Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Слово\Word 2010, 65

Биография на одну страницу

 

ПРОЗА И ПОЭЗИЯ

 

Людмила Штерн

 

БИОГРАФИЯ НА ОДНУ СТРАНИЦУ

(Окончание. Начало см. в № 62)

 

Часть вторая

В первой части истории еврейской девочки из Праги Эвелины Меровой, опубликованной в №62 журнала "Слово", я рассказала о ее жизни в Терезине, где Ева с родителями пробыла восемнадцать месяцев. В декабре 1943 года вся семья была отправлена в лагерь смерти Освенцим-Биркенау.

Вот как вспоминает Эва это путешествие: "Нас везли в тесном товарном вагоне, без туалета, без света, с одним маленьким окошечком, подойти к которому было невозможно. Я никогда не была так долго в пути. Холодная, снежная зима, кругом бесконечность. Вдруг я совершенно ясно поняла, что мы никогда не вернемся. И у меня, обычно спокойной и сдержанной, начался настоящий истерический приступ. Теперь, много лет спустя, вспоминая этот эпизод, я убеждена, что, хоть и не верю в предчувствия и предсказания, тогда я впервые интуитивно, но абсолютно отчетливо поняла, что мы проиграли наш напрасный, или почти напрасный бой за выживание, за сохранение жизни".

Их привезли в Освенцим-Биркенау, и прибытие оказалось еще страшнее, чем путь в запломбированном вагоне. Из поезда народ выгоняли с жуткими криками. Вещи было велено оставить в вагоне. Если кому-то и удалось что-нибудь взять с собой, охранники тут же с руганью и побоями вырывали это из рук.

Сразу же отделили мужчин от женщин и детей, и всех повели в барак, называемый сауной. Это оказался большой зал с многочисленными душами, из которых брызгала то ледяная вода, то почти кипяток. Полотенец не дали, зато бросили тряпки, символизирующие одежду. Вместо собственной обуви дали деревянные шлепанцы. Точнее, деревянной была лишь подошва с тряпочным верхом. После душа всех построили в очередь на татуировку и велели подготовить левое предплечье. Этим мероприятием командовали польки, бывшие уголовницы. Они кричали и ругались по-польски, и даже били непослушных палками.

Потом всех привели в лагерь B-II-в, где люди встретились со знакомыми, прибывшими предыдущим – сентябрьским – транспортом из Терезина. Они, уже знающие жизнь в лагере, объяснили новичкам, что отсюда люди выходят только через трубы крематория.

"Не все им поверили, – вспоминает Эва. – Люди из сентябрьского транспорта также рассказали, что мы в Биркенау на особом положении (никто не мог объяснить, почему), так как на рампе по прибытии не было обычной селекции, (то есть отбора эсэсовцами работоспособных, и немедленной отправки в газовые камеры стариков, детей, подростков и заболевших людей). В наших карточках было написано – 6-месячный карантин, после чего . Что означало это таинственное "SВ", никто тогда не знал. Оказывается, на нацистском новоязе это обозначало "Sonderbehand-lung" – то есть особая обработка, иначе говоря – смерть в газовой камере. И, действительно, после 6-месячного пребывания "сентябрьского" транспорта в Биркенау все 3500 человек были уничтожены в газовой камере.

Забавно, что надпись "" на нашей стиральной машине обозначает всего лишь использование смягчителя.

...Холодный декабрь 1943 года. Долгая дорога в запломбированном вагоне, купание под ледяным душем, многочасовое стояние на холодном ветру при пересчете, естественно, не улучшили Эвиного здоровья. Она приехала в Биркенау совершенно больная, с высокой температурой, и должна была идти в так называемый "шлойску" – карантин. (Slojsku, по-немецки Schleube – что-то вроде шлюзов на реке.)

Но вскоре положение слегка улучшилось: Фреди Хирш, который прибыл из Терезина в сентябрьском транспорте, был ответственным за детское отделение. Он переселил детей в возрасте до 14 лет в "детский барак". Опять появились воспитательницы. Фреди добился даже того, что детям привозили теплый суп из цыганского лагеря. В супе была манная крупа, и он был более питательным, чем суп для взрослых, в котором плавали только куски турнепса и гнилая картошка. Позже Фреди сумел организовать "Apel"(пересчет) в бараке, чтобы дети не выходили на мороз.

Судьба самого Фреди оказалась трагичной. Существует несколько версий его гибели. По одной, он был одним из руководителей готовящегося восстания заключенных в Биркенау. Он очень нервничал, совершенно потерял сон и попросил врачей дать ему успокоительные, или снотворные таблетки. То ли он специально проглотил все таблетки сразу, то ли его отравили врачи, осталось неизвестным. По другой версии, – Фреди, узнав, что весь сентябрьский транспорт будет "ликвидирован", решил не дожидаться массового убийства и не быть свидетелем смерти детей, которых он так старался спасти! Он погиб 7 марта 1944 года, в возрасте 29 лет.

Эвиных родителей поселили в разные бараки-блоки. Отец работал в бригаде, мостившей дорогу в лагере. Ее мама попала в блок, где жили, в основном, молодые женщины. Они вили веревки из какого-то черного материала, отчего становились грязно-черными, а руки отмыть было вообще невозможно. Однако у этой работы было преимущество: женщины работали в помещении. Но многочасовой пересчет узников все равно проводился на улице.

Жизнь становилась невыносимой. Всех мучил постоянный голод – дневная норма включала суп+ломоть хлеба, изредка маргарин или кусок колбасы. Гигиенические условия были катастрофическими. Уборная представляла собой барак с большой бетонной скамьей с дырками. Он был разделен тряпкой на мужскую и женскую половины, и у многих узников это была единственная возможность встретиться. Другой барак был умывальней – желоб с кранами, из которых слабенькой струйкой текла ржавая вода. Но голь на выдумки хитра. Волосы девочки умудрялись мыть в утреннем теплом "чае".

Терезинская учительница Тэлла воспитывала в детях твердость и сдержанность. Девочки, по ее мнению, не должны были публично выражать свои чувства, но стойко переносить все лишения. Эва слепо этим указаниям следовала и критически относилась к родителям, – главным образом, к маме, – за то, что она часто плакала и впадала в отчаяние. В Эвиных дневниках описан случай, которого она стыдится. Она раньше никому о нем не рассказывала, но теперь хочет, чтобы о нем было известно.

"Однажды вечером, 14 апреля, идя по лагерной улице, я увидела плачущую маму. Она шла по другой стороне и меня не заметила. И я, про себя осудив ее за недостаточное мужество и стойкость, к ней не подошла. А на следующий день я узнала, что умер папа. Не знаю, была ли это жестокость с моей стороны, или просто подростковая черствость и непонимание жизни взрослых. Поступка этого не исправить, и просить прощения не у кого."

В мае прибыл новый транспорт из Терезина. Приехавшие, как и узники из декабрьского, Эвиного транспорта, прошли такой же "обряд": сауну и татуировку. Их также не постригли наголо. Эта рутина убедила в том, что настала пора для декабрьского транспорта повторить судьбу предыдущего (сентябрьского) транспорта, целиком отправленного в газовые камеры. Иначе говоря, весь состав Эвиного транспорта должен был быть уничтожен в газовых камерах в конце июня 1944 года.

"Было очевидно, что выхода нет, – вспоминает Эва, – и, тем не менее, я надеялась, что когда нас повезут в грузовиках в газовые камеры, мне удастся выскочить и скрыться. Эти надежды не имели никаких оснований, но чтобы продолжать жить, я, вероятно, нуждалась в самообмане. И вдруг, совершенно неожиданно, в лагерь прибыло высокое начальство СС во главе с пресловутым Менгеле. Назвать его доктором не поворачивается язык.

Всем узникам в возрасте от 16 до 40 лет приказали явиться на селекцию. Так как никто документы не проверял, на селекцию явились как дети, не достигшие 14-летнего возраста, так и люди старше сорока. В том числе и мы – моя мама, тогда 44-летняя, и я, 13 с половиной лет.

Мы попали в число работоспособных. Менгеле меня спросил, сколько мне лет, я храбро ответила: "Шестнадцать, специальность – садовница, ведь в Терезине мы работали на огородах. За мной шла Герта Керстенова. Вдруг он меня вернул, внимательно оглядел, сравнивая с ней, и спросил, не близнецы ли мы. (Известно, что Менгеле был параноически заинтригован проблемой близнецов.) Мы сказали, что мы даже не родственницы. Он сказал: 'Я никогда не видел таких красивых евреек!' Не знаю, гордиться или стыдиться комплиментом дьявола!"

2 июля мы, примерно 3000 женщин, "пригодных для работы", покинули "семейный" лагерь – Familienlager B-II-в. Дату я помню точно, – прошло ровно два года после нашего прибытия в Терезин. Только два года, но они казались вечностью. Какими немыслимо далекими представлялись мне времена нормальной жизни в Праге. Но теперь даже жизнь в нашем 'Kinderheim', в Терезине, казалась прекрасным сном. Я мечтала туда вернуться."

Страшная, но обычная для того времени судьба постигла Эвиных дедушку и бабушку. Дедушка был уже довольно пожилым, но вполне здоровым человеком. Вскоре после приезда в Терезин он заболел воспалением легких. Эва с мамой успели его навестить, но он метался в бреду, не узнал их и умер на следующий день. Бабушка попала в Освенцим майским транспортом в 1944 году. Она была в тяжелом состоянии, на селекцию не пошла и осталась в лагере. Никто точно не знал, что случится с оставшимися в лагере В-II-в, но все предполагали худшее – смерть в газовой камере. И предположения сбылись.

Женщин, признанных работоспособными, погнали пешком в женский лагерь Frauenlager, который находился недалеко, но там было еще страшнее, чем в лагере В-II-в. Командовали заключенными польки, главным образом, уголовницы. Последняя привилегия заключенных женщин – волосы, которые им не сбрили по прибытии, – вызывала у бритых полек зависть и постоянное раздражение.

Они ходили с палками и били всех, кто попадался под руку, иногда за небольшие проступки, а то и без всякого повода. Бараки были так переполнены, что даже на трехэтажных полках лечь было негде. Будили женщин в три часа утра и выгоняли на улицу для пересчета. Счеты и пересчеты длились долгие часы. Кормили здесь тоже хуже – утром зеленоватая теплая жидкость, вечером суп из гнилой картошки и кормовой брюквы. Настоящей работы не было, и, чтобы узниц занять, их заставляли носить камни с одного места на другое. Эва подружилась с девочкой – ровесницей, которую знала еще в Терезине. Звали ее Ханка. Ее родители и младшая сестра Вера остались в семейном лагере, среди нетрудоспособных. Ханка была совершенно одна, и Эвина мама взяла ее под свое покровительство. Они вместе ели и спали, стояли часами в пересчетах и... мечтали. Теперь даже страшно подумать, о чем! Так как обе девочки хорошо выглядели, они надеялись, что какая-нибудь из "капо", или старшина барака возьмет их к себе в качестве "Lauferin", то есть девочки на побегушках. По детской наивности Эва и Ханка даже не представляли себе, что за этим кроется. В лагере были такие девочки – холеные, хорошо одетые, на весьма привилегированном положении, – которых их начальницы кормили, поили, ласкали! К счастью, Эва и Ханка этой участи избежали. Опять начались селекции, и из женского лагеря ушло три транспорта на работу. В первый попала Ханка, и Эва с ней рассталась.

Летом Эву с мамой отправили из Освенцима последним (третьим) транспортом. Они несколько часов ехали в товарном поезде, но, хотя в каждом вагоне их сторожил вооруженный солдат, дверь вагона была всю дорогу открыта. А перед отправкой им даже выдали кусок хлеба.

Доехав до какой-то станции, поезд остановился, и узниц пересадили в другой, вероятно, местный поезд. Он был тоже товарный, с открытыми вагонами, без скамеек, так что в нем можно было только стоять. Ехали мимо леса, что доставило всем много радости. К вечеру прибыли в концентрационный лагерь Штутт-гофф. Он был меньше Освенцима, но многочасовой пересчет, ругань и побои охранниц такие же. А может и хуже. Еще до приезда Эвиного транспорта много заключенных погибло от эпидемии сыпного тифа, которая прокатилась по лагерю зимой 1942 года. Те, кого охрана лагеря сочла больными или слишком слабыми для работы, были умерщвлены в малой газовой камере лагеря. С июня 1944 года для этих целей применяли газ Циклон (Zyklon). В поликлинике лагеря Штуттгоф доктора также уничтожали больных и раненых заключенных смертельными инъекциями.

Когда прибыл Эвин транспорт, стояла неимоверная духота. Спали на бетонном полу в такой тесноте, что поворачиваться с бока на бок можно было по команде всем одновременно. Еды и воды нехватало. Целыми днями голодные женщины и девочки сидели на горячем песке под жгучим солнцем в ожидании "неизвестно чего".

Вскоре опять началась селекция. Прошел слух, что всех узниц распределят на хутора к немецким крестьянам в качестве рабочей силы. Многие воспрянули духом в надежде, что крестьяне, возможно, будут кормить их за работу.

Но этого не произошло. Отобрали тысячу женщин (в том числе и Эву с мамой), погрузили в трюм корабля и повезли по морю. Корабль приплыл в прибрежную деревню Dorbeck, недалеко от города Данциг (по-польски Гдыня). Одетые в лохмотья, в деревянных шлепанцах, выданных еще в Освенциме, женщины шли под конвоем вооруженных эсэсовцев в черных униформах. Вдоль дороги выстроились любопытные жители деревни. Почти все держали у носа носовые платки. "Неужели у всех насморк?" подумала Эва. Но, оказывается, крестьяне "спасались от запаха", которым, согласно пропаганде нацистов, пахнут евреи.

После многочасового похода женщин привели на большую, пустую поляну. Эсэсовцы приказали поставить сто палаток – десять палаток в десять рядов. В каждой палатке должны поместиться десять женщин, итого – тысяча человек. Эва вспоминает:

"На следующее утро нам выдали лопаты, заступы и кирки и повели рыть окопы. Работали мы до темноты. Вечером получали один литр супа, утром – разбавленный кофе и кусок недопеченного хлеба. Но было лето, и на полях полно овощей. Можно было во время работы отпроситься "по нужде" и где-нибудь за кустом вырыть репку или свеклу. Конечно, это было запрещено, и пойманные с поличным подвергались наказанию. Но голод делает человека отважным. Не помню, как мы это ели, ведь не было ни воды, чтобы овощи вымыть, ни ножа, чтобы почистить."

К концу лета окопы были почти готовы (а, возможно, просто не нужны). Всем приказали сложить палатки и отправиться в новый поход. На этот раз женщин везли в нормальном поезде, на полу даже можно было лечь. Ехали всю ночь и приехали в польскую деревню Гутау.

"Я подумала, – вспоминает Эва, – что сегодня первое сентября, везде начало учебного года, а я опять не в школе!"

О том, что происходит в мире, о ходе военных действий узницы не имели никакого понятия. Они даже не знали, где именно в Польше находится деревня Гутау. Их снова привели на пустую поляну и приказали поставить палатки. На следующий день выгнали на работу. Теперь они должны были рыть противотанковые рвы, 3 м 60 см глубиной, 3 м шириной. Инвентарь был прежний, a работа тяжелее. Впрочем, по некоторым признакам, можно было догадаться, что дела у немцев не очень хороши. Теперь лагерь сторожили пожилые эсэсовцы и члены "Hitlerjugend", мальчики 15 – 17 лет. Эти вновь прибывшие мальчишки были особенно злобными и жестокими. Они упивались властью, наслаждаясь возможностью приказывать и наказывать.

Зима 1944 года наступила рано, уже в середине октября выпал снег. Ручей – единственный источник воды вблизи палаточного лагеря – замерз. Нельзя было ни помыться, ни постирать белье. Распространились желудочные заболевания, прокатилась новая волна эпидемии тифа. Заключенных донимали вши: не только в волосах, но и в одежде. Бороться с ними было невозможно. Возвращались с работы затемно, а в палатках ни электричества, ни свечей. Иногда жгли лучину и при слабом этом свете уничтожали паразитов.

Эва вспоминает эту зиму, как самую страшную страницу в истории ее жизни.

"В палатках стоял пронизывающий до костей холод. Одеты мы были в обноски, обувь вся порвалась. В ноябре построили новые, круглые деревянные палатки. В центре стояла небольшая печка. Рядом с ней было подобие полки для спанья. Но нам, не бойким и очень ослабевшим, пришлось спать на земле в соломе. К изнурительному труду и голоду прибавился еще более страшный враг – мучительный холод. У каждого было тряпичное одеяло, и мы спали, тесно прижавшись друг к другу, чтобы навалить одно одеяло на другое. И на работу ходили тоже завернутыми в свое одеяло. В течение дня у нас был небольшой перерыв, во время которого я немедленно засыпала, и мама растирала мои замерзшие ноги.

За это время мама страшно исхудала, совсем поседела, пальцы на руках стали малоподвижными, и она уже не могла рыть окопы. Нескольких женщин оставляли чистить картошку. Это была желанная работа, ведь иногда можно было украсть несколько картофелин. Но маму не брали "на картошку", потому что она якобы чистила слишком медленно и срезала слишком толстую шелуху. Мама мечтала попасть в "ревир" – палатку-больницу. Венгерская еврейка, объявившая себя врачом (проверить это было невозможно, документов ни у кого не было), согласилась, наконец, взять ее в эту больницу при условии, что ей сбреют волосы, кишащие вшами. В нашей палатке жила девушка по имени Дорис, она была парикмахером. Дорис взялась остричь маме волосы, чтобы она могла попасть в вожделенный "ревир". Но... во время стрижки, 22 ноября 1944 года мама скончалась. И я осталась одна."

Эва с отмороженными ногами не могла бы продержаться даже несколько дней, если бы о ней не вспомнили узницы из другого палаточного блока. О ней вспомнили Эва Полакова и Гита Торбе и предложили Эве перейти к ним. Пять чешских девочек и две мамы: Эвы Полаковой и Гиты Торбе, жили в блоке среди литовок. Они организовали своеобразную коммуну. Вечерами, налив немного жира в выемку сырой картофелины, они зажигали слабый огонек и боролись с истязавшими их вшами. Потом заворачивались в одеяла и спали до следующего такого же страшного дня.

Был конец ноября, холод, снег, ледяной ветер. Утром 28 ноября немцы разрешили больным остаться в блоке. Когда трудоспособных угнали на работу, каждой оставшейся в палатках женщине отрезали клок волос, чтобы не спутать с остальными. Им объявили, что поведут в лагерь, и велели построиться на дороге по пять человек в ряд. Эва вспоминает, что шли они страшно долго. У нее не было обуви, и она привязала к ногам солому. Но в пути солома промокла и развязалась. Эва шла босиком. Иногда им разрешали недолго посидеть. До вокзала они не дошли, а, может, и дошли, но вокзала не оказалось. Он был разбомблен. Взрывы бомб и стрельба слышались совсем близко. Было ясно, что приближается Красная Армия. Свобода казалась такой близкой, но как до нее дожить?

Эсэсовцы велели всей группе повернуть назад и возвращаться в Гутау. Сейчас Эва представить себе не может, откуда нашлись в ней силы не упасть на дороге и снова пройти весь этот мучительный путь по снегу босиком. Но они дошли до своих бараков. Увидев их живыми, вернувшиеся с работы женщины не могли поверить своим глазам. Они полагали, что уведенная группа уже закончила свое существование в газовых камерах ближайшего лагеря.

"Не знаю, как произошло это чудо... Иначе это не назовешь, – говорит Эва. – Ноги болели невыносимо, их было не согреть даже у топящейся печки. Наоборот, у огня они почернели и покрылись гнойными ранами. Я не могла не только ходить на работу, я была не в силах сделать и нескольких шагов. Лежала в соломе под ветхим тряпичным одеялом и рваным летним пальто. На ночь уже никто не раздевался. От постоянной боли я не могла уснуть. Наша лагерная докторша сказала, что в ногах нет кровообращения, и мне угрожает гангрена. Поэтому при первой же возможности меня отправят в больницу, потому что ноги нужно срочно ампутировать. Она спросила мой номер, чтобы передать его эсэсовцам, но я отказалась отвечать. Впрочем, скрыть номер не удалось: он был вытатуирован на руке. Она его записала, но... как оказалось, напрасно. Меня никуда нельзя было увезти. Ни вокзала, ни рельсов, ни поездов больше не было. Дороги были заняты. Фронт неотвратимо приближался.

Наступило Рождество – день моего рождения. Мне исполнилось четырнадцать лет. Свое тринадцатилетие я "праздновала" в Освенциме, двенадцатый день рождения – в Терезине, одиннадцатый – еще в Праге.

Лежа на соломе под дырявыми одеялами, мы слышали пьяные крики, музыку и песни – немцы праздновали Рождество".

Наступил Новый, 1945-й год. На работу выходило все меньше людей. Темнело рано, и поэтому рабочий день был гораздо короче. Эва по-прежнему не могла ходить. Девочки, взявшие ее на свое попечение, заботились о ней по мере сил. Ведь даже до "латрины" – самодельной уборной – она была дойти не в состоянии. Уборной служила жестяная миска, которую нужно было выносить. И девочки выносили.

Эва часто спрашивала себя: "Откуда у этих подростков, почти детей, которые росли в атмосфере жестокости, зла, подлости и вероломства, сохранилось столько доброты и самоотверженности? К счастью, они все выжили. И хотя сейчас, шестьдесят лет спустя, они видятся друг с другом редко, Эва на всю жизнь сохранила к Эве Полаковой и к Гите Торбе чувство глубокой признательности.

В середине января 1945 года раскаты орудий Красной Армии слышались все отчетливее. Линия фронта приближалась к лагерю с каждым днем.

"18 января, – вспоминает Эва, – нас разбудили раньше обычного и приказали всем, кто может ходить, построиться на дороге по пять человек в ряд, взяв с собой все (!) свои вещи. Мои две подруги со своими мамами ушли. Я осталась в бараке одна. Я слышала крики и приказы эсэсовцев, и какое-то необычное движение. Я не знала, что происходило в остальных блоках, хоть находились они совсем близко, но было понятно, что всех куда-то повели. Потом все стихло. Наступила ночь. Мое одеяло исчезло. Кто-то его прихватил, решив, что мне оно уже не понадобится. Я поняла, что пришел мой конец: зарылась глубже в солому и начала молиться. Наверно решила, что Бог – моя последняя надежда.

Настало ясное, солнечное, морозное утро. В барак пришли женщины из других блоков – венгерки, литовки и моя подруга Анита с мамой. Вид у них был ужасающий – замерзшие, избитые, некоторые окровавленные. Оказывается, эсэсовцы погнали их на кладбище, где, якобы, их ждали грузовики для эвакуации. Это была ложь. До кладбища их не довели. Немцы почти всех перестреляли по дороге. Тех, кого почему-то не застрелили, били по голове прикладами и оставляли в снегу."

Ночью, решив, что ликвидация лагеря полностью завершена, немцы исчезли. На самом деле, в живых осталось человек 30-50, из них пятеро из Праги – Эва, Анита с мамой и Марта с мамой (они были в "ревире", больничном блоке).

Энергичные и молодые литовки затопили печку, достали где-то и сварили картошку. Эва ходить не могла, и литовки угощали ее водой из-под вареной картошки. Эве она казалась чудесным бульоном.

Вот как она вспоминает первый день своей новой жизни:

"Через несколько дней, числа 20-го или 21-го января, вдруг открылась дверь барака, и вошел солдат в форме Красной Армии. Он сказал по-русски: "Здравствуйте!" Мы не поняли и очень удивились. Он – тоже. Вероятно, мы вызвали у него глубочайшее недоумение своим видом: в обносках, босые, кто-то со сломанными ребрами, в синяках и кровоподтеках, пытающиеся объясниться на непонятных ему языках. Вскоре он ушел. Через некоторое время приехал офицер-врач, который перевязал раненых, осмотрел мои ноги, намазал их мазью (предполагаю, что это была мазь Вишневского, которой пользуются и в настоящее время) и сделал перевязку. Я все надеялась, что он придет к нам еще раз, но больше мы его не видели. По-видимому, он ушел с действующей Армией, быстро продвигающейся на запад. Вырытые нами окопы и противотанковые рвы никому не понадобились."

Прошло несколько дней, и оставшихся в живых женщин и девочек переселили из барака в дом старосты деревни Гутау, который убежал вместе с немцами. В доме построили нары, на них положили все ту же солому, правда, сухую и не сгнившую. Туалета и водопровода в доме не было. Откуда-то дважды в день приносили еду. Некоторые внезапно тяжело заболели вследствие сделанных немцами прививок, по утверждению эсэсовцев, от тифа. В них оказалась высокая доза фенола. В таком количестве фенол ядовит, очень сильно раздражая слизистые оболочки глаз, дыхательных путей и кожу. Наверно, недобитых хотели всех скопом отравить.

Эве, к счастью, прививку не сделали. То ли ее, спрятанную в соломе, впопыхах не нашли, то ли яду на всех не хватило. Приблизительно через три недели всех перевезли в город Deutsch-Eylau. Вымыли в бане, сбрили наголо волосы вместе со вшами, сожгли все вещи. Выдали мужское нижнее белье, полосатую больничную пижаму и немецкую солдатскую шинель. Вместо туфель снабдили больничными тапочками. В военном госпитале для них выделили несколько палат. Кормили хорошо, главным образом, горохом в разных видах – гороховый суп, гороховая каша. Все были сыты. Эва, хоть и передвигалась с трудом, часто ходила с Мартой и Анитой помогать на кухню чистить овощи, за что их кормили дополнительно.

Наверно, больничные палаты вскоре понадобились раненым, потому что бывших узниц перевели в общежитие с такими же нарами и тем же гороховым меню. Постепенно девушки стали осваиваться и выходить на улицу. Городок Deutsh-Eylau производил странное впечатление. В нем не было жителей. Только госпитали, раненые красноармейцы, медицинский и обслуживающий персонал. Началась весна, заметно потеплело. Бывшие узницы бродили по улицам, заходили в дома, благо двери были открыты. Казалось, что жители убегали в спешке, и в кухнях можно было найти несколько картофелин или даже настоящее яйцо!

В одном из домов Эва увидела томик стихов Генриха Гейне, напечатанный готическим шрифтом. Она взяла его себе, и он хранится у нее до сегодняшнего дня. Нашли девочки и сокровище другого рода: склад морковки, зарытый для сохранности в песке. Они набрали столько, сколько могли унести. Вдоволь поели сами, всех угостили, и еще несколько раз возвращались за лакомой едой.

Городок Deutsh-Eylau был полон слухов. Говорили, что, хотя война еще не кончилась, но освобожден город Кошице в Словакии. Эва решила добраться до Кошице, и там устроиться домработницей. Но оказалось, что это неосуществимо. Бывшим узницам сообщили, что здоровые могут поступить на работу в Красную Армию. Те же, кто еще болен и слаб, будут эвакуированы "немного восточнее", потому что койки в военном госпитале нужны для прибывающих с фронта раненых солдат. Со своими больными ногами Эва работать не могла, и мамы Аниты и Марты были слишком слабы, поэтому все пятеро решили поехать на восток. На следующее утро их привели на вокзал, где стоял советский санитарный состав. В вагоне были трехэтажные полки, застеленные чистым бельем. Мамы поместились внизу, Эва с Мартой залезли на самый верх, Анита заняла вторую полку. В поезде можно было помыться, кормили три раза в день, и, самое главное, там было медицинское обслуживание – доктора, сестры, санитарки. Бывшим узницам казалось, что они попали в рай.

Конечно, они мечтали ехать домой, в Прагу, но поезд от Праги удалялся. Даже медицинский персонал не знал, куда они едут. Поездка "немного восточнее" заняла три недели. На каждой остановке объявляли только название следующей станции. Иногда поезд стоял по несколько часов, и все выходили на перрон. Люди с интересом разглядывали иностранок, некоторые пытались с ними поговорить. Задача была не из легких: никто из женщин и девочек не понимал и не говорил по-русски.

После трехнедельного пути оказалось, что их привезли в приволжский город Сызрань. Эва понятия не имела, что в эти дни решилась ее дальнейшая судьба.

Часть третья

Начальником санитарной части поезда был майор медицинской службы, доктор Моисей Ионович Мер. В мирное время – врач-педиатр. Это был невысокий худощавый человек лет пятидесяти. В свое время он закончил Дерптский Медицинский институт в Эстонии. Преподавание там велось на немецком языке, поэтому он неплохо говорил по-немецки. Его родителей немцы убили в Литве. Жил он в Ленинграде и был женат на пианистке Александре Яковлевне Жуковской.

"Herr Doktor" – как называли его девочки, – долго просиживал у них в купе. Он очень интересовался их жизнью, и они подробно рассказывали обо всем, что с ними произошло, и как они оказались в советском санитарном поезде.

Беседовал доктор Мер, главным образом, с мамами Марты и Аниты. Но по-настоящему интересовала его Эва, девочка, все родные которой погибли в фашистских лагерях. Сама Эва тогда понятия не имела, о чем размышлял доктор Мер в своем отдельном купе во время трехнедельного путешествия из Deutsch-Eylau в Сызрань.

Его брак был бездетным. А будучи по профессии детским врачом, доктор Мер детей любил. В семье, по-видимому, были какие-то проблемы. Александра Яковлевна, талантливая пианистка и очень хороший преподаватель музыки, не была создана для патриархальной семейной жизни и ненавидела трудный, унизительный советский быт. Ей с детства внушили, что ее ждет блестящее будущее концертирующей пианистки. К тому же, Александра Яковлевна страдала бронхиальной астмой, и этим объясняла невозможность заниматься домашними делами. Моисей Ионович, напротив, был воспитан в старомодных еврейских традициях и совершенно иначе видел роль женщины в доме. Но он очень любил жену и старался освободить ее от тяжкого бремени советского быта, то есть помогал в силу своих возможностей.

Доктор Мер решил удочерить Эву. Разумеется, им руководили самые благородные чувства. Он хотел, чтобы столько пережившая сирота обрела дом и семью. Но он также надеялся, что ребенок в доме превратит бесхозяйственную Александру Яковлевну в домовитую жену. Впрочем, "ребенком" Эва уже не была, ей исполнилось 14 лет.

Сначала Моисей Ионович, как будто в шутку, сказал, что возьмет Эву в Ленинград. Она о Ленинграде не знала ничего, кроме того, что еще до войны прочла по-чешски несколько романов Лидии Чарской о княжне Нине Джаваха и ее подруге Люде Власовской. Эва мечтала о возвращении в Прагу, и не восприняла всерьез предложение навсегда остаться в России.

"В Праге у тебя нет дома, и никто тебя там не ждет", – говорил Моисей Ионович, уговаривая Эву начать новую жизнь в чужой стране. Он был полон веры в то, что после войны жизнь в семье и в мире будет прекрасной.

"Не могу понять, – вспоминает Эва, – как он, пережив и революцию, и 37-ой год, не понимал, какие опасности таит сталинский режим и для него, врача-еврея, и для меня, иностранки."

Моисей Ионович был настойчив, и одна из мам тоже была "за". Эву постепенно уговорили. Война еще не кончилась. Свое будущее она себе никак не представляла. Наверное, привыкла за эти страшные годы, что человек своей судьбой не распоряжается.

В конце апреля 1945 года санитарный поезд прибыл в город Сызрань. Трех девочек и двух мам поместили в эвакогоспиталь. По иронии судьбы, этот госпиталь находился на углу Берлинской и Советской улиц, и эта комбинация всех забавляла. Доктор Мер должен был возвращаться на фронт. Перед отъездом он успел встретиться с начальником госпиталя, майором медицинской службы Леонидом Исааковичем Островером. Мер попросил его, в случае отправки бывших узниц немецких лагерей в другое место, оставить Эву в госпитале, чтобы он не потерял ее из виду.

И как в воду смотрел! Через несколько дней пришел приказ всю группу отправить в городскую больницу города Куйбышева, потому что Сызранский госпиталь должен принимать только раненых фронтовиков.

Эвины подруги с мамами уехали, а Эва осталась в Сызрани под надзором доктора Островера. И хотя медицинский персонал относился к ней чутко и внимательно, ей было очень одиноко. Она не понимала и не говорила по-русски, не умела ни читать, ни писать. Эву поселили в комнату медсестры, поставив туда больничную койку и тумбочку. В комнате было даже зеркало, в котором Эва себя увидела чуть ли не впервые за два года. А поскольку кормили ее сытно, она "отъелась" и выглядела прекрасно. Постепенно, овладевая русским языком, Эва познакомилась с врачами, сестрами и даже ранеными. Одна женщина-врач пригласила Эву к себе. Она снимала комнату у семьи, где была девочка Эвиного возраста. С этой девочкой Эва очень подружилась. Они вместе бродили по городу и даже ходили в кино. Эва научилась говорить, а также немного писать и читать по-русски. Так прошло четыре месяца, а от Моисея Ионовича Мера не было ни слуху, ни духу.

"Всем это казалось странным – забыл или раздумал? Я не знала, что все это время он в письмах уговаривал жену, которая была против. Судя по моей дальнейшей судьбе, он ее уговорил. Только в августе 1945 года пришло, наконец, от него письмо с просьбой отправить меня в Ленинград."

В это время эвакуированные в Сызрань жители Москвы и Ленинграда начинали возвращаться домой. Прямого сообщения между Сызранью и Ленинградом не было, нужно было ехать с пересадкой в Москве. Главная сложность для Эвы заключалась в необходимости переехать в Москве с одного вокзала на другой. Нашлась семья, которая ехала в Москву. Доктор Островер дал телеграмму, чтобы Эву встретила знакомая врач-лаборант из Сызрани, которая к этому времени уже вернулась в Москву. Но никто ее не встретил, потому что телеграмма не дошла. Эва с московской семьей сутки просидели на вокзале. Бедные москвичи не знали, что с ней делать, тем более, что для въезда в Ленинград нужно было иметь пропуск, которым никто Эву не снабдил. Но ей сопутствовала удача. Как пишут в сказках, "откуда ни возьмись" на вокзале появилась еще одна, знакомая по госпиталю, семья из Сызрани, тоже направляющаяся в Ленинград. Они согласились взять Эву с собой. И еще одно чудо! К дальней платформе подошел товарный поезд, и пронесся слух, что на нем можно доехать до Ленинграда и без билета, и без пресловутого пропуска.

Поезд брали с боем, наиболее энергичные пытались влезть на крышу. Но Эва с попутчиками втиснулась. Ехали они 24 часа и дождливым утром 31 августа 1945 прибыли в Ленинград. В Москве Эва успела с вокзальной почты дать телеграмму ее незнакомой будущей маме, но и эта телеграмма затерялась. Ее опять никто не ждал. Добрый сызранский попутчик отвел Эву по нужному адресу – улица Достоевского 36, кв.10. К сожалению, от пережитых волнений, Эва не запомнила, ни как он выглядел, ни как его звали.

Квартира № 10 оказалась темной, холодной и сырой коммуналкой на первом этаже. Будущие родители жили в одной комнате площадью 24 кв. м. Встретили Эву Александра Яковлевна и ее мама сердечно и радушно. Доктор Мер все еще был в Армии.

"В каком виде я предстала перед будущей семьей? В чем была одета? – вспоминает Эва. – Из немецкой военной шинели мне в Сызрани сшили костюм, из больничной пижамы – платье. На ногах – тапочки. Голова, в феврале обритая наголо, обрастала жесткими, торчащими ежиком волосами. Весила я приблизительно 42 кг, росту во мне было 1 м 60 см. По дороге я заразилась чесоткой. Нужно было меня лечить, прописывать, оформлять продовольственные карточки. И все это одновременно."

Знакомые новых родителей дали Эве одежду, достали пальто и валенки. Приближалась зима. Готовили еду в комнате на керосинке, и хоть она временами коптила, но немного обогревала комнату. Эва не могла поступить в обычную школу из-за слабого знания языка и недостаточной подготовки. Выход нашли: в Ленинграде функционировала заочная школа. В ней можно было получать задания, самостоятельно их выполнять, сдавать зачеты, а в конце учебного года – экзамены. К Эве даже "прикрепили" учительницу Серафиму Исааковну для уроков математики и русского языка. Ее муж погиб на фронте, но она успела снова выйти замуж и ютилась с мужем, новорожденным мальчиком и дочкой от первого брака в одной комнате огромной страшной коммуналки. В ней же два-три раза в неделю занималась Эва. Вот как она вспоминает эти уроки:

"Я приезжала в 9 часов утра после изнурительной дороги в 2-х переполненных трамваях, обычно очень замерзшая из-за плохой одежды. Серафима Исааковна лежала с мужем в постели. Увидев меня, она вставала, надевала халат, говоря, что "давно меня ждет", и называла номера примеров и задач из толстого учебника Березянской, которые я должна была решить. Пока я корпела над задачками, Серафима Исааковна кормила грудью младенца, завтракала и подсаживалась ко мне проверять задачи. Часто она сама не могла в них разобраться, потому что была учительницей русского языка. Потом Серафима Исааковна задавала номера упражнений (их было всегда очень много), и я уезжала домой делать домашние задания. Два раза в неделю я также посещала заочную школу за Мариинским театром и получала задания по истории, географии и немецкому языку. Я была прилежной ученицей и старалась все добросовестно выполнять.

Дома все время находилась мама Александры Яковлевны – "бабушка". Хотя у нее была своя комната на Петроградской стороне, она целые дни проводила у дочери, "готовя на семью", то есть варила пшенную и гречневую каши и кипятила чай. Это и было главным нашим питанием, которое я находила очень вкусным."

..."Бабушка" невзлюбила Эву с первой минуты ее появления в доме. Она была убеждена, что Эва стоит на пути творческой карьеры ее дочери, которая должна заниматься музыкой, а не штопать чулки. Она постоянно твердила, что из Эвы все равно ничего не выйдет. Поэтому "надо не просиживать за учебниками дни и ночи, а заниматься хозяйством и стоять в очередях, добывая продукты для семьи". За первое время совместной жизни она успела попортить Эве много крови.

В начале 1946 года доктор Мер, наконец, демобилизовался, и бабушке пришлось вернуться к себе на Петроградскую. Моисей Ионович оформил удочерение, то есть сделал Эве новую метрику, дал свое отчество и фамилию. И он, и Александра Яковлевна требовали называть их мамой и папой и всюду представляли Эву, как "нашу дочь". Люди удивлялись: среди них были давние знакомые Меров, прекрасно знавшие, что семья бездетная. Тем не менее, послушная и благодарная Эва стала называть Меров родителями.

Им удалось выделить в коридоре их коммуналки крошечную выгородку, без окна и вентиляции, размером 5,75 квадратных метров, которая на одиннадцать лет стала Эвиной комнатой.

Неудивительно, что бездетные супруги Мер были неопытными родителями. Побуждаемые самыми лучшими намерениями, они постоянно совершали немало бестактностей, педагогических, да и просто человеческих ошибок. Они абсолютно игнорировали ее, полное страданий и горя, детство. Пятнадцатилетняя девочка, потерявшая всех родных, и в течение трех лет ежедневно глядевшая в лицо смерти, была гораздо взрослее своих ровесниц. Воспоминания об этих страшных годах преследовали ее и днем и ночью, а "новые родители" велели забыть их, как дурной сон, и строго запрещали рассказывать кому бы то ни было о ее прошлом. В то же время ее обязывали дома отчитываться во всем, что происходило с ней в течение дня. Она должна была просить разрешение не только сходить в кино или навестить подружку, но и просто пойти погулять. Она не смела ни возражать, ни противоречить, ни просто высказывать своего мнения.

Летом 1946 года Эва закончила шесть классов заочной школы, и на "отлично" сдала экзамены по всем правилам советского РОНО для поступления в дневную школу. Так она оказалась в седьмом классе "нашей", 320-ой школе Фрунзенского района, на улице Правды.

Итак, Эва стала рядовой советской школьницей, но из умного, одаренного ребенка она превратилась в посредственную ученицу, во многом отстающую от своих сверстниц. В 7-ом классе, хотя Эва делала домашние задания до 2-3-х часов ночи и старалась выполнять все досконально, она получила тройки почти по всем предметам. Никто в школе не считался с тем, что русский язык она впервые услышала два года тому назад.

Своего будильника у Эвы не было, и родителям не приходило в голову его купить. Утром ее часто забывали разбудить (в ее комнате не было окна и, тем самым, света), и она прибегала в школу за секунду до звонка, не успев ни позавтракать, ни взять с собой бутерброд. Возвращалась она домой около 3 часов дня, голодная, замерзшая и усталая. Ее встречал стол, заваленный грязной посудой и едой, оставшейся от завтрака. Первым делом она должна была затопить печки в родительской комнате и в своем закутке. Это отнимало много времени, потому что дрова были совершенно сырые. Затем она мыла посуду, убирала комнату и садилась за уроки или за чтение. Хаотичный и неорганизованный быт семьи создавал у нее ощущение временности "ее бытия." Да и эмоционально новый ее дом оставался чужим и холодным.

Летом 1947 года родители уехали в отпуск в Прибалтику. В квартиру вернулась "бабушка" в качестве надзирательницы над шестнадцатилетней девушкой. На одну смену Эву отправили в Гатчину, в пионерский лагерь, где дети изучали железнодорожное дело. Лагерь "юных железнодорожников" находился в здании школы. Жили дети в школьных классах. В первую половину дня они занимались железнодорожным делом, во вторую – гуляли и купались. Эва была определена в связисты. После окончания смены экзамен по железнодорожной связи она сдала отлично и ее премировали книгами с такими посвящениями: "Юному железнодорожнику Эвелине Мер за отличные успехи в освоении современной железнодорожной связи. Октябрьская железная дорога".

В единственный за смену родительский день к Эве никто не приехал.

В лагере она подружилась с девочками и мальчиками и расставаться было жалко. Лето кончилось, лагерь закрылся, но несколько человек решили вместе еще раз съездить в Гатчину, провести субботу и воскресенье, тем более, что переночевать можно было в принадлежащих лагерю учебных вагонах. И вот в одну из суббот Эва отправилась с новыми друзьями в бывший лагерь, предупредив бабушку, что останется там ночевать. В Гатчине они гуляли, играли в волейбол, купались в речке. В воскресенье она вернулась домой. Ее встретила разъяренная бабушка, забывшая Эвино предупреждение, что она приедет на следующий день.

"Она кричала, что ничуть за меня не беспокоилась, но не представляла, что сказать родителям, когда они вернутся из отпуска."

Родители приехали, и бабушка "информировала" их, что у Эвы появились в лагере подозрительные друзья, и что она одну ночь не ночевала дома. Что тут началось! Доктор Мер устроил ей настоящий допрос, выпытывая, где они спали, и даже настаивал на гинекологическом осмотре. Он хотел взять ее из школы, отдать в техникум и поселить в общежитие, считая ее падшей. Это слово она по-русски услышала впервые. В качестве наказания "за непростительное поведение" родители с ней не разговаривали целый месяц, но постепенно об этом забыли. А Эва ничего не забыла. Она была глубоко травмирована их недоверием, и в долгие бессонные ночи горько жалела, что в санитарном поезде позволила уговорить себя стать дочерью советского майора. Несколько раз она писала своим подругам Аните и Марте, которые уехали из Сызрани в Куйбышев, но ее письма возвращались обратно с пометкой "адресат неизвестен". Анита и Марта со своими мамами затерялись где-то на просторах "родины чудесной."

Зато пришел ответ из Чехословакии. После долгих скитаний, Эвино старое письмо из Сызрани нашло бывшую секретаршу ее отца в Праге. Она сообщала, что вышла замуж и собирается вступить в компартию. Она также писала, что многое из спрятанных у нее вещей Эвиной семьи пришлось продать, потому что она болела туберкулезом, и, вообще, жилось при немцах плохо. И еще она написала, что объявились какие-то люди, называющие себя Эвиными родственниками. Они хотят наследовать все – и фирму, и дома, и забрать у нее спрятанные вещи. Эва ответила, что таких родственников не знает. Потом секретарша поменяла адрес и переписка оборвалась. Да и Эве было не до этого. Соседи по коммунальной квартире во время очередного скандала объявили, что Меры ее удочерили, чтобы получить богатое наследство. После этого переписка Эвы с Прагой была запрещена. "Нам ничего от них не надо!" – провозгласили Меры.

Прага казалась Эве недосягаемой, и она начала привыкать к мысли, что ее родина и любимый город потеряны навсегда. Ей некому было даже рассказать о том, что она пережила. Меры неустанно внушали ей, что на вопросы о ее прошлом Эва должна отвечать: "Была ребенком, ничего не помню". Вероятно, они преследовали две цели. Во-первых, надеялись таким образом залечить ее душевные раны, а во-вторых, не давать параноидальному МГБ (КГБ) оснований подозревать ее в сотрудничестве с фашистами.

В 1946 году Эве исполнилось шестнадцать лет и она, согласно советскому законодательству, получила паспорт, в котором значилась как Эвелина Моисеевна Мер. Национальность – 5-ый пункт – еврейка.

Одаренность и добросовестный труд не пропали даром. В 1950 году Эва окончила школу с серебряной медалью. В те годы евреям было очень трудно поступить в желанный институт. "Серебряный" аттестат должен был облегчить задачу. По закону, с таким аттестатом можно было поступать без экзаменов в любой институт, и зловещий 5-й пункт не должен был служить помехой. Так думала наивная Эва, лелея мечту поступить в Ленинградский Университет на отделение славистики филологического факультета. Ей хотелось изучать чешскую историю и "восстановить" чешский язык, который она стала к этому времени забывать. Может быть, когда-нибудь – что в то время казалось почти невероятным – ей доведется побывать в Праге.

Медаль не помогла. То, что евреев, как правило, не принимали в Университет, особенно на филологический факультет, было известно. Считалось, что там готовят дипломатических работников, выпускаемых в заграничные поездки, которые для евреев были исключены. Но серебряную медалистку, желающую заниматься "всего лишь" славянскими языками, даже по драконовским законам того времени, должны были бы принять. А ее не приняли. Эва успела подать документы в Педагогический Институт Иностранных Языков и была зачислена на факультет романских языков по специальности "испанский язык". Знание испанского казалось перспективным. В Советском Союзе было сравнительно мало испанистов, а людей, говорящих в мире по-испански – великое множество.

Итак, Эва стала советской студенткой. Училась она прекрасно и даже получала повышенную стипендию, которую целиком отдавала родителям. Но пути советского высшего образования неисповедимы: когда Эва окончила третий курс, испанское отделение, которое внезапно открылось в год Эвиного поступления, также внезапно, без объяснения причин, закрылось. Вероятно, уменьшилось в мире испаноговорящее население. Вернувшись в институт после летних каникул, студенты узнали, что могут продолжить учиться на факультете немецкого или английского языка. Эва выбрала факультет немецкого. Язык давался ей легко, и, кончив институт, она стала филологом-германистом, преподавателем немецкого языка. Жила она по-прежнему с родителями, в отгороженной от коридора каморке без окна.

К счастью, в Эвину жизнь вошел молодой человек по имени Семён Наймарк. Вообще-то, появился он на Эвином горизонте, когда она училась в 10 классе, а он – будущий архитектор – был студентом 1-го курса Ленинградского Инженерно-Строительного Института, называемого ленинградцами ЛИСИ.

Познакомились они на вечере в нашей 320 школе – обучение в те времена было раздельным – и мальчиков приглашали на вечера из соседних мужских школ. Оказывается, Сёма давно Эву приметил, но не отваживался подойти к ней на улице. А тут такая удача – совместный вечер двух школ. Сёма осмелел и впервые в жизни пригласил девочку танцевать. Застенчивая Эва, запуганная строгим домашним воспитанием, покраснела и отвернулась. Родители не уставали ей внушать, что все мальчишки хулиганы, и, постоянно напоминали ей о "чудовищном проступке" – поездке в Гатчину в 8 классе.

Огорченный Сёма отошел, но Эва запала ему в душу. По-настоящему они познакомились год спустя на дне рождения Эвиной одноклассницы Муси. Увидев Эву среди гостей, Сёма сел рядом за стол и попросил разрешения проводить ее домой.

И тут его ждала неудача. Эва и Муся жили в одном доме, так что провожать было некуда. Обменяться телефонами они тоже не могли, потому что у Сёмы телефона не было. Впрочем, прощаясь, Эва дала ему свой номер.

Эва и Сёма очень подружились. Памятный день 5-го декабря – День Сталинской Конституции – был в то время национальным праздником. Родители решили впервые устроить для Эвы вечеринку и позволили ей пригласить гостей. Им не терпелось посмотреть на Сёму Наймарка. К счастью, он и остальные гости им понравились, и Эве было разрешено по вечерам встречаться с друзьями.

"Для меня это было что-то совсем новое, – вспоминает Эва, – оказывается, можно не только просиживать ночи за уроками, но и гулять по прекрасному городу, заходить в "Лягушатник", пить сок или есть мороженое с фруктовым сиропом и, главное, быть в компании остроумных, интеллигентных молодых людей. Сёма мне очень нравился. Он был умен, образован, и очень увлечен архитектурой. Мы стали неразлучны.

Когда мне исполнилось 19 лет, я заявила родителям, что собираюсь замуж за Сёму. Мое сообщение было воспринято с юмором. Мама даже сказала: "Знаешь, сколько еще "Сём" будет в твоей жизни?" – Она ошиблась. Сёма был единственным. В 1953 году, после окончания 3-го курса, Сёма официально попросил моей руки. Растроганный папа даже заплакал. Разрешение было получено, но с условием, что мы должны жить у них в коридорной загородке. Мы согласились, потому что другого жилья у нас все равно не было".

1-го июля 1953 года Эва и Сёма стали мужем и женой. В свадебное путешествие они отправились на дачу Меров в Дудергоф, скучный ленинградский пригород. О путешествии в Прибалтику или на Черное море, они и мечтать не могли.

Однажды в семье Меров произошло, как написали бы в русской классической литературе, "пренеприятное событие". Моисей Ионович обнаружил у Александры Яковлевны письмо: то ли от нее к любовнику, то ли от любовника к ней. Это привело кроткого доктора Мера в настоящее бешенство. Для выяснения отношений с женой были стянуты "войска" не только в лице Эвы с Сёмой и рижских родственников Меров, но даже разных знакомых. Александра Яковлевна поручила Эве выступить защитницей. Посколько дома для деликатных бесед места не было, Эва ждала папиного возвращения с работы у ворот, и при попытке заступиться за маму прямо на улице схлопотала пощечину. Сюжет развивался стремительно, дело двигалось к разводу. В те времена объявления о предстоящих разводах публиковали в газете "Вечерний Ленинград", чтобы семейные проблемы стали известны всему населению Ленинграда и области. Но... развод не состоялся, потому что Александра Яковлевна решила покончить с собой, выпив какую-то белую жидкость. В этот драматический момент Эва с Сёмой обедали у Сёминых родителей. Они были срочно вызваны к Мерам, вместе со "Скорой". "Скорая" на месте сделала Александре Яковлевне промывание желудка, после чего ее доставили в больницу для обследования.

На следующий день "неверная" вернулась домой, и слово "развод" исчезло из домашнего лексикона.

Все были издерганы и взвинчены, особенно Эва. Она была беременна и ждала ребенка с нетерпением и некоторым страхом. Втроем в коридорной клетке без окна жить невозможно, а снимать квартиру денег не было. Сёминой и Эвиной зарплаты хватaло только на еду.

Ирочка родилась 16-го апреля 1956 года в родильном доме им. Снегирева, или "Снегиревке". Роды были тяжелыми, а обстановка в больнице катастрофическая. Врачи и санитарки занимались только "блатными". Эвой никто не интересовался, и она тихо ждала. Вдруг подошла акушерка и сказала: "Ой, уже пора!" Она успела подхватить уже входящего в мир ребенка, а Эве сказала: "Ты вся порвалась, девочка". Эву зашили, а Ирочку "потеряли". Тут кроткая Эва учинила скандал, немедленно требуя врачей. Пришел старый гинеколог: "Ну, что вы нервничаете, мамаша? Ведь убежать-то она не могла. Найдем."

И, действительно, вскоре отыскали в другом отделении.

В "Снегиревке" тремя годами позже родилась и моя дочь Катя. Родилась семимесячной, двух килограммов весом. Я была в отчаянии. Повидимому, тот же мудрый доктор, утешавший Эву, подвел меня к стенгазете, в отделении недоношенных, и показал на портреты: "Смотрите, многие великие умы – недоноски: Тургенев, Анатоль Франс, Гегель, и Зигмунд Фрейд."

"А Эйнштейн? А Толстой?" – Ворчливо спросила я. Доктор пожал плечами: "Про этих не знаю... Вы бы еще про Жанну Д' Арк спросили, или про Нефертити."

Понятия не имею, действительно ли упомянутых гигантов мысли "не доносили", или это была ложь во спасение. Но я успокоилась.

"Снегиревка" не подвела ни Эву, ни меня. Ее дочь Ира – одна из лучших архитекторов в Санкт-Петербурге, а моя Катя – профессор экономики в Йельском университете в Америке.

Но главный сюрприз – впереди. В "Снегиревке" 7-го октября 1952 года родился духовный лидер России, подполковник КГБ Владимир Владимирович Путин. Судя по его успехам на политическом поприще, он, возможно, родился недоношенным. Впрочем, мне это неизвестно...

Из "Снегиревки" Эва с Ирочкой вернулись не в коридорную клетку у Меров, а к Семиным родителям. У Наймарков была тоже одна комната в коммуналке, на 5-ом этаже без лифта. Но, хотя бы, солнечная и сухая. В этой комнате они впятером (включая Сёминых родителей) и стали жить.

В 1958-ом году счастье им улыбнулось. Институт "Промстройпроект", в котором работал Сёма, получил несколько квартир в новостройках. Начальство постановило поделить их между старыми заслуженными работниками. При этом, городские власти неожиданно проявили великодушие и не отобрали у института "старый фонд" – комнаты в коммуналках. Среди них была одна запущенная комната на улице Герцена, 49 (сейчас Б.Морская), рядом с бывшим особняком Набоковых. Ее предложили институтской дворничихе. Осмотрев комнату, дворничиха отказалась, решив, что отремонтировать ее невозможно. И вдруг одного члена совета осенило: "Почему бы не дать ее молодому, перспективному архитектору Наймарку?" Но тут выступил какой-то Сёмин недоброжелатель и сказал, что Наймарку ничего давать не надо, потому что у родителей его жены есть дача в Дудергофе: "пусть там и живет". Дача без воды и отопления была для зимней жизни абсолютно непригодна. Но в Советском Союзе никто никому на слово не верил, и для подтверждения этого факта требовалась справка от техника-смотрителя в Дудергофе.

В тот же день Эва отправилась в Дудергофский сельсовет. Смотрителя на рабочем месте не оказалось. Он обследовал очередной объект – ближайшую рюмочную. На момент Эвиного появления смотритель уже хорошо приложился. При попытке отправиться с Эвой смотреть дачу, он не смог встать на ноги и кулем свалился под стол. Эва, уже постигнув особенности русской бюрократии, тут же купила ему бутылку водки (14 руб. 49 коп.), за что он обещал немедленно написать справку без осмотра дачи. Увы! Написать что бы то ни было он был решительно не в состоянии. Эва написала ее сама среди пустых бутылок и "останков" воблы. Смотритель с третьей попытки умудрился подписать справку, достал из брючного кармана печать и увековечил ее законность.

Итак, молодая семья стала обладательницей собственного жилья, размером 16 кв.м в двух шагах от Исаакиевского собора. Жизнь стала входить в нормальное русло, если считать нормальным руслом затеянный Сёмой ремонт в комнате, где, считая няню, живут четыре человека. Сёма сам проектировал и мастерил мебель: столик журнальный, столик-секретер для Ирочки, складной диван, книжные полки. Друзья потянулись в дом смотреть чудеса интерьера.

...За все послевоенные годы в Ленинграде Эва ни на секунду не расставалась с мечтой побывать в Праге. В 1959 году она решилась пойти в ОВИР выяснить, возможно ли это. Чиновник, не предложив ей сесть, ответил, что без приглашения родных или знакомых "соваться нечего, даже такому случаю, каким являетесь вы".

А вскоре Хрущев издал декрет, позволяющий "лицам с двойным гражданством" выбрать одно. Эва как раз и являлась таким "лицом": ведь чешского гражданства ее никто не лишал. Она отправилась в Москву, в посольство Чехословакии и заполнила анкеты, толщиной с телефонную книгу.

Узнав об этом, доктор Мер с супругой пришли в ужас. Во-первых, Эву наверняка сфотографировали у посольства, и теперь и ей, и доктору Меру грозит увольнение с работы. Во-вторых, а вдруг она захочет переехать в Чехословакию насовсем? А, в третьих, что, если их втроем не выпустят? Сёма был военнообязанным, и, скорее всего, получил бы отказ. Короче, Меры боялись собственной тени.

По дороге на работу Эва часто заходила в магазин Демократической Книги. И вот однажды она увидела на витрине среди новых поступлений книгу на чешском языке Эриха Кулки и Отто Крауи "Фабрика смерти". Эва ее купила, прочла за одну ночь и на следующий день написала авторам письмо, подписавшись своей настоящей (чешской) фамилией.

Письмо Эвы Ландовой писателю Э. Кулке

(1959 год)

Когда я недавно проходила по Невскому проспекту, я увидела на витрине магазина Иностранной литературы книгу "Фабрика смерти". Я сразу поняла, о чем в книге говорится, и купила ее. Спасибо за эту книгу. Я ее прочитала несколько раз и теперь уже знаю наизусть. Вы об'яснили фашизм лучше, чем многие художественные произведения.

Наверно Вам интересно узнать, кто я, и почему пишу письмо незнакомому человеку. Дело в том, что я не считаю Вас чужим.

Во-первых, Вы живете в Праге на моей улице, где я провела свои прекрасные, но короткие детские годы. Я жила "У Смалтовины" #1380, совсем рядом с Вашим домом. Я часто вспоминаю эти места, где я играла и прыгала через скакалку с другими детьми.

Во-вторых, мы оказались еще раз соседями. Я – бывшая узница Биркенау, лагеря B-II-в. Мой номер 71266.

............................................................................................

В конце своей книги Вы приводите список транспортов из Терезина в Освенцим. Прибавьте, пожалуйста, к выжившим 262 человекам нашего транспорта еще и меня.

Когда нас увозили из Терезина, там оставалась моя старшая сестра Элизабет, ее муж Франтишек Петшау и их восьмимесячный, рожденный в Терезине, сын Ладислав. Очень прошу Вас достать списки вернувшихся из Терезина. Вдруг среди них окажется хоть один, близкий мне человек.

Еще раз большое спасибо за книгу.

Эва

Вскоре Эва получила от авторов ответ и чешскую газету, где ее письмо было опубликовано. Более того, Эвино письмо перепечатали многие газеты в Европе и Израиле с комментариями о спасителе и приемном Эвином отце докторе М.И. Мере. Только пресса Советского Союза "не заметила" этого письма, не взяла интервью ни у Эвы, ни у ее приемного отца, а хранила глухое молчание. Впрочем, вполне объяснимое. Майор медицинской службы М.И. Мер был евреем, и нечего еврею ходить в героях. Но в Чехословакии это письмо произвело большое впечатление. Оказалось, что многие помнили эту семью и давно потерянную маленькую девочку Эву. Вскоре она получила и столь необходимое приглашение посетить Прагу. Желание всей ее жизни исполнилось!

Эва, все еще с советским паспортом, вступила на Пражскую землю 2-го июля 1960 года, день в день восемнадцать лет спустя с того дня, 2-го июля 1942 года, когда ее со всей семьей вывезли из Праги в Терезин.

"Прага меня поразила самим фактом своего существования, – рассказывает Эва. – Знакомые улицы, площади, памятники, даже магазины. Дом, в котором я родилась и провела детство, стоит на месте, как будто ничего не произошло. В нашей квартире живут люди, не подозревающие о нашем существовании."

Война забыта. Все квартиры заселены, театры, клубы и кинозалы заполнены. Кажется, что отсутствие 70000 человек никто не замечает.

Приглашение Эве прислала двоюродная сестра ее отца – Бедра Щастная (Bedrisha Stastna). В детстве Эва ее не знала. Как выяснилось позже, она оставалась в Праге, потому что была замужем за арийцем. У нее были спрятаны семейные ценности и, главное, написанное от руки завещание Эвиной мамы, с подписью, но без даты. Завещание это Эва видела в архиве суда, почерк соответствовал, она его хорошо помнила. В завещании было написано: "Если не вернусь ни я, ни мой муж, ни Эвелина, всё достанется Bedre Stastne".

Записка эта не производила впечатления обдуманного завещания, в ней не упоминалась даже старшая дочь Лиза. Наверное, Бедра "нажала" на маму и предусмотрительно попросила "просто на всякий случай" написать, что спрятанные ценности достанутся ей, если Эвина семья никогда не вернется. Но Эвина мама верила, что вернутся и очень скоро. Так что к этой записке она серьезно не отнеслась.

В квартире Бедры Эва увидела все их вещи и даже документы (например, Эвина метрика и табель первого класса начальной школы), а также альбомы с фотографиями. Отдать Эве Бедра ничего не пожелала. Выяснилось, что, кроме этих "мелочей", Бедра получила по этому завещанию дом в Праге и дачу в поселке "Dedкuv mlyn". Дом позже был национализирован, а дача осталась в ее владении.

Что делает с людьми жадность? Бедра пригрозила, что если Эва вздумает с ней судиться, она напишет в КГБ, что Эва, приехав в Прагу, плохо отзывалась о Советском Союзе. И угрозу свою она выполнила. К счастью, дело не было пущено в ход, и, после многолетних судебных разбирательств, дача была Эве возвращена.

Неприятный эпизод с Бедрой Щастной не смог омрачить Эвино пребывание на родине. Ей все здесь очень нравилось, и хотелось переехать в Прагу насовсем. А ее с интересом расспрашивали о жизни в Советском Союзе. Когда Эва называла цифры своей зарплаты – на нее смотрели с жалостью – наверное, неудачница, не сумевшая в жизни устроиться. Когда она рассказывала про свою 16-метровую комнату в коммуналке, где они ютятся вместе с няней, – пожимали плечами: "наверняка заливает". Когда она сказала, что евреи в Советском Союзе – не вероисповедание, а национальность, указанная в пятом пункте паспорта, – ей просто не поверили.

Месяц в Праге пролетел, как одно мгновенье. Эва уезжала с тяжелым сердцем и твердым намерением приехать снова, на этот раз с Сёмой и Ирочкой.

А через полгода пришли документы, что Эва может получить чешский паспорт, и сделать выбор: насовсем переехать в Чехословакию, или оставаться в Ленинграде "иностранкой". Было решено, что они остаются в Ленинграде, но будут ездить в Прагу, как только смогут.

Эвины родители отнеслись к её желанию ездить в Прагу с видимым страхом и раздражением.

В те годы любители заграничных путешествий должны были иметь железные нервы, чтобы преодолеть хитроумно расставленные барьеры и западни. В 90 случаях из 100 они все равно получали отказы после выполнения всех предписаний. Это иезуитское крючкотворство имело целью раз и навсегда отбить охоту у советских граждан к заграничным поездкам. Итак, Эве, Сёме и Ирочке надо было получить "официальные" приглашения, пройти ряд собеседований и получить характеристики "надежности". В случае успеха, надо было бесконечно долго дожидаться виз, умудриться достать билеты на поезд, заранее договорившись об отпуске на достаточное количество дней – рубли меняли на чешские кроны только на каждый день пребывания в стране. А еще надо было найти в Праге жилье, потому что отели были абсолютно недоступны советским гражданам.

Потратив немало физических и душевных сил, весной этот "бег с барьерами" удалось преодолеть, и в летние каникулы 1961 года Эва с мужем и дочерью оказались в Праге.

Это было замечательное время. Эвины знакомые пригласили Ирочку пожить у них, и она подружилась с их детьми. Она очень быстро научилась говорить по-чешски, и ее даже водили в школу на урок русского языка, где все были от нее в восторге – "такая маленькая и говорит по-русски!" Ведь тогда в Чехословакии все занимались (кто добровольно, кто по принуждению) языком "старшего брата", но никто так по-настоящему его и не выучил.

В этот визит Эва и Сёма стали очень серьезно подумывать о переезде в Прагу навсегда. Обычные для эмигрантов проблемы – найти жилье и работу – затмевались главным препятствием. Старшие Меры и Наймарки крайне отрицательно отнеслись к этой идее. Эва и Сёма жалели родителей, и у них просто не хватало духу причинить им столько горя. Кроме того, они и сами боялись. В 1961-ом году их затея была далеко не безобидной.

А в десятую годовщину Эвиной и Сёминой свадьбы, 15-го июля 1963 года у них родился сын Витя.

"Мы стали 'многодетной' семьей, – вспоминает Эва. – Ни у кого из наших друзей не было двоих детей – у всех по одному. А мы выскочили в передовые. Ребенок был замечательный."

В 1961 году Эва начала преподавать на кафедре иностранных языков в Институте Живописи, Скульптуры и Архитектуры им. И.Е. Репина, так называемой Академии художеств. Денег платили очень мало, но коллеги были симпатичные, и студенты интеллигентные. Сёма подал документы в аспирантуру своего института ЛИСИ, но пресловутый 5-й пункт – еврей – оказался непреодолимым препятствием. Сёма рук не опустил, закончил заочную аспирантуру в Москве и блестяще защитил диссертацию.

Тринадцать лет прожили Эва с Сёмой и двумя детьми в одной комнате коммунальной квартиры. Только в 1966 году им удалось, заняв деньги у родственников и друзей, купить собственную отдельную квартиру.

Наступили годы семидесятые, и, как шутили советские евреи, "заслонка приоткрылась". Леонид Ильич Брежнев решил менять евреев на зерно, и многие принимали необратимое в те времена решение уехать из Союза навсегда.

Моя семья приняла это решение почти без колебаний, и осенью 1975 года мы с мужем, дочерью и моей 75-летней мамой эмигрировали из Советского Союза.

У Эвы и Сёмы ситуация была более сложной. Невозможно было оставить Меров и Наймарков, которые старели, болели и были очень привязаны к внукам.

"Кроме того, – признается Эва, – у нас не хватало отваги вынести публичное осуждение и не было материальных ресурсов, чтобы, в случае отказа, оказаться безработными, а это ведь угрожало каждому, кто собирался эмигрировать. Поэтому мы отказались от идеи эмиграции и продолжали ездить в Прагу в отпуск."

В 1979 году у Сёмы случился микроинсульт. Он был предвестием его близкой кончины, но Эва тогда этого не поняла... Трагедия произошла осенью 1985 года. Эва вспоминает, как он изменился и физически и психически в последний год своей жизни. Потерял чувство юмора, был раздражен, на всех сердился, часто безо всякой видимой причины. К счастью, он хотя бы дожил до Ириного замужества и успел стать дедом Ириной дочки Ани.

Сёма умер в возрасте 55 лет. "Моя жизнь, – вспоминает Эва, – изменилась коренным образом. И, как ни странно, я опять выжила."

Эва может по праву гордиться своими детьми. Ира и ее муж, оба архитекторы, живут и работают в Петербурге. Витя кончил институт, отслужил в армии, в 1990 году поехал в гости в Германию и... остался там навсегда. Он очень талантливый и успешный художник. Живет он во Франкфурте с женой и очаровательной дочкой Алисой.

Когда Эве в 1995 году исполнилось 65 лет, она ушла на пенсию и наконец-то переехала в Прагу. Пражские градоначальники дали ей крошечную квартиру-студию, где она проводит несколько месяцев в году.

"Не знаю, хорошо ли, что дети живут в разных странах, – говорит Эва. – А я – везде понемногу. Всюду – дома, но иногда чувствую себя бездомной. Нет прочного гнезда. С трудом представляю, где и как достойно провести свою старость? Но я – оптимистка, стараюсь каждый день радоваться всему, чему можно радоваться: детям, ставшим взрослыми, и внукам, которые взрослеют.

В детстве у меня и у моих подруг были альбомы, в которых родственники и друзья записывали пожелания, пословицы, стихи.

В день моего десятилетия дедушка Натан Клайн записал в мой альбом: 'Пусть поэзией будет не только то, что вписано в этот альбом, пусть поэзией будет вся твоя жизнь'.

 

Тесен ли мир?

(Вместо эпилога)

К сожалению, дедушкиному пожеланию сбыться не удалось: жизнь моя не стала поэзией. Да и альбом попал в огромную кучу вещей, конфискованных у освенцимских узников. Я часто мысленно перелистываю его ветхие страницы. Кажется, что стихи и пожелания отделились от бумаги и навсегда поселились в моей голове в виде воспоминаний о близких и дорогих мне людях, и о времени, в котором они жили.

Хотелось бы, чтобы жизнь моих детей и внуков стала поэзией..."

В мае 2007 года мы с мужем приехали в Прагу встретиться с Эвой и задать ей несколько последних вопросов для этой книжки. Разумеется, вопросы можно было задать по телефону, или обменяться "e-mail", но очень уж хотелось побродить по волшебному городу весной. Среди многих восторженных определений, к Праге приложим эпитет "ласковая". Среди бела дня над городом плывет музыка Моцарта – концерты даются чуть ли не в каждом соборе. "Пражская Весна" в разгаре.

Мы сидим в кафе "Славия" напротив Народного театра и наслаждаемся чудесными блинчиками со шпинатом. "Славия" – знаменитое место. В нем встречаются поэты, писатели, художники, как в прежней Петербургской "Бродячей собаке."

Эва, с прежними яркими, молодыми глазами и копной каштановых волос, показывает на столик у окна:

– Здесь иногда бывает Гавел.

Для меня увидеть Вацлава Гавела было бы подарком судьбы – он самый уважаемый мною современный политический деятель. К сожалению, Гавела в этот день в "Славии" нет.

– Кто мог себе представить полвека назад, что жизнь сведет нас в Праге? – говорит Эва.

– А что бы ты сказала про Иоганнесбург? – спрашиваю я.

– При чем тут Иоганнесбург?

– Как-то все забывала тебе рассказать историю тридцатилетней давности. Мы, если помнишь, эмигрировали из Советского Союза в 1975 году. Пришвартовались в Бостоне и начали искать работу. С кандидатской степенью по геологии, я была уверена, что буду "нарасхват". Увы! За полгода изучения секций "help wanted" в газетах и журналах я не видела ни одного объявления, приглашающего меня на работу. Геологи в Бостоне не требовались. Но однажды в Гарвардской газете Harvard Gazette я прочла, что их геологическому музею требуется научный сотрудник. Я послала в музей резюме и недели через две мне позвонили из отдела кадров Гарварда и позвали на интервью. "Тертый калач" насторожился бы, потому что первое интервью обычно проводит потенциальное начальство и коллеги. В моем случае, сотрудники музея. И только, если я оказываюсь профессионально пригодной, на сцену выступает отдел кадров.

А меня сразу пригласили в отдел кадров. Беседовала со мной худощавая брюнетка лет тридцати пяти, с выразительным еврейским носом. Кажется, звали ее Джойс, но не поручусь. О геологии не было сказано ни слова. Я про себя гадала, зачем я ей понадобилась. Джойс засыпала меня вопросами о Ленинграде. В середине семидесятых эмигранты третьей волны только появились на бостонском горизонте и, естественно, вызывали интерес к себе, но любопытство Джойс показалось мне чрезмерным. "Не таятся ли тут личные причины?" подумала я, и как в воду глядела. Оказалось, что ее отец был тоже родом из Ленинграда. Во время Второй мировой войны пошел на фронт, попал в плен, оказался в Италии и оттуда уехал в Южную Африку. Там он встретил будущую жену, там родилась и выросла Джойс. До недавнего времени они жили в Иоганнесбурге, но после окончания политики апартеида иммигрировали в Соединенные Штаты.

– У отца остался в Ленинграде двоюродный брат, – сказала Джойс, – связь между ними потеряна много лет назад. Ни адреса нет, ни телефона. Вот вы из Ленинграда, может, знаете его?

– Вряд ли. В Ленинграде живет около пяти миллионов человек. Попробуйте через справочное бюро.

– Пробовали. Они не отвечают.

– Может, через знакомых?

– Вы – моя единственная ленинградская знакомая, – усмехнулась Джойс, – фамилия моего дяди Мер. Он педиатр.

– Моисей Ионович?

Издав американское "wow", Джойс цепенеет, забыв закрыть рот: эскиз к сцене из "Ревизора."

Не удержавшись от ненавистного клише "как тесен мир", я сказала, что мы жили по соседству. Разумеется, она не поверила. Решила, что ради работы в Гарварде, я готова на любое вранье.

Тем не менее, через два-три дня она позвонила и пригласила нас в гости к своим родителям. Мы всей семьей пришли к ним пить чай. Южноафриканский Мер оказался копией своего кузена, ленинградского Мера: такой же низкорослый, с глазами-буравчиками в очках с круглой металлической оправой, с ежиком седых волос и... "квадратным овалом" лица, да простится мне это геометрическая несуразность.

И он, и его пухленькая коротышка-жена, расспрашивали нас о советской жизни, но, вероятно, считая нас самозванцами, не задали ни одного вопроса о своей родне. Только попросили их адрес и назойливо нас фотографировали. Как позже рассказывала Джойс, родители написали ленинградскому кузену большое письмо, не упоминая нашего имени, но с кучей наших фотографий. В ответном письме ленинградский Мер спрашивал, откуда они знают Эвочкиных друзей?

Итак, кузены нашли друг друга, а я избежала репутации авантюристки.

К сожалению, поступить на работу в Гарвард мне это не помогло.

– Ты веришь в то, что мир тесен? – спрашивает Эва.

– Нет, конечно, хотя доказательства этому встречаются на каждом шагу...

Версия для печати