Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Слово\Word 2012, 73

Цена отщепенства

По страницам романа Фридриха Горенштейна "Место"<br>Как издавалась книга "На крестцах. Хроники времен Ивана Грозного"

РЕЦЕНЗИИ

 

Мина Полянская

 

Цена отщепенства

 

По страницам романа Фридриха Горенштейна "Место"

 

2-го марта исполняется 10 лет со дня смерти одного из выдающихся прозаиков XX века Фридриха Горенштейна, а 18 марта – 80 лет со дня его рождения. Многие читатели помнят, что Горенштейн был постоянным автором журнала "Слово-Word". Усилиями "Слова-Word" осуществлялось то, что не сделано было другими русскими издательствами и администраторами от литературы. "Три пьесы" (среди них – пьеса "Бердичев"), "Под знаком тибетской свастики", "Скрябин", "Летит себе аэроплан", огромное двухтомное сочинение "На крестцах. Хроника времен Ивана Грозного в шестнадцати действиях, ста сорока пяти сценах" – вот далеко не полный перечень того, что было сделано для литературы и литературного процесса. Мою первую книгу о Горенштейне "Я – писатель незаконный… Записки и размышления о судьбе и творчестве Фридриха Горенштейна" "Слово-Word" опубликовало сразу же после её написания в 2004 году, спустя два года после смерти писателя.

Нынче как-то вдруг – совсем по Тютчеву – "всё зашевелилось" вокруг Горенштейна. На одесской киностудии Ева Найман сняла фильм по рассказу Горенштейна "Дом с башенкой", в Москве режиссер Александр Прошкин создал фильм по роману "Искупление", в Петербурге на прилавках книжных магазинов только что появились две книги Горенштейна "Искупление" и "Место".

Очерк “Цена отщепенства. По страницам романа Фридриха Горенштейна "Место"” был написан мною для Международного Волошинского конкурса 2011 года и был удостоен звания лауреата в номинации "Новейшая антология". Издательство "Слово-Word" согласилось опубликовать его в начале 2012 года и тем самым ещё раз вспомнить выдающегося писателя ко дню его восьмидесятилетия и безвременного ухода из жизни десять лет назад.

 

Мы с вами – сироты, и – вы ведь тоже пишете

стихи? – сироты и поэты. Вот!

М. Цветаева. Пленный дух

 

Роман Фридриха Горенштейна "Место", написанный в 1972 году, впервые был опубликован в Москве не ко времени – не в 1988-89-х годах, когда публика ринулась читать возвращенцев (так читали когда-то "Историю..." Карамзина: "опустел Невский проспект, все сидели за книгами"), а в 1991 году, когда всё было прочитано, и оголодавшая от реформ и бешеных инфляций публика уже ничего не читала, а занялась поисками хлеба насущного.

Вот тогда и выплыл восьмисотстраничный роман, выплыл без "литературных толков", согласно выражению Белинского, меж тем, как Ефим Эткинд посчитал его "одной из очень высоких точек развития русской литературы в ХХ веке". Роман был представлен к премии "Русский Букер", впервые учреждённой в 1992 году, но не удостоился её, оставшись в "коротком списке". Писатель посчитал присутствие своего романа в "коротком списке" не отличием, а унижением для себя, и в дальнейшем – до самой смерти в 2002 году – в литературных конкурсах не участвовал. Сегодня о "Месте" существует одна лишь серьёзная работа: предисловие Лазаря Лазарева к первому изданию романа в России. Я же в рамках настоящего очерка коснусь одной из основополагающих тем произведения – темы отщепенства.

"Место" с подзаголовком "Политический роман" – роман о московских диссидентах, "антидиссидентах" и тайных политических организациях – пронизан личностью Никиты Сергеевича Хрущёва с его оттепелью, хотя сам глава государства на его страницах ни разу не появляется, остаётся за сценой или смотрит весело из портретной рамы "в капроновой шляпе и рубашке с широкой улыбкой на жирном крестьянском лице любителя простой и обильной пищи". (Все цитаты ниже с неуказанным в тексте источником – из романа "Место", Слово/Slovo, М., 1991.) Повсюду о нём говорят – на кухоньках, где советская интеллигенция решала важнейшие вопросы бытия, на вокзалах, в поездах, троллейбусах и трамваях. Тем не менее, о конкретном времени следует говорить с большой оговоркой, поскольку роману свойственны элементы анахронизма, согласно Бахтину ("Роман воспитания и его роль в истории реализма"), утверждающему о романе как таковом, что мир его героев "остаётся тем же, каким он был, биографически жизнь его героев тоже не меняется, чувства их тоже остаются неизменными, люди даже не стареют". "Место" доказывает, что человек в условиях любого времени и независимо от структуры общества может оказаться без крова, или же не может снять и напоминающей гроб комнатушки Раскольникова. Возможны каинова зависть, жертвой которой Горенштейн считал свою трагически сложившуюся писательскую судьбу, голод, беспросветная нищета и наполеоновские амбиции выброшенного из общего жития человека.

Для Горенштейна, в отличие от Набокова, покинутая Россия не была потерянным раем (и, тем более, страной счастливого детства), и, в отличие от Достоевского, Москве не уготована судьба Нового Иерусалима. Утраченному Эдему нет на земле места, и поэтому поиск "места" в его книгах превращается в поиск временного пристанища как наименьшего из зол. И беспрестанно скитаются по страницам его произведений бездомные герои – в рассказе "Дом с башенкой", повести "Улица Красных Зорь", в романах "Искупление" и "Зима пятьдесят третьего года" и в особенности в романе "Место", который писатель считал, наряду с романом "Псалом", своим главным произведением и посвятил его отцу, приговорённому к расстрелу "Особой тройкой" в 1937 году.

 

–––

Повествование в романе ведётся от лица главного героя, однако автор, что справедливо, не советовал отождествлять его с героем, несмотря на то, что факты биографии, особенно в первой части романа, до неправдоподобия совпадают.

Первой части романа "Койко-место" предпослан эпиграф из Евангелия, настраивающий на сострадание к герою: "Лисицы имеют свои норы, и птицы небесные гнёзда; а Сын человеческий не имеет, где приклонить голову". Двадцатисемилетний Гоша Цвибышев вернулся в город (по многим приметам – это Киев), где до войны был репрессирован отец, но времена "фальшивого хрущёвского ренессанса", по выражению Горенштейна, не вернули ни жилья, ни права прописки. Трагедия жительства здесь, с одной стороны, вневременная, и потому "литературная", а с другой – это трагедия поколения определённой страны после "Большого террора".

В течение трёх лет мысли Гоши сведены к одной черте: чтобы проникнуть в общежитие, ему надо пересечь порог как можно тише, не хлопнув дверью, дабы комендантша его не заметила, а затем быстро взбежать по лестнице. Суета героя, координатная система его помыслов и желаний, на пересечении осей которой находится узкая железная кровать, напоминает борьбу за койко-место героя романа Кафки "Замок", где нравственные ценности определённого населённого пункта (Деревни) опрокинуты в силу опрокинутости самой основы бытия. У Цвибышева, так же, как и у героя романа "Замок" К., нет юридического права занимать койку. Однако, согласно закону, свидетельствующему об особой гуманности властей, Гошу из общежития "Жилстрой" не могли выселить зимой. Страх перед наступлением долгожданной для всех весны выделяет героя из рядов нормальных граждан, вырывает из будней общежития, вырастающего в символ общего жития, из которого выброшен Цвибышев. Герой разъясняет необходимость сохранения за собой жизненно важного пространства: "Койко-место – это то, что закрепляет мою жизнь в общем, определённом порядке жизни страны. Потеряв койко-место, я потеряю всё". Таким образом, жизненное пространство сужается до размера койки, на которой можно физически поместить своё тело.

Узнав о том, что реабилитация отца, генерал-лейтенанта, всего лишь фикция ("Ваши законы построены так, что сироты имеют меньше прав, чем те, у кого есть родители"), Гоша становится настоящим разбойником. И днём, и ночью он выходит на охоту в поисках сталиниста, чтобы избить его до бесчувствия. Борьба за место, таким образом, превратилась в "длинную однообразную цепь политических драк", "идейные избиения", или, как ещё говорил герой, в индивидуальное "политическое патрулирование" улиц. Политический террор, объясняет Гоша – это месть, приносящая удовлетворение тому, кому нанесена обида. Гоша довольно скоро находит таких же, как и он, хулиганов, творящих самосуд, определяя жертву по внешнему виду или какой-либо фразе. Тогда объявилось вдруг много людей с разрушенной трагической судьбой, и сопровождалось это явление даже некоторой растерянностью, правда кратковременной, властей, "перед этими трагическими судьбами и перед последствиями собственных деяний". Политический накал атмосферы был настолько высок, что коснулся и самых неожиданных, неучтённых в большой политике представителей общества – уличных проституток. С одной из них – сталинисткой – Гоша подрался на политической почве. И если не бояться преувеличений, можно сказать, что политически ангажированная уличная девица у Горенштейна – единственный в литературе персонаж.

 

–––

То было время, когда власть, "завершая какой-либо цикл, перестаёт казнить без разбора и в массовом порядке", власть ещё не возражала против общественного мнения "вокруг частных столов, уставленных закусками". В романе представлена большая комната, в которую вошёл Гоша: в ней почти не было мебели, однако красовались "символический уже портрет Хемингуэя и икона Христа, новшество для меня (Гоши – М. П.), ибо увлечение религией, как противоборство официальности, прошлому и сталинизму ещё только зарождалось в среде протеста". В помещении, где собралось общество оппозиции, царила атмосфера неуважения власти и авторитетов, или, как ещё говорил писатель, атмосфера "политического греха".

Одним из эпиграфов к третьей части романа ("Место среди жаждущих") Горенштейн взял слова из "Книги Судей": "В те дни не было царя у Израиля; каждый делал то, что ему казалось справедливым". Новый глава государства Никита Хрущёв, вступивший на смену абсолютному самодержцу, глубоко почитаемому обывателем, считавшим его правление "порядком", своими "простонародными действиями и простонародной личностью" уничтожил святость власти. Горенштейн поясняет: "А если в такой обстановке у русского человека отнимать хлеб и пряники, он знает, что ему делать. Подспудно дремавшее чувство вековых российских смут просыпается в нём, и российский бунт, жестокий и радостный, является вдруг на свет, как весёлое и забытое сказочное чудище".

 

–––

По мнению Горенштейна, ущербное детство зачастую даёт уродливые всходы, "…отдельным мученикам мученичество это в бытовом смысле придало черты самых обычных негодяев. (Задатки коих, наверно, у них существовали и до мученичества, мученичеством же лишь были усилены.)" В особенности ущербны фанатичные натуры, они чаще склонны к терроризму. Горенштейн изучает сущность террориста, пытаясь понять этого, по выражению Достоевского, "особого взъерошенного человека с неподвижной идеей во взгляде". Несчастный случай в детстве одного человека может иметь роковое значение для общества. В неоконченном романе "Верёвочная книга" писатель уделил внимание ущербному детству Сталина, показывая "Нерукотворную Историю" через личный, бытовой фактор. Поскольку отчим Сталина был сапожником, писатель заинтересовался сапожными инструментами, и в особенности отличием сапожного молотка от обыкновенного. Оказалось, что ударная часть сапожного молотка имеет круглую, полированную поверхность, поскольку им нужно не только гвозди забивать, но "околачивать" кожу. Интерес Горенштейна носил вполне целенаправленный характер, и было очевидно, что молоток в качестве символа насилия был ему так же необходим, как неевангелическое (не то, через которое верблюд скорее, чем богатый, войдет в Царство Небесное) конкретное игольное ушко в его повести "Притча о богатом юноше".

В романе "Место" несколько "вставных" сюжетов, "скобок", которые Борхес называл "литературными лабиринтами": история директора завода Гаврюшина-Лейбовича, история Висовина и Журналиста, рассказ Орлова "Русские слёзы горьки для врага". История Меркадера (Горенштейн знал убийцу Троцкого лично) в романе также вставная. Это – рукопись в синей папке, рассказ от первого лица убийцы Троцкого Меркадера, страдавшего эдиповым комплексом – ущербностью, которая в первую очередь учитывалась "комиссией по убийству Троцкого" при выборе кандидата-убийцы. Троцкист Горюн, обладатель бесценной рукописи, сообщает: "Первоначально намеревались подобрать исполнителя приговора с железными нервами… Твёрдого человека… Однако потом всё резко переменилось…" Горюн разъясняет: "В высокой, но тайной политике к таким фактам относятся, как к медицине, – серьёзно и делово".

На вопрос, почему писатель в романе поменял орудие убийства (Троцкий был убит ледорубом), он ответил: "Существует несколько версий убийства Троцкого, а мне для замысла нужен был садовый ломик".

Предмет, которым убивают в романах Горенштейна – особая тема. Я выделила "инвентарь" убийцы в "Месте" и представила его в книге о писателе ("Берлинские записки о Фридрихе Горенштейне". СПб, 2011). В данном очерке я выдвигаю краткий перечень "оружия" на передний план. У персонажей-убийц в романе, как правило, "скромные", одомашненные даже орудия насилия, отмеченные печатью личностного, интимного данного конкретного убийцы, и даны автором всегда с уменьшительно-ласкательными суффиксами: маленький садовый ломик, молоточек и бритва, острый ножик (в рассказе "На вокзале" орудием убийства сделались саночки). Внешняя безобидность "приборчика" для кровопролития удачно оттеняет "симпатичного" террориста. И подчёркивает личностность преступления, истоки которого – в пережитых детских трагедиях и травмах. Из исповеди Меркадера (что в синей папке): "Я не знаю, откуда взялся на песчаной дорожке небольшой садовый ломик, возможно, он был забыт садовником, а возможно, и подброшен судьбой (испанцы, даже материалисты, суеверны в удаче и в неудаче). Я схватил этот ломик и безрассудно шумно пошёл, чуть ли не побежал к беседке. Но Троцкий настолько был увлечён работой, что поднял на меня глаза в тот момент, когда я занёс ломик правой рукой, левой, для крепости удара, ухватившись за стойку беседки" (курсивы мои – М.П.).

В момент церемониала вступления в организацию Щусева, напоминающего средневековые ритуалы, Гоше подали на блюдце стакан чистой воды и маленький, остро отточенный ножик, которым следовало надрезать палец, выдавить несколько капель в стакан с водой и, отпив из стакана, передать по кругу сотоварищам для дальнейшего "отпития", однако Гоша от волнения сделал слишком глубокий надрез, и крови пролилось гораздо больше, чем можно было предположить. Ножик на блюдце становится зловещим символом. Автор замечает: "В организации Щусева, конечно же, был силён элемент бескорыстной детской игры. Чрезвычайно развит был ритуал и некие даже обряды". А затем предупреждает: "Всякая игра, которая ведётся систематически и увлечённо, рано или поздно теряет условность и приобретает самые реальные бытовые формы".

Троцкист Горюн доверил рукопись Меркадера Гоше, поскольку находил в нём "физиологически" сходство с убийцей Троцкого. Гоша также считает, что отнятое детство – причина его "горячечных мечтаний". Он – полон даже более дерзновенных мыслей, чем Меркадер – вплоть до желания стать царём на Руси (эта мысль, согласно роману, оказывается, не столь уж оригинальна, и многие из нас, связанные общей судьбой, лелеют мечту каким-нибудь образом возглавить страстно любимую Россию).

Автор делает попытку понижения роли Кремля как символа власти. Гоша впервые увидел Кремль не со стороны Красной площади, не осенённый былинным величием, а, наоборот, сниженный до обыкновенности, поскольку находился на набережной с заведениями "общепита", со сквериком, где старушки гуляли с малышами. Гоша и Коля (Коля – политически активный и принадлежащий к интеллигенции протеста несовершеннолетний герой романа) – сели на уютный холм с дикой травой и прыгающими кузнечиками у той части стены, которая выглядела особенно провинциально. Вся обстановка – стрекочущие кузнечики, ржавая лампа, поскрипывающая у кремлёвских зубчатых бойниц – "была направлена против символов и авторитетов" и внушала уверенность в себе. Ночью Гоша один пришёл к холму, на котором они днём с Колей говорили о праве Гоши на царство, и прижался к древним, ещё не остывшим от солнца кремлёвским кирпичам и пребывал в таком положении довольно долго, испытывая, как ему казалось, чувство религиозное. Он ещё поцеловал кремлёвские кирпичи, сказав при этом: "Господи, помоги". Целование кирпичей и обращение к Господу – не менее парадоксально, чем "символический уже портрет Хемингуэя и икона Христа".

 

–––

Вдруг оказалось, что таких, как Гоша, ничего не делающих людей – неправдоподобно много, точно так же, как и в "Бесах" Достоевского. И в самом деле, персонажи обоих романов постоянно сталкиваются друг с другом в одних и тех же местах, однако, согласно меткому выражению Бердяева (по поводу "Бесов"), "заняты одним Великим Делом". Горенштейн объясняет, почему так происходит: "Подобные, казалось бы, опереточные случайности среди так называемых заговорщиков закономерны. Даже и в период между серьёзными революциями всё ж основная масса народа не вовлечена в политические схватки, а занята созидательным трудом, и антиправительственный пятачок бывает весьма узок, так что все у всех на виду, политическим заговорщикам разных направлений приходится сталкиваться между собой даже чаще, чем с властями".

Как выяснилось, тайные образования конца пятидесятых – не плод фантазии Горенштейна. Однако тема организаций опять же вневременная, поскольку так называемые тайные общества, хотим мы этого или нет, были и есть, причём, с соблюдением немыслимых ритуалов и тайнами, которые торжественно передаются по наследству, как закон и право, с клятвами, превосходящими по значению все остальные клятвы, включая и ту, которую дают государству, родине, вере. В архивах КГБ, вероятно, можно найти список адресов подобных организаций. Тема организаций актуальна: у Горенштейна в романе представлена и нацистская организация со всеми необходимыми атрибутами, разумеется, с портретом Гитлера и свастикой, а нацистские образования почему-то неистребимы и сегодня во многих странах, в том числе и в России.

Гоша становится членом националистической организации, скажем так, не крайнего толка. (В романе представлена и крайне экстремистская националистическая организация Орлова, автора сентиментального сочинения "Русские слёзы горьки для врага"). Организация, в которую вступает Гоша построена по типу террористической организации в "Бесах". В "Бесах" Пётр Степанович Верховенский организовал ячейку из пяти человек, "пятёрку", в которой все друг за другом "шпионят" и ему "переносят" – "народ благонадежный". Лидер уверяет, что по всей России сотни таких "пятёрок", а где-то там наверху управляют этим движением.

В "Месте" глава организации Платон Щусев, отсидевший двадцать лет в лагерях (и оказавшийся в конечном счёте доносителем), также построил её поэтажно. "Сверху" – крикливая легальная группа людей, рассказывающая политические анекдоты, под ней – организация, напоминающая, на первый взгляд, группу сумасшедших. Настоящая организация состояла из нескольких человек. Похоже, ещё жива идея рока и миссии, возвышающая членов неких объединений над иными смертными, готовых ради всеобщего добра растоптать ближнего.

Щусев – человек с "натурой вождя улицы", знал, что мог бы сделать стандартную для вольного времени карьеру авантюриста и захватить власть в стране, если бы не был смертельно болен. Целью организации было выявить "сталинскую сволочь", осудить формулировкой "достоин смерти", а затем – жестоко избить. В романе состоится и важнейшее заседание трибунала, на котором для привлечения мирового внимания необходимо вынести решение убить человека международного масштаба. "На конкурс" для приговора "достоин смерти" выдвинуты две "кандидатуры": Рамона Меркадера и Вячеслава Михайловича Молотова. Кандидатура бывшего министра иностранных дел Молотова (Меркадер не актуален) одержала верх. Щусев, довольный выбором, произнёс торжественную речь: "Наша организация вынесла смертный приговор сталинскому соратнику номер один, палачу Молотову, который много лет вместе со Сталиным душил и истязал нашу многострадальную родину... Вам, русские мои юноши, выпала великая честь... Вот он, случай, о котором писал Герцен и которого недостаёт, чтоб сделать нашу оппозицию национальной, каковой она была во времена декабризма". К слову сказать, о любви, или нелюбви к России – любишь, не любишь – в романе говорится много, она (любовь) – разменная монета любого деяния. За нелюбовь к России щедро раздаются пощёчины (причём влажной ладошкой – кивок Достоевскому; я бы не побоялась сказать, что роман "Место" – роман пощёчин), проливается кровь и, что примечательно, за любовь к ней – тоже. Писатель доводит тему ложного патриотизма, которым можно прикрыть любые преступные деяния, до абсурда, и эта тема весьма актуальна для независимого исследователя.

Щусев заверил организацию, что "смертный приговор" – всего лишь символ, что Молотов, как и прежние жертвы, отделается пощёчиной, тогда как на самом деле он намеревался убить его – у него были для этого заготовлены бритва и молоточек – и тем самым погубить мальчиков, которые пойдут с ним. Комментарий троцкиста Горюна: "Замысел его страшен, он умереть хочет, как умирали предбиблейские цари хеттов. Вместе с молодыми, не отжившими своё жизнями вокруг… В одной могиле…" Красноречие политических героев Горенштейна уходит своими корнями к традициям тургеневского литературного героя (вспомним Рудина с его ораторским талантом), а также к традициям велеречивых политиков, которых Герцен называл начётчиками и резонёрами.

Уже более года Молотов отстранён от дел и лишён личной охраны, чем нанесён непоправимый удар его власти и авторитету, ибо власть имущие при режиме были невидимы народу и недоступны ему. Он теперь по утрам прогуливался со своим чёрным шпицем в районе правительственного дома. Гоша решил перехватить инициативу и предотвратить кровопролитие, поскольку Щусев был "на изготовке", то есть держал руку в кармане, "где у него была бритва, эта переносная карманная гильотина индивидуального террора" (курсив мой – М.П.). С криком "сталинский палач!" Гоша ударил ладонью "по гладко выбритой, сытой щеке" бывшего министра, который от удара пошатнулся, но тут подоспел Щусев и зачем-то ещё и толкнул Молотова, и тот упал на четвереньки.

"Сцена была дикая и нелепая. Мы оба неловко топтались, потеряв чёткость плана, лаяла собака, а на мостовой у наших ног лежал и кричал Вячеслав Михайлович Молотов, бывший всемирно известный могущественный министр иностранных дел, человек, имя которого произносили следом за именем Сталина, и звал на помощь тем самым голосом, который в 1941 году возвестил стране о начале войны".

Из устных разговоров Горенштейна: "Гоша – человек с несвободной, рабской душой, а пытается своевольничать, потому что почувствовал – можно. Время такое, хозяина нет. Он и ему подобные несвободные люди бьют по щекам Молотова, потому что теперь можно. Молотов в опале, с него снята охрана, он прогуливается по аллее с собачкой – отчего бы не ударить, не поставить на колени, не превратить в посмешище? Толпа разъярённых людей с душой рабов устраивает погром в городе, поджигает завод. Что может быть страшнее разъярённой толпы людей-рабов?"

В романе "Бесы" в главе "Последнее решение" "собрались наши в полном комплекте впятером". В маленьком покривившемся домике на краю города поздним вечером "пятёркой" было принято решение убить Шатова, на том основании, что он, якобы, донесёт. Место убийства в "Бесах" описано Достоевским в лучших традициях готического романа. Шатова, приговорённого к смерти, террористы заманили в мрачное место ночью в конце парка у старинного грота и придавили к земле. Пётр Степанович "аккуратно и твёрдо наставил ему револьвер прямо в лоб, крепко в упор и – спустил курок". Заметим: у Достоевского убийство "успешно" состоялось, а Горенштейн превратил его в фарс.

"Мой давний оппонент" – так называл Горенштейн Достоевского. Он преднамеренно вводил в свои произведения эпизоды из романов "оппонента", пародировал его (в книге о писателе я осмелилась употребить слово "передразнивание", наряду с общепринятыми терминами: "пародирование", "шаржирование", "реминисценции") и относился к пародированию так же серьёзно, как к своим любимым романам-пародиям "Дон Кихот", "Бравый солдат Швейк" и последнему неосуществленному роману-пародии "Верёвочная книга". Горенштейн откликается на Достоевского параллелями и антитезами, рассматривает те же проблемы – террора, самосуда, агрессии, бунта, грехопадения, спасения души.

 

–––

Вступив на путь терроризма, Гоша нечаянно (?) втягивает в свои опасные игры любимую девушку Машу (принадлежащую к другой тайной организации), берёт её с собой в южный город, где ожидался экономический бунт. Сцена бунта и убийства толпой директора завода Гаврюшина-Лейбовича ("перед смертью толпа уж над ним потешилась, чуть ли не по-ребячьи подурачилась, как могут дурачиться лишь во время лихих русских погромов") предупреждает, что в стране без "хозяина" при возрастающей оппозиции массового обывателя пришло время самозванцев. Один из значимых персонажей (ему принадлежат пророчества о судьбе России) Журналист предупреждает Гошу об опасности самозванства: "Властолюбцы редко бывают патриотами, но счастье того властолюбца, чьи стремления совпадают с народным движением. В противном случае его пеплом выстреливают из пушки, как это случилось, например, с Лжедмитрием".

В романе безоговорочно действует принцип: преступление влечёт за собой другое. Игра героя велась "систематически и увлечённо" и, потеряв свою условность, приобрела реальные формы. Маша стала жертвой группового изнасилования, результатом которого явилось рождение мальчика. Гоша, ставший мужем Маши, отметил, что из мальчика "окончательно глянул мужичок (…). Иван, кстати, был ребёнок ласковый и некапризный, но любил вдруг ущипнуть или укусить, причём не по-детски больно, так что одну девочку в яслях даже водой отливали". Мужичок, который, как змея, опасен смертельным укусом, опасен и "бытовым существованием, против которого бессильны любые карательные меры".

Горенштейн даёт характеристику советскому явлению, оставившему глубокие следы – незавидной судьбе интеллигента при отсутствии власти и наличии "мужичка" с его классовой ненавистью к интеллигенту: "…Идеал покойного умеренного оппозиционного интеллигента – стоять с незатянутой петлёй на шее, на прочном табурете – возможен лишь тогда, когда на узкой тропе Истории только Власть. Когда же туда, навстречу власти, словно дикий кабан на водопой выходит Народное Недовольство, то первым результатом их противоборства является двойной удар сапогами по табурету, и миру после этого остаются, в лучшем случае, лишь хриплые, необъективные, как всё мертвеющее, запоздалые мемуары удавленника-интеллигента".

И поскольку в литературе, в отличие от истории, всё же принято делать предположения, я и осмелюсь задать риторический вопрос: а что было бы, если бы роман "Место" опубликовали вовремя, то есть тогда, когда был написан? Может быть, мы, вовремя прочитав роман, лучше подготовились бы ко второй "оттепели" разбойных свобод, когда снова отбивали замки, отпирали ворота и туда вбегали не те, кого мы ожидали, и (по выражению Герцена), "неотразимая волна грязи залила всё"? И ещё один вопрос в сослагательном наклонении: а что было бы, если бы роман Тургенева "Отцы и дети" с его "героем нашего времени" и его убийственно материалистической тенденцией, оказавший колоссальное влияние на поколение, застрявшее надолго на стадии нигилизма, увидел свет, допустим, тридцать лет после написания? Изменился бы ход истории?

"– Я поясню, – ответил Фильмус (…). – В литературе противоположная истина не ложь, а другая истина… Вот так… Установка вместо принципов…

– Политический фрейдизм! – крикнул Бительмахер.

– Если угодно, – ответил Фильмус."

Между тем, Гоша, неожиданно для самого себя, становится втянутым в совсем уже скверную игру и просыпается однажды утром осведомителем КГБ, то есть организации террористов "высшего разряда", настоящих специалистов по уничтожению ни в чём не повинных людей. Бывшие сотоварищи плюют ему в лицо, разумеется, не обходится и здесь без пощёчин, а несовершеннолетний Коля ударил Гошу чугунной болванкой по голове так, что чуть не убил его, сказав: "За кровь преданных тобой честных патриотов России".

 

–––

"Строительство" романа Горенштейн сравнивал с работой вольного каменщика, строящего Храм Истины, подобно Мандельштаму, считавшему, что "строить можно только во имя ▒трёх измерений’". Истинный мастер-строитель обладает мировоззрением в том значении, в котором это слово в качестве термина впервые ввёл в обращение Эммануил Кант. Художник обладает особым состоянием, когда мир рассматривается одним взглядом как цельность. Гумбольдт, адепт такого мировоззрения, пытался для наглядности писать картины без горизонта. "Если глянуть с большой высоты" ("Псалом"), то и взгляд становится слишком объективным, а поведение мечущегося Гоши, ставшего осведомителем (почему-то доносившим только о националистах и нацистах – тоже вопрос!), рассматривается под другим углом зрения. Лазарев (в предисловии к роману "Место") считал, что нравственного катарсиса у героя в конце романа не произошло, впрочем, с оговоркой. Горенштейн, согласно Лазареву, не навязывает оценок и потому к эпилогу предлагает в качестве эпиграфа слова из Экклезиаста: "Говорить с глупцом, всё равно, что говорить с мёртвым. Когда окончишь последнее слово, он спросит: "Что ты сказал?"

Мне же представляется, что, не вмешиваясь в объективный ход романа, не насилуя сюжет, писатель всё же протягивает Гоше руку. Вслед за героем, которому "приличные" люди, среди которых оказались и бывшие члены тайных организаций, не хотели подавать руку, автор спрашивает – кто есть кто, кто из нас самый порядочный и что такое "хороший человек", что включает в себя это понятие? И приходит к выводу: не следует бросать в Гошу камень, ибо камень может превратиться в бумеранг. В романе присутствует нравственный сдвиг в сторону всеобщей вины всех, переживших страшный режим. В душе героя "Места", оказавшегося на пороге жизни и смерти, происходит перелом – по Бахтину, хронотоп кризиса и душевного перелома героя.

 

–––

В цветаевском "Пленном духе" Андрей Белый говорит Цветаевой: "Вы понимаете, что это значит: профессорские дети? Это ведь целый круг, целое Credo". Но затем он поднимает тему – до сиротства, и далее – выше и выше – к сиротству поэта, призванного оплакать его: "Но оставим профессорских детей, оставим только одних детей. Мы с вами, как оказалось, дети (вызывающе): – всё равно чьи! И наши отцы – умерли. Мы с вами – сироты, и – вы ведь тоже пишете стихи? Сироты и поэты. Вот!"

Горенштейн – сын профессора, расстрелянного спустя три года (8 ноября1937), после того, как Цветаева написала "Пленный дух" на смерть Белого 8 января 1934 года. Все трое, оказывается, – дети и жертвы одной эпохи. Называя Цветаеву в предисловии к моей книге о ней ("Флорентийские ночи Берлина…") "гордой женщиной, королевой", писатель сообщил об одном любопытном бездомном совпадении: "С дочерью Марины Цветаевой Ариадной Эфрон я был одно время прописан в домовой книге на Тарусской даче, по причине общего бесправия быть прописанным в Москве и общей бездомности".

Сиротство детдомовское, и, соответственно, бездомность, благодаря дару, стало вдохновенной тоской Фридриха Горенштейна и, в конечном счёте, как это ни звучит жестоко, обернулось литературной удачей. Писатель сострадал "блудному сыну" Гоше, которому, в отличие от евангельского, некуда было вернуться, не допустил самоубийства, хотя герой был готов и к такому "избавлению". Пережив искушение властью, лишения и разочарования, Гоша занял своё место среди живущих.

И тогда писатель щедро наделил героя своим даром, "силой Творца и приобщил… к тайне искусства" ("Псалом"). Именно Гоше для исповеди раскаявшегося грешника принадлежат священные слова – заключительный аккорд романа – "И Бог дал мне речь".

А вот это и есть цветаевское: сироты и поэты. Вот!

 

 

Мина Полянская

 

Как издавалась книга

"На крестцах. Хроники времен Ивана Грозного"1

 

Последние десять лет в США книги Горенштейна одна за другой выходили в издательстве "Слово-Word", которым, так же как и одноименным журналом, руководит Лариса Шенкер. Писатель это ценил и часто, указывая пальцем на телефонный аппарат (это означало – на Ларису Шенкер в Нью-Йорке; он общался с ней часто по телефону, стало быть, ей где-то там, в старом бледно-зеленом аппарате и надлежало находиться. На Москву, где его не публиковали, он почему-то указывал в окно в сторону Курфюрстендамма. Израиль же находился в телевизоре), говорил: "Вот она – меня публикует!"

Об этом факте творческой биографии одного из крупнейших писателей второй половины 20-го века ("только она меня публикует") я неоднократно свидетельствовала – и в моей книге о Горенштейне "Я – писатель незаконный", и в публицистических статьях. Шенкер об очередной новой публикации Горенштейна договаривалась с ним по телефону, по-домашнему. Таким образом, в настоящее время у издательницы не оказалось письменных документов, свидетельствующих о "телефонных" просьбах Фридриха издать его книги. Между тем, наступили новые времена. В настоящее время сын Горенштейна требует от Ларисы Шенкер письменных доказательств о правах публикации ею "На крестцах. Хроники времен Ивана Грозного" (на книге есть копирайт Шенкер). Кроме того, объявились и посторонние люди, или, как сказал бы Горенштейн, "попутчики", вызывающие Ларису Шенкер, "фаната Горенштейна" (так ее называют в некоторых кругах), на ковер для дачи показаний.

Возникла необходимость рассказать читателям о том, каким уникальным образом создавалась книга об Иване Грозном.

Итак, как уже упоминалось, у Фридриха Горенштейна был нечитаемый почерк, а к концу жизни стал абсолютно неразборчивым. Писатель попросил нас, своих друзей (меня, моего мужа Бориса Антипова и сына Игоря Полянского), записать текст рукописи "На крестцах" на магнитофон, на что мы, несмотря на трудности исполнения такой записи (800 страниц!), дали свое согласие. К слову сказать, подобный опыт работы у нас уже был: большинство публицистических работ (в том числе и "Товарищу Маца...") писатель диктовал нам на магнитофон для публикации в "Зеркале Загадок", о чем свидетельствует наша фонотека. Текст об Иване Грозном, предназначенный для издания в руководимом Ларисой Шенкер нью-йоркском издательстве "Слово-Word", мы записывали по выходным дням в течение двух лет! Это тема для отдельного рассказа. Дело в том, что записи сопровождались нашими репликами, характеристиками (помню, что устно выразила свой восторг по поводу сцены выбора Иваном Грозным невесты), а иногда и возмущениями по поводу жестокости Грозного и, соответственно, ответами Горенштейна. Чтобы рассказать о том, как мы записывали книгу, следует прослушать заново наши магнитофонные записи.

Но вернусь к дальнейшей работе над книгой "На крестцах", состоящей из многочисленных этапов. Параллельно с записыванием текста велась еще одна трудоемкая работа. В Берлине был нанят оплачиваемый "Словом-Word" специалист, который записывал частями текст с аудиокассет, создавая компьютерный вариант. Распечатанные "куски" текста Фридрих Горенштейн проверял, а затем отправлял Ларисе Шенкер по почте кассету компьютерного варианта и распечатанный, проверенный, выправленный его, Горенштейна, рукой текст. Однако и на этом текстологическая работа не считалась завершенной. Лариса Шенкер после второй проверки отсылала тексты Горенштейну на вторичную проверку. Горенштейн вновь просматривал его, а затем как окончательный вариант отсылал Ларисе Шенкер.

Таким беспрецедентным образом творилась книга "На крестцах", создавая благоприятную почву для будущих издателей, литераторов и литературоведов.

Лариса Шенкер опубликовала книгу "На крестцах. Хроники времен Ивана Грозного" в двух томах перед самой смертью писателя, о чем успела сообщить ему по телефону. Тех издателей, которые намереваются переиздать книгу "На крестцах" в России, заверяю, что создание ее – настоящий подвиг. И не только потому, что чрезвычайно сложно было перевести текст Горенштейна в читаемый текст, а еще и потому, что это был заведомо невыгодный в финансовом отношении проект, ибо как справедливо заметил Марк Алданов (по поводу книги Набокова "Другие берега"), "ценителей в эмиграции мало, а читателей немногим больше".

Над "делом публикаций Горенштейна в России", как неумолимый рок, нависала, за редким исключением, безнравственность. Процитирую благородное суждение Марины Цветаевой в ее открытом письме (для берлинской газеты "Накануне") Алексею Толстому: "Алексей Николаевич, есть над личными дружбами, частными письмами, литературными тщеславиями – круговая порука ремесла, круговая порука человечности".

В наши дни назревает ситуация, когда вполне даже может и должна вступить в силу та самая "круговая порука ремесла". И подозреваю, что взаимная издательская поддержка не менее значима была бы и для Горенштейна.

 

1 Отрывок из книги Мины Полянской "Берлинские записки о Фридрихе Горенштейне", СПб., 2011

 

Версия для печати