Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Слово\Word 2012, 75

Пространство трехмерного времени. Повесть ассоциаций

ПРОЗА И ПОЭЗИЯ

Ефим Гаммер

Пространство трехмерного времени

Повесть ассоциаций

(Окончание. Начало в № 74)

 

Часть третья

"Только чрез Иерусалим желаю я возвратиться в Россию".

Из письма Николая Васильевича Гоголя –

Надежде Николаевне Шереметевой.

Январь 1843 года.

 

Вместо предисловия

МАХПЕЛА

Гробница библейских патриархов Махпела воздвигнута царем Иродом за четыре года до нашей эры. Из того же иерусалимского камня, что и Стена Плача. Ни износа ей, ни забвения.

Хеврон… Махпела… Вечность…

В зале Ицхака и Ривки (Исаака и Ревеки) – там, где молятся на коврах и голом полу арабы и евреи, – зацементированный лаз в подземелье. Над ним – жерлом допотопной пушки – медная труба. Встань перед ней на колени, ложись лицом на высверленные отверстия, и острым блеском костей мигнет дно пещеры. Но если не повезет в первую секунду, то сколько потом ни вглядывайся, не будет никакого вознаграждения утомленным глазам – мгла, едва уловимое смещение контуров и затхлое дуновение древних пергаментов. Что это? Запах иссохшей человеческой плоти?

Смотритель Гробницы Мустафа говорит: это язык мертвых. Мертвые, поясняет мистически настроенный араб, разговаривают с живыми на языке запахов.

Но можно ли верить Мустафе?

Французским туристам он втолковывал: арабская нация самая древняя в мире, а учение Мухаммеда, пророка Аллаха, породило иудаизм и христианство.

Мустафа продает у входа в гробницу библейских патриархов и пророков, где – по преданию – нашли последнее земное прибежище также Адам и Ева, украшения из дешевого белого металла. Подслеповатым его глазам они почему-то представляются серебряными изделиями из сокровищницы царя Давида... или Соломона.... или Ирода... или Понтия Пилата – в зависимости от образовательного ценза и антикварных изысков экскурсантов.

Можно ли верить Мустафе?

Французский еврей Давид, переписчик Торы, приносит к центральным воротам гробницы книгу "Зогар" и читает стоящим на посту сорокалетним солдатам-резервистам – в Израиле их зовут "милуимники" – любопытный абзац о грядущем воскресении покойников.

"И восстанут из праха"... Поясняет: у каждого в затылочной части головы, у основания черепа, имеется некая косточка, которую даже мельничному жернову не перемолоть в муку. Вот из нее-то и произрастет человек после смерти.

Бородатые резервисты – доктора наук, технари, журналисты – вспоминают о генной инженерии, стойкости костной ткани, антропологических портретах профессора Герасимова. К ним, источающим запасы эрудиции, активно жестикулирующим, присоединяется гладко выбритый усатенький патруль в составе таксиста, продавца фруктов с рынка Кармель и директора школы для трудновоспитуемых подростков. И генная инженерия подвергается сомнению. А антропологические портреты профессора Герасимова – осмеянию.

Можно ли верить Давиду?

Хеврон – один из четырех святых городов Израиля. Здесь всегда жили евреи. Сегодня они живут неподалеку от Хеврона – в Кирьят-Арбе, за железными воротами, охраняемые солдатом.

Арабские дома сходят по кругу с горных уступов к Кирьят-Арбе, втискивают ее в металлическое кольцо из заборов и колючей проволоки. Выйдешь за предел без оружия – нож в спину. Выйдешь с оружием – камень.

...Шестнадцатилетний юноша Йоси Твито вышел за предел очерченного круга. Тяжелое ранение. Больница. Намеревался починить велосипед в Хевроне, теперь чинят его самого.

Через несколько дней студент религиозного училища Юваль Дерех, омывая собственной кровью мостовую, догреб чуть ли не вслепую до армейского поста. Бородатый русский репатриант Гриша оказал ему первую помощь. Затем оттянул затвор скорострельной американской винтовки М-16. Прозвучали выстрелы. И над мечетями вспорхнули жирные голуби. Лениво шевельнули крыльями – и вновь под карниз, в тень, подальше от нарождающегося солнца, туда, где их пожирают змеи, охочие до белого голубиного мяса. Как змеи взбираются на немыслимую верхотуру, нацеленную из средневековья в космос? Смотрители гробницы Адама и Евы, одетые в кремовую форму цвета иерусалимского камня, не говорят. Однако каждую пойманную гадюку запускают с лукавой улыбкой в бутылку из-под кока-колы и выставляют в общем зале, у своих вымытых перед молитвой ступней, на цветастом ковре, том ковре, на который не имеет права ступить ни одна еврейская нога. Солдаты внутреннего патруля оберегают их от евреев. И выслушивают оскорбления от ретивых ортодоксов.

– Прислужники арабов!

– Мы молимся – арабам путь открыт. Арабы молятся – нас гонят взашей.

– Почему евреям закрыт доступ в зал Ицхака и Ривки (Исаака и Ревеки), когда здесь молятся арабы?

– Где справедливость?

Справедливости нет. Есть устав и секретные распоряжения командования: не обострять религиозную нетерпимость! За счет евреев, разумеется.

И устав, и секретные распоряжения известны всем – во всех подробностях. И нашим, и вашим – известны.

Туристам и поселенцам легче. Для них устав не писан. Их устав – расторопность, смекалка и инстинкт самосохранения.

Юваль Дерех, выйдя из синагоги "Авраам авину" – "Наш отец Авраам", засек двух молодых арабов с ящиком, полным кур. Но не насторожился. Он шел по улице, арабы за ним. В восьмидесяти метрах от него – армейский пост. Это знал он. Это знали и арабы. Нож извлечен из-под связки кур. И – бросок к Ювалю. Подлый удар сзади. Еще удар. Юваль – за пистолет, что в открытой кобуре на боку. Но поздно. Рукоятка выскользнула из окровавленной ладони.

Ориентировка: совершено нападение на студента религиозного училища. Ему нанесены ножевые ранения в спину, грудь, голову, руку. Террористами похищено личное его оружие – пистолет российского производства – "Макаров". На поиски бандитов выделить всех свободных от караульной службы.

И звуки тревожной сирены накладываются на гнусавые завывания муэдзинов.

А в казарме, шнурующей ботинки, натягивающей каски и бронежелеты, колобродят слова с англо-русским акцентом: "Хасам Касба! Хасам Касба!"

Касба по-арабски – центр города. Но из-за того, что кинут нас в центр арабского города – никому не легче. Безмятежная жизнь, если она и бывает у резервистов, видать по всему, закончена, пока не поймают террористов, не найдут пистолет Юваля Дереха.

– Хасам Касба, чтоб тебя!

И следом печальное: "Отпуска отменены!", трагикомическое: "А у меня коньяк во фляжке. Остался с ночи. Не выливать же! А как я проторчу целый день на солнцепеке без воды?"

Хеврон, когда не закапываться глубоко в историю, "знаменит" еврейским погромом 1929 года, вспыхнувшим тотчас, как главный муфтий Иерусалима Аль-Хусейни, впоследствии друг Гитлера, заявил, что евреи хотят отобрать у арабов "мусульманскую святыню" – Стену Плача.

23 августа сразу же после пятничной молитвы арабы Хеврона вооружились палками и набросились на евреев, попадавшихся им по дороге. Затем направились в йешиву – религиозное училище, где застали всего одного ученика, и на месте растерзали его.

Представители еврейской общины обратились к английской администрации за помощью. Однако им посоветовали запереться и тихо сидеть дома.

Убедившись в том, что британские власти не окажут евреям никакой поддержки, арабы уже на следующий день, рано утром в субботу, двинулись к их домам.

Теперь их вооружение составляли не только палки и камни. В ход пошли ножи и сабли.

Налетчики никого не щадили. Зверски убито и смертельно ранено было 67 человек. Среди них и самые именитые горожане: директор банка Авраам Слоним, дававший погромщикам ссуды на выгодных условиях, аптекарь Бен-Цион Гершон, лечивший прежде своих убийц, их детей и престарелых родителей. Эти евреи, как и многие другие, в том числе изнасилованные девочки и женщины, были изрублены на куски.

Исторической справедливости ради следует отметить, что почти семьдесят мусульман из двадцатитысячного арабского населения города не поддались общей ненависти и вакханалии, они спасли от неминуемой гибели около трехсот человек, укрыв их у себя дома.

Выжившие евреи – теперь глубокие старики. Их дома, окружающие гробницу праотцев, ныне принадлежат арабам, тоже старикам, выгуливающим коз и баранов в городском парке, между Махпелой и синагогой, в ста метрах от священных залов, куда – босиком и вымыв ноги.

Залы пусты. Хеврон закрыт. Хасан Касба!

1

Первого апреля, ровно в 00. 21 в Гробнице праотцев – Махпеле появился странный свет, явно неземного происхождения. Он шел наискосок от главного входа к внутреннему залу, и остановился, колеблясь, у металлических дверей с табличкой "Иосиф".

– Началось! – вздохнул арабский смотритель Мустафа, поспешно перебирая четки на коленях.

Он сидел на сборной, с брезентовым покрытием табуретке: затылок прислонен к стене, чтобы охладить воспаленный мозг. И глазами – слева направо – указывал мне на продвижение туманного создания по коридору.

В поведении фантома прослеживалась какая-то осмысленность, напоминающая ту, которую мы замечаем у постоянных посетителей музея: зачастую они сразу же после сдачи в гардероб верхней одежды, направляются к определенному экспонату, игнорируя менее для него привлекательные.

Так и это цветовое пятно.

Не заглядывая в залы Авраама, Исаака, Иакова, оно приблизилось к металлическим дверям с табличкой "Иосиф" и, словно слепец, на ощупь прошлось лучистыми пальцами по выгравированным на меди буковкам.

Зрелище вызывало оторопь.

Тут тебе явное нарушение внутреннего распорядка, но не потребуешь у нарушителя предъявить пропуск или откликнуться отзывом на пароль, да и оружием его не пугнуть.

"Стой! Стрелять буду!" – для него не несет никакой угрожающей окраски.

Ну, и стреляй себе на здоровье! Кому от этого хуже будет? Световое пятно не поранишь – не убьешь, а неприятностей от собственной инициативы получишь предостаточно. "За полночное громыханье затвором и порчу воздуха пороховыми газами в святом для трех религий месте – наряд вне очереди, а то и полковая тюрьма!"

Американская скорострельная винтовка М-16 лежала у меня на коленях, рядом с фонарем и репринтовой копией первого издания "Мертвых душ". Поверху обложки, созданной по оригинальному рисунку автора, шло "Похождение Чичикова", ниже, самым крупным шрифтом, "ПОЭМА", еще ниже, мелко, "Н. Гоголя", и завитушки-завитушки с множеством вкрапленных в орнамент черепов. Непроизвольно вспоминалось завещание Гоголя: "Тело мое не погребайте, пока не появятся явные признаки разложения".

Обморочное состояние души. Даже винтовка, и та не порывалась кинуться прикладом к плечу. Безмозглая, а ведь тоже с понятием. Не то, что азиатская гадюка, водворенная моим напарником по дежурству Мустафой в прозрачную бутылку из-под кока-колы. Змее пришествие потустороннего духа как раз было по нраву. Она вскидывалась на дне бутылки, пыталась выбраться наружу. Но запечатанное пробкой горлышко не пускало.

Мустафа приструнивал пресмыкающееся животное щелчком ногтя по стеклу. Но это, прежде испытанное средство, не помогало: гадюка разорялась пуще, билась, разъяв пасть, о прозрачную преграду. Складывалось впечатление, будто желала сказать нечто важное, доступное, по ее просвещенному мнению и таким недоделам, как мы.

По какой причине недоделам? По той, что ходим на двух ногах, когда правильнее ползать на брюхе. Еще и по другой: едим каждый день, завтрак, обед, ужин, и тщательно пережевываем пищу, когда разумнее ее заглатывать целиком и, забыв о добавке, переваривать на досуге неделю-другую.

Наблюдая за приятельницей-гадюкой, Мустафа воспринял себя толмачом. И минуту спустя приступил к переводу со змеиного: то ли издевался надо мной, то ли доказательно демонстрировал превосходство арабских служителей Махпелы над еврейскими охранниками из Русского батальона.

– Она говорит…

– Кто?

– Змея!

– Почему – она?

– Потому что беременна.

– ?

– Она говорит: "Закройте глаза!"

– Я на службе.

– Она говорит: "Превращения не будет, если не закроете глаза".

– Какого превращения?

– Превращения! "Какого" – она не говорит.

– Сами увидите! – послышалось из бутылки, и на какое-то мгновение почудилось, что змея заговорщицки подмигнула мне.

Я протер глаза: не заснул ли? Помигал себе в лицо походным фонариком, чтобы полностью очухаться. Русское присловье "солдат спит – служба идет" в данный момент не по моему адресу.

Какой сон? Дрожь в коленках, озноб в костях. И дикое любопытство: не иначе, как предстоит встреча с чужеродным разумом. Вот так, без подготовки, без предварительных инструкций. Бац, и ты в дамках – первопроходец! Занавесь зыркалки темными шторками, и быть тебе через мгновение свидетелем чудесного превращения. Чего? А вот это и предстоит разузнать.

– Процесс пошел, – Мустафа толкнул меня локтем в бок, когда я клюнул носом, роняя голову на плечо.

Вздрогнув, я тотчас пришел в себя и давай во все зрение лупить глазелками по световому пятну. Однако… ни пятна, ни приметного следа от него. А у металлической двери в гробницу Иосифа, официального отца Иисуса Христа, стоит человек в поповском облачении – хламиде до пят, в усах и бородке, и крестится-крестится. Справа налево, по православному.

Кто такой? Почему не знаю? Да и как вошел, если все закрыто и везде солдатские патрули?

– Ваши документы? – автоматически произношу, поднимаясь следом за Мустафой с лавочки.

– Нема! – разводит руками молодой человек, и тут я примечаю: правая рука у него укороченная, вернее, отсечена по кисть, из рукава не виднеется, а висит, подобием кобуры от "маузера" над левой коленкой, привязанная к поясному ремню веревкой.

– Как зовут?

– Кличут Хома.

– Ого! О тебе сейчас пишут и пишут.

– Да ну?

– Без "ну"! На, взгляни, – я вытащил из-за пазухи еженедельник "Секрет". Прочел отрывок из передовицы: – Противоракетная система "Хома", в переводе с иврита "Крепостная стена", более известна как "Хец-2", по-русски "Стрела-2", по-английски "Arrow-2". Так что ли, по-газетному?

– Я по-гоголевски.

– Выходит, Гоголь иврит изучал.

– Шастал в Иерусалим – вот и изучал.

– А ты?

– И я в семинарии.

– Бурсак?

– Богослов.

– Отчего же выглядишь, как дикарь?

– Вы о руке?

– Носишь, как амулет…

– Извиняюсь за показ усеченной длани, но, посудите сами, мне без нее – никак. Она свидетельница.

– Чего?

– Неблагочестивого моего поступка.

– Ага! – сказал Мустафа. – На том свете, значит, наши – арабские – порядки.

– Божьи! – поправил его Хома.

– Вот и я говорю – Божьи, значит, наши, арабские, – удовлетворенно повторил Мустафа. – За воровство руку отрубают.

– И дьявольские, если вы об отсечении неблагочестивой моей длани.

Я посмотрел на Хому, посмотрел на Мустафу, и оба они в длиннополых одеяниях – один в черном, второй в бежевом – показались чуть ли не братьями-близнецами: усатые, бородатые, не различающиеся по росту и комплекции, чего не скажешь о возрасте.

– Воровал? – начал я дознание. И поперхнулся. Дурацким показался мне собственный вопрос, за которым непременно последует дурацкий ответ.

Какой?

– Не воровал я на том свете!

– А на этом? – спохватился я.

– На этом довелось.

– При жизни?

– После смерти не воруют.

– А наказывают?

– Ох, Господи! Нас и при жизни наказывали. Присловье наше бурсачье. "Кожа – наша, воля – ваша: розги казенные, люди наемные – дерите, сколько хотите".

– Ну-ну! – погрозил я автоматом. – Мы тут без телесных извращений. – Докладывай – чей будешь и зачем по ночам шастаешь?

– Возвеселится пьяница о склянице и уповает на нее.

– Юмор?

– Прокимен, глас девятый.

– Не понял.

– В оригинале: "Возвеселится праведник о Господе и уповает на Него".

– Понял.

Я вторично залез за пазуху и вытащил фляжку с коньяком.

– Благодарствую, – сказал Хома. – Выпьем за помин души раба Божия Николая сына Васильича, рожденного с полного согласия родителей именно сегодня, 1 апреля, в День смеха, но много лет назад, когда наша планета была еще для веселия мало оборудована, и этот праздник именовался иначе – День дурака.

– Аминь и лехаим! – откликнулся я, чтобы притушить гневные искры в зрачках непьющего Мустафы, сына непьющего Исы, внука непьющего Мусы, потомка правоверного шейха Хевронского Ибрагима, откупившего у Ефрона Хеттеянина за четыреста сиклей серебра пещеру Махпела, где и похоронил жену свою Сайру…

В Библии (глава 23) он – Авраам, а жена его – Сарра.

Необходимо при этом еще и напомнить, что Иса, отец Мустафы, назван в честь Исаака, дед Муса – в память о Моисее, выведшем евреев из египетского плена.

Неисповедимы пути Господни!

Через три минуты после первого глотка, вернее сказать, уже после третьего, Хома осторожно стал выяснять у меня, уважаю ли я его?

Понятно, я его уважил и протянул конфетку, положенную нам, солдатам-резервистам, в виде приварка к сухому пайку. Но оказалось, я не так понял въедливого бурсака. "Уважение" крылось в напитке.

– Почему водку не держишь? Не уважаешь? А здесь русский дух. Здесь Русью пахнет.

– Здесь на постое Русский батальон. Из моего одноименного романа, – поправил я духарика. – И пахнет он сплошь и рядом еврейским духом.

– А вся Махпела – арабским, – добавил Мустафа.

– От вашего интернационала у меня уже голова кружится.

– Ну-ну, – придержал я его за локоть. – Не отваливай на тот свет, ты нам еще и на этом пригодишься.

– Затем и пожаловал.

– Тогда развязывай язык, а то молчишь в тряпочку.

– Я-то молчу?

– А кто?

– Наливай!

Я протянул ему фляжку.

Протер он губы о рукав хламиды и пригубил. Взасос, как молоденькую красавицу первой половой зрелости.

– Хорошо пошла? – спросил я.

– Хорошо. Кабы каждый день ходила.

– На каждый день не напасешься. А сегодня…

– Что – сегодня?

– Сегодня День смеха, вот мы полночные меха и раздуваем. Дыхнуть?

– Дыхнешь попозже. А сейчас растолкуй: какого смеха? Нашенского? Сквозь слезы?

– Какой получится.

– Ага, проговорился, но вслух не сказал...

– Что?

– А то, что твои предки именно так, смеха ради, мой народ в корчмах спаивали.

– Мои предки – жестянщики и кузнецы. Твоему народу в Одессе доспехи ковали, чтобы там, – показал на сердце, – или здесь, – показал на ширинку, – не поранили, – сделал выразительную паузу. – Либо вражьей стрелой, либо острым взглядом заморской панночки.

– Коньяк твой тоже из Одессы? – недоверчиво спросил Хома.

– Из Тель-Авива!

– В этом разе не касайся классики, не тобой писанной, нехристь! – запальчиво воскликнул Хома и тут же спрятал фляжку за спину, боясь, что отберу.

Но я не отобрал. Пожалел поддатого инвалида: в раю, небось, только приторный нектар выдают под расписку о стопроцентной трезвости.

Посмотрел на него, как пьет, как чмокает от удовольствия принятия, и заинтересованно – не гипсовая ли? – коснулся отсеченной руки, свисающей у левого бедра вместо "маузера". Мертвые пальцы живо сомкнулись в кулак, и моя кисть оказалась в капкане. Дерг-дерг – ни в какую! Я привязан к руке, рука к витому из веревки пояску, поясок к бурсаку Хоме, а Хома к фляжке. Буль-буль – не отвяжется!

– Попался! – удовлетворенно сказал Мустафа. – Говорил же: "началось", а веры нет – так ходи теперь на привязи. Куда он – туда ты.

– А куда он?

– В тартарары. И тебя утянет.

– Брось дурака валять!

– В День дурака? – усмехнулся смотритель Гробницы.

– Высвободи!

– Это никак не получится.

– А если заплачу?

– Меньше, чем за полста шекелей…

– Выгребай! – приоткрыл я свободной рукой вход в карман воинских шаровар, не предполагая, что и его вовлекаю в ловушку.

Сунулся Мустафа в мой карман, и завис в нем: будто его там защелкнуло. Ни взад – ни вперед, сиди на месте и не кукарекай. Для ночи – слишком поздно, для утра – слишком рано, а вот для нечистой силы – самый срок.

– Теперь вы ко мне привязаны, – удовлетворенно сказал Хома. И зачмокал с характерным вкусовым звучанием, наполняя стосковавшееся по сорокаградусной начинке нутро.

– Я на службе! – дернулся Мустафа. И не выдернулся.

– И я! – доложил Хома. – Где ключи?

– Какие ключи?

– От входа.

– Ты уже вошел.

– Открывай дверь, и веди вниз.

– Посторонним запрещено!

– Я не посторонний, Мустафа! Я здесь уже был, с твоим дедушкой Мусой хаживал в подземелье.

– Так ты тот Хома из 1909 года?

– Хошь – потрогай, если зенкам не доверяешь.

– Дед о тебе сказывал. Череп российский, сказывал, привез на хранение, дабы он жизненной энергией предка нашего Ибрагима подзарядился. Так это ты?

– Честь имею!

– А деньги?

– Какие деньги?

– За проводы по замогильному лабиринту!

– Сначала верните череп, потом и о деньгах потолкуем.

– Есть в наличии?

Хома поплескал фляжкой, и – странное дело – она откликнулась не ритмичным движением алкогольной жидкости, звоном монет откликнулась фляжка.

– Ба! – сказал Мустафа.

– Червонцы! – сказал Хома. – Открывай двери, дядя. Веди!

– А не обманешь?

– Не обману!

– Где гарантии?

Хома опять побренчал фляжкой и дал Мустафе одним глазом взглянуть на золотые надежды.

Мустафа взглянул. И уверовал.

Уверовал и дверь открыл. Затем нашарил потайной рычажок под напольной плиткой. Опустил его с усилием в приметный паз, и каменное надгробье повернулось на оси, открыв винтовую лестницу.

– Идем!

И мы пошли. Одной связкой. Как скалолазы. Но не на вершину Махпелы, а в ее глубины. Впереди Хома, за ним я, следом Мустафа с прицепленной на кожаном ремешке бутылкой из-под кока-колы, где шипела от неудовольствия растревоженная змея-гадюка.

 

 

2

Майор Пини – сорок восемь израильских лет, пружинистая походка, ермолка на голове – вводит в раствор Касбы свое разношерстное воинство, интернациональное по духу и внешности, еврейское по существу.

– Рассредоточиться по обе стороны улицы! Интервал три метра!

Рассредоточились со сноровкой. "Русский" в паре с "русским". "Грузин с грузином". "Индус с индусом". "Американец с американцем".

Мендель, инженер из Ташкента, ростом с двух Ициков, басит:

– В резервисты идут только русские и фраера.

– Точно! – подхватывает толстенный, многоведерного объема, аргентинец Ицик с ностальгически звучащей для нас фамилией Смирнов.

Бедолага, много раз доказывал "русским", что он чистокровный еврей, потом не выдержал:

– Я внук водки Смирнофф – оф-оф!

И "русские" уважили Ицика, приняли за своего. В особенности расположился к нему друг мой сибирский Мишаня Гольдин из малоизвестного даже географам города Киренска, где я с ним и познакомился, когда работал в местной газете "Ленские зори". Мишаня тоже оказался однофамильцем водки, самой популярной среди русскоязычных солдат Израиля, – "Голд". Правда, Смирнов, в отличие от Гольдина, обманул наши ожидания – не брал ни грамма, стервец!

Религиозный старик Аарон Коэн, которому предписаниями иудаизма запрещено входить в Гробницу предков, следовательно, и нести там караульную службу, поспешает на чугунных ногах за "аргентинцем" Смирновым и готовит издевательскую для нашего уха фразу – нечто о виллах и "Вольво": мол, не успели эти "русские" приехать в Израиль, как сразу приохотились к особнякам и дорогим иномаркам, покупаемым за полцены, на льготных для репатриантов условиях. Не то, что он и прочие первопроходцы, кровь проливающие за Святую землю на Шестидневной войне, и на войне Судного дня, и на войне в Ливане, и на всяк прочей войне, не счесть уже какой...

Но суровый инженер из Питера с не менее суровой немецкой фамилией Зелигер придерживает ветерана израильских войн, перенесшего нелюбовь к русским танкам на эмигрантов из сталелитейного государства, где металла на душу населения больше, чем в Израиле булочек с маслом.

– Не нарушать дистанцию!

Мы запираем Касбу на живой ключ из солдатской плоти. Запираем от внешнего мира. Внешний мир для Хеврона – это Израиль и настырные журналисты. Я сам журналист. От меня не запирают ни Касбу, ни Хеврон. Я – вне конкуренции.

Касба закрыта. Патрули разбросаны по всем перекресткам.

Если не считать животы и седину в бороде, выглядим мы довольно браво. Каски с поднятым плексигласовым щитком, предназначенным защищать физиономию от метко пущенного из пращи камня. Бронежилеты. Американские винтовки М-16, показавшие убийственный класс во Вьетнаме. На стволе – насадка для стрельбы резиновыми пулями. На ремешке, у пояса, – гранаты со слезоточивым газом. Послюнил палец, и проверяешь направление ветра – на всякий случай. Убеждаешься, как в истории с бутербродом: ветер всегда в твою сторону. И выпячиваешь грудь: поостерегитесь, у меня, глядите, граната! Бесполезна граната. Нож при этом ветре надежнее. А нож – у врага за пазухой, рядом с похищенным у Юваля Дереха пистолетом. Своей пули не слышишь. А ножа своего не приметишь. Носят нож – я о профессионалах – в рукаве, на резинке, как и мы в детстве, когда играли в казаков-разбойников. Дерг кистью – и рукоятка в изгибе пальцев. Рывок руки и – наступает мгновение стремительного змеиного укуса.

За спиной – магазинчик, где режут кур со сноровкой. Ножичек там в правильных руках и пляшет, подлец, безостановочно. Только и слышишь "чик" да "чик", затем слабые вскрики птиц с перерезанным горлом и жадное до жизни трепыхание крыльев. Справа от тебя, метрах в ста, Мишаня Гольдин, слева, на том же удалении, Мендель Шварц. Сзади "резчик по живому горлышку" с неутомимым лезвием. Впереди... О, господи, начинается!

Навстречу тебе, на твой автомат, прет народ с покупками и желанием непременно прорваться через заслон. Детки напротив тебя собираются в кучку и делают вид, что играют в камешки. Минута-другая, и выясняется: все они живут тут, за углом, в соседнем доме. Каждому нужно позарез в свою квартиру, на кухню, в ванну, либо туалет – покушать, попить, отдохнуть, пописать, покакать. А ты – негодяй! пес сторожевой! – встрял шлагбаумом поперек их дороги к большой и малой нужде, к семейному счастью и утолению аппетита.

А дорога – шириной в один "Мерседес". Не развернешься на ней, не объедешь. И по ней, продавливаясь меж замолкших домов, грядет неприятность в виде серьезно беременной женщины с сосунком на руках.

Поначалу прибегаешь к фантазии:

– Туда нельзя! Там... там сейчас заминировано!

Неприятность твоя молча отходит к товаркам, пребывающим еще в девическом состоянии и посему не беременным. Товарки подзуживают подругу: Чего терять тебе, курица? Ты уже беременна, значит, и карты в руки, хоть и заняты они сосунком.

И вновь с угрозой поднимается живот – как булыжник пролетариата.

А позади, в магазинчике, лезвие "вжик-вжик", и запоздалое кудахтанье, и пикантный – не для твоих ноздрей! тебе его сторониться надо! – запах свежей крови. Пусть куриной, но крови... живой крови, зажигающей звериные инстинкты

Поднимается живот, угрожающе поднимается. И шажки под ним мелкие, сторожкие, но ужасно скрипучие. Зачем только носят эти женщины в такую жару – поди, градусов тридцать – туфли на каблуках? Дырявят гудрон, портят обувку и – скрипят, скрипят...

А над туфлями – оскал, белки глаз и множество слов о младенце, который – именно в этот момент своей плакучей истории жизни – описался, обкакался, взопрел, окостенел, окосел, обмишурился, отоварился и вообще ненавидит с рождения всех вас, "олим хадашим ми Руссия" – новых репатриантов из России, понаехавших сюда от белых медведей, с Невских проспектов, Арбатов и Домских площадей.

А за туфлями – еще туфли, еще туфли, еще... На таких же каблуках. На таких же скрипучих подошвах. Над ними – упрятанные в одежды ноги. Над ногами – упрятанные в одежды бедра, груди и лица. Но иной, не молочной упитанности. Не сопровождаемые младенцем. Девственные, по всей видимости.

И – говор, говор, говор.

И тут – творческое, спонтанное, питающее белых медведей на Невских проспектах... и на Арбатах, и на Домских площадях...

– Ани командос Руси ми Афганистан! – кричу, делая тут же, для самых сообразительных, подстрочный перевод на язык моей "Азбуки" и "Родной речи". – Я русский командос из Афганистана.

Русские из Афганистана для них – гяуры, что тоже требует перевода. А перевод в их понимании звучит приблизительно так: "иноверцы-христиане, резавшие мусульман без счета". Стоит арабу различить "Руси" в стыковке с "Афганистан", как он становится тише воды.

Беременная неприятность, услышав крики предостережения – "Ани коммандос руси ми Афганистан!" – уже не грозит вздутым животом, а товарки ее подбирают юбки и по пыльной мостовой трусят к другому перекрестку, оккупированному уже не русскими израильтянами, способными утихомирить и Соловья-разбойника, а восточными усатенькими побрательниками – с виду более толковыми.

Толковые побрательники, восточного вида и повадок – выходцы из Йемена, Алжира, Египта, Марроко – хоть и знают в большинстве своем арабский с детства, но с женщинами не заигрывают. Вдруг пустые слова – это оскорбление чести и нравственности девичьего сословия? Обвиноватят, потом доказывай трибуналу, что – ни сном, ни духом.

Поэтому толковые побрательники, без ссылки на Афганистан, используют наш прием:

– Ты понимаешь по-русски?

Женщины в закуток, и давай лупить глазами по откормленным усатеньким мордам. "И эти оттуда?" Трудно мыслить, когда в мозгу стереотипы: русский – это голубые глаза, светлые волосы, и в каждом кулаке по нокауту.

А эти что-то непохожи. Но ведь говорят, говорят по-русски!

Толковые побрательники на службе резервистов время зря не теряли, шли в ногу с репатриацией евреев из бывшего Советского Союза, принесшей Израилю миллион жителей, а им, резервистам-милуимникам, – на гражданке директорам школ, бизнесменам, владельцам ресторанов, лавочникам – новых друзей, учеников, работников, покупателей. Вот они и изучали язык Пушкина и Бунина по первоисточнику, полагаясь на не вполне квалифицированных преподавателей. Поневоле набор освоенных ими у товарищей по оружию слов был довольно убог и запросто позволял схлопотать по роже даже при невинном флирте. "Ты меня уважаешь? Хочешь потрахаться?" – спрашивали они женщину при первой встрече. До второй, как правило, не доходило. Но виноваты не они? Виноваты или... Нет, не будем о великих знатоках языка Пушкина и Бунина из Козлодойска, подшучивающими над соплеменниками из восточных стран, которым ныне явно не до флирта. Они прибегают сейчас к русскому лишь по одной причине, чтобы обескуражить – напугать толпу, сдержать людское наводнение. Стрелять запрещено даже в воздух…

3

– Не обмишурься, не спотыкнись! – говорит Хома-путеуказчик, спускаясь по крутым ступенькам.

Я согласно киваю: споткнуться здесь убийственно – шею свернешь, и еле поспеваю следом, двигаюсь бочком, цепко схваченный клешнями-пальцами его, казалось бы, отрубленной и посему мертвой руки. Мустафа топает сзади, не имея возможности противостоять магнетической силе моего кармана с полусотней припрятанных шекелей.

Такая вытянутая полукругом компания уже далеко не то, что представляется при словах: "сообразим на троих". Однако "соображать" приходится. Иначе "сообразят" за твой счет. Как это понимать? Да, впрямую и понимать. Летучие мыши – вампиры шмыгают над головой. Того и гляди, примут на посошок кровушки моей, сдобренной алкогольным градусом. Почему моей? Потому что у них тяга к спиртному. У кошки к валерьянке, у летучих мышей к чему покрепче. Не из головы взято, из научного журнала! А проверять гипотезы докторов и кандидатов в оные на собственной шкуре никакого, поверьте, интереса.

– Мустафа! – обращаюсь к напарнику, – придумай что-то.

Смотритель Гробницы одарил меня хитроватым взглядом и начал несколько витиевато, но со значением:

– Мысль дается один раз, и прожить ее надо так, чтобы не было мучительно больно за содеянное и его последствия.

Что-то знакомое послышалось в этих словах. Нечто подобное вбивали мне и насчет жизни. "Прожить ее надо так, чтобы не было мучительно…"

Пока что мне мучительно от предположений, что моя хмельная кровушка вот-вот помчится по жилам этих крылатых тварей-упырей.

Моя! И ничья другая!

Хома – вообще не жилец, без белых и красных кровяных шариков, сплошное недоразумение – этакое брожение испорченного дыханием воздуха.

Мустафа пусть и жилец, но кровь его, словно святая водица – ни на грамм в ней милого ночным хищникам зелья.

А во мне… И не подсчитать, сколько этих граммов собралось под куполом мозга и дрожмя дрожат в страхе дремучем.

– Хома! – не полагаясь на Мустафу, воззвал я и к проводнику, видя, как летучая мышь примостилась на стволе моей скорострельной винтовки, висящей по-партизански поперек груди, и облизывается в предвкушении славной попойки.

Хома оглянулся и нравоучительно произнес:

– Гляжу я на тебя, чадо мое, и вспоминаю давнюю историю из моей босяцкой бурсы. Лишили нас в виде наказания вечернего чая. И что же мы сделали? Запротестовали на первой же литургии. Каким образом? Символическим. Во время пения Символа Веры, который оканчивается словами – "чаю воскресения мертвых и жизни будущего века", мы громко выдали – "чаю!" и затянули паузу. Спрашиваете, каков итог нашего святотатства? Отвечаю. Начальство мигом отменило наказание – во избежание, как сказано было в секретном реестре, дальнейших кощунственных выходок.

– А мне что прикажешь делать?

– Я не приказываю. Я напоминаю: желаешь улучшить представление о себе в чужих глазах, прикинься сначала идиотом.

– Проще, Хома!

– Проще только мощи и…

– Ну! Не тяни!

– Голь на выдумки хитра.

Мои выдумки – не шибко головастые. Но все же – дети двадцатого века, внуки двадцать первого.

Я нажал кнопку электрического фонаря, прикрепленного к поясу, и ослепил гнусное воинство.

Кинулось оно во все свои перепончатые крылья прочь от света – туда в укромный закуток, в зыбучую темень, где ни пулей не достать, ни штыком.

"Пуля – дура, а штык – молодец" – вспомнилось мне по неведомой причине.

При чем здесь пуля? При чем штык?

И пуля и штык, что матерное слово: подтекста с воз и маленькую тележку, а полезных свойств на данный исторический момент – никаких! Неприменимы эти воинские атрибуты в нынешних условиях, приближенных к боевым. Точно так же, как сегодняшним днем, когда ловили террориста, похитившего пистолет Юваля Дереха.

4

Волнами вздымаются женские бюсты. Негодованием исходят дети. Будь тут съемочная камера – крути на пленку сюжет и продавай зарубежной телекомпании за большие деньги. Все, до старательного детского визга, срепетировано, отлажено загодя невидимым режиссером. Но камеры нет. И детишки плачут по инерции, сначала будто бы натурально, потом не совсем серьезно, просто для баловства. Надо же плакать, когда рядом израильские солдаты. Впрочем, и без слез, их понять можно. На головах у пацанчиков подносы с питами и бейгале – своего рода хлебцами и крендельками. Их необходимо срочно распродать, иначе зачерствеют. Они продали бы свой товар и нам, но солдатам не рекомендуется покупать у них что-либо съестное. Отравят на раз, и случаи подобные – не пропагандистская выдумка. Вот детишки, не сторговавшись с нами, и плачут, слезоиспусканием намекают на черствость наших сердец.

– Пропусти ребятенка! – говорит Мишане Гольдину мой двоюродный брат Гриша Гросман: родился под бомбами в Одессе 1941 года, с шести лет осиротел – остался без мамы, умершей в Риге, и, наверное, потому, что сам наплакался, не выносит детского хныканья. – Пропусти ребятенка! – говорит. – Настырный, душа болит.

А на подносе, под питами, у чумазого лицедея припрятан складной нож. Не им ли пырнули Юваля Дереха? Вынесет ребятенок нож – доказывай затем, что не голубь клюнул нашего ешиботника.

– Пацанчик назад, – произносит Мишаня. – Отдохни от слез, съешь конфетку. И угости приятелей.

И бросает на поднос горсть сладких стекляшек в фантике, пяток из тех, что мы получаем в пакете с "сухим пайком", наряду с консервами и галетами.

Детский хор, шмыгнув носом, приступает к плачу по потерянному ножу, к притворному, исключая две-три нотки, плачу. Камеры нет! Чего стараться? А нож забрали не навсегда... Закончится катавасия с розыском террориста – отдадут, как миленькие. Иначе суд, и плати в десятикратном размере за посягательство на личное имущество.

Женщины за их спинами – в голос. И уже не по-арабски, на чистом иврите шпарят:

– Твари безмозглые!

Это кому? Нам? Да, нам. Инженерам, журналистам, врачам, профессорам.

– Понаехали от белых медведей!

И это нам? Нам! Нам! Жителям Москвы, Ленинграда, Риги, Таллина, Киева, Минска.

– Своего же языка не знаете, сволочи!

Кому? Опять-таки нам, по паспорту стопроцентным евреям.

– Выучили бы хоть как-нибудь иврит, чтобы мы вас понимали.

– А то знаете всего два слова, и орете – "Ацор!" да "Ахора!".

Машинально перевожу в уме: "Ацор!" – "Стой!" "Ахора!" – "Назад!"

Перевожу и беру на вооружение.

– Ацор! Ахора!

В ответ – ураганный ветер визгливых слов, и ни одной басовой струи.

Где вы, мужчины, тыкающие нас финягой в спину?

Где вы молотобойцы-каменотесы, швыряющие булыжник на расстояние олимпийского норматива?

Мужчины неприметны в простреливаемом фарватере узких улочек. Увидят предостерегающе поднятую ладонь солдата – и ретируются к базару, кофейням, где вволю могут позлословить о властях неправедных, о держимордах израильских, скудоумных и малограмотных – языка собственных предков не выучили, а туда же, управлять, командовать на русский манер, будто здесь Москва, а не Хеврон.

Мужчины не ввязываются в спор. Лицом к лицу – это для них опасная затея. Сзади, исподтишка, иной коленкор.

Вспоминаю Ахмеда, моего давнего, 1981 года, соученика по школе иврита "Акива", что в Натании, государственного служащего из Хеврона.

– Хороший ты парень, веселый, – говорил мне Ахмед в нашем студенческом кафе, видя, как я угощаюсь коньяком с кофейком. Магометянин непьющий, он по наивности думал: "пьяный, друг ты наш, Руси, ничего не упомнишь". Вот и чувствовал себя раскованным, не держал язык за зубами: "Свой ты человек, что говорить! Но учти, появишься у нас в Хевроне в военной форме – лично я всажу тебе нож в спину".

Без угрозы сказал, с доброй улыбкой. И соседи по столику, арабы из Шхема-Наблуса, Рамаллы, Дженина подтвердили кивками: точно! каждый из нас зарежет – по дружбе, из любви к тебе, ближнему.

Почему – в спину? Почему – сзади?

До сих пор не знаю. Но догадываюсь. И потому предпочитаю не показывать спину – никому.

Аарон Гросс – студент Хевронской йешивы, религиозного училища – не выполнил этого правила, и теперь лежит на кладбище. Его зарезали здесь, на местном базаре, в трехстах шагах от того места, где я сейчас нахожусь.

Совсем недавно, в годовщину со дня убийства, я стоял на крыше его йешивы, напротив Махпелы, охранял ребат из религиозного училища. Внизу, на первом этаже, при входе – плакат, на нем фотография Аарона в траурной рамочке.

Пейсатые мальчишки с автоматами "узи" через плечо приходят сюда каждое утро – учить Тору. И учат ее ежедневно до двух-трех часов ночи. Я не оговорился, до двух-трех часов ночи. Иногда поднимаются к нам, солдатам, приносят булочки, кофе в термосе. Здесь, на крыше, откармливают в клетках почтовых голубей. Вдруг – нежданное нападение? Вдруг – погром, такой как случился в 1929 году? "Голубь – это надежнее телефона и даже рации, говорят мне доверительно. – Вынесет весточку, вызовет подмогу".

Наивно? Не мне судить?

А много ли в их сердцах ненависти? – ведь то и дела проходят мимо траурного портрета Аарона Гросса.

О мести не говорят. Но как-то странно цедят: "Убийца Гросса бродит по городу. Выпустили досрочно, в обмен на хорошее поведение..."

Долго ли ему еще ходить?

Пожимают плечами.

– Его уже видели...

Ешиботники – худые, очкастые, с редкими бородками – сажают на время занятий, как голубей в клетку, автоматы свои в оружейные ящики или, как сторожевых псов, на цепь, прикрепленную к лестничным перилам. А возвращаясь по ночам в Хевронское общежитие или домой в Кирьят-Арбу, держат их дулом вперед и идут настороже, готовые в любой момент отразить атаку.

5

Здравствуйте – приехали! Прямиком в 1 апреля, в День смеха, или – кому ближе по юморному нутру – в День дурака. Помните? "Первое апреля – никому не верю!" А тут передо мной черт те знает что творится, и – верь не верь, а иного зрелища, кроме невероятного не предвидится.

Однорукий Хома – животворное привидение в рясе.

Мустафа в длиннополом бежевом платье со змеей бутылке.

И я, "приклеенный", к своим проводникам в глубинное подземелье.

Чем не фантастика? Но ведь, шутки по боку, это явная реальность! И думай – или о кошмариках жизни потусторонней, или о дикой иронии жизни земной. Вдруг выищешь причину нежданных приключений.

Первоапрельская шутка? Розыгрыш?

Вроде бы ни то, ни другое. Ведь никак мое путешествие в тартарары не связано с Францией. Почему – с Францией? Нет, не из-за помутнения мозгов. А по той уважительной причине, что традиция розыгрышей в День смеха возникла в Париже.

Когда?

В 1564 году.

Почему?

В связи с тем, что родное правительство перенесло начало года с 1 апреля на 1 января. И простые граждане, не получив в этот день ежегодных подарков, почувствовали себя обманутыми и стали называть его Днем дурака.

Кстати, о дураках.

Самый эффектный розыгрыш запустила в эфир телекомпания Би-Би-Си. 1 апреля 1957 года невозмутимый английский диктор поведал телезрителям, что на полях Швейцарии собран рекордный урожай макарон. И включил картинку: на фоне сельскохозяйственных машин крестьяне собирали макароны. "Все одинаковой длины, – комментировал диктор, – что, несомненно, является следствием многолетних экспериментов селекционеров".

Удивительно, но обман чистой воды был принят за столь же чистую монету. И в редакцию посыпались письма с просьбой прислать рассаду новой агрокультуры, чтобы впоследствии вырастить ее у себя в огороде.

Словом, все повеселились. Не мне чета. Мне в День дурака не до веселья. Я и впрямь воспринимал себя в этот день не слишком умным человеком, вернее, даже не человеком, а подобием его: руки-ноги есть в наличии, голова на месте, но в мозгах – каша, а в глазах нечто такое, что только показывать под рубрикой "нарочно не придумаешь".

Как известно – в огороде бузина, а в Киеве дядька. Еще про Киев известно, что язык до него доведет. А тут, при свете фонарика, в царстве напуганных теней и зловещих шорохов, говори – не говори, язык не доведет, а подведет. И подвел, стервец!

Только я сказал Мустафе на иврите: "не толкай меня в спину, упаду", как послышалось негодующее: "вай-вай!", и каленая стрела махнула мимо уха, вонзилась в расщелину между камней.

"Кто бы это мог быть?" – подумал я, вытащил стрелу из стены: как никак подобие ножа: из автомата стрелять – это весь наш Русский батальон поднять по тревоге, да и под трибунал угодить, чтобы не лазил, куда неповадно.

– Кто? – повернул голову к Мустафе.

– Расхитители гробниц! – ответил он по-арабски.

– Как?

– Так! Были бы гробницы, а грабители сами появятся. Здесь они никогда и не переводились.

– Что будем делать?

– Говорить по-арабски, иначе отрежут уши, если примут за чужаков.

– Конкурентов?

– Им виднее.

– А нам?

– Когда им будет виднее, нам уже видеть вообще не придется. Так что молчи и господину попу русскому передай, чтобы не гукал, как с того света, пока не разрешат. Говорить буду я.

– Излагай, – кивнул я согласно, наблюдая за укутанным в белый саван охотником на человека. Он поджидал нас у основания винтовой лестницы, держа наизготовку лук с натянутой тетивой.

– Чьи будете? – спросил на малознакомом языке древних аборигенов.

– Потомки Хевронского шейха Ибрагима, откупившего эту пещеру у Ефрона Хеттеянина за четыреста сиклей серебра, – сказал Мустафа, будто выдал пароль.

– Брат! – повеселел грабитель.

– От брата и слышу! – порадовал его откликом Мустафа.

– Тогда поговорим. Я шейх Дауд. А ты кто?

– Мустафа, потомственный смотритель Гробницы патриархов.

– Кому служишь, Мустафа?

– "Я не поклоняюсь тому, чему поклоняешься ты. А ты не должен поклоняться тому, чему поклоняюсь я".

– Коран?

– Да, так написано в Коране о веротерпимости.

– Верую и принимаю. Зачем пожаловал?

– Этот иноверец православного племени привел, ему и ведомо, – указал Мустафа на Хому.

– Отрубим неверному голову и украсим наш шатер, чтобы не водил людей, куда не повадно.

– Преждевременное решение, уважаемый шейх Дауд! Сначала выслушаем, потом отрубим.

– Пусть раскроет рот и говорит! – повелел расхититель гробниц.

И что странно, для понимания его слов уже никаких переводчиков не требовалось. Не требовались они, что не менее странно, и ему самому.

Хома открыл рот и давай красноречить на русском, но мне почему-то все слышалось на иврите, Мустафе на арабском, а таинственному хозяину подземелья на арамейском.

– Господа мои разлюбезные! Повелители жизни и смерти людской! Я ниспослан к вам из потусторонних миров, влекомый искуплением собственных грехов. По велению свыше надлежит мне изыскать нетленный череп, доставленный сюда на побывку мною же, живым и невредимым, в далеком по меркам земным 1909 году. И вернуть его туловищу, дабы накопленная здесь целительная энергия жизни Авраама – Исаака – Иакова вошла в него и возродила заново.

– Чей череп?

– Гоголя.

– Отличительные знаки?

– Нос.

– Какой у черепа нос?

– А треугольник от большого носа? Чай, и он не маленький.

– Понятно. Чем платить будешь?

– Этим! – потряс Хома моей фляжкой, превратившей волшебным образом плеск алкогольного напитка в золотой звон.

– Деньги вперед! – сказал охотник на человека.

Хома прихватил зубами колпачок фляжки, отвинтил ее. И к моему удивлению, золотые монеты, стуча по ступенькам, скатились к его ногам.

– Червонцы! – ахнул я.

– Червонцы-червонцы! – откликнулось эхо, и руки, не лишние при поиске денег, обогатились в считанные мгновения.

Обалдеть можно, насколько реалии жизни превосходят самые изощренные фантазии!

6

В Хевроне часто слышатся выстрелы, взрывы гранат. Особенно в том районе, где обосновался раввин Левингер, вечный нарушитель спокойствия. Однажды ночью неподалеку от синагоги "Авраам Авину" раздался взрыв. Спираль дыма поднялась в воздух. Пока я по вертушке докладывал майору Пини о ситуации, дым добрался до моей наблюдательной башни, самой высокой в Хевроне, выросшей на крепостной стене гробницы библейских патриархов. И запершило пороховой гарью в носу, и заслезились глаза. Хорошо, что дым был разряжен. Так что я проморгался минут за двадцать.

А здесь, в низине, в Касбе, дым поустойчивей, да и ветер не в нашу пользу. Здесь на гранаты рассчитывать не приходится – сам не продохнешься. Здесь – до камнепада – следует на голос давить, на "Ацор!" да "Ахора!"

– Ацор! Стой!

– Я тут живу в соседнем доме.

– Ахора! Назад!

– Мне обед готовить. Мужу и детям.

– А сколько жен у твоего мужа? – спрашиваю на иврите.

– Четыре.

– Другие ему обед сготовят, – отвечаю по-русски. – А ты, голубушка, назад! Вдруг у тебя под юбкой пистолет Юваля припрятан. Я тебе не Рентген чтобы видеть твою натуру насквозь. Найдем пистолет, всех пропустим. А сейчас – "ахора!"

– Совести у вас нет!

А это кто? Это уже мужчина, первый за день. И выглядит – не чета соплеменникам в кремовых балахонах. В костюме, даже с галстуком. Ни дать ни взять, адвокат местного разлива. Сейчас начнет тяжбу. Только поспевай слова подбирать на иврите, не угонишься за ним. Но... О, чудо! Он русским владеет. И совсем неплохо. Ну да, многие из них учились у нас... Тьфу! Теперь – не у нас! Теперь – в Советском Союзе. Учились и выучились. Образование получили, русских жен приобрели. И выставляются, оккупантами нас обзывают, хотя в пору Шестидневной войны мы гуляли вместе с ними по Невским проспектам, Арбатам, Домским площадям и, вполне возможно, учились в одних и тех же вузах, располагались по соседству в одних и тех же общежитиях.

А почему бы и нет?

Почему бы?

Да и лицо впечатляющее... И... если не ошибаюсь, знакомое. Усики. Шевелюра волной. Характерные мочки ушей.

Моя журналистская память так устроена, что человека, пусть даже случайно встреченного в трамвае, я узнаю и через десять-пятнадцать лет.

Спонтанное напряжение, и...

Ба! Да это же – несомненно – Басам!

Тот самый Басам, с кем мы повстречались в Москве, на квартире Ниночки, студентки Литературного института, после проводов сестры моей Сильвы в Израиль.

Было это в 1972 году. Было, да не сплыло. Хоть память и мхом поросла, однако мигом восстановила былое.

Небольшая московская квартирка. Бутылочка. Рюмки. Приятная компания. Я и Гриша Гросман, мой двоюродный брат, Нина, московская поэтесса, и Катя, артистка театра. Ни к чему не обязывающие разговоры. И вдруг – звонок в дверь. Гость в неурочное время?

"Кто?"

– Если это тот самый Басам, то я ухожу! – говорит Катя.

Явился тот самый Басам – палестинский поэт, присланный компартией Израиля учиться в Россию. На пару с ним и Ниной нам и пришлось смаковать рижский бальзам, не пропущенный таможней на Землю обетованную.

А Катя? Катя, не вдаваясь в разъяснения, сразу покинула вечеринку.

Помнится, не званный в гости Басам, оберегая доступ к Ниночке чужих людей из "маленького Парижа – Риги", улегся по на коврике, у порога в ее спальню. И так провел всю ночь, бдя! Пока не дождался нашего отъезда на такси в аэропорт.

Вот мы и повстречались, Басам. Здравствуй…

Но вслух я тебе на русском этого не скажу.

Вслух я тебе скажу нечто иное, и на иврите:

– Ацор! Ахора!

А ты мне?

И ты на иврите:

– Не пропускаешь арабскую женщину в родной дом!

Где же ее родной дом, Басам? Ах, этот? А не потомственный ли это дом Ицхака Мизрахи, известного на весь Ближний Восток мудреца и толкователя Торы, растерзанного не иначе, как предками милой твоей подзащитной женщины – погромщиками-мародерами в 1929 году?

– Не понимаешь меня на иврите, я тебе по-русски скажу! – свирепеет Басам.

Нет, Басам! Здесь все начинается и кончается для тебя на иврите – не трогай русскую речь!

– Ацор! Ахора! Ани командос руси ми Афганистан!

7

В шатре, при свете коптящих факелов, мужчины развлекали нас девушками, а девушки – танцем живота. Под ритмичные удары ладони по кожаному покрытию переносного барабана цветущие молодицы крутили бедрами, выставляли пупок и закатывали глаза, будто испытывали блаженство.

Хома выразительно цокал языком и бренчал золотоносной фляжкой, придавая импульс вдохновения исполнительницам балетного непотребства. Азиатские скво, оголившись до самого-самого, зазывно выманивали нас на циновки, разбросанные по разные углы их вигвама.

А мы?

Мы связаны одной нитью – не разделиться нам, не выбрать себе подружку.

Положеньице – фирменное для Дня дурака, нарочно не придумаешь подобного издевательства!

Что остается?

Чинно внимать эротическому на все сто представлению, будто ты в Большом театре. И это в ситуации, когда и аплодировать даже нечем. Одной рукой по коленке, так что ли? Кисть моей правой руки в капкане из железных пальцев бурсака, рука Мустафы в моем кармане, словно приклеенная.

– Может, отцепишься? – сказал я Хоме по-русски, чтобы не раздражать наших гостеприимных хозяев речью на чужом языке.

– Трахаться захотелось?

– А тебе – что? Молиться?

– Дьяволицы! Из-за излишества любопытства, дарованного свыше их женской натуре, изгнали человека из рая.

– Кем даровано, тем и обнародовано. Свидетелей нет. А тебя изгнали за воровство.

– Выдумки зачумленного сознания!

– Версия Мустафы. Разве забыл?

– Мели Емеля!

– Освободи!

– Свободу просьбами не выкомаривают, – рассудительно вставил Хома и тут же вскрикнул, как змеей ужаленный. Но не от боли вскрикнул, от испуга. И схватил свободной рукой обрубок своей кисти, свисающий у пояса. Затряс им, смахивая на пол вцепившуюся в него змею, любимую тварь Мустафы. И ему, по всей вероятности, тоже захотелось близости с женщиной. Пусть и имеет четырех жен дома, но ведь от бесплатной наложницы отказываться – это то же самое, что пройти мимо оазиса и не напиться.

Пока я занимал разговором православного священника, магометянин отвинтил колпачок бутылки от кока-колы, подпустил пресмыкающееся животное к отрубленной, висящей на витой веревке руке, чтобы оно аккуратно цапнуло незваного гостя за пальцы, держащие меня капканом. Змея и цапнула – привычное дело!

Пальцы испуганно дернулись и разжались.

Рука, напитанная ядом, распухла и посинела.

Я высвободился.

Мустафа тоже. С облегчением вытащил он занемевшую руку из моего кармана, не позабыв прихватить пятьдесят шекелей, обещанных ему прежде.

Свобода! Как много в этом слове праздничного значения для уха русского… еврейского… арабского… Свобода!

Каждый побеждает в одиночку.

Каждый умирает в одиночку.

Но и по бабам тоже ходит в одиночку.

Не успели мы насладиться свободой, как попали в плен к нашим девицам. И они, духовитые, обаятельные, растащили нас по циновкам. Во имя любви и продолжения рода себе подобных.

А мужчины? Те, что развлекали нас девушками и стучали по барабанам?

Они скромно удалились по своим грабительским делам – расхищать Гробницу, искать черепа образца 1909 года, пока мы предаемся чарам восточных красавиц, уединившись за кисейной занавеской.

8

Вечером 31 марта, ближе к дремотной полуночи, чем к растревоженному броском в Касбу утру, я обнаружил сенсацию.

Где?

На небе.

Конкретнее?

На вечной спутнице Земли. Да, да, на Луне-матушке.

Сенсация была такого рода, что мне пришлось приложиться к фляжке с коньяком и сделать изрядный глоток, чтобы поверить своим глазам.

А дело обстояло так: находясь на самой высокой башне Махпелы, я изучал в бинокль лунный ландшафт.

Ни одного облачка. Тишь и благодать. Занимайся астрономическими исследованиями, авось и тебе доведется сказать подобно Галилею: "И все-таки она вертится!"

На авось и сказал, но нечто иное, не менее значительное.

Что?

– Ни дать – ни взять, портрет Гоголя!

Ошарашенный, я произнес эти слова вслух. И подозвал своего напарника Вилю Меняйлова, историка русской литературы в творческие минуты написания статей о классиках девятнадцатого века и охранника супермаркета в остальное рабочее время.

– Погляди! – протянул ему бинокль. И объяснил, что в правой стороне, меж неведомого мне песчаного моря и кратера недействующего вулкана четко выявлено лицо Гоголя, медально выбитое в профиль, будто сошло с титульного листа собрания сочинений.

И Виля увидел

Длинный нос, волосы чуть ли не до плеч. И какая-то пронзительность взгляда.

Увидел и кивнул мне с пониманием важности момента.

Мы отпили еще коньяка из моей фляжки, и опять поочередно прильнули к окулярам оптического прибора.

Мое зрение так устроено, что всегда и везде, в любом хитросплетении линий, я спонтанно изыщу некий, не каждым уловимый образ. Но тут, даже не прибегая к визуальной фантазии, четко рисовалось: Гоголь собственной персоной пожаловал на вечную спутницу Земли.

– Зачем?

Виля пожал плечами:

– Наверное, так отмечают день рождения на том свете.

– Иди!

– Тогда… Тогда в знак напоминания о…

И тут мурашки, побежавшие по телу, лягнули меня со страху в поддых. По их подсказке и прояснилось, почему на Луне представлена голова Гоголя. Не иначе, как из-за того, что была украдена при перезахоронении в 1909 году.

Что же из всей этой мистической вакханалии вытанцовывается?

Вытанцовывается самое простое из приходящего на ум, не иначе, как по согласованию с логикой потустороннего мира. Итак… Николай Васильевич, не имея в наличии аппарата для воспроизводства членораздельных звуков, напоминает образом отъятой от туловища головы о подлом воровстве, и, может быть, выставляя ее напоказ, требует возврата собственного имущества.

Поди разберись.

– По предположениям Владимира Германовича, – начал Виля.

– Кого?

– Лидина, который на самом деле Гомберг.

– Из Литинститута?

– Его самого! Я был в его семинаре... Так вот, в 1931 году он, наш профессор, наряду с Катаевым присутствовал при вскрытии могилы Гоголя.

– Кстати, Виля, я читал, что Катаев прихватил с собой на кладбище ножницы и вырезал из полы гоголевского сюртука кусок ткани.

– Знаешь, зачем?

– Догадываюсь. Чтобы пустить материю на переплет "Мертвых душ", той книги из первого издания, что хранилась в его библиотеке.

– Лидин тоже получил кусок ткани для обложки.

– И это он вам рассказывал?

– Факт истории! Столь же неоспоримый, как и пропажа черепа Гоголя.

– Они и свистнули, наши письменники?

– За ними Сталин следил – не разгуляешься. А то и косточки растащили бы по своим коллекциям. Череп стырили раньше, еще в 1909-ом. Поговаривают, постарался один из монахов. Из тех, кто вскрывали тогда могилу.

– Имя известно?

– В анналах истории имеется намек на некого Хому, названного так в честь бурсака, что тягался с Вием.

– Иди – проверь сегодня.

– Согласен, не проверишь. Да и в секрете все это. Но доподлинно ведомо: стыбрили череп по наводке Алексея Бахрушина.

– Основателя Театрального музея?

– И мецената, каких поискать!

– Велика Россия, но отступать некуда…

– Не веришь?

– Пытаюсь…

– Тогда цитата из моей диссертации. Вот послушай, что пишет профессор Литинститута Лидин: "В Бахрушинском театральном музее в Москве имеются три неизвестно кому принадлежащие черепа: один из них, по предположению, – череп артиста Щепкина, другой – Гоголя, о третьем – ничего не известно".

– Это не доказательство, Виля.

– Что ж, продолжим. Еще одна цитата из Лидина. "Перенесение праха Гоголя".

– Статья?

– Воспоминания.

– Хорошо. Выкладывай, чему тебя учили в Литинституте.

– В первоисточнике Лидиным сказано так: "могилу Гоголя вскрывали почти целый день. Она оказалась на значительно большей глубине, чем обычные захоронения. Начав её раскапывать, натолкнулись на кирпичный склеп необычайной прочности, но замурованного отверстия в нём не обнаружили; тогда стали раскапывать в поперечном направлении с таким расчетом, чтобы раскопка приходилась на восток (т. е. именно головой к востоку, по православному обряду, должен был быть предан земле покойник), и только к вечеру был обнаружен еще боковой придел склепа, через который в основной склеп и был в своё время вдвинут гроб.

Работа по вскрытию склепа затянулась, и начинались уже сумерки, когда могила была, наконец, вскрыта. Верхние доски гроба прогнили, но боковые с сохранившейся фольгой, металлическими углами и ручками и частично уцелевшим голубовато-лиловым позументом, были целы. Вот что представлял собой прах Гоголя: черепа в гробу не оказалось, и останки Гоголя начинались с шейных позвонков: весь остов скелета был заключён в хорошо сохранившийся сюртук табачного цвета; под сюртуком уцелело даже бельё с костяными пуговицами.

 

…Я позволил себе взять кусок сюртука Гоголя, который впоследствии искусный переплётчик вделал в футляр первого издания "Мёртвых душ"; книга в футляре с этой реликвией находится в моей библиотеке".

 

 

9

Очнувшись от любовного беспамятства, я обнаружил, что из моего автомата вынут рожок с патронами, и теперь я оказался столь же безоружным, как и мои спутники. Восточные сладости с азиатскими хитростями вперемежку. Но на хитрую задницу есть ключ с винтом. Этим ключом мог явиться патрон, что был в стволе. Один-разъединственный, но все равно убойный, если я нажму на спусковой крючок. Но я не нажму. Я повременю. Разведаю обстановку и разузнаю на каком свете нахожусь.

То, что я нахожусь не на нашем свете, это понятно и придурку: детка подземелья – моя несравненная Лайла – обладала не только округлыми формами, сочными, вишневого вкуса губами, глазами дикой серны, но и загорелым телом, что совершенно невероятно в пещерных джунглях, где самое место мокрицам и паукам. Но и этого мало. Она понимала меня без всякого напряжения, пусть я говорю на русском, иврите, даже латыни. Понимала и без всякого раскрытия моего рта – телепатически. Более того, и я понимал ее, хотя не представлял себе, как звучание чужеродных слов складывается в моей голове в доступные восприятию фразы. Когда же напряг мозг, чтобы лучше разобраться в обстановке, извилина затесалась за извилину, поскольку кудесница Лайла опять увлекла меня на подушку и жаром грудей и лобзаний затуманила мое сознание.

Что за чудо картины исподволь в нем стали тут же прорисовываться! И караванные пути. И верблюды, поплевывающие свысока на покатые дюны. И внезапно, словно миражи, всплывающие в жарком мареве оазисы с пальмами, благоуханными цветами и бассейнами, где резвятся восточные наяды соблазнительной внешности и доступности.

Тут меня и осенило, как это бывает в пророческих снах: я и впрямь в оазисе, но пещерном. Вспомним из Маяковского: "если звезды зажигают, значит это кому-нибудь нужно".

Следовательно, исходя их стихотворной логики, можно предположить, что и подземные оазисы создают по той же безотлагательной причине – это кому-то очень даже нужно.

Кому?

Не мое дело!

Мое дело – пользоваться случаем и не роптать на судьбу, которая – отнюдь не злодейка, если ввела в объятия очаровательной феи.

10

Смотритель гробницы Мустафа поднялся к нам на вышку, привлеченный возгласами о появлении на поверхности Луны портрета Гоголя, который, при умелой подаче, можно за приличное вознаграждение выставить на аукционе Сотсби.

Взялся за бинокль. И что? А то! Увидел!

Это уже серьезно! – осознали мы с Вилей. Это уже даже не какой-нибудь розыгрыш инопланетян: и им накануне Дня дурака не терпится посмеяться над братьями – землянами, ищущими космических пришельцев.

Понятно, над русскими резервистами-милуимниками посмеяться легко: что ни привидится с пьяных глаз? Но над Мустафой не посмеешься. Пьяных глаз у него не бывает. Никогда! А вот мысли… Мысли – это дело другое. Их не алкоголь питает, а гашиш.

– Это же скуп! – сказал Мустафа.

– Сенсация! – перевел Виля Меняйлов.

– Мы позвоним в газету, – продолжал Мустафа, – и продадим скуп за десять тысяч баксов.

– Но прежде давай позвоним нашим командирам, вдруг это не скуп, а военная тайна, – предложил я, солдат двух армий, в прошлом – советской, ныне – израильской.

– Не звони! – предостерегающе поднял палец Мустафа, будто перед ним неразумный ребенок, готовый прыгнуть с обрыва в холодную воду.

– Чего так, Мустафа?

– Украдут!

– Луну?

– Скуп украдут! Наши десять тысяч долларов! Пять моих и пять ваших – хеци-хеци.

– Хорошо считает, половина на половину, – усмехнулся Виля Меняйлов.

– Мои бабки все равно на пропой нашей братии, – машинально среагировал я и по вертушке вызвал на вышку лейтенанта Андре, репатрианта из Франции с известной в литературных кругах фамилией Дюма. Ему будет любопытно взглянуть на конкурирующего с его предком классика, удостоенного посмертного изображения на вечной спутнице Земли.

Андре недоверчиво подкручивал окуляры, внимая моим наставлениям. Посмотрел на Луну. А она – яркая, солнечная: в первый момент фотовспышкой глаза обжигает.

Упреждая желание лейтенанта, я подышал ему в лицо, убедил – трезв, как небесный ангел. Андре убедился: все без обмана, кругом свои люди. И опять приложился к биноклю. Приложился и увидел. Николая Васильевича увидел и он. Тут я потребовал вызвать на наш пост еще и майора Пини, чтобы он потом не обиделся на нерадивых подчиненных, лишивших его заманчивого зрелища. Но религиозный майор Пини, как доложил по телефону дежурный по командному пункту старшина Ян Гальперин, уморился на вечерней молитве и пошел спать с просьбой "не будить!"

– Но тут у нас на Луне обозначился Гоголь! – настаивал я.

– Гоголь-моголь! Пить меньше надо! – ответил израильский старшина с привычной русскому уху фамилией Гальперин.

– Автор "Мертвых душ" и "Ревизора". Не веришь?

– Отчего же… Из-за его "Тараса Бульбы" меня в школе жидом Янкелем дразнили.

– Приходи – посмотришь.

– Солдат – спит, служба – идет, – старшина намекнул на исцеляющее от галлюцинаций доступное средство.

– Гоголь! Никакого подвоха, моя гарантия! – подал голос Виля Меняйлов, полагающий, что его заверение, аспиранта и специалиста по русской литературе девятнадцатого века, упадет, подобно оливковому зерну, на благодатную почву.

Но "почва" откликнулась скрипучим, как придорожная галька, смехом.

– Может быть, вам прислать раматкаля?

– Начальника генерального штаба, – автоматически перевел Виля и скептически хмыкнул: "Во все времена одно и тоже. Фантастический реализм обречен на непонимание. Вот поэтому Гоголь и сжег второй том "Мертвых душ".

– Сегодня доказывают, что не сжег, – заметил я, вспомнив о прочитанной недавно статье.

– Сжег – не сжег… не там мозгу доишь. Давняя, еще прижизненная проблема Гоголя в ином. Для евреев он антисемит, для русских – русофоб, для украинцев – перебежчик-кацап. А для всех вместе – гений словесности. Он же, чувствуя себя испачканным в нечистотах жизни, стремился в Иерусалим, чтобы у Гроба Господня, у Стены плача, в нашей Махпеле, где погребены библейские пророки, отмыться от грязи житейской. И вернуться в Россию очищенным, преображенным, с просветленной душой. "Только чрез Иерусалим желаю я возвратиться в Россию", – писал он в январе 1843 года Надежде Николаевне Шереметевой. А еще – "У Гроба Господня я был как будто затем, чтобы там на месте почувствовать, как много во мне холода сердечного, как много себялюбия и самолюбия".

11

Ближе к утру вернулись расхитители гробниц, согнали с нас прелестных созданий женского рода и выставили для идентификации три черепа, образца 1909 года.

– Деньги вперед, – сказал Дауд.

Хома плеснул из моей фляжки монетами, и они покатились со скелетным звуком к ногам шейха. Моя прелестница Лайла побежала за ними, опередив Мустафу. Догнала, собрала в горсть и в одно касание, будто они на клею, разместила на груди себе подобных созданий – тех, кто скрашивал нам ночное бдение.

Обернулась ко мне:

– У пауков есть такой обычай: сначала самец нужен самке для спаривания, затем для еды.

Я тревожно осмотрелся. Где пауки? Нет пауков. Облегченно вздохнул: "Лайла не иначе, как поэтесса. Прибегнула к образному выражению". Но секунду спустя опять тревожно напрягся. Моя подземная фея надевала на шею шейху Дауду ожерелье из похищенных патронов, превращая древнего воина в современного дикаря. Я вспомнил: в стволе моей винтовки М-16 осталась последняя пуля. И с опаской подумал: неужто она для меня?

Тут первый раз прокричал петух. И мысли мои, никого не задев, разлетелись веером, как автоматная очередь.

– Не опоздайте! – предупредительно воскликнул шейх Дауд.

И Хома поспешил к черепам.

Ладонью отрубленной руки он провел по закостенелому лбу первого черепа, прочел молитву, и… ничего не произошло.

А что должно было произойти? Я присмотрелся. Хома тычет обрубком кисти, распухшим от укуса гадюки, внутри рукава хламиды. И горестно взывает к небесному свидетелю своего действа:

– Не прирастает! Не прирастает, мать моя, родина!

– Рука одна, а черепов три, – благодушно констатирует Мустафа, пряча за щеку укатившийся в сторону золотой червонец. – Не трепещи, проказник, уворованное добро само к отсеченной длани прилипнет.

И он оказался прав. Третий череп, с разительной дырой над расщелиной рта, словно прилип к отсеченной длани Хомы – не оторвать. Бурсак торопливо, как бы наперегонки со вторым криком петуха, сунул обрубок кисти в рукав хламиды. И – о чудо! – он встал на свое законное место, там, где родился некогда, будто и не разлучался никогда с любимым телом.

– Нашел!

Но дальше пошли немыслимые навороты. Обрубок кисти, соединившись со всем телесным организмом, незамедлительно передал ему порцию змеиного яда. И началось невообразимое. Хома распух, посинел, стал корчиться в конвульсиях. И с третьим криком петуха растворился в воздухе, так и не унеся череп. Он выскользнул из липкой ладони бурсака и глухо ударился о пол, рождая переливчатое, идущее волнами эхо.

Внезапно земля подо мной закачалась, точно вот-вот грядет землетрясение.

Я нагнулся за оброненной Хомой фляжкой. Не пропадать же в расщелинах камня золотым червонцам.

Но какие червонцы, скажите на милость?

Фляжка снова доилась коньячным молочком из-под бешеной коровки, будто не претерпела никаких превращений в Клондайк. И я, должно быть, от испуга сделал изрядный глоток, чтобы как-то справиться с нервами.

Мустафа толкнул меня в спину.

– Не увлекайся! Уснешь! А тебе еще дежурить и дежурить со мной в Гробнице.

Ему хорошо говорить. Знает доподлинно, какими слухами Святая земля полнится. Самый назойливый гласит: смерти для упокоенных в Махпеле нет. Они обживают подземные пространства, превращают их в оазисы и время от времени выходят на поверхность, бродят дозором по залам Авраама – Исаака – Иакова, пугая слабонервных и впечатлительных.

Вот и проторчи без коньячной подпитки ночь напролет между духом Адама и Каина. В опасной близости от Евы, еще не знакомой с десятью заповедями. Поблизости от Авраама, готового принести в жертву своего сына, и женой его Саррой, которая, согласно поверью, и в сто своих нержавеющих лет выглядела, как семилетняя девочка.

Проторчи в такой компании – попробуй! Умом тронешься. Черт те знает, что мерещиться будет. А тут еще ночь на первое апреля, самое время для жутких, днем рождения Гоголя вызванных розыгрышей. И – на тебе, ровно в 00.21 – вспыхивает странный свет, явно неземного происхождения. Он идет наискосок от главного входа к внутреннему залу, и останавливается, колеблясь, у металлических дверей с табличкой "Иосиф".

  • Началось! – вздыхает арабский смотритель Мустафа, поспешно вынимая из-за щеки золотой червонец, знакомой российской чеканки…

 

Вместо послесловия

ТАЙНА МОШЕ ДАЯНА

В 1290 году сейсмические волны ядерной мощности прокатились по этим местам. Гробница праотцев, балансируя на поверхности земли, все же устояла, как и положено канатоходцу вечности. Крепостные стены почти не пострадали от землетрясения. Но каменная мозаика полов, возведенных искусными мастерами над пещерой необъятных размеров, пошла трещинами и рухнула в бездну, потревожив дремлющие кости.

Впервые со времен праотцев отрылось человеку дно Махпелы, купленной Авраамом за четыреста сиклей серебра у Ефрона Хеттеянина для погребения Сарры. "После сего Авраам похоронил Сарру, жену свою, в пещере поля в Махпеле, против Мамре, что ныне Хеврон, в земле Ханаанской", – сказано в Библии.

Затем и он обрел здесь вечный покой, и сын его Исаак, и сын его сына Иаков. И жены потомков его Ревека и Лия.

По мнению злоязычных псевдомудрецов Торы из моего "Русского батальона" больше всего из именитых покойников опять, как и при жизни, не повезло Иакову – создателю двенадцати колен израйлевых. И после смерти он лег к нелюбимой жене, к Лие. Любимую Рахиль погребли вдали от него, в Вифлиеме – Бейт Лехеме, за южной оконечностью Иерусалима.

А потом началось паломничество мертвецов.

Усопшие первопроходцы неиссякаемого и жизнестойкого человеческого семени геологическими пластами накладывались на кости прочих паломников, памятуя, что с приходом Мессии им, вслед за предшественниками на Масличной горе, подниматься из тлена и снова вочеловечиться. "А над ними витал дух Адама и Евы, основоположников этого массового захоронения, – говорит смотритель Гробницы Мустафа. – Витал и указывал каждому на первоочередность возрождения".

Вскоре после землетрясения 1290 года местные умельцы настелили над пещерой новые полы. Более прочные, из тесаного камня. И века пошли их шлифовать – до вытертости зеркальной, пока не разразилась Шестидневная война.

Силой распрямленной пружиной кинуло израильские войска в Хеврон, к пещере Авраама, недоступной для обозрения во все годы иорданского владычества. Евреев не пускали в Гробницу. Они не имели права подняться выше седьмой ступеньки у главного входа. И центральные ворота были для них закрыты. Внизу, под ними, в дальней части здания, у стены, на специально выделенном для "иноверцев" месте молились евреи. Зацементированная площадка, размером пять на восемь метров: вот и все их жизненное пространство, огрызок святого Аврамова надела. Сказано: "И стало поле Ефроново, которое при Махпеле, против Мамре, поле и пещера, которая при нем, и все деревья, которые на поле, во всех пределах его вокруг, владением Аврамовым пред очами сынов Хетта, всех входящих во врата города его".

Шестидневная война наконец раскрыла перед евреями внутреннее убранство древней Гробницы. В зале Исаака и Ревеки (Ицхака и Ривки) глазам изумленных солдат открылся лаз в пещеру. При свете свечей следили они за бегом фосфорных огоньков по белым костям скелетов, горам черепов, внимали удивительным речам аборигенов-аксакалов, утверждающих, что сюда для "пропитания духом возрождения из праха" тайно свозили останки людей, мечтающих подняться к новой жизни в одночасье с приходом Мессии. Подняться вместе с основателями трех главенствующих в мире религий – иудаизма, христианства, мусульманства – Авраамом, Исааком, Иаковым.

Моше Даян, в кулуарах называемый начальником генерального штаба израильской археологии, первым спустился на дно древнего склепа. То, что он там увидел, так и осталось тайной за семью печатями. Но увидел нечто такое, непостижимое, должно быть, для ума современного человека, что тут же был отдан приказ: зацементировать лаз в подземелье, никого не пускать и… никого не выпускать.

Над входным отверстием поставили медную трубу с гвоздевыми дырочками. Обзора никакого, но смотреть не возбраняется. Смотрите, люди добрые, авось, что и увидите.

Но вряд ли увидите то, что довелось увидеть Моше Даяну.

И вряд ли осознаете то, что довелось осознать ему.

Что – конкретно?

Ответа не существует. Но кое-какие слухи просочились наружу. Главный из них – смерти нет, мы бессмертные, люди…

 

Часть четвертая

Вместо предисловия

НЛО НАД СИГУЛДОЙ

Да ведь ничего и не было.

Сизари летели, сизари. Над Гауей. Над Сигулдой.

Мы раскинули палатку, разложили костерчик, открыли бутылочку. У нас в наличии все: и выпить, и закусить, и хорошее настроение. И поговорить было о чем – без "лишних" ушей. Представляю компанию: брат мой Боря, его Тамара, я и моя Галка Волошина, сокурсница и подруга Бориной жены.

Ближе к ночи, когда стало смеркаться, мы залезли в спальные мешки: по двое в один, соблюдая туристический принцип: пусть в тесноте, зато в тепле. Боря с Тамарой. Я, понятно, с Галкой. И сделали вид, что заснули, прислушиваясь к равномерному дыханию соседей, чтобы определить, когда они отключатся от нашей действительности. Тот, кто был молод и регулярно выезжал на выходные с палаткой за пределы коммунальных квартир, прекрасно поймет, почему мне и Галке не спалось. Не спалось, и все тут!

– Извини, – пробормотал я, вылезая из мешка. – Я на минутку.

Реакция на сухое вино – известная. Требовалось опорожнить мочевой пузырь. Я выбрался из палатки, и первое, что бросилось в глаза: это раскаленные угли, ярко попыхивающие искрами. "Придется на обратном пути водой их залить, а то еще ветерком разнесет – и пожар, – подумал я и вышел на отвесный берег. Подо мной, на глубине чуть ли не в десять метров, светилась капризная Гауя, любящая завлекать неосторожных пловцов в омуты и водовороты. Но сверху она выглядела совершенно не опасной. И мне вдруг вспомнился детский, хулиганского толка стишок: "На берегу реки Дуная Пушкин слил на Николая". Вспомнилось, и я последовал примеру Пушкина, отнюдь не помышляя об унижении какого-либо Николая.

Косая струя, не рассеиваясь в воздухе, скользнула с десятиметрового обрыва к воде, прямиком в центр лунного отражения, которое… Которое было внезапно покрыто волнистой тенью. Я поднял глаза вверх, и увидел прямо перед собой, метрах в ста, летающую тарелку, попыхивающую изнутри жемчужным огнем, с иллюминаторами перламутрового свечения. Долго ли длилось мое удивление? И испытал ли я его вообще? Понятия не имею. Знаю лишь одно: в какой-то миг я почувствовал неловкость оттого, что меня заснимут космические фоторепортеры не в очень приличном виде. Подумав о том, что "у советских собственная гордость", я опустил глаза долу, чтобы застегнуться. А потом, когда вновь устремился к небу, чтобы позировать в надлежащем для первой полосы виде, то, оказалось, не перед кем уже выставляться. Тарелки и след простыл. А вот там, где она была, небо посветлело, да и везде вокруг. Я обернулся к палатке, вспомнив, что так и не загасил искрящие угли. К моему недоумению, костер прогорел вовсе, угли превратились в серый порошок, будто и для них, как и для неба, время переключило коробку скоростей, и в те две-три минуты, необходимые мне для освобождения мочевого пузыря от излишков сухого вина, вместило несколько часов.

В палатке все спали крепким предутренним сном. Я не стал никого будить, пристроился на пеньке рядом, раскрыл походный блокнотик и стал эскизно по памяти набрасывать привидевшуюся небесную тарелку и описывать свои впечатления…

Казалось бы, что за невидаль! Пиши себе, пиши. Но записался, задумался, и очнулся сам не в себе. В мыслях Сигулда, Гауя, а наяву не вторая половина шестидесятых, а какой-то год неземной – 1992-й, ого-го, если посмотреть на календарь! И возраст под стать…

Ассоциация первая

О ЧЕМ ПИСАЛА РУССКОЯЗЫЧНАЯ ПРЕССА ЛАТВИИ

А ни о чем она тогда не писала в феврале 1992 года. Газеты и журналы устроили забастовку, и интервью, которое взяла у меня Людмила Нукневич, ушло в редакционную корзину. Так никто и не узнал, почему после тринадцатилетнего жительства в Израиле я приехал в родную Ригу. А приехал я по приглашению Латвийского общества еврейской культуры на открытие своей персональной выставки.

 

1

Звезды смотрят вниз…

А куда им еще смотреть, если они звезды?

Это был памятный день – 1 августа 1974 года.

В этот день мы отмечали годовщину свадьбы моих родителей. Мы подняли бокалы, и в текучем плеске стекла каждый по-своему различил голос Сильвы, моей старшей сестры, уехавшей два года назад в Израиль.

В этот день моя сокурсница Стела Гольдшейн вышла замуж за моего одноклубника из рижского СКА, бывшего борца, а сейчас работника Портофлота Сашу Макарова.

А накануне мне предстояло подписать в издательстве "Лиесма" договор на издание сказочной повести "Принцесса Сахарного королевства". Но… не подписал. Вдруг мне сообщили, что произошла ошибка, и моя принцесса улетела в такое королевство, которое еще долго не будет значиться в издательских планах, как определенная географическая точка. И я снова подумал о Сильве. И еще подумал, что сегодня я выходной, мне нужно идти не на работу в газету "Студент в спецовке", а на просмотр польского фильма, демонстрирующегося у нас в кинотеатре "Рига" после международного конкурса в Каннах. Я позвонил Пете Вайлю.

– Придешь?

– Нет, буду занят.

Я позвонил Грише Илугдину.

– Придешь?

– Да, встретимся у кинчика.

В кинозале набилось столько народу, что дышать было нечем. И я, наблюдая с пятого ряда за тем, как на экране какие-то хирурги потрошили человека, почувствовал себя плохо. Вышел из кинозала в предбанник. Ухватился за радиатор центрального топления, стоически боролся с надвигающимся беспамятством.

Очнулся на цементном полу, не представляя, как долго пребывал в отключке. В теле непривычная легкость, в голове растревоженный колокол. Сквозь мозговой гудеж осознал: сеанс скоро кончится, и быть мне в глазах зрителей, валивших из кинотеатра, не заслуживающим сострадания инвалидом умственного труда, а каким-то забулдыгой. И я поднялся. И пошел. Изменчивой походкой.

Я нетвердо ставил ногу, чувствуя, как шатается подо мной тротуар.

Я боялся черного воронка.

Я боялся столкновения с дружинниками.

Много позже наш семейный врач Яша Трейзон, лучше меня разбирающийся в моем сердце, сказал, что только невероятная воля к жизни довела меня домой. Вернее всего, мои неподотчетные вихляния по улицам Риги, должны были завершиться в морге. Это он говорил спустя несколько лет, когда я вернулся в бокс и вновь выигрывал один бой за другим.

– Теперь я за тебя спокоен, – говорил он, рассматривая у настольной лампы снимок моего расколотого пополам черепа. – А тогда…

Тогда, пройдя последний – зигзагообразный – отрезок марафона на тот свет, я ввалился в квартиру и рухнул на диван.

Дальше – кадры замедленной киносъемки: встревоженные лица родителей, Яша Трейзон, какие-то тени в белых халатах, карета скорой помощи.

Помню, как меня переложили с каталки под рентгеновский аппарат.

Помню, как обмывали мое тело, будто я в покойницкой, а не в обычной палате.

Потом укол.

Утром я очнулся в вытянутой, как пенал, комнате: шесть коек – по три в ряд – вдоль серых стен.

Я не воспринимал запаха. И палата не пахла для меня лекарствами.

Я не отличал, где горькое, где сладкое. И проглотил микстуру, не улавливая ее вкуса. А затем… Затем будто родился заново. И воспринимал окружающий мир по-младенчески, как нечто непостижимое.

Я родился заново.

Жизнь без вкуса и запаха наваливается внезапно в проемах света, и ребенок кричит, надрываясь, от страха к этому миру.

Мир, его мир – властитель – шлепает малыша по пухлым ягодицам, перерезает ему пуповину. И мать, истомленная, прикрыв веки, засыпает в счастливом недоумении. Этот летучий сон – состояние целебного покоя – дается ей, как награда за родовые муки.

Я родился заново…

Родился заново, потаенно догадываясь, что я и младенец, и роженица в одном лице. И предутренний летучий сон – состояние целебного покоя – это награда, равно поделенная между новорожденным, пробившемся к свету, и его счастливой матерью.

Мой сон, ниспосланный матери, но увиденный новорожденным дитем человеческим.

Я видел молнию. Она рыскала по небу, вспарывая его оболочку. В прорехах вырисовывались звезды. Каждая, вспыхивая, выбрасывала навстречу мне сноп лучей, и тут же покрывалась матовой обволочью. Но одна – в пяти махах от Большой Медведицы – вроде как Полярная, если судить по учебнику географии, выявила свое световое послание в образе реального космолета, округлой формы, схожего с тем, что я мельком усмотрел над Гауей в конце шестидесятых. Но поразило меня не это. Поразило другое: на землю сошел с него не просто какой-то хвостатый инопланетянин или вполне земной человек о двух руках и ногах. С него сошел… Да-да, лично я, собственной персоной, но таким, каким был в ту пору, двадцати трех лет от роду, когда увидел НЛО.

Свихнешься тут. Но свихиваться как раз и не полагалось.

Тем более что тем утром навестил меня в палате Петр Вайль. И передал от Вадима Сметанникова снимок, сфотканный во время взятого у водолаза Г. Груздева, который разминировал Суэцкий канал, интервью. Поверх снимка шла многозначащая надпись красным фломастером: "Фима, дорогой! Помни слова Г. Груздева: "Голова – лучший талисман". Твой Вадим Сметанников".

Вадим был талантливым журналистом. Но у каждой ягоды свой вкус, у каждого цветка свой запах, а у каждой рюмки своя притягательная сила. Столь же мощная, как у возраста. Куда ни поверни, куда ни побеги, но идешь все равно к старости. И если посмотреть на календарь – февраль 1992, а потом в зеркало, то – никуда не спрячешься – набегает сорок семь. Мда… И все же… 11 февраля открылась моя персональная выставка в Латвийском доме еврейской культуры, на улице Сколас. Первая в Риге. Неожиданная для всех тех, кого я оставил здесь, уезжая тринадцать лет назад на Землю Обетованную. Уезжал писателем и боксером, вернулся художником. И на встречу со мной во главе съемочной группы приехал из Москвы Гриша Илугдин, который снимает обо мне фильм под названием "Дорога". Был он у нас в "Латвийском моряке" фотокорром, стал кинорежиссером, учились мы вместе на отделении журналистики в Латвийском государственном университете, а затем разбежались по обе стороны горизонта – он в Россию, я в Израиль. И вот – открытие выставки, стрекот камеры, народа – уйма, в большинстве своем незнакомые. Говорю, говорю, сидя за столом, рассказываю о своих графических работах, привезенных сюда. А сам с напряжением вглядываюсь в зал: с трудом узнаю лица, сложно им прорваться сквозь толщу времени и обрести былые черты. Это? Да, это… А это? Ну, конечно! Но как изменился. А этот? Этот молодой человек, лет двадцати трех? Не может быть! Это же я сам! Или мне показалось? Нет, это я. Разумеется, я. Еще без бороды, еще с короткой, далеко не битловской прической. В том, так сказать, образе, когда надо мной в Сигулде промелькнула летающая тарелка. "Эй! – хочу крикнуть, – постой, парень!" Но куда там! Какие крики? Рига, Латвия! Держи себя в руках, не поддавайся эмоциям. Легко сказать. И написать легко. Но не легко сегодня, думая о том вечере. Надо было остановить парня, выяснить – кто и зачем? Но нет, дал ему уйти. Подробнее? Было так… Внезапно, остановив взгляд на рояле в глубине зала, я увидел "самого себя, 23-летнего", и буквально спустя несколько секунд, отведя глаза на Гришу Илугдина, чтобы дать ему сигнал: "сфоткай это чудо!", потерял его из виду. И больше не находил необычного гостя среди присутствующих.

2

Набегает сорок семь, а на душе и того больше. Я иду по заснеженной Риге, и никого "не узнаю", кроме нахохленных сизарей. Прежде, до отъезда в Израиль в 1978-ом, я через каждые сто-двести шагов встречал кого-то из знакомых.

– Привет! Как дела?

– А так… Ничего нового.

А сейчас? Душно, тоскливо, будто на чужбине. И сизари не летают, не кружат над головой. Устроились тесной группкой под парковой скамеечкой и деловито поклевывают корочку черствого хлеба.

И потянуло меня к дому моего рижского рождения, на Аудею, 10. Здесь, на первом этаже, в пяти метрах над тротуаром, моя квартира. Здесь, во дворе, за деревянным забором, прошло мое детство. А если выйти за ворота на улицу Яню, свернуть на Большую Калею… Ох, я и забыл, на булыжной мостовой, вот здесь, где я машинально опустил глаза, выбоина в камне. И вспомнилось, давным-давно, когда пацанчиком ходил из нашего дома к бабушке Иде, тут и приметил впервые эту выбоину. За столько-то лет ничуть она не изменилась. А все остальное? Кое-где краска сползла. Кое-где, наоборот, приладили свежую. Но… И тут я осознал, что больше всего мучает меня. Глаза, да глаза мимохожих людей. Нет в них чего-то такого – родного, я бы сказал. А что в глазах чужого человека может быть родного? Не объяснить. И объяснять не следует. Ведь тогда, до отъезда в Израиль, это было. И в Израиле это есть. А на улочках Риги 1992 года? Только и обнаружил "родного", что округлый скол на приметном булыжнике. Ну и ну, все словно списано с моей давней ностальгушки.

 

Ассоциация вторая

ДИССИДЕНЦИЯ

А чего я хотел? Да практически ничего. Социализма хотел, с человеческим лицом. Под лицом человеческим, думал, сущность волчью не спрячешь. Ну и... пару-тройку слов здесь, пару-тройку слов там. Разоблачал-разоблачал... Пока во имя свободы не разворотил весь Советский Союз до основания, а затем... Свободы стало навалом. А Советского Союза не стало вовсе. И разоблачать некого.

А чего я хотел? Да практически ничего. Пару-тройку слов свободных... разоблачительных... на кухне... Без огласки.

Да промашка вышла с оглаской. Третье ухо оказалось подслушивающее. Второй язык – доносительский. Вот я и вышел в разоблачители. Пару-тройку слов здесь, пару-тройку слов там. Разоблачал-разоблачал, пока не разворотил все, не разнес по камушку. Ни града отчего, ни веси, к пуповине привязанной. Ни адреса. (Помните? "Мой адрес – Советский Союз".) А кухня? Кухня? Где уж ныне кухня моя стародавняя? Маленькая, спокойная, рассчитанная на пару-тройку слов свободных, разоблачительных. В чужой стороне, в запредельном государстве обретается кухня моя. А те, кто собирался в ней втихую, по-добрососедски, раскиданы по разные берега мирового океана и копят старательно доллары, чтобы, оплатив импортные визы, вновь потолкаться на прежней своей жилплощади, туристического соблазна ради. Вдохнуть дым Отечества, горький, прекрасный и как встарь чадливый от пригоревшего масла. И ностальгически вспомнить: а чего я хотел? Платить деньги за посещение собственной квартиры? Нет, не этого я хотел. Да практически и ничего не хотел. Пару-тройку слов свободных хотел, разоблачительных. Хотел как лучше. А вышло – как всегда. И разоблачать некого.

3

Впрочем… Дом, в котором жила моя бабушка Ида, на улице Большая Калею, 7 ныне можно "разоблачить". Я поднимаюсь по крутым деревянным ступенькам на третий этаж, звоню в дверь с табличкой, означающей, что за ней располагается туристическое бюро.

– Кто? – спрашивают.

– Я здесь жил раньше.

Подрагивание голоса. И поспешно:

– Сейчас, сейчас! – это мне, а в даль коридора испуганное. – Бывший хозяин!

По всему чувствовалось: настало страшное время для новых обитателей наших прежних квартир. Их выгоняли на улицу при появлении бывших хозяев. А среди латышей "бывших хозяев" огромное количество. Многие из них ушли с отступающими из Прибалтики немцами в 1944-ом, обосновались после войны в Канаде или в Австралии. Однако с освобождением Латвии от советской власти они мало-помалу возвращались на родину – за своим имуществом либо ностальгическими воспоминаниями. Поэтому фраза: "я здесь жил раньше!" откроет ныне не хуже волшебного ключика любой замок и, того и гляди, доведет до кондрашки кого-нибудь из послевоенных жильцов.

Мне отворили на полусогнутых. И провели через смежные комнаты к боссу. Его стол находился там, где…

– Здесь стояла кровать с железной спинкой. На ней умирала моя тетя Беба, – сказал я, и он вздрогнул. – А здесь спала моя бабушка Ида, а вот тут – на полу – спали мы с Ленькой. Кто такой Ленька? – посмотрел я в глаза человека, который, судя по его обморочному виду, уже плохо соображал. Но это не мешало ему, поддакивая, кивать, мол, да-да, кто такой Ленька? И я пояснил: – Ленька, сын тети Бебы – младшей сестры моей мамы Ривы, и мой двоюродный брат. Мы с ним вместе росли. Где? Здесь и росли, в этой комнате. Тут и отметина осталась на полу. Какая? А вот посмотрите… у правой ножки вашего стола. Видите? Проплешина черного оттенка! Мы в этом месте пол прожгли, когда задумали развести маленький костерчик.

Темное ожоговое пятно так и не выветрилось за долгие сорок лет после нашего неумышленного поджога. И, может быть, произошло это неспроста. "Почему?" – этот вопрос, как показалось мне, увлеченному воспоминаниями, читался и в глазах босса. И я его просветил:

– Костерчик мы задумали в значении вечного огня. Так сказать, в память о людях, невинно убиенных рижским палачом. Что? И этого вы не знаете? Ну, и младое племя… Тут в темные века средневековья была городская тюрьма. А внизу – камеры, где узников приковывали к стенам цепями. Там и рубили головы. А мы… наша семья, – поправился я, – держала в этом подвале уголь и дрова. Нет-нет, не в средние века. Попозже. Однажды, копаясь там в каком-то барахле, мы с Ленькой обнаружили расписку палача о качественно произведенной работе по обезглавливанию некого портного по имени Яков, и подумали: наверное, еврей. Стало жалко человека. И в память о нем запалили наш вечный огонь. Костерчик, понятное дело, чуть не привел к пожару. А расписка? Расписку мы сдали в музей истории Риги. Не верите? А вот посмотрите, мы с нее копию сняли.

 

СЧЕТ ЗА УСЛУГИ

Сей счет предъявлен бургомистру города Риги палачом Мартином Гуклевеном.

Достопочтенный, мудрый и милостивый государь!

С Пасхи по Михайлов день сего 1595 года мне причитается за следующее:

30 июня – обезглавил портного Якова (мечом) – 6 марок,

15 июля – наказал двух судебных служителей – 4 марки,

26 июля – проучил двух молодых воров – 2 марки,

2 августа – выворотил члены вору Матсу – 1 марка.

Босс туристического бюро машинально полез в боковой карман пиджака за портмоне.

– Сколько я вам должен? – спросил, заикаясь. – В переводе на нынешние деньги.

А нынешние их деньги тогда, в 1992-м, были – старые наши советские рубли. Пятьсот шестьдесят за один американский доллар. Рубли у них ходили еще советские, а власть сучила новорожденными ножками уже антисоветская. Но ни первого, ни второго мне от туристического агентства было не нужно. Утолить голод памяти я мог и без денег. Се – ла – ви!

 

Ассоциация третья

ОТРЫВОК ИЗ СТАТЬИ "УЗНИКИ ПОДЗЕМЕЛЬЯ"

"Телеграф", 15 сентября 2005 года

Всего в нескольких шагах от веселой, шумной улицы существуют подземные ходы и казематы, в которых некогда томились и подвергались жестоким пыткам узники. С тыльной стороны дома № 7, пройдя через небольшой двор, мы оказываемся у входа в подвал. Спустившись по ступенькам, видим сводчатый ход шириной чуть более 2 м, выложенный грубо обтесанным камнем, а местами и кирпичом. По правой стороне расположено несколько тесных одиночных камер (примерно 2x3 м, высотой 2 м). Говорят, что когда-то этот ход вел еще дальше, но теперь он кончается тупиком. Здесь постоянный зловещий мрак. Снаружи не проникает ни один луч света, ни единый звук. Мрачная давящая тишина... Невдалеке от входа мы нашли мумифицированный труп кошки. В этом подземном микроклимате он высох совершенно.

У камер есть маленькие зарешеченные окна. В сводчатом потолке каждой, напротив дверного проема – небольшое четырехугольное вентиляционное отверстие. Рядом – ниша для светильника, покрытая древней копотью. Рассказывают, что даже в начале XX века здесь еще были дубовые окованные железом двери и цепи, в которые заковывали узников. Теперь же ничего этого нет. Только ржавые кольца, вделанные в стены. Поражает уровень цивилизованности тех далеких времен, когда строился этот застенок. В каждой камере предусмотрено специально обустроенное отхожее место. Все нечистоты уходили в канализационную систему.

Древними рижскими тюрьмами, как свидетельствует название башни Узников (лат. turris captivorum; впервые упоминается в 1348 г.), были подвалы башен оборонительных стен. Например, существовала тюрьма при Женской башне, или башне Мук. Первое ее название объясняется тем, что первоначально в ней содержались женщины легкого поведения. Поскольку эта башня находилась вблизи ратуши, ее перестроили, оборудовав сводчатую камеру для судебного ведомства. Позади же Известковой башни в XVI веке (а по некоторым сведениям, еще в XV в.) построили так называемую Новую тюрьму, остатком которой и является то жуткое подземелье, которое мы посетили. В ней содержались люди, подозревавшиеся в тяжких преступлениях.

В 1788 году на месте Новой тюрьмы по проекту архитектора Кристофа Хаберленда был построен городской дом полиции. Уже в XIX веке здесь разместилась гостиница "Лондон". Подвалы, впрочем, сохранились в неприкосновенности.

4

Смотрю в зеркало. Интересно, что меня связывает с этой физиономией? Какие у нас общие воспоминания?

Ощущение, будто мне рано вставать и идти на уроки в первый класс. А день-то какой, день! Только что сообщили по радио: умер Сталин. В стране траур, в душе страх. Ответственность дикая, что сказать, как... Не могу же словами бабушки да еще на малопонятном идише: золзен брохен верн эта милиха – курва, блядь унд гонев! (Чтобы она горела, эта власть – курва, блядь и вор!)

Скрипнула дверца шкафа, и будто сквозняком выдуло из него. Что? Это… Ах, да это воспоминание. Вот оно, что связывает нас, семилетнего мальчишку и сорокасемилетнего мужика, вот что будит общую нашу память. Тот самый булыжник с выемкой, который машинально притянул мой взгляд, когда я шел знакомым с малолетства маршрутом. Тот самый булыжник. И сразу вспомнилось. Меня, еще не знакомого с магией чисел, поразило совпадение: Сталин умер пятого марта в год, заканчивающий теми же цифрами 53. А родился 21. 12. Двенадцатый месяц это же перевернутая цифра 21. Просто мистика какая-то. Сказать вслух о таком совпадении даже своим религиозным предкам было невозможно. Они в эту пору – по всей стране шло разоблачение космополитов и дело врачей-вредителей – боялись любого слова, произнесенного в одном предложении с "товарищ Сталин". Сказать об этом в школе… Но кому? Учительнице? Вызовет родителей в школу. Остается – что? Записать, и потом показать кому-то: "видишь, какое совпадение я углядел". Но… В чем заковыка? В том, что еще писать я не умел, хотя в букваре и способен был прочитать: "мама мыла раму". А вот с цифрами все было в порядке. С шести лет меня посылали в магазин за покупками, и я умел в уме считать, как заправский торговец. Следовательно? Ну, конечно, взял карандаш, кстати, фирмы "Хаммер" – мы еще не писали ручками – и вывел 21. 12 и 5. 3. 1953. Подумал. То, что я потом подумал, помню точно. Но не помню – о чем. Но когда очнулся от мыслей, гляжу, ниже сталинских цифр приписал в столбик еще несколько. Каких? А вот это сейчас и узнаем, сходим к дому детства моего и узнаем, если, разумеется, моя временная капсула сохранилась. Тогда, помнится, я свернул бумаженцию с цифрами в трубочку и сунул в стреляную гильзу от трехлинейки. Выходное отверстие сдавил плоскогубцами, чтобы вода не просочилась и залил сверху парафином от свечи. Затем, приподняв перочинным ножичком булыжник с выемкой, положил под него, в самое что ни на есть укромное место. Здесь никто искать не будет. И вот сегодня, вспомнив о кладе сорокалетней давности, отправляюсь за ним.

Как и в первый раз, мне не нужно было высматривать искомый булыжник. Взгляд с той же неподотчетной разуму машинальностью выхватил его на мостовой. Я присел на корточки, сделал вид, что завязываю шнурки на ботинках, и заточенным лезвием подковырнул камень. Добротный японский нож для резки бумаги не подвел, и уже через минуту я оказался владельцем своего детского сокровища. Сложно говорить о том, что испытывало мое сердце, чувствительное ко всяким "узнаваемым" вещам и предметам, казалось бы, безвозвратно похороненным в прошлом. Поэтому постараюсь и дальше быть прибалтом, и не особенно распространяться о чувствах. И все же признаюсь, не выдержал напряжения и заглянул в ближайшее кафе, расположенное сбоку от улицы Коммунальной в направлении к кинотеатру "Айна". Ни названия той улицы не помню, ни кафе. Но что заказал – помню: сто грамм коньяку и кофе. В те дни ужасной дороговизны (сто грамм коньяка – сто двадцать советских рублей) кафе пустовало. Я был единственным посетителем и поэтому никто, пока официантка ходила на кухню, мне не мешал распотрошить патрон и вынуть свернутую в трубочку бумажку. Да, первые цифры, как и мне и помнились, были связаны со Сталиным.

21. 12.

5. 3. 1953.

А другие? Не буду все перечислять.

Но… Как без этих? 9. 5. 1961.

Да это же… день смерти моего дедушки Аврума Вербовского!

А эти?

1. 8. 1974. Первое августа – день, когда я потерял сознание в кинотеатре "Рига" и чуть не умер, получив тяжелое сотрясение мозга.

11. 2. 1992. Одиннадцатого февраля – дата открытия моей персональной выставки в Риге.

Как мог знать семилетний ребенок обо всем этом? Но он ведь и не знал. Он – помнится – "задумался", и в таком "задумчивом" состоянии все эти цифры и вывел, как сомнамбула.

Все эти цифры!

Помню, как удивило меня повторение даты Дня победы, но с указанием другого, на сорок лет "старше" года: 9. 5. 2001. Не мог же я представить себе в 1992-ом, что в марте 1953-го я вывел карандашом дату смерти моего отца Арона Гаммера.

Следующее число недалеко отстояло по времени: 11.9. 2001.

Сегодня нам известно, в этот день террористы-смертники атаковали на угнанных самолетах Башни-близнецы в Нью-Йорке.

В глубине столбика опять появлялась дата рождения Сталина. Но как-то странно, два раза.

В верхней части была зачеркнута: 21. 12. 2012.

В нижней написана без помарок и в новой редакции: 21. 12. 2112.

Календарь Майя заканчивается 21. 12. 2012 годом.

Журналисты поспешили назвать этот день конечным для всего человечества. Как бы то ни было, но легковерным людям не помешало бы не впадать в панику, а полюбопытствовать у специалистов: правильно ли высчитана эта дата? И что выяснится? А выяснится забавная штука. И у цифр, оказывается, есть своя логика, своя графическая красота, которая в данном случае выражается так: 21. 12. 2112.

А что случится в этот день?

 

 

Вместо послесловия

ЧУДЕСА ИЗРАИЛЬСКОЙ ЖИЗНИ

Это уже вопрос для наших потомков.

Тридцать три года в Израиле...

Ровно столько, сколько прожил в Риге.

Много ли это или мало? В Риге это было много. В Израиле?

Мне представляется, сроки на Святой Земле отмеряются мистически, не годами, а чудесами, произошедшими с тобой. Вот я и хочу сегодня поговорить о чудесах. Без всяческих литературных ухищрений. Просто, лаконично, хроникально. А уж ты, Читатель, и подсчитывай на современном арифмометре, годы дальнего плавания моего по живым водам Израиля, без захода в чужие порты.

За мной, Читатель!

Чудо первое. Я оказался в Израиле, по странному совпадению цифр, можно сказать, в день своего рождения. Чтобы родиться вновь? Не мне судить. Мне оперировать математическими вычислениями. Родился я 16. 4. 1945. В сумме 1+6+4+1+9+4+5 = 30. Прилетел в Израиль 2. 12. 1978, за два дня до маминого шестидесятилетия. 2+1+2+1+9+7+8 = 30. И в первом и во втором случае результат сложения равен мистическому числу 30.

Чудо второе, материального рода. 7 ноября 1979 года я должен был стать обладателем машины японской фирмы "Субару". В кармане у меня ни гроша, а по накопленной за год информации выходило, что при получении ключей необходимо приплатить изрядную сумму. Дело в том, что при заказе цена на автомашину не останавливалась и продолжала расти в соответствии с курсом доллара. Только потом нам стало известно, что если машина уже прибыла в Израильский порт – Эйлат, Ашдот, Хайфу, то повышать ее стоимость не имеют права. Дело подсудное. Однако нашим незнанием пользовались корыстные люди и, надо признаться, чувствовали себя вольготно и богато. Правда, до 7 ноября 1979 года, до того момента, когда я должен был получить в Тель-Авиве, в центральном агентстве, свою "Субару", не имея ни одной агоры для доплаты. В этот день, как прошел тогда слух, посадили начальника налогового управления. И я получил не только машину, но и сдачу с выплаченных прежде денег. По нынешним меркам, шекелей пятьсот. Так что мне хватило и на бензин, и на поездку из Тель-Авива в Кирьят-Гат, к родителям, и на сабантуй с коньячком и шашлыками.

Чудо третье. Сверхъестественного порядка. В начале восьмидесятых, выпуская в свет юмористическую книгу "Круговерть комаров над стоячим болотом", я дал на 314 странице свои предсказания на начинающееся десятилетие. Пришли они ко мне во время болезни, когда я сел за пишущую машинку. Чтобы дописать страницу. При температуре сорок. И дописал… Но совсем не то, что задумал, а вылившееся спонтанно. Все мои предсказания, одно за другим, сбывались год за годом.

Вот что я написал тогда и поместил в книгу.

– Смерть Л. Брежнева состоится 10.11.1982 г. (Сбылось в срок.)

– Преемником Л. Брежнева изберут Ю. Андропова. (Сбылось в срок.)

– Начало смертного мора в рядах Политбюро. (Сбылось в срок)

– 1983-й – уход с политарены М. Бегина. (Сбылось в срок и, мало того, с моей формулировкой, дурацкой по отношению к М. Бегину в те времена, когда он был главой правительства Израиля и должен был им оставаться и в 1983-ем, без всяких перевыборов.)

– Освобождение А. Щаранского, И. Нудель и др. (Сбылось в срок.)

– Третья мировая война не начнется. Не начнется она и в 1984 году. (Сбылось и это. Казалось бы, сегодня смешно читать это "сбылось" по отношению к Третьей мировой войне в 1984 году. Но посмотрите газеты той поры, и на каждой странице увидите прогнозы всемирно известных предсказателей и астрологов. И все они о том, что в 1984-ом Земле нашей грозит ядерная катастрофа. Масло в огонь подливало и то, что на иврите год 1984-й складывался в буковки страшенного слова "Ташмад" – "Уничтожение", что оптимизма не прибавляло. Будем полагать для душевного равновесия, что мое успокоительное "Третья мировая не начнется" позволило некоторым невротикам не покончить жизнь самоубийством посредством пистолета или веревки, не выброситься в окно с небоскреба, и не промотать все сбережения в казино.

– Ждать ее надо в 1989-ом! – сказано на 314 странице моей книги. (Сбылось в срок. Ждали ее, то есть всамделишную Третью мировую. Ждали, и еще как в 1989-ом! Ждали и тряслись со страху. Ждали и надеялись: а вдруг пронесет. Вспомните ситуацию: рухнула Берлинская стена, в Румынии вспыхнуло восстание, расстреляли Чаушеску и его жену, соцлагерь клокочет, Советский Союз трещит по швам. Так что... ждали. И дождались путча, развала соцлагеря, уничтожения СССР. Результат почище, чем дала бы Третья мировая. Но это уже – другая история.)

Чудо четвертое. Опять материального рода. В 1983-ем году, приобретая квартиру, я подписался под бумагами, что всю ее стоимость выплачу в течение месяца. Это давало мне право на получение пятипроцентной скидки. На скидку, право же, я не рассчитывал, так как ни при каких обстоятельствах не мог набрать требуемую сумму в указанный срок. Но тут вышло какое-то постановление о том, что жителям иерусалимского района Гило, живущим там пять лет и не купившим квартиру, выдают особую, "репатриантскую" что ли, ссуду. Словом, не имея никаких сбережений, я приобрел квартиру, и, более того, мне дали положенную скидку в пять процентов. В переводе с финансового на русский язык, вернули человеку, не имеющего до приобретения имущества ни гроша, две тысячи долларов, что очень способствовало тогда нашей дальнейшей акклиматизации на Земле Обетованной. Вот были люди в Министерстве абсорбции в наше время, не то, что нынешнее племя! И куда они делись? Может, в Америку уехали?

А потом? Потом шекели поменяли на новые шекели. И мы уже не располагали дутыми миллионами. Да и червонцами, так как жили по израильскому обычаю – "в минус". Помнится денежная купюра, рыженькая такая, с Голдой. До обмена денег на ней значилось 10 000, а после, ничем не украсив первую леди Израиля, ее обесценили до 10, правда, написали – "шекель хадаш" – "новый шекель". Я "оле хадаш" – новый репатриант. И по этой причине "шекель хадаш" – побрательник по духу и покупательной способности – мне психологически должен быть ближе, чем "шекель яшан" – старый. Однако это только в теории. На практике... Шекелей новых не хватало на расход так же, как и шекелей старых. И тут случилось...

Чудо пятое. И снова с копеечным интересом, но ведь кто на Святой земле будет жить только святым духом, тот ноги протянет. Собрались мы с женой и детьми Беллой и Рони поехать на озеро Кинерет. Со своей палаткой, со своими припасами. И отдохнуть там пару дней, так сказать, на лоне природы. Моя жена подсчитала, во что нам должно обойтись это удовольствие. Учла все траты: и сколько бензина надо купить для японской таратайки "Субару", и сколько продуктов и выпивки, и сколько заплатить за въездной билет в "Кара дешет" – лагерь автомобилистов. Урезала все по минимуму. И выкатилось у нее – 360 шекелей. Новых. Старыми вышло бы – ужас как вспомнишь! – 360 000. Но у нас на руках был только ее арифметический расчет, денег – ни новых, ни старых – не копилось в наличии. Но желание поехать на Кинерет было. И что? Пошел я выгребать из лотерейного счастья необходимое количество денег. Нужно 360 шекелей? Значит, будет 360! Я заполнил шесть номеров. Крестиками, в десяти столбцах. И метко выцелил пять выигрышных из шести. Пять из шести – это же с ума сойти сколько! На следующий день я направился за барышом. Ты уже угадал, сметливый мой читатель, вышло тюлечка в тюлечку – 360 шекелей. Можешь себе представить, друг мой, как потом, у костра, на берегу Кинерета, попивая коньячок, выговаривал я жене своей за скромные ее успехи в арифметике: "Надо было насчитать нам растраты тысяч на пять". Но говорил я это, конечно, ради смеха, будучи довольный собственной удачливостью.

Чудо шестое, творческое. В 1985 году свое сорокалетие я встречал в городе Шхеме – Вифлиеме, на службе резервистов. При захвате террориста поранил руку, и это действовало мне на нервы, так как, попробовав снова тренироваться, я увидел, что с поврежденной рукой о боксе следует пока что забыть.

Как-то в ночное время, когда я, уже вернувшись из армии домой в Иерусалим, писал стихи, мне был голос: "Ты должен рисовать!" (Если с подробностями… явился мне Сальвадор Дали, правильнее предположить, его энергетический импульс, указал пальцем на лист бумаги, где только-только появились первые строчки нового стихотворения и сказал: "Ты должен рисовать!" На каком языке? Наверное, приказ был отдан телепатически, иначе я не понял бы его. Сам художник, как выяснилось позже, был в этот момент в состоянии чуть ли не клинической смерти.)

Я выпил сто грамм коньяка и трезво подумал: "Никому я ничего не должен". Но рисовать стал тут же на том же листе бумаги, на котором до этого писал стихи.

Вскоре прошли две мои выставки. Да не где-нибудь, а в израильском парламенте Кнессете – коллективная, среди лучших художников-репатриантов семидесятых годов, прибывших из СССР, и в престижной Иерусалимской галерее "Нора" – персональная.

Меня приняли в израильский и международный, при ЮНЕСКО, союзы художников, затем в американский и австралийский. Я стал лауреатом ведущего конкурса профессиональных художников в Нью-Йорке, проведенного фирмой "Арт Горизонт", потом еще семнадцать раз в разных странах – в США, Австралии и Франции. Мои работы многократно удостаивались медалей различного достоинства на международных выставках.

В "Лексиконе" современных израильских художников, изданном в Тель-Авиве на иврите и английском в 1994 году, мой художественный стиль получил свое искусствоведческое название – "Гаммеризм". Что ж, такая терминология меня устраивает... одомашнивает, рожденного быть свободным.

Чудо седьмое, камерного толка, из цикла "узкосемейных", но сегодня, за давностью лет, годного и к широкому употреблению...

5 января 1991 года, незадолго до первой атаки Израиля иракскими скадами старшая моя сестра Сильва приехала с дочкой своей Симоной к нам из Тель-Авива в Иерусалим, чтобы отметить день рождения нашего брата Бори.

Сидим мы за столом, попиваем, закусываем, несерьезно, под бутылку, размышляем о серьезных намерениях Саддама Хусейна бабахнуть ракетами с химическим боезапасом по Земле Обетованной, чтобы стала она вымершей и пустой. А Сильву – вот она сила материнской любви и заботы! – больше ядовитых миазмов иракской военщины беспокоит житейская чепуха: выйдет ли замуж ее дочка Симона и когда? В армии она уже отслужила, образование имеет, а жениха еще нет. Вот и пристает Сильва ко мне, будто от меня зависит производство женихов на душу женского населения в отдельно взятом сионистском по духу государстве.

Чтобы Сильва отцепилась от меня и не мешала пить и закусывать, я сказал ей, что Симоночка выйдет замуж в следующем году, в 1992-ом,1 октября.

"А где жених, где?" – спросила Сильва с материнским интересом в голосе.

"Жених появится еще в этом году".

"Когда?"

"12 октября".

"Но откуда ему взяться?"

"С неба упадет".

"Симоночка переборчивая, всем отказывает. А тут... с неба... Оле-хадаш получается – новый реаптриант. Симоночка выросла в Израиле. Оле-хадашиком не заинтересуется, общего языка с ним не найдет".

12 октября 1991 Симона познакомилась с будущим своим мужем Алеком, новым репатриантом и превосходным джазовым музыкантом. Свадьбу они сыграли 1 октября 1992 года.

Все вышло по моему расписанию.

Правда, поначалу, раввинат назначил молодоженам другую дату, 5 октября, и Сильва мне говорила: "Вот в этом ты ошибся". Но моя "ошибка" жила-поживала всего одну неделю. По какой-то необъяснимой причине раввинат определил, что дату свадьбы необходимо перенести на 1 октября. И перенесли. Так что... Факт остается фактом: 5 января 1991 года, обмывая с братом Борей последующие воздушные сирены и отсидки в загерметизированной комнате, я с исключительной точностью предсказал замужество моей племянницы, в прошлом израильской солдатки, а сегодня талантливой джазовой певицы.

Чудо восьмое, спортивное. 1 июля 1998 года мой сын Рони был призван в Израильскую армию. Зная об армейской службе не понаслышке и представляя, какой трудный курс молодого бойца предстоит моему сыну в бригаде Гивати, я решил не "отставать" от него, как бы это выразиться, "по части боевой и физической подготовки", чтобы в случае чего придти к нему на подмогу. (Ни тогда, ни сейчас не хочу говорить – "на замену".) Мой вес в ту пору – 70 кг. Я выпивал тогда за день по два литра кофе, по пузатому бокалу, грамм на двести пятьдесят, коньяка, выкуривал по три пачки сигарет. Дышал через раз, ибо на каждый вздох накладывался хрипучий кашель. С 1 июля я устроил себе всеобщую голодовку и, так сказать, безалкогольную диету. В одночасье распростился с дурными привычками и отнюдь не дурной по вкусу и калорийности пищей. Голодовка, так голодовка. Не ел. Не пил, исключая воду. И через месяц был в легчайшей категории, скинув 16 кг. Легкие еще не очень чисты, но печень как у младенца, и в каждом кулаке по нокауту. (Через год я бросил и курить.)

Итак, в возрасте 53 лет я вернулся в бокс, и побеждал ровесников моего сына год за годом на открытом первенстве Иерусалима и в других всеизраильских турнирах. Тем самым как бы примерялся, готов ли я соответствовать им не только на соревнованиях по боксу, но и в бою. Таким образом, став в 58 лет десятый раз подряд чемпионом нашего Вечного города, я могу утверждать, что прошел весь срок солдатской службы, можно сказать, плечом к плечу со своим сыном. Впрочем, на этом не остановился. И по сей день в 66 лет продолжаю отстаивать звание первой перчатки Иерусалима – уже в качестве 25-тикратного чемпиона. Причем, попутно установил мировой рекорд чемпионского долгожительства на ринге, достойный книги Гиннеса.

23 ноября 2007 года по первому каналу израильского телевидения демонстрировали репортаж об открытом первенстве Иерусалима по боксу, посвященном памяти израильского сапера Стива Хильмса, погибшего у Могилы Рахели, возле Бейт Лехема – Вифлиема при разминировании взрывного устройства, подложенного террористами. Показывали и мой бой. Вот что об этом писала израильская пресса.

 

Элиягу бен Мордехай

из статьи: ТУРНИР ПАМЯТИ СТИВА ХИЛЬМСА

(об открытом первенстве Иерусалима по боксу)

Газета "Репортер" – приложение к еженедельнику "Новости недели".

29 ноября 2007 года. Израиль

Максимальный возраст бойцов в любительском боксе – 34 года. Фима Гаммер чуть ли не вдвое превышает сей возраст. Толпы болельщиков ходят на бокс исключительно из-за него. У этого человека масса талантов. Он писатель и поэт, отмеченный международными премиями, график и художник – победитель всевозможных конкурсов, обладатель множества медалей и дипломов. В быту он журналист радио "РЭКА" – "Голос Израиля".

Жребий свел Фиму Гаммера с его одноклубником Никой Доуэлем. Оба – воспитанники тренера Гершона Люксембурга, оба знают слабые и сильные стороны друг друга. Все три раунда прошли в плотном напряженном темпе. Наступательный стиль не принес Нике желанного преимущества. Фима был быстрее, разнообразнее. Трюки и финты его тут же переходили в контратаки. Парадоксально звучит, но старость переиграла юность. Гаммер, разменявший седьмой десяток, в очередной раз стал чемпионом Иерусалима и получил золотую медаль и кубок "за самый красивый бой".

Согласитесь, это ведь тоже израильское чудо – получить боксерский кубок "за самый красивый бой" в возрасте, когда исполняется пятьдесят лет со времени моего первого выхода на ринг.

Но продолжим…

Чудо девятое, мистическое. 11 сентября 2001 года в дворике, примыкающем к моей квартире, я фотографировал свои картины, предназначенные для выставки в Иерусалимском Доме художника. Засняв всю пленку, я сдал ее на проявку в фотоателье "Клик", что на улице Яффо. И отправился в редакцию "Голоса Израиля", в студию радиостанции "РЭКА", чтобы произвести запланированные записи.

В 17.00 по израильскому времени наши звукооператоры позвали меня в комнату отдыха к телевизору, чтобы я увидел Нечто Невероятное. И я увидел, как американские "Боинги", с террористами за штурвалом, атаковали в Нью-Йорке международный торговый центр, как над высотным зданием взметнулось облако дыма и пыли, принявшее внезапно очертания какого-то неземного лица.

Через час, несмотря на ЧП вселенского масштаба, я пошел в фотоателье "Клик" за снимками своих картин. И то, что я увидел на одном из отпечатков, поразило меня. Каким-то образом негатив кадра, где был запечатлен нарисованный мной в кровавых тонах город, оказался засвеченным. Причем так, что создавалось впечатление парящего над этим городом дымчатого лица, почти такого же, какое появилось над высотным зданием в Нью-Йорке. Выходит, 11 сентября утром, при фотосъемке, солнечный луч каким-то неведомым образом просквозил мой "Зенит" и эскизно предвосхитил произошедшую через несколько часов трагедию. И если бы я проявил пленку раньше, то... То ничего ровным счетом не уяснил бы в ситуации и не спас человечество. Я не догадался бы о том, ЧТО и, главное, ГДЕ должно рвануть. Когда же рвануло... тогда... Тогда я и опубликовал эту картину на обложке еженедельника "Калейдоскоп"... Тогда… В 2001 году.

Чудо десятое, символическое, либо смысловое, а, может быть, и просто житейское. Моя семейная жизнь прервалась 21 октября 1992 года. Семейная жизнь моей дочери Беллы Гаммер началась, как по мановению волшебной палочки, в этот же день, но спустя одиннадцать лет. На 21 октября 2003 года раввинат назначил день ее свадьбы. Точно на тот же день, когда я разошелся с женой. Назвать ли это совпадение чудом? Не знаю. Но какой-то родовой символикой, добрым предуведомлением от него веет: дочке был дан "старт" там, где "финишировали" родители.

Впрочем, мне, гуманитарию, в любом случае, не совладать с цифровыми премудростями. До десяти досчитал – и ладно! При том и десятка получилась ладная. А мог бы приплюсовывать еще и еще. Чудес-то много в Израиле. Правда, некоторые из них настолько чудесные, что на них наложена секретность с печаткой – "не разглашать!" Вот и не разглашаю…

Иерусалим, 11. 02. 2011

Версия для печати