не обернувшись, скрылась в двери за его спиной, и Сева удивился, что она умерла. Откуда он это взял?

Он стал, с опаской, а начальник шуршал шариком в листах. Так длилось долго, Севу успокоила эта писанина, и он повеселел и по-детски отрешился в простоте.

Наконец, начальник, видно, закончил, посмотрел, что у него написалось, помолчал. Потом небыстро поднял лицо на Севу. И тут начиналась жуть. Лицо его была Севина жизнь. И глаза бельмели двумя пулями Севиной головы. Сева не знал такого страха и тоски, что вдруг сдавили его до беспродыха, и он обмочился. Секунду Сева смотрел в это лицо своей жизни, или, может, тысячную долю, но было это нескончаемо длинно — и длилось и длилось, он умирал и умирал и не мог ни умереть, ни прекратить эту лють — видеть всю свою жизнь сразу во всяком: и большом, и малом из времён — и оттого без конца и исхода. Он не мог терпеть, и не мог сбежать.

Не отводя лица, начальник как-то пристёр его, и пытка завершилась. Безлико он указал замлевшему Севе на одну дверь, а Сева увидел, как их много — несчётно за его спиной. Ледяным тянуло от дверного лабиринта, и Сева заупрямился. Решив, что момент, он начал пятиться — назад по коридору, откуда пришёл за голой менеджерой.

Но начальник вмиг вызверился на Севу и поднялся перед ним в полный рост, и был он громадным до того, что терял форму; вызверившись, он пригнулся к самому Севе и всем лицом безлико стал его хавать. Сева заорал истошно, но только забулькало и чавкнуло, как у него в голове, когда там легла пуля.

Врачи, что трепанировали Севу, всё дивились меж собой, что он ещё жив. На столе он, правда, отходил пару раз, но возвращался. Мозг у него при жизни был небольшой, а сейчас остались одни брызги. Врачи соскребли эту гущу и вернули в котелок, так, посмотреть, чего будет...

А Сева не сдыхал, упёрся рогом против начальника, чтоб не входить в лабиринт входов.

И когда начальник его захавал, он проскользил по кишке, но никуда не упал, натурально, кишка не кончалась — до того, что Сева, проскальзывая, стал на неё пялиться. Была она похожа на червя изнутри. И червь этот был всем, что Сева знал и чего не ведал, потому что в нём как-то происходили и были разные сознанья, и взглядом видели всякое что хочешь — червь всё лепил сразу по их воле, а они червя не отсекали, только собственный взгляд. Сева дивился, пока допёр, что и он из них. Он отупел от узнанья или изумился. Червь был дырявлен взглядами и кольчат временем, и был это Червь-Лабиринт.

В черве Сева пробыл долго — весь отходняк, а в реанимацию к нему совал нос всякий, глянуть чувака без мозгов. Чувак лежал как бревно или как в киношной коме.

Он ел, выделял, глядел глазками; врачи не могли нарадоваться на свою работу, особенно когда Сева спросил: «А где он?» Сестра не поняла, кого он спрашивает, и ответила: «Здесь, здесь». Сева вроде даже улыбнулся, и блаженно отошёл в червя. Он в нём освоился, хоть время там не шло — так Севе всё равно запоминать было нечем. Поскольку и хотеть ему было нечем, червь ему ничего не показывал, и он просто видел всё как есть. А однажды червь задвигался и отполз. А Сева отстал. Остальные взгляды были прилеплены к червю или продырявлены в нём, и значит отползли вместе с червём. Сева остался на поляне, где червь пасся, как домашнее животное.

Хотя, вообще, это был не червь, а весь бесконечный мир, который на самом деле был червём.

Место, где Сева отпал, не служило нутру червя, оно было внешним настоящим. Никто не видал его — и Сева застал его невиданным. Удивляться ему не получалось уже, и он охватил всё без удивленья.

Невиданная поляна не была поляной. И земля, и небо, и верх, и низ не были ничем, потому что не имели названий и не могли назваться.

С поляны Сева пошёл на поправку. Сперва сел, потом слез бродить по палате и коридорам. Он улыбался, ел ложкой сам и отвечал на вопросы.

Вопросы Севе задавал следователь.

Пока тот дубел чурбаном, он обошёл родственников и хирургов и выспросил дотошно про Севу и Севины мозги.

А как Сева, подпёртый подушками, стал понимать врачей, следователь возник перед ним в гражданском, на стуле и с папочкой в руках.

— Стреляемся? — помолчав, спросил он и колко глянул на Севу хитрыми глазками.

В ответ Сева радостно засмеялся, как ребёнок, с которым решили поиграть.

— Понятно, — весело подвёл следователь и что-то записал в папке. А Сева уставился, доверчиво и ожидая другой смешной шутки.

— Фамилию свою хоть помнишь? — погнал следователь, и Сева в восторге заотвечал.

Он сказал свою фамилию, потом имя и возраст, а врачи скромно гордились в дверях.

Потом он без спроса назвал животное:

— Гиена пятнистая.

— Это что, любимый зверь, что ли? — следователь пытливо ухмыльнулся и повернулся к врачам. Сева смолчал, а хирург выразительно пожал плечами.

— Это червяга, — уточнил Сева вслед менту, когда тот встал уходить и уже не обратил внимания на Севины слова.

Мент заперся с главхирургом и имел с ним интимную беседу. После того Сева застрял в клинике надолго и был охвачен психиатром.

Что-то с ним делали такое. Но Сева теперь доверял всем и ни о чём не спрашивал.

Только через семь месяцев врачи пустили его, как подсказал мент, но оформили две диссертации на Севином мозговом материале.

В офисе пацаны сошлись дивиться на Севу. Было чего смотреть. Это был Сева, но другой, незнакомый. От него холодок сверлил в крупе, что каждый пацан будто б миг отсекал далёкий парсековый космос. Это шугало и пёрло, и всем пошло по кайфу.

Сева остался нехудым, но как-то обсмяк и ещё больше стал похож на раздатого карапуза, но в движениях тела возникла беззащитность и странная тонкость; боится разбить свои яйца, порешили пацаны. А голова Севы усохла, точно её откоптили охотники за головами прямо на живом Севе. Лицом он жёлто подтемнел, смялся тысячей морщинок и доверчивой полуулыбкой напоминал китайского бонзу.

Всем хотелось чего-нибудь спросить.

— Ну ты как, братан? — грохнул Веник.

— Я хорошо, — сказал Сева, и голос его поразил собравшихся. Они не слыхали такого.

Никто не верил, что Сева стрелялся сам, как вписали мусора. Но никто им и не платил, чтоб они рыли. Это айзики, нагонял Шест. Может, и менты, возражал ПалСемёныч, и все мирно смолкали: значит, платить ментам было не надо.

Оттого, что мамашка с брательниками обобрали его подчистую, отломив менту и врачам, Сева пришёл ночным в офис, что прежде был его, а сейчас отпал корешам. Старуха привела его и пугнула напоследок:

— А то виддам хроникам!

— Садись, Сяв, — снял паузу Шест, и Сева послушно сел.

ПалСемёныч знал, что родня и кореша кинули Севу, и глянул на него с жалостью. Хоть думал про всё цинично.

А Сева сидел с лицом блаженного на фоне монитора, где плавали разноцветные рыбки, и так и запомнился пацанам, кроме вакуумового ощущенья, что и с ними такое станет — не счас, так после...

Не все жалели Севу. Которых корячило по нему, кто не забыли, что Сева был здоровый кусок говна, а теперь вообще ноль, и не давало покоя, что надо с этим что-то порешать. Даже тройка его шестёрок по бывшей жизни замыслили его опустить. Ночью они пробрались в офис, где Сева играл на машине, и пристали с вопросом — ну чё, тащишься, поц? На что Сева молчал и гонял «Арканоид». — Та он с такими лохами, як ты, не базарит, — оскалился мелкозубый ротик на футбольном лице. — Не гони, Уха, щас ответит, — шестёра уцепил Севу за морду. — Э, Малой, — сдержал Уха, — не порть картину, бля, — и, взяв Севин ворот, рванул на нём рубаху. Обнажилась новая Севина плоть — бледная, резинистая, младенчески-нежная. — Во пидор! — удивился Малой, а третий встрял, что что-то не то. Сева глядел без выраженья, Малой тёр пальцы от ощущенья сухого поролона Севиного лица. — Кончай дурить, мудак, — пугнул он, но Сева не вздрогнул. Севе, правда, незачем было дурить теперь. Пацаны стали в раздумье. Три педрилы и зомби с того света. Багровый шрам вокруг черепа Севы с близи выглядел жутко. — На такого не заторчит, — пожаловался третий. — Не, не понял, мы шо, так, бля, уйдём? — психанул Малой, а Уха сжал ему рот: вин трупяк, я шо, бля, некрофил, на хуй? — Чего? — Та ебись он в жопу!.. — От же, сука! — Малой схватил кейборд и врубил им Севу по башке. Провод сдёрнулся, а борд разлетелся в три куска. — Да ты шо, блядь, совсем припездок! — вспылил Уха, и тут дверь открылась, и вошёл Веник. Он поглядел и спросил сдавленно: — Вы чего тут потеряли, а, братаны? — и потянулся за пазуху. — Вень, объясню, — подался Уха, а Веник уже выдернул трубку и жал кнопки. — Счас объяснишь, — его, видно, колотило. Гудочки шли пяток секунд. — Я в компьютерном, — вступил Веник, и тут Уха послал ему пулю в лицо. — Блядь! — заорал Малой, и голос его сорвал петуха по выстрелу. Уха скакнул наружу, остальные за ним. Про Севу они позабыли, он был никакой.

А Сева встал и тихо подошёл к Венику. Веник уже умер, и Сева глядел в его мёртвое лицо с кровавой дырой, и видел и себя, и всех в черве, и он заплакал, но не потому что жалел Веника с именем Вениамин или себя, просто такой шёл расклад. Веник был мертвяком, не как Сева, потому что с ним поработал Уха, а не инженер.

Шестёр пришили в пару дней. Хотя Сева про них не стучал. «Много самоубийств», — сказал мент, и ему отстегнули здоровый куш, на всех.

ПалСемёныч же отвёл Севу в храм божий. Подальше на хрен, как порешили на сходе. «И ему спокойнее», — думал ПалСемёныч старым партийным умом. Мужик он был не безжалостный, не как новая генерация. Отец Василий обещал Севу присмотреть, сжав пухлый пакетик, и ПалСемёныч ощутил, что выполнил что-то.

Но была это не последняя его трата по Севе. Мамашка с сынами решила сдоить с кумерсанов, грозясь сдать Севу. Она притащилась к ПалСемёнычу с брательником, Семёныч грубо выпер того за дверь. — Усэ взяли, так должны помочь, — ныла старуха, зыркая зло. Семёныч брезгливо отсчитал ей три штуки. — Ещё раз я тебя увижу или услышу, заберу всё, ясно? Останешься, старуха, с корытом. — З яким таким корытом? — напряглась старуха, а Семёныч дал взгляд громиле в углу. Тот пришагнул к старухе вплотную: — В котором тебя притопят, — пояснил он, и то, что он вдруг заговорил, сильно напугало старуху.

Так Сева отпал от мира и стал петь. Батюшка случаем обнаружил в нём новый дар. Он ставил его в хор, но все хоры в церквях не стоили Севы.

Голос Севы глубоко потрясал любого, кто слышал его. Не то чтобы был чистым он или красивым, но неземным. Потусторонним. Звучало в нём тайное, вдруг делаясь явным и простым, не сломив тайны. Это был мир горний, воплотившийся в звуке, — рёк батюшка и, смиренно сложив ладони на брюшке, добавлял: «Неисповедимы пути Господни...»

Регентша была с консой, и пути Господни её не так занимали, в тупиковой ветви работников искусства Сева стал её надеждой, она таскала его, как пропуск, в концерты и презентации, чуть не по баням випсов. Севой отмыкались ей дверцы, что были для людей закрыты. Самые безухие не могли снести Севино пение — что-то вскрывалось в них, как душа или что оставалось...

А Сева просто летел по извивам червя, и червю нравилось, потому что по Севиному пенью терял он червистость, таял, то ли в воздухе, то ли в свете, и в нём разверзались небеса и миры, переменяясь, как в огромном калейдоскопе. И Сева мчал сквозь, высекая звук их красоты и печали, надежды и смерти, и рожденья — и было это время в единственном настоящем, явленное секретное, бескрайнее неуловимое...

В общем, Сева пел. И увлекал всех с собой, кто слушал. Может, приобрёл он гипноз, может, было что-то, и правда, за гранью...

Регентша, как любимца, ставила его так, чтоб хор ему только фонил, вопреки канону, и батюшка не возражал. Она бы и сделала карьеру, но Сева вдруг умер. В этот раз насовсем. Тихо отошёл во сне.



МЕНТЫ

Серж вышел в садик за Женей — своей маленькой пятилетней дочуркой. Сержу стукнул сороковник, и он был художником-неудачником, хотя ещё мечтал заработать много денег, как, впрочем, и все в этой стране. Некоторым удавалось, особенно полоумным старикам, вступившим в большую политику.

Пока остальные мечтали, бандиты и менты пытались не раздумывая, и поэтому Серж носил с собой в кармашке рюкзачка украинский паспорт — эту странную некрасивую книжечку с фотографией его, Сержа, головы, подтверждающую, что он, Серж, — это он, Серж, со штампом, что ему прописано здесь, на конкретной жилплощади жить. Это было оружие против ментов, а бандиты не интересовались прохожими в рваных ботинках; на кормёжку питбулям и блатным хватало бомжей, роющихся в помоях, а Серж выглядел неудачником, но не бомжем.

Но сейчас Серж вышел на улицу без рюкзачка вообще, поскольку садик был рядом. Внешний мир сжал зрачки светом после тусклости комнатных пещер.

В садике он взял квитанцию на оплату, и его видела воспитательница. Потом он стоял и смотрел, как надевает пальтишко и пёстрые сапожки его дочка, совсем маленькая и по-детски резвая девочка.

Они уже возвращались по талому снегу, Женя, сунув папе ручку, не отставала и болтала без умолку, когда навстречу вырисовалась пара ментов.

Серж привычно похолодел, хотя за свою жизнь не совершил никакого преступления. И ещё сердце стукнулось в рёбра, когда он вспомнил, что вышел на улицу без паспорта.

«С ребёнком не остановят», — успокоил он сам себя и, зыркнув на приближающиеся фигуры, отвёл глаза, точно боясь дразнить взглядом собак.

Но менты вдруг, мгновение потоптавшись словно в нерешительности, преградили им дорогу.

— Ваши документы, — произнесло лицо, Серж увидел его розовым злым пятном, сконцентрировавшимся из окружающего света. Свет, уплотнившись и перестав светиться, стал ментом.

Опустив глаза, Серж увидел живот серого утеплённого кителя.

— А в чём дело? — услышал он свой голос, тихий и тонкий, как писк комара, так что он его едва узнал. Женя внизу перестала что-то говорить.

— Простая проверка, — сказал мент.

Серж зачем-то начал шарить по карманам.

— Это ваш ребёнок? — влез второй мент, мелкий и похожий на недоучившегося пэтэушника.

— Конечно, — услышал Серж свой ответ.

— Предъявите документы, — повторил первый, и оба чуть плотней придвинулись к Сержу.

— Я вышел за ребёнком в садик, — сказал Серж, сжав в карманах пальцы, точно птичьи коготки.

— Предъявите ваши документы, — в третий раз приказал сержант уже с угрозой.

— Они дома. Зачем бы я... тут пять минут... Здесь, — и Серж показал ладошкой на какой-то соседний дом.

— Пройдёмте, — сказал мент.

— В чём дело! — взвизгнул Серж, отдёргивая руку, но мент, коротко поборовшись, перехватил его выше локтя.

— Да что вы себе!.. — Серж дёрнулся, но держали крепко.

— Не пугайте ребёнка, — приказал старший и, меняя тон, произнёс успокаивающе и убедительно. — Сейчас пройдём и во всём разберёмся, не волнуйтесь.

— Я не волнуюсь, — произнёс Серж глупую фразу, а пэтэушник уже обшаривал его карманы.

Женя почему-то молчала до сих пор и смотрела во все глаза на папу, а теперь собралась заплакать.

— Возьмите ребёнка. Идём, — приказал сержант, а пэтэушник злобно глядел щёлками маленьких глаз.

Так они пошли тесной группкой по знакомой с детства улице: сержант поддерживал Сержа, будто чтоб тот не упал в обморок, Серж держал Женю, которая не могла решить, как себя вести, зареветь или что-то спросить, и поэтому шла молча, а пэтэушник — изготовившись прыгнуть на Сержа, если что.

Прохожие оборачивались и смотрели на странную компанию, кто испуганно, кто недобро. Может, они полагали, что Серж пьяница или бомж, но скорее думали: «Менты шалят». Серж интуитивно ждал от них какой-то помощи — на людной улице, средь бела дня, — но сам не решался крикнуть или обратиться к кому-то.

— Ироды! — сказала проходящая бабка. — Куда ребёнка-то!

Пэтэушник дёрнулся в её сторону, и она отшатнулась.

— Проклятые!

Кое-кто из прохожих проявили угрюмую недоброжелательность в адрес ментов, пробубнив под нос ругательства. Серж напрягся, ожидая что люди его вот-вот защитят. Но ничего не произошло. Встречные сторонились, не пытаясь воспрепятствовать их продвижению, и на углу квартала Сержа охватила такая тоска от этой одинокой незащищённости среди людей!

Женина ручонка доверчиво цеплялась за его пальцы, он глянул на девочку, и горло сжалось от жалости к ней, такой крохотной, беззащитной, верящей, что папа не отдаст её в обиду этому миру двуногих всеядных обезьян.

Какой-то бледный вихрь пошёл крутиться внутри Сержа, поднимаясь к голове и уже туманя глаза.

Менты завернули за угол.

И тут Женя заревела.

Она заревела громко и горько, подняв лицо к серебряно-тусклому небу.

Серж встал, а пэтэушник толкнул его в спину.

— Возьмите ребёнка! — крикнул старший и тоже ткнул Сержа в бок.

Люди стали останавливаться, собиралась молчаливая толпа.

— Проходите! — зло кричал на них пэтэушник. Старший потянул Сержа вперёд, и Серж упал на колено, а Женя села на лёд. Пэтэушник перехватил её, орущую, поперёк тельца, намереваясь поднять, и Серж перестал видеть всё вокруг, кроме его розового скуластого лица, в которое он вцепился, повалив за собой сержанта.

Время потеряло линейность.

Медленно-медленно он бил обмякшего, как слизняк, пэтэушника по детско-скользкому лицу, а сержант душил его сзади. Какая-то мысль мелькнула в этой медленной тишине, и Серж стал вялыми пальцами-червяками неумело расстёгивать на пэтэушнике кобуру. Ментов стало больше, они вроде цеплялись за него, Сержа, но у них не получалось; Серж вынул из неподвижного пэтэушника пистолет и стал нажимать курок, не зная, куда стреляет, но выстрелов не происходило. Потом он искал в толпе ментов Женю и кричал: «Беги!» «Беги!» — но не слышал своего голоса — ни звука, а увидел перед собой оскаленное лицо, красное, как светофор. Оно, кажется, укусило, потому что Серж отпрянул и стукнулся головой, пол был дощатый, а доски крашены старой краской с пылью; горела лампа.

Было темно.

Потом его схватили и поволокли. А у него не было лица. И тела.

Отлежится, сука, — будто услышал он голос серого пространства.

Потом он пришёл в себя. Сознанье вернулось, точно втянувшись откуда-то извне.

Он лежал на дощатом столе в сумеречной комнате с резким запахом спирта и железа. Он попробовал подняться, но не смог. Ничего не болело. Он позвал — Женя! — но губы, толстые, как из резины, только беззвучно шевельнулись, и Серж почувствовал, что на нём надета маска. Он поднял руку, которая послушалась его, и ощупал маску. Это была плотная резина, до боли сдавившая лицо — теперь Серж ощущал, как оно саднит.

Тогда он догадался, что это сон.

Догадавшись, что всё это ему снится, он сумел подняться и сесть, свесив со стола ноги. В его тело были воткнуты большие иглы — точно сумасшедшим китайским терапевтом, — а вместо правой руки висел шланг. Левый глаз стал маленький, и поэтому видно было как-то криво. Всё вокруг, хоть и будучи сумеречным и неясным, качалось и кружилось, отчего Сержа тошнило, как когда-то в детстве на катере в Туапсе, где они отдыхали с папой и мамой. Одна лишь задница ощущала доски стола ясно и была, значит, родной его, Сержиной, задницей без ужасающих перемен.

Утешаясь хоть этим, он спрыгнул на пол и сразу упал на бок, крепко вогнав в себя пару игл. Ног у него не было. Штанины были набиты какой-то ватой.

Лёжа и переживая острую боль, Серж решил, что нужно проснуться. Он даже сделал усилие раскрыть настоящие, внешние глаза, но ничего не получилось. Он пукнул, и в животе резь прошла.

Тут Серж вспомнил, что в сне потерял Женю, и ему стало по-настоящему страшно, а вдруг это правда! Он пошевелился, но иглы сразу впились в него, и он замер. Неподвижно он следил, как иглы отступают, оставляя в мясе тупую ноющую боль. Пытаясь расслабиться и дышать ровно, он закрыл глаза. Оба — и маленький и большой. И заснул во сне.

Лязгнув, в чёрном небе открылась сияющая дыра. Это было страшно. Потом, со скрипом, распахнулось само небо, лучистый свет которого, знакомо сгустившись, сделался ментом.

«Опять кошмар», — подумал Серж.

И тут всё вспыхнуло светом, точно ядерным взрывом по гражданской обороне, потому что в глаза вонзили по игле, и сквозь слёзы Серж различил расплывчатый серый силуэт, грубо произнёсший:

— Ну, давай, блядь, пошли! — и пнувший его по ногам, ватно отскочившим назад.

— Та пыздэц, — сказал второй голос, — тащы его, грыш...

Его схватили за одежду, а он, оказывается, ничего не весил и полетел над кафельным полом коридора. «Сон», — успокоился Серж.

Так, летя между двумя парами шагающих ног в милицейских ботинках, Серж миновал коридор, лестницу, порожек раскрывшейся перед ним двери и, взмыв над полом, приземлился прямо на стул, с которого сразу чуть не упал, но кто-то поддержал его сбоку.

Своим большим глазом Серж разглядел в режущем свете плато стола, по ту сторону которого, в сумеречном небе рядом с крутящемся обручем светилом, висела голова цвета выбритой свиньи, однако с оставленной наверху серой щетиной.

«Бог», — вдруг осознал Серж.

Тут всё встало на свои места. В мгновение Серж вспомнил пистолет в своей руке — его приятную тяжесть, так просто и ясно доказывающую реальность происходящего мира, отшатнувшуюся толпу, серых ментов с круглыми ртами, чьи руки тянулись к кобурам на жопах, сидящую на снегу Женю, не обращая внимания на происходящее вокруг, посылающую небу свой крик или призыв. В мгновение Серж догадался, что умер, и обрадовался, что в кабинете Бога, куда его доставили два ангелоида, Жени нет — значит, она осталась там, внизу, в городе. «Значит, она жива. Всё в порядке», — проговорил внутри этого нового тела Серж, и тут заговорила голова, прервав Сержев мысленный диалог.

— Фамилия?

— Емельянов, — произнёс Серж, почти не расслышав себя.

— Имя, отчество?

— Сергей Анатольевич.

— Год рождения?

— Пятьдесят седьмой.

Под головой на стол выскочила рука, похожая на надутую резиновую перчатку, и начала записывать слова Бога.

— Место проживания?

Серж назвал свой адрес.

Голова замолчала и чуть повернулась.

Тут Серж увидел, что вторая такая же рука подала ей телефонную трубку.

— Семёныч! — сурово крикнула в неё голова. — Иванчук. Глянь-ка данные на Емельянова. Сергей Анатольевич. Пятьдесят седьмого. Гуданова. Да. Всё за него диктуй! Тут чэпэ.

Трубка, наверное, что-то отвечала, потому что голова молчала и слушала, недобро поглядывая на Сержа.

— Ладно. Потом, — сказала она, и рука убрала трубку в темноту. Повисло молчание, и Серж даже начал думать о разном — стал забываться в мерном бурчании ума.

— Место работы?

— А?

— Работаешь где, я сказал...

— В Союзе художников.

— Кем?

— Художником.

Бог опять замер недвижно, может быть, чтобы дать руке записать слова. Потом крикнул громко:

— Сердюк!

— Да?

— Да... Где Степашин?

— Та здесь, где ему... — видно, Сердюк показал жестом.

— Сюда его давай! — рявкнула голова, рассердившись. — Стой! Я сам выйду, стой здесь.

И тут изумлённый Серж увидел, как из-за стола поднялось огромное тело Бога, и Бог был ментом.


От этого откровения Серж внезапно заснул. Никто его не поддержал на этот раз, и он упал со стула. Сердюк стоял у двери и без любопытства смотрел на него, пока Бог был в отлучке. Он знал, что Серж стрелял в мента, и думал: «Хуйнут мудака. За брата», — но не испытывал даже рудимента азарта. Потом Бог вернулся в сопровождении Степашина, лицо которого краснело помидором. «Ну что, козёл, — подумал Сердюк, — выебут тебя...» Сердюк не любил Степашина. — Выйди, — коротко бросил Бог Сердюку, присев на край стола над спящим Сержем. Сердюк, не выразив на лице абсолютно ничего, вышел в коридор. Сначала в кабинете невнятно бубнили, потом, рассердившись, Бог крикнул: — Мудак, какого хера ты вообще его трогал! — Бу-бу-бу, — заотвечал Степашин.

Чтоб развлечься, Сердюк побрёл поссать. Жирной жёлтой струёй он размыл кусок дерьма, прилипший к унитазу, потом сплюнул на него.


Когда русские в очередной раз берут Гудермес, омоновцы с солдатнёй вытягиваются на «зачистки» окрестных юрт, и вместе с другими «лицами мужского населения» загребают старика. Он ничем не примечателен, беззубый и хилый, но один сержант, уставив в него мелкие глазки, опознаёт в нём славянина.

— Ты русский? — спрашивает он угрюмо.

Под маской австралийского аборигена из сетки морщин и грязного загара старик с минуту колеблется, потом скрипит:

— Да, — глядя куда-то в пространство.

— Что ж ты, сучок, с чеченами? — впритык наставляет шайбу сержант, и, поскольку старик не отвечает, отстраняется и врезает ему прикладом.

Удар приходится мимо виска.

Старик опрокидывается, не охнув, а сержант плюёт в него.

Чеченов гонят к ручью, и старика поднимают пинками. Сержант, ещё глянув на него, с уважением думает, что старик безразлично привык к побоям. В нём нет даже страха смерти, уже мелькающего в чёрных глазах чечен.

У ручья их ставят рыть ямы.

Двое чечен отказываются, и их начинают метелить всем отрядом. Старик копает спокойно и умело, будто привык отрывать себе могилу.

Потом приходит отбой. Ямы бросают, не кончив, а захваченных поднимают в грузовики. — Свезло вам, пидоры, — объясняет старший.

Едут долго по битым дорогам, машины натужно гудят и ныряют на ухабах.

В Гудермесе всех сдают по счёту — на затребованную цифру боевиков — и, составив допрос, сводят в камеру. В камерах Гудермеса и Грозного старик кантуется почти полгода и пять проверок. В одной приезжают французы и, значит, роют, потому что их залавливают «чечены». «Чечены» сбывают французов обратно во Францию, чтобы не шлялись по смоленским дорогам. Но после катит Москва, серые крысы ФСБ шерстят по отвалам.

Старик оказывается рабом.

Когда его прижимают, он с трудом, или нехотя, вспоминает своё прежнее имя и рассказывает историю будто столетней давности, но фамилию, работу или семью не называет или говорит чеченскую кличку Гала и адреса хозяев. Психика его не в порядке. Его осматривает врач.

По осмотру ему между шестьюдесятью и шестьюдесятью семью. Он сед, без зубов и со множеством мелких повреждений головы, особенно лицевой части. Шрамы прячутся среди тысячи сухих морщин. Травмы костей и сухожилий делают его крюченым, а движения корявыми. Врач цокает языком, качает головой.

Когда-то, непонятно как давно — много годов тому, жил он в Харькове, где менты продали его чеченам. Возможно, он был преступник, или свидетель. Или борец за права. ФСБ проверяет, что может, по своим каналам, но лениво; старика Сергея дважды крутят по российскому TV как обвинение чеченскому народу в похищениях и работорговле. О нём пишут в газетах.

Проходит много месяцев и бумаг, пока его пускают.

И вот Серж, новый Серж, совсем старый и свободный от всех и всего, идёт по улицам, знакомым будто б из забытого детства или сна.

Город сдаётся ему сказочным и малым, как игрушка. От челюстно-лицевых травм на лице его вечная улыбка. Его пустили летом, и на дворе август, счастливый месяц жёлтого солнца и синих теней. Бумаги о том, что он освобождённый раб, заколоты в его кармане. Пять раз их перепроверяли менты, что будили его на вокзалах. Для сна Сержу не нужны ни подушка, ни кровать. А видит он часто тот же сон. Будто идёт он по мартовскому снегу и ведёт с собой ребёнка, чья маленькая ручка доверчиво лежит в его руке, но им надо скрыться, успеть, от злого Бога, который простёрся над ними, который преследует их в каждом прохожем, в каждом проёме двери, повороте улицы. Сергей бежит, во сне он видит себя молодым и сильным, и вот взлетает, поднимая за собой ребёнка, но над темнеющим городом роняет его и летит, падает вниз, пытаясь поймать...

Были тысячи вариаций сюжета, но начало и конец всегда такие. И этот злой Бог, что преследует их.

На этом сне его будят менты, и он благодарен им — он как раз взлетал, держа ребёнка крепко, с надеждой вырваться, ускользнуть в небо.

Они перебирают его документы и ведут с собой. Наверное, бить — понимает Серж безо всякого сожаления, с безразличным знанием старика. Но менты только обшаривают его карманы в каптёрке и, забрав с десяток гривен, выпускают на свет.

Сержу не нужны деньги — он привык жить без них.

Он идёт на ту улицу, что помнит из другой, чужой жизни, и ждёт, стоя как истукан, под солнцем, а солнце чертит через небо дугу от утра к вечеру и уже приближается к крышам дальних домов, когда он видит их — девочку и женщину.

Он не уверен, что ему повезло, и всматривается, пытаясь догадаться, узнать. Девочка глазастая и маленькая — на вид ей лет девять, но на самом деле двенадцать — Серж точно помнит, сколько времени прошло, сколько лет он считал дни, а потом годы! — а женщина с усталым обременённым лицом, располневшая и потерявшая уже красоту, но нет сомнения, это они! — и от благодарности к злому Богу, что пощадил их, глаза Сержа, пересохшие за семь лет, глаза-пустыни, наполняются слезами.

— Ма, смотри, — шепчет девочка с испугом, — бомж на нас уставился!

Женщина одёргивает её, но сама поднимает голову на бомжа и смотрит, хоть это неприлично. На секунду взгляд аборигена незнакомых земель с его челюстно-лицевой улыбкой кажется ей знакомым. Или родным — как будто весть из иной жизни, прошлых воплощений. Как будто б это её отец — она всматривается, вздрагивает и отворачивается.

— Мама, страшно, чего он так пялится! — дочка прижимается к маминому плечу, и они входят в подъезд. — Он не пойдёт за нами?

— Нет, ну что ты... Не бойся, зайчик.

Она обнимает девочку — какая она ещё маленькая и беззащитная! — а бомж исчезает за створкой двери, и больше он не встретится им.

Серж, уходя, плачет, одарённый милостью злого Бога, а женщина в кухне роняет чашку, вмиг вспомнив и тут же забыв, от звука разлетевшихся черепков.



БУЛЬБ

Я делаю болван бульба для яхты, подобный крылу-фюзеляжу разработки Третьего Рейха, — то ли на пять махов, то ли выше, придуманного падать с небесной базы — аэростата или дирижабля (если тот всплывёт под самый потолок) — и, не имея ни крыльев, ни стабилизаторов, ни воздушных рулей, разгоняться подобно метеору; только в бою, при маневрировании, и ещё при посадке, управляться ракетными двигателями, скрытыми под его горбатой оболочкой. (Если б дошло до испытаний, пилот, наверное б, воткнул в этом летательном снаряде.)

Бульб — это свинцовая часть киля. Она препятствует опрокидыванию яхты не столько от шквального ветра, сколько на океанской волне. В остальном бульб не нужен и мешает ходу, затрудняя его на 20 процентов. Вот что такое обезопасить себя — таскать свинец, хоть и похожий на фюзеляжный ракетный планёр III Рейха.

Болван — модель литьевой формы, вещь разового использования: облепливания глиной. И всё. Вынутая из формы, она больше не понадобится никогда. А я клею и клею грёбаные деревяшки, и этому не видно конца. Время моей жизни — месяц за месяцем — сойдёт к нескольким часам обмазки бульба глиной.

Днём я режу планки, креплю их гвоздями и клеем к шаблонам крыловидного блина, ночью у меня саднит спина. Я ложусь и, будто включили дневной свет, проваливаюсь в пространство Страны снов. На плечах я ношу белокурую ношу — свою маленькую дочь Каролинку. В поезде, что мчит всегда незнакомой дорогой, купе занимает полвагона, но сперва мы бродим по составу, по его проходам, коридорам и внешним галереям, площадкам балконов и крыш; и по станции с заброшенными строениями белого кирпича, блестящими до слепящего блеска. Когда с белой пустынности станции мы возвращаемся в поезд, нас встречает стюард с конвертом, адресованном мне. В конверте — бумаги, и они означают, что я стал теперь очень богат. И мы покупаем огромное купе.

Каролинка заснула, я укладываю её в кровать с тонким балдахином, а мы с друзьями заказываем ужин. В окне, что подрагивает в такт движенью, стемнело; тяжёлые шторы почти скрывают ночь. Стюард привозит закуску на тележке с серебряным подносом и спрашивает, что мы будем пить, и я называю ПОРТЕР. Это не абы какая штука даже в Стране снов. Я могу отведать его впервые, потому что получил большие, очень большие деньги оттого, что знаю, как строятся яхты, знаю секреты технологий и формулы расчётов и люблю рассчитывать крылья (с тех пор, как узнал формулу крыла).

Тёмная коричнево-зелёная бутылка со следами пахучей смолы. Следами пахучей смолы. Следами.

Глоток чёрного нектара, содержащего тайну Страны снов, не открывает её, но что-то меняется, потому что исчезают те, кого я не запомнил, и в сумраке под тягучим пространством свечи и дурманом бальзама остаёшься одна ты, будто всё время отступая, чтобы спрятаться в тени. Далеко, как на разных краях земли, в тёмных пределах мира, мы пробуем ПОРТЕР, думая друг о друге, а поезд втаскивает наше купе в ночь своей всегда другой дорогой, сегодня она проложена в черноту. В неразгаданную навь портеровой смолы — сока первобытного океана.

Это очень тонкий момент, когда попробовал ПОРТЕР в Стране снов — не путать с пойлом яви, — и если ты не удержал невесомое,

не заметил то, что может стать видимым, ты упал, как будто споткнувшись,

я в испуге успел схватить Каролинку, сделавшуюся меньше, когда стрелки перевели внезапные невидимки и вагон метро сбросил нас на длинной платформе подземной станции.

Ярко освещённая тусклым искусственным светом, она была невероятно огромной. До того, что пределы её иногда терялись, словно съедались осязаемой тусклостью, бронзово густеющей по углам и пролётам.


Сегодня гадалкой Интернета мне обещана ночь, когда для меня открываются двери Фортуны.

А я не знаю, была ли жизнь счастливой или нет. Просто не с чем сравнить. Самым счастливым было чувство. Поднимающееся из тёплых глубин сердца или, там, души оно, это чувство, и было жизнь. И жизнь оказывалась прекрасна сама по себе в каждой из мелочей — песне, рождённой хриплым вокзальным динамиком, тусклых огнях зала, прошедшей девочке в красной куртке давних уже советских лет, в моём присутствии в себе самом, и в прошлом, которое есть сейчас и прибывает как вода океанского прилива, потому что нету края. Потому что жизнь прекрасна, с Фортуной ли, нет ли. Безо всякой причины.


В ожидании поезда мы дошли до самого тоннеля, ведущего в глубь земли. Здесь пути пересекались, что было б странно для обычного метро, но казалось нормальным на этой гигантской станции, платформы которой соединялись мостами в вышине, под сводами, а тоннели ветвились и расходились во все стороны. Резвясь, Каролинка помчала по жёлтокафельному клину платформы и чуть не сорвалась с его края, вскрикнув, я успел её подхватить.

Мне казалось, она стала ещё меньше, когда я взял её на руки, как живую куклу, игрушку завтрашних технологий, но я не успел размыслить о её уменьшении, как меня поразило другое: медленно вползающая из тоннелей вода, что неотвратимо затопляла пути.

Это уже было и повторялось, и возможно, это начинался тот же потоп, что я пережил в коробке, ещё великаном, когда впрыгнул в плывущий в волнах самолёт, но там я был один, не так, как теперь.

Сейчас я подхватил Каролинку и забегал найти путь наверх, потому что намерился во что бы то ни стало нас спасти. (В Стране снов я умел спасти себя, не то что наяву, где нет выхода иначе, чем сквозь страну снов.)

Мы поднялись на мост, и я удивился, как высоко он над перронами и как всё ещё далеки своды зала, но вышли мы правильно: мост нырял в стену, в пешеходный коридор, а тот, похоже, вёл наверх.

Чувство ещё оставалось, растворялось в груди — я нёс его с собой, и оно было я, — сумрак и любовь перед кромкой мгновения, где начиналось время. Но образ, а особенно лицо, таяли или расплывались, как если бы были из воска или воды.

У самого входа в стену я глянул вниз и удивлённо обнаружил, что вода уже скользит по платформам, а пути превратились в реки или рукава, которые вот-вот соединятся в подземное озеро.


Каролинка знает про Золотой механизм и удивляет этим людей из редакции, куда её берёт с собой мама, в беспросветные времена тяжкой и необъявленной оккупации она подрабатывает дешёвыми иллюстрациями к детским журналам. Каролинке весело всё — и удивляющиеся ей тётки, и дядька главный редактор, и дядьки папины друзья, и кошка Мурка во дворе, и бандиты, и фильмы ужасов, и мыть посуду и купать кукол, строить из кубиков замки, гулять с коляской и кататься на велосипеде, слушать сказки на ночь, и рассказывать истории, которые она называет амидоты.


(«Мужики вино выпили и упали как мёртвые.

Потом утром один проснулся. А рядом люк был. И открытым.

Один мужик спрашивает сам себя — что это такое? Подошёл, заглянул — и провалился в люк.

И другой проснулся, и тоже спрашивает: — Это что такое? Тоже подошёл посмотреть — и провалился.

Потом и ещё другой проснулся, и он: «Что это такое?» — спрашивает. И этот другой подошёл, заглянул — и провалился.

И так все. — Что это такое? — Что это такое? — друг друга спрашивают, подходят и проваливаются. Так они в люк и попадали.

Только последний, он умный был. Хоть пьяница. Проснулся и говорит: «Что это рядом люк открытый?» Подошёл, взял крышку и закрыл люк».)


Я обнаружил, что ни к чему брать в поезде постель, потому что сумка вместо подушки и мятая одежда вместо простыней не мешают возникать чувству и разливаться теплом в груди и охватывать своим блаженным пространством меня, кто бы я там ни был.


Странной алхимией повторений вокзал Лисичанска становится мной, существует уже во вселенной моего ума — этой свалке случайных фрагментов. Зал ожидания так похож на жизнь, как и чёрные двери на лестничных площадках серийных многоэтажек — на смерть или входы в небытие, что в мгновенье переполняет великой силой — катарсис перехода из света в тьму.

Есть поезд, на котором нельзя уехать. Никогда. И я прикован к ожиданию ночного состава. Как будто бы происшедшие в давние времена, в памяти исчезают события, которые уже прошли, я могу измерять ими глубину бездны самого себя — старая печь, плавящая свинец на штормовом ветру октября, разобранная модель и свежевылитый блестящий бульб, как серебряный скат, на цепях подвешенный в гараже, не существовавший до этого, но возникший теперь. И выпавший зуб, будто плата за ещё один ненужный поступок, ненужное усилие, что смогло завершиться. Ненужное усилие. Это и есть краткая формула жизни — ненужное усилие1.


Когда-то я увидел свою яхту на воде, в такой прозрачной и глубокой голубизне, которая только бывает в дни осени, когда раскрывается пустота. И свет.

Фрагмент незнакомой судьбы, что могла б стать моей, стоит лишь в ней остаться, никогда не вернуться назад. Всё будет другим, потому что не будет больше этого меня, охранника и тюремщика меня.


Тут кто-то из спящих в зале ожидания громко протяжно пёрнул, а слева засмеялись, и смеялись всё несдержимей и никак не могли остановиться. И в этом только и был смысл — и никакого другого. Как и всегда в яви, не так, как в Стране снов.


Я исследую прозу, но её глубины спрессованы давленьем и темны, и там не выживает живое, разве что редкая рыба с фонарём или забредёт и скроется во тьме акула. Никто не выживает, в общем, только очень необычные или древние организмы.


Время тянется как резина, и ожидание длится аж до самой... не знаю — до самой, но по настоящую пору. Это и есть желание, а желание и есть жизнь.

А жизнь есть лишь поток сознания, когда он порвётся, прервётся хоть на миг, исчезнет всё совсем, как не было никогда, а может, появится всё, чего никогда не узнавал.

Поэтому, когда я сегодня спросил в Стране снов ПОРТЕР для всей компании, официантка только фыркнула, бросив: «Вы б ещё заказали!..» — и ушла, презрительно крутанув задом.

Лисичанский вокзал опять. Раннее утро. 4 часа.

Лисичанский вокзал. Всегда.

Потом это проходит. Как будто никогда и не было. А может, и вправду не было.

Бульб снова стырят заводские люмпена. Вывинтят сначала болты, которые так с трудом подбирались, потом разрежут свинец — то, что мы смогли ценой усилий превратить в форму фюзеляжа; порежут рвано на неправильные куски и сдадут их в скупку копеек по 50 за килограмм — не знаю точно. Так не останется следа того времени, слепка вокзала и снов, факта моего существования, помимо стускнелых фантазий ума. Как ничего и не происходило. Никогда.

Эта тайна жизни скрыта в тайне времени и недоступна смертным в ускользающем миге настоящего, потерянного и недостижимого, почище чем ПОРТЕР, квинтэссенция волшебства далёкой Страны снов.



ИЗ «КНИГИ СНОВ»

УТРО

Свежими были и запах, и свет, и воздух, они вливались в меня, будто я пил их. Лето. Такое зелёное утро! Листва, пробитая солнцем.

Выпрыгнув в окно, под птичий гомон, я пробрался через зелёный сад, а самая пронзительная птичка в высоте точила небо. Сквозь синие тени и лимонный свет, по высокой мягкой траве я вышел к дому, стоящему среди деревьев и кустарника, что цвёл разными цветами, среди которых алели и розы, окна были распахнуты, словно тоже жадно пили воздух, я взобрался на подоконник и замер, изумлённый.

Наташка уже не спала, но ещё не проснулась. Одеяло было откинуто, она изогнулась... В этой комнате, залитой светом, меня ослепила её линия бёдер, спины, а от белой ягодицы я зажмурился, как от солнца.

Обнажённая чуть повернулась и открыла глаза, янтарные, сладкие как мёд... А я не мог шевельнуться, сбежать, неопытный ещё мальчишка-подросток. Она глядела на меня, и взгляд её в скользящих лучах лился изумрудом и золотом, пшеничные волосы рассыпались по подушке спелой волной — она чуть улыбнулась мне, медленно и насмешливо, и неуловимым движеньем раскрылась ещё больше, и стала ещё прекрасней, так, что я поднял ладонь, словно пытаясь прикрыться от блеска, но вдруг набрался смелости и спрыгнул на пол. Смеясь надо мной, она показывала мне себя и, забавляясь, повернула ладонь, призывая подойти — может, она думала, что всё ещё спит?..

Осторожно прочертил я пальцами по атласу её тела. За матовым стеклом приоткрытой двери виднелась фигура её отца: я боялся, что он войдёт и увидит меня в трусах, рядом с ней, голой, чуть прикрытой краем одеяла, но она, раскинув руки, улыбалась и, не отрывая взгляда, ждала — что я буду делать дальше. Я оробел — и моя робость смешалась со сладким нектаром, переполнявшим... я наклонился, вобрав ладонью прохладную теплоту её кожи, и мы поцеловались: она не закрыла глаз, и я словно погрузился в янтарную воду моря, ласкового и вязкого, каким оно кажется порой, летом, губы её вздрагивали, жили, сливаясь с моими, а пальцы её коснулись моей щеки, что усилило ласку. И я первый не выдержал и закрыл веки. Такая она была перед тем, как я проснулся, потеряв её навсегда, ибо ни в том мире, ни в этом больше не мог её найти, хотя встречал её часто, и говорил с ней в обыденной реальности проходящих дней.

Так разделённый надвое мир разделён в каждом... — но об этом никто не знает и не должен узнать никогда.



РЫЦАРЬ СНОВ

Рыцаря Страны снов можно встретить лишь в секунду пробуждения. У него в руке меч, рассекающий сны.



ДУША МИРА

Существует уже достаточно версий — достаточно, чтобы сделать тему банальной — устройства нашего мирозданья как виртуальной реальности в чьём-то компьютере, иллюзии чьего-то сознания, повторённой в каждом из нас, что, кстати, есть догмой древнейших религий, дошедшей в наш век глобальных сетей и технологий через север древней Индии, так и хотелось написать сервер, — и предвосхитившей и иллюзион синемы, и анимационные проекты земли динозавров, планеты жуков, и сегодняшние саморазвивающиеся модели.

Нашумевшая «Матрица» обозначила пласт сознанья (уже вчерашнего) дня, и ныне новизны в идее нереальности мира столько же, сколько в ложности универсумов, созданных на рабочем столе технократа, в памяти компьютера или же галлюциногенами в нейронах наших мозгов.

Вопрос не в этом.


Ещё Чжуан Цзы в маленьком рассказе о мотыльке не видит способа узнать, Чжуан Цзы ли он, которому приснилось, что он мотылёк, или мотылёк, которому снится, что он Чжуан Цзы.


Если предположить, что когда-то, давным-давно, а может, в будущем, или в безвременьи иного бытия, компьютерщики запускают программу для моделирования судьбы — всех и каждого в своём мире, — и это великое достижение призвано сделать счастливыми простых обитателей, избавив их от тьмы ошибок, потерь и неудач, если представить, что модель развернулась в тысячи, миллионы вариаций судьбы — всего происшедшего, что не произошло, но смоделировалось программой, и каждый вариант, каждое отклонение создало собственный длящийся мир так, что их, поначалу одинаковых, но расходящихся в своих историях стало бессчётное множество, то как теперь определить, который же из них является настоящим?

Как отличить бессмертную душу от нереальной, но также ищущей счастья?

Ведь если десятки, тысячи, а, может, и миллиарды вариаций меня внесены в память и живут, разнятся в своих надеждах и поступках, обретают смысл под тихий аккомпанемент винчестера, то каждый я, единственный, и есть я, но который из всех них я?

Может, мы все ищем его след, отпечаток, взгляд изначального сознанья в глубинах каждого себя как подтверждение всякого из нас? И ностальгия, и вера в иное, вспоминание чего нет, но как будто бы существует где-то, узнаваясь в мелькнувшем лице, фразе, внезапном откровеньи происходящего, той правде, которую отчаиваются отыскать множественные миры. И не в этих ли поисках и сомненьях волшебством рождается душа, не подвластная байтам и форматам, ни машинному коду, ни коду ДНК?

Как оценить картину, не существующую, но написанную художником, поэзию, музыку — которые не повторятся никогда и нигде, сны и надежды, любовь и смерть, и то, что создано и драгоценно, или считается важным?..

Так обнаруживаются потерянные, но живые миры — жертвы безвредной программы, и, в общем, несложно отделить изначальный — выключить сервер, форматировать диски, удалить программные файлы или переустановить систему, но не сотрётся ли с ними и душа единая, неделимая и разделённая на бездны виртуальных существ? Не станет ли гибель фантомов смертью первичного мира, пусть не физической... хотя — как знать? Вдруг исчезнет он в каком-нибудь компьютере одной из бессчётных моделей, оказавшись порождением собственных копий...

Но здесь речь уже об ином, не о поиске потерянной и единственной души.



РЕСТАРТ

Кнопка РЕСТАРТ появилась где-то в середине XIX века, точная дата, как и всё, касающееся кнопки рестарта, содержится в глубочайшем секрете.

Кнопка РЕСТАРТ предназначена для того, чтобы выигрывать уже проигранную битву.

Владеющий кнопкой способен повторять кампанию многократно, выискивая те единственные удары, что сразят превосходящего противника.

Противника, который не подозревает, не может осознать, что в каждом рестарте снова и снова совершает одинаковые действия, повторением превращаемые из победных в гибельные. Поражение кажется фатальным. Враг — неуязвимым и сокрушительным. Разгром — ошеломляющим.

Примером тому множество сражений, и не только ХХ века, о чём будет сказано ниже.

Многократным рестартом можно довести ситуацию до абсурда, сделать её невероятной, как случилось с Российской Империей, уничтоженной бандой бродяг.

Любопытно наблюдать действие кнопки рестарта при вторжениях миротворцев в третьи страны, утверждении безобразных и нескончаемых режимов многоличинных демократий, в бесславном провале свободоносных начинаний и футболочной смерти Че Гевары, в обречённости людей и народов, которые не подозревают о существовании кнопки рестарта.

Использование кнопки рестарта могло бы быть незаметным, но небрежностью владеющих ею оставляет по себе видимые следы. Так, гибель «Титаника» оказывается детально описанной в малоизвестном романе за четырнадцать лет до самой катастрофы, а мрачные рекомендации Протоколов, поражающие внечеловеческим цинизмом, мы можем отследить только теперь, когда всё написанное сбылось или было исполнено.

Зная о кнопке рестарта, я опытным взглядом различаю её применение во всём — от Французской Революции и Ватерлоо до падения Рима, в отступлении македонской фаланги и боях столь древних, что кажутся поглощёнными бездной, и я достоверно знаю, что кнопка рестарта позволяет перезапускать историю как одну глобальную битву, с самого начала времён, и она не раз и не два уже начиналась сызнова.

Пророки и ясновидцы провидели грядущее, лишь вспоминая картины прошедших рестартов. И магия и волшебство, асуры и боги, астравидья и Арджуна, гора Меру в Гиперборее и Атлантида, Титаны и звероголовые, пахтанье океана и Червь-лабиринт, что был когда-то домашним животным, и мгновения дежа вю, когда вы вспоминаете вдруг, что это уже было, всё, всё — обрывки бессчётных рестартов, приведших к одному сегодняшнему дню; и даже вспоминание о Золотом веке — первой, ещё ни разу не переигранной реальности, уже стирается в сознаньи как тусклый сказочный миф.

То, что я рассказываю вам о кнопке, чрезвычайно опасно, но я считаю это знание настолько важным, что риск одной жизни — ничто в сравненьи с предстоящим пораженьем человечества. К чему оно, я точно не знаю. В соответствии с Божественным замыслом, изложенном в Писаньи, людство должно батрачить на виноградниках, но я не могу представить монстра, способного сожрать такое количество винограда, даже если давить его на вино или перегонять в спирт...

Неоднократно являлись знающие, как и я теперь, о кнопке рестарта, и пока мы есть, нет окончательного поражения; но каждый раз, когда люди начинают прозревать, открывать для себя, благодаря провидцам, что происходит на самом деле, против них применяют кнопку рестарта, и всё начинается сначала.

Прискорбно признать, но думаю, что когда эту краткую рукопись увидит читатель, мир вновь подвергнется перезапуску, и виной очередному концу и началу света буду опять я...



ИЗ «КНИГИ АРТА»

СТИЛЬ ФЭНТЕЗИ

Однажды в ответ на прямо поставленный вопрос Стасик произнёс определение стиля «фэнтези» в изобразительном искусстве.

«Это — голая баба с мечом, летящая верхом на драконе».

Нельзя было выразить суть «фэнтези» точнее и исчерпывающе охарактеризовать явленье, в которое выродилось такое тонкое и прекрасное искусство живописи.



РЕАЛИСТ

Некто Олег, вознамерившийся ощутить, понять реальность как таковую, реальность вне себя, не зависящую от этого себя, решает следовать только фактам. Отбросить как заведомо ложные все мнения о фактах — свои и чужие.

Как бы пройти Путём Правды.


Он начинает со своей речи — этого иезуита тела — и пытается говорить только правду. Не позволять себе излагать своё мнение о вещах. Например, он не скажет: «Хорошая погода», — но только: «Солнечно», — ибо первое — это мнение о погоде и неизвестно на самом деле, хороша она или нет.

Сразу же он сталкивается с невероятной трудностью.

Мнения оказываются везде!

Ими обмениваются на улице и дома, и на работе, и за столиком в кафе. Чьи-то мнения излагает телевизор, мнениями пестрят газеты, ими полны книги и даже научные труды! Ими трещат, как ни странно, живописные картины, стихи, музыка! Полчища мнений, точно обнаружив врага, восстают из ниоткуда вокруг и осаждают Олега. Он поражается, как он раньше не замечал их несметную орду, явившуюся перед ним, чтоб утаить настоящую правду.

Как будто сходя с ума, Олег открывает, что они проникли в него с изначала, захватили его череп, уши, глаза, язык. А через неделю, со вскриком изумления и ужаса, Олег узнаёт, что сам он и есть все эти мнения — он составлен из них как из кирпичиков «Лего», и вот тут, в этом пределе безысходного тупика и отчаяния, мнения, из которых он, Олег, сделан, вдруг словно бы раздаются, открывая дыру — дыру взгляда, понимает Олег, — по ту сторону которой лежат реалии, ясные и настоящие фрагменты незнакомого ранее мира.

С этого начинает видеть он только факты, слышать только факты. То есть слышит он уйму интерпретаций — и наблюдает тот факт, что вот данный конкретный человек излагает своё суждение о таком-то конкретном явленьи. Или домысле, что неважно. Спутанный клубок мнений являет для него данность, существует наравне со всем что есть. И достаточно.


Знакомые держат его дуболомом или тупарём.

А этот некто — реалист (Олег) — видит в натурных пространствах пейзажей галлюцинирующих, излагающих глубокомысленные соображения о смысле или развитии своих галлюцинаций, которыми они сами и являются (за исключением разве тела — ландшафта нейронных путей; да ещё кого-то — невидимого смотрящего). Это подобно толкованию сновидений или предсказанию будущего по полёту птиц...


А потом — снова вдруг — свершается последний прорыв. Сознанье Олега сквозь кокон его плоти пробивает брешь во внешний простор — и через выбитые дыры органов его чувств мириады ежемгновенных фактов, приведённых к абсолютной равноценности, устремляются внутрь его, Олега, и как горная лавина погребают его под собой.


Он исчезает в факте себя — наконец ощутив в последний неоконченный миг весь мир как факт, никем не данную данность.



ЗОМБИ

Случилось так, что и отец мой и мать умерли, но потом ожили и даже стали моложе. Лица их, правда, изменились — у них появился какой-то остекленелый взгляд и утяжелившаяся нижняя челюсть.

Мы живём на берегу моря, где проходят грузовые корабли, следуя в порт.


Я пытаюсь удержать их от смерти, насколько хватает сил — и они вроде живут, какие-то, впрочем, индифферентные, что ли, я не могу их расшевелить.

А потом я замечаю, что у них есть шарик. Он как бы есть, хотя его нет, он то видим, то невидим, и висит в воздухе где-то на уровне морского горизонта. И я обнаруживаю, что этот шарик — это будто бы их сила, они лишь глянув на него, даже просто как-то внутренне обратившись к нему, могут всё. Могут выполнить любые свои желания. Любые — ничего невозможного! И ещё я узнал, что они знают всё. Но ничего не желают.

В том-то и дело, у них исчезло желание, этот огонь, сжигающий и сгорающий, и дающий тепло, который и есть жизнь, а они — мертвы. Моё желание воскресило их: так я узнал о мире мёртвых, что они всё знают и могут, но лишены желаний.



МЕСТО ПРЕБЫВАНИЯ СВЯТЫХ

Из сострадания все святые пребывают в аду.



ИЗ «ГАЛЕРЕИ ЛИТОБЪЕКТОВ»

ужасное
НАШЕСТВИЕ ЖАБ

Самым отвратительным и прожорливым существом на свете, по мнению украинских ботаников, является камышовая жаба.


тавило им это животное.

Ещё немного, и миллионы этих «мерзких созданий» заполнят всю Украину, поставив под угрозу существование многих видов уникальных животных, обитающих на «зелёном континенте». Полностью «заселив» северные районы страны, полчища жаб стремительно вторгаются в южную часть Представители этого вида передвигаются по рекам, запрыгивают в


железнодорожные вагоны, путешествуют в грузовиках, притаившись в ящиках с овощами и фруктами. По ночам местные фермеры с ужасом просыпаются от режущего слух лающего кваканья — это значит, что и в их краях объявилась камышовая жаба.


ради надо сказать, что украинцы пожинают плоды собственной беспечности. Обитательница Америки никогда сама не проделала бы длинный путь


время её завезли сюда для борьбы с насекомыми-вредителями, наносящими серьёзный ущерб хозяйству. Но жабы на новом месте принялись размножаться с необыкновенной быстротой.


у камышовой жабы не осталось никаких природных конкурентов или хищников, которые смогли бы регулировать их число. Напротив — пришельцы угрожают сжить со свету многих «старожилов» украинской фауны. Привыкшие питаться лягушками змеи, вараны и другие украинские рептилии не могут есть камышовую жабу из-за сильно развитых у неё ядовитых желёз.

Серьёзная опасность нависла сейчас над национальным парком Украины. По последним данным, полчища жаб вплотную подошли к границам этого крупного заповедника. Их вторжение может привести к самым плачевным последствиям.


(ТАСС)

(Текст перепечатан с сокращениями)


1
А. К. «<...> речь <...>, скорее, об осознанной не-необходимости. На коей, по сути, и стоят литература, танец, рай, варенье без косточек, цивилизация, рифма, мода, сочувствие, жизнь, игра» (Ю. Ц., ©П №4, вступиловка).
«<...> это и есть подвижничество, самодостаточный, непрактичный жест» (Алексей Цветков (младший), «Пятно»).

Версия для печати