Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Слово\Word 2010, 65

Дача в Аркадии

СТРАНА, ГДЕ МЫ ЖИЛИ

Борис Рубенчик

 

ДАЧА В АРКАДИИ

 

Иногда ты сам выбираешь родину, но случается, что родина выбирает тебя. В Одессе я родился и прожил восемь лет – до начала налётов немецкой авиации. После войны мы четверть века приезжали летом из Киева, чтобы навестить Одессу-маму.

Мой отец, профессор Лев Иосифович Рубенчик, её нежно любил, и через много лет, давно став киевлянином, невольно совершал постоянную ошибку.

Отправляясь на прогулку в центр Киева, на Крещатик, говорил моей матери:

– Манюся, я, пожалуй, схожу на Дерибасовскую…

Главным местом притяжения для нас стала дача, построенная родителями за шесть лет до войны. В начале июня их, исконных одесситов, начинало тянуть на родину…

Потом дачу у нас отобрали, но заключённая в ней малая родина непонятно как перебралась ко мне.

Я сам определил её контуры – дача с окрестностями – Аркадией, Приморским бульваром, Садовой улицей, где до войны была наша квартира, памятником Воронцову, Дерибасовской и вокзалом – местами сначала детских, юношеских, реальных, – а потом, в старости, и виртуальных блужданий.

Одесситы меня поймут. Дача в этом городе не просто недвижимость и место отдыха. Это стиль жизни, родительское гнездо, место воспоминаний и грёз. Образ, который с возрастом становится главным источником ностальгии. Большой город начинает восприниматься как окрестности любимого дачного гнёздышка, цена которого с годами возрастает, и дело совсем не в деньгах…

С возрастом ностальгия проникает даже в души одесситов, не покидавших город. В отдельной квартире нового дома скучают по деревянным галереям поросших диким виноградом двориков на Садовой или Преображенской, по гвалту коммунальных кухонь, запахам жареных глоссов и рвущимся на ветру разноцветным парусам старого белья. А как вкусна была скумбрия (качалка), которая в разгар путины продавалась в центре на каждом углу! А пляжи в Аркадии или Лузановке с большими камнями в брызгах и пене, когда море покрывалось "барашками"! Без унылых бетонных волнорезов и торчащих со дна железных прутьев. Вы вдыхали воздух полной грудью, и он пах настоящим морем, а теперь "благоухает" неизвестно чем...

Но всё же для настоящего одессита одной дачи недостаточно; нужна и квартира в черте города. Только неизвестно откуда взявшиеся проходимцы или нувориши могут поселяться на даче, не имея городского адреса.

До войны мы жили в престижном месте – на Садовой 5, против Главпочтамта. Это вам не зачуханный хутор, даже менее достойный, чем Молдаванка или Пересып…

Респектабельный четырехэтажный дом постройки конца девятнадцатого века. Профессорская семья из четырех человек с прислугой, домработницей и няней. Книжные шкафы в библиотеке отца. Французские, немецкие издания с массой цветных и черно-белых рисунков. Людовики, короли и пажи. Герои Жюль Верна.

А вот на пожелтевших фотках и я, печальный ребенок с капризным лицом. Сначала верхом на горшке, потом на пятнистой лошадке с колесиками.

Прогулки под надзором няни на Соборной площади. Недавно снесли величественный Преображенский собор, а прах графа Воронцова и Елизаветы Ксаверьевны священники тайно захоронили на Слободском кладбище. Сам памятник сохранили, но его обесчестили эпиграммой Пушкина: "полумилорд, полуневежда..."

Что мне до всего этого в три года! Передо мной на площади качели, а перед ними очередь детей "из хороших семей". Не протолкнуться. Улучшив момент, когда няня зазевалась, с надсадным кашлем кидаюсь к качелям:

– Я заразный, у меня коклюш!

Испуганные бабушки и няньки хватают ревущих детей, и я остаюсь на качелях.

Что это – авантюризм с детства? Нет, так я становился одесситом…

Любимый всеми ребенок, продукт чисто женского воспитания. Капризен, легко возбудим, не уверен в себе. Запахи из кухни вызывают отвращение.

Няньку сменяет воспитательница немка Агриппина Максимовна, интеллигентная женщина с худым лошадиным лицом. В группе я самый маленький и болезненный.

– Какие замечательные голубые глаза у вашего мальчика! Вот увидите, мадам, он будет любимцем женщин!

– Поживем, увидим, – отвечает мама с натянутой улыбкой. В ее голосе слышится ревность.

Предсказание не сбылось, но голубые глаза я всё же передал внукам.

Первые острые впечатления. Землетрясение. С главпочтамта напротив упал шпиль. В тот же день на извозчике везут сумасшедшую. Руки ее связаны рукавами ночной рубашки, она истошно вопит. (Через много лет такие сумасшедшие будут свободно разгуливать по городу).

Дружим и часто встречаемся с ровесницей – Симкой из соседнего подъезда – смуглой, черноглазой, веселой хохотушкой. Устраиваем на полу борьбу, и вдруг чувствую в себе нечто, что отличает меня от девчонок. Вскакиваю на ноги и выхожу из комнаты.

Первые интересы. – Кем ты хочешь быть? – спрашивают солидные мамины сослуживцы. – Извозчиком, – не моргнув глазом, отвечаю к смущению мамы.

Смесь воспоминаний, пожелтевших фотографий, – но это всё мамино, не моё: себя я начал запоминать позже, а вот дорогу на дачу и возившего нас рыжего Балагулу помню отлично: выпивоха с красными слезящимися глазами. У него такой же рыжий косматый битюг в широкой коричневой сбруе с наглазниками. Тащу из кухни хлеб и морковь, которую конь медленно пережевывает огромными желтыми зубами.

В один из приездов подводы удивляю домашних маленьким спектаклем. Приплясывая, обращаюсь к извозчику:

– Уважаемый синьор, что у Вас за помидор? – Тот смотрит недоуменно, почесывая кнутом затылок, и ухмыляется.

– Мне понятен твой вопрос, это собственный мой нос, – отвечаю за него.

Ещё одно, на этот раз собственное воспоминание – посещение дома Бардахов.

Профессор Яков Юльевич Бардах – учитель отца, известный учёный-эпидемиолог, работавший в своё время в Пастеровском институте в Париже и имевший тесные контакты с И.И.Мечниковым, Н.Ф.Гамалеей и другими корифеями отечественной науки.

Жил Яков Юльевич в собственном красивом особняке на улице Толстого, вблизи Соборной площади. Говорили, что пациенту, не знавшему точного адреса, достаточно было подозвать извозчика и сказать: "Вези меня, братец, до Бардаха", – и тот сразу доставлял его к профессору. (Следовало только правильно произнести фамилию с ударением на первом слоге, а то иначе можно было попасть совсем в другое место).

Я не раз бывал с родителями в этом особняке, который после смерти владельца остался собственностью его семьи. Через много лет я понял, что этот дом напоминает итальянское палаццо. Нужно было войти под арку во двор, подняться по широкой мраморной лестнице, и вы попадали в большую столовую, служащую гостиной, с огромным дубовым столом и массивными деревянными панелями вдоль стен. Когда-то здесь была коллекция ваз и картин, но с годами всё пришло в запустение, потолок растрескался, панели почернели, и хаотические стопки книг сиротливо ютились вдоль стен.

В соседней комнате с пятиметровыми потолками и высокими окнами одиноко стояла огромная кровать, и маленькая старушка, вдова Якова Юльевича, Генриетта Абрамовна, протягивала для пожатия иссохшую руку...

Имя Бардаха отец всегда произносил с благоговением, и многие годы старался по мере возможности помогать его близким. Для отца он был, как принято говорить за границей, именитым патроном, который после окончания помог ему остаться на преподавательской работе в университете.

* * *

Дачный дом ещё не закончен, но если положить пару листов шифера на черепичную крышу, то переспать ночь можно. Дом спроектировала мать, инженер по профессии, красивая и деловая женщина. Собственноручно нарисовала чертёж будущего дома и разбила сад, деревья для которого по воскресеньям приносила из садоводства на женских, но отнюдь не хрупких плечах.

Отец поддерживал проект финансово, а иногда и морально, распивая водочку со строителями. В доме из одесского камня – ракушняка было две нижних террасы и верхняя, с которой, пока не выросли деревья, можно было увидеть кусочек моря.

Улица, на которой разбит дачный кооператив университета, Тенистая – пока не оправдывает своего названия. Вдоль неё в круглых лунках торчат прутики будущих деревьев. Этих доходяг надо два раза в день поливать, но улица – место общественное, и деревца смотрят с завистью на своих ровесников с частных дачных участков.

В 1939 году, после выборов в Украинскую академию, оказалось, что три дачи её новых членов стоят рядом – зоолога Третьякова, микробиолога Рубенчика (моего отца) и математика Крейна.

В центре отгороженного участка с табличкой на воротах: "Дачный коллектив Одесского университета" – небольшая площадка – место сборов. К молодому, но уже высокому ореху подвешен колокол для привлечения общественного внимания.

Рядом мальчишки играют в футбол, но меня, семилетнего, мама одного не выпускает.

С нетерпением жду дня рождения – 18 июня; будут гости, подарки и обещанная свобода самостоятельных прогулок в пределах кооператива. Но в будний день родители заняты, и хэппи берсдей переносят на 22 июня…

В десять утра начинается неорганизованный звон; впечатление, что звонарь перебрал. Я вызываюсь проверить, но внезапно навстречу, пошатываясь, идёт пожилой высокий мужчина – председатель нашего кооператива Иогансон.

– Война, война, – сиплым голосом объявляет он. Немцы напали.

Значения события я не понимаю, но возникает чувство досады. Пропал праздник, подарки.

С тех пор празднование дня своего рождения не переношу на другой срок.

Через много лет я раздумывал о трагизме появления в этот день старого потрясённого немца. Что стало с ним через месяц, когда стали бомбить Одессу? Мать мне рассказывала, что перед сдачей города был приказ вывозить и топить немцев в море…

* * *

Прошли полные растерянности и тревоги три недели, немцы быстро наступали на всех фронтах. Надо было эвакуироваться, но распоряжения всё не было… Обычно оно появлялось в самый последний момент, "чтобы не вызывать паники". Руководство успевало во время уехать, а население оставляли на произвол судьбы.

Мать предвидела такую ситуацию и настояла, чтобы два члена-корреспондента АН УССР – М.Г. Крейн и отец – вместе обратились в горсовет за разрешением о выезде из Одессы. Родители еще до войны внимательно следили за событиями в Германии и прочли книги писателя-антифашиста Леона Фейхтвангера. Они понимали масштабы надвигавшейся опасности, и сборы в дорогу были недолгими.

За несколько дней до этого мать с огромным трудом достала билеты на небольшой теплоход "Днестр".

Утром 19 июля 1941 года наша семья, погрузив на уже известную нам подводу тюки и чемоданы, покинула родной двор. Цокая копытами по брусчатке, битюг медленно провез груз под мрачным мостом Кангуна в направлении порта.

Своевременный отъезд спас нашу семью, но от нас надолго "в тумане скрылась милая Одесса".

* * *

Эвакуация – всегда бремя страданий, иначе организация Клаймс Конференц через много лет не платила бы деньги бывшим беженцам.

Нам в жизни повезло – я, мама и бабушка оказались в эвакуации вместе с отцом – у него броня, а у мамы золотая голова и твёрдый характер. Она чуть ли не за руку повела "почти академика" к секретарю Саратовского Обкома, и папа стал профессором местного университета.

Не помню, каким образом матери удалось узнать, что украинская Академия Наук эвакуирована в Уфу. Мы получили вызов за день до начала наступления немцев на Сталинград.

В архиве отца через много лет я обнаружил благодарственные письма от предприятий Уфы и почётные грамоты, в которых говорилось, что предложенные им новые штаммы микробов для выпечки хлеба "имеют большое значение для победы над врагом".

По вечерам, дожидаясь с работы папу, я слушал мамины рассказы про Одессу, из которых много узнавал и о себе.

Дачу она не вспоминала, но, как показало будущее, всегда продолжала думать о ней, своём втором детище.

* * *

Шли годы, я быстро рос, окончил с серебряной медалью школу, поступил, благодаря помощи отца, в университет. Это был единственный случай, когда он помог мне преодолеть "пятый пункт". С равнодушием узнал о смерти Сталина – в нашей семье никто не пострадал, но от мамы я много знал о репрессиях.

Наша дача сохранилась и даже расширилась, сад – расцвёл. Временным владельцем её оказался инженер, работавший у немцев; по этой причине он каждый день ожидал ареста и без сопротивления передал маме ключи от дома и всю мебель…

Рядом на участке Крейнов громоздились груды песка, каменные блоки ракушняка, ревели пилы и стучали молотки – тесть М.Г., предприимчивый одессит, расширял дачу. В конце июля созревали абрикосы, часть которых успевали высушить или сварить без сахара в круглых тазах. Перезревшие фрукты жёлтым ковром покрывали землю, и с раннего утра тишину нарушало жужжанье пчёл и шмелей и пение птиц.

Увы, не приглашённый в Одесский университет Марк Григорьевич вынужден был всю жизнь работать заведующим кафедрой Одесского института водного транспорта.

После войны на его имя ежегодно стали приходить сотни писем, научная корреспонденция; многие видные зарубежные математики старались встретиться с ним лично. Но всё оседало в Одесском университете – зарубежным учёным трудно было себе представить, что он работает не там, а в третьеразрядном учебном институте. Прибывавшие письма с грифом: "Адресат отсутствует" отправляли обратно или выбрасывали.

* * *

Был случай, о котором мне рассказала мама.

За два года до войны в Одессу приехал выдающийся микробиолог, открывший стрептомицин, в будущем Нобелевский лауреат Зельман Ваксман. Он высоко ценил работы отца в области почвенной микробиологии, и сразу после приезда выразил желание с ним встретиться и поговорить. Ваксман с женой посетили кафедру микробиологии, погуляли в сопровождении отца и приставленного к ним сотрудника ректората по Одессе и были приглашены на обед к нам домой.

Взяв отгул на работе, мать вместе с домработницей занималась уборкой квартиры и подготовкой к приёму иностранца. Вечером накануне приёма к нам прибежал испуганный аспирант:

– Лев Иосифович, умоляю вас, не приглашайте Ваксмана к себе домой!

– Но мы приняли предосторожности, пригласив сопровождающих его лиц из университета.

– Этого недостаточно. Как член партии, не могу рассказать вам всего, но поверьте, обстановка очень сложная и вам грозит опасность.

Отец не умел врать, притворяться, был лишен дипломатичности и светскости, и не мог самостоятельно придумать причины отказа от приглашения. Пришлось матери сказаться больной и извиниться перед четой Ваксманов.

Эта вынужденный обман спас нашу семью. Дело в том, что Ваксман во время своего турне по Советскому Союзу посетил несколько городов и ощутил обстановку депрессии, охватившую науку. Ему не дали возможности встретиться с несколькими видными учёными, которых по разным причинам "не было на месте". Вернувшись в США, Ваксман где-то письменно или устно выразил своё неудовольствие. Через некоторое время появилась версия о его приезде в СССР со шпионской целью со всеми вытекающими отсюда последствиями.

Приятно отметить, что в послевоенные годы Ваксман посетил Киев, встречался с отцом, и по его инициативе одна из книг отца была опубликована в США….

* * *

Моё отношение к даче стало меняться после женитьбы. Мне тогда уже было З7 лет, и мы приехали с молодой женой на дачу, чтобы провести в Одессе медовый месяц.

В центре дачного кооператива возле раскидистого ореха с пахучими листьями висел колокол – место сбора членов дачного кооператива, о котором я уже раньше упоминал.

Когда его звон прервал наш сладкий брачный сон, я с перепугу решил, что опять началась война. Но, слава Богу, на этот раз опасность была не столь велика – Шолом Алейхем однажды отнёсся к холере в Одессе с юмором. Но нам сообщили, что запрещено посещать пляжи и выезжать из города без специального разрешения санитарной службы.

Увы, без пляжей и моря Одесса-мама сразу превратилась в мачеху. Путь на волю из закрытого города пролегал через обсервацию. Это слово, от английского "observe", означало наблюдение. Сообразительные одесситы связали его с местным выражением "серить" – поносом и проверкой кала на наличие холерного микроба.

При тогдашнем режиме любая личная или общественная (кроме выборов) акция: использование телефона-автомата, городского туалета, покупка мяса в магазине или билетов на зрелища была связана со стоянием в очередях.

Чтобы "поскорей смыться", надо было присоединиться к гигантскому змею будущих беженцев, опоясывающему стадион "Спартак". На вокзале "частники" и "левые" автобусы предлагали авантюрные планы бегства из Одессы под покровом ночи.

Мы с женой решили не спешить и хотя бы неделю не разжимать супружеские объятия.

Я отправил родителям непродуманную телеграмму: "Отмените приезд: в городе холера".

Телеграмму сочли шифровкой и не передали, а приехавших в Одессу родителей сразу поместили в обсерватор.

Синело море за бульваром, осыпались лопнувшие каштаны; я не без гордости показывал молодой жене Одессу и наши личные владения – дом, фруктовый сад, цветочные аллеи и беседку, обвитую диким виноградом, стараясь не думать о главных, но недоступных брендах – Чёрном море, аркадийском пляже, бултыханье в зелёно-голубой бездне и катанье на лодке.

Мила, утешая меня, вспомнила, что Аркадийский пляж знаком ей по фильму "Золотой телёнок".

Когда солнце умерило пыл, по жаркой и тогда малотенистой и пыльной улице Тенистой улице, миновав новый санаторий "Молдова", по разбитым ступеням лестницы, знавшей ещё Дерибаса, мы стали спускаться к пляжу.

Мама родная, вместо рая мы оказались на краю ада. Воющие экскаваторы сгребали в кучки тонкий песочный слой, скрывавший жирный пласт чёрной грязи, отнюдь не лечебной, как на Куяльнике.

– Что это? – испуганно спросила Мила.

– То, что вы оставляете нам, одесситам, – грозно ответил мужчина в соломенной шляпе, тёмных очках, с заклеенным листиком носом.

Для родителей обследование в доме отдыха завершилось посадкой в самолёт "Одесса – Киев". Главная опасность при полёте исходила от терроризировавшего дом отдыха десятилетнего Фимы Мойчеса, прозванного "Япончиком". Хулиганские выходки и волчий аппетит свидетельствовали о его полном здоровье, но перед посадкой в самолёт прошел слух, что в случае рвоты все пассажиры подлежат повторному обследованию.

Маленький хулиган плохо переносил морскую и воздушную качку, и в силу этого мог подвести весь здоровый коллектив. Пришлось применить меры безопасности. Фиму посадили возле иллюминатора под прикрытием самой толстой одесситки в кружевном платье. Образовавшаяся глыба скрывала ребёнка от взглядов проходящих стюардесс, которые и сами не стремились к повторной обсервации.

Уверен, что у нас было больше шума и весёлых шуток, чем во времена Шолом-Алейхема, который, вроде бы, назвал тогдашнюю "холеру" – "весёлой историей".

* * *

Через два года после "истории с холерой" мы приехали на дачу с маленькой дочкой Оленькой.

Манеж, в котором мы содержали нашего "зверька", находился на веранде, расположенной против дачи Крейнов, и Оля постоянно окликала словами "дя-дя" высокого лысого мужчину. К этим женским призывам он ни разу не остался равнодушным…

Марк Григорьевич и его жена Раиса Львовна были людьми высокой доброжелательности, обладали чувством юмора и сердечностью, и мы их очень любили.

Математические способности у Крейна проявились ещё в школьные годы. Насколько помню, среднюю школу и вуза он не кончил, но учёную степень доктора наук получил без защиты диссертации.

Юношей он ушёл из дома, и много времени посвящал изучению математики. Был очень красив, хорошо сложён, занимался спортом, мог стоять на голове.

Его спортивные качества сочетались с азартом: он не любил проигрывать. М.Г. было присуще чувство достоинства, и он не скрывал своего презрения к выскочкам, людям бездарным.

В силу этого в послевоенное время его боялись и ненавидели сотрудники Одесского университета. Способные студенты к нему стремились, но опасались мести своих преподавателей.

Помню сцену у нас на даче в Одессе – возбуждённый и радостный Марк Григорьевич показал нам письмо, в котором сообщалось о присуждении ему премии Пулитцера и приглашение для её получения в США. (Эта премия заменяла Нобелевскую, которая математикам не присуждается). Родители посоветовали ему написать письмо Президенту Украинской Академии с просьбой содействовать выезду за границу, но ему отказали, и присуждённую премию он так и не получил.

В последующие годы слава М. Г. Крейна в мире росла. Ему посвящали книги, приглашали на самые престижные конгрессы, но ни разу не выпустили за рубежи нашей родины.

Выдающиеся советские математики – академики Александров, ректор Ленинградского университета, и Колмогоров четырежды выдвигали Крейна на Ленинскую премию; Александров предлагал ему кафедру и квартиру в Ленинграде, но по причине, о которой я писал, и из-за начинавшейся болезни, гениальный математик вынужден был прозябать в Одессе, куда в последние годы на свидание с ним съезжался крупный математический синклит.

* * *

Симптомы выселения нас с дачи проявились после ухода в мир иной почти всех членов организованного после войны дачного кооператива.

Частной собственности тогда ещё не было, и дачей владел кооператив. Один из пунктов его устава предусматривал проживание только в Одессе, а мы давно стали киевлянами.

Отца, известного учёного, к тому же одного из основателей кооператива, забаллотировать при очередных выборах не могли. Но был другой способ выживания – на одном из заседаний нашу дачу сочли неухоженной, участок не перекопанным, плодовые деревья – не опрысканными, что создавало опасность попадания гусениц на дачи соседей.

Моя жена Мила вместе с папой почти каждый день пытались сжигать гусениц на костре, но число их нисколько не убывало; как рукописи, они не горели. Особая опасность их заключалась в том, что их называли американскими.

Спасла нас от репрессий одна ненужная провокация.

При проверке (в отсутствии хозяев) один из членов комиссии принёс гусениц в сачке и посадил на деревья, хотя там их было вполне достаточно. Но это увидел кто-то из семьи Крейнов, и написали заявление о сознательном вредительстве.

Запахло уголовной ответственностью, и нас оставили в покое.

Вспоминаю наш последний приезд на дачу – папин остров мира, раздумий, источник душевного равновесия.

После утренних купаний в море, он усаживался в старое плетёное кресло на веранде возле массивного довоенного стола с гнутыми ножками. Здесь он работал над рукописями, разбирал за доской шахматные этюды, а когда появилась внучка, старался учить её грамоте.

Тени пирамидальных тополей перед фасадом дачи постепенно удлинялись, морской ветер раскачивал цветы "золотой шар" перед верандой. Из кухни тянуло запахами жареных бычков и чесночной икры из "синеньких" баклажанов. Старик в старой футболке и мешковатых брюках медленно спускался по ступеням веранды и разматывал длинный тонкий шланг. Фонтанчик из-под зажатых пальцев накрывал любимые цветы – петунью, флоксы. Внучка пыталась сзади передавить шланг ногой:

– Так нельзя делать, Оленька. Ты уже большая девочка, – говорил старик.

Когда играя Оленька протягивала папе руку, я думал, что в их пожатии соединятся три века – отец родился в конце девятнадцатого, а Оля большую часть жизни проживёт в 21-ом веке…

…Летние сумерки быстро переходили в ночь, зажигалась висячая лампа, и за столом собирались старые друзья и ученики отца, те, кто окружал его в годы молодости. С каждым годом их становилось всё меньше...

* * *

На этот раз в июне девяносто пятого мы с женой приехали, чтобы попрощаться с Одессой. Наши чувства обострила предстоящая эмиграция, и любимый город показался особенно пленительным, полным очарования. Стояли долгие дни, наполненные солнечным светом, а ночи были "короткими и бездыханными" со сладким дурманящим запахом цветущей липы. Совсем как тогда, много лет назад...

Мы решили прогуляться по знакомым местам, а затем съездить в Аркадию, чтобы попрощаться с дачей, за которую кооператив выплатил нам поистине "смешные" деньги.

– Давай сначала пройдёмся по улице, на которой ты жил до войны, – предложила Мила.

По Дерибасовской мимо Соборной площади мы с женой вышли на Садовую – улицу моего детства.

Города могут нести мужское или женское начало. Первое преобладает в Киеве с его многолетним стремлением к скипетру державности. В Одессе отчетливо выражено женское начало. Ее лицом лучше всего любоваться на Дерибасовской. Вместо асфальта она покрылась фигурными плитами. На тротуарах разместились большие и малые кафе под красными зонтами – "Мальборо" или синими "Ротманс". Почти все столики были пусты. Зазывно глядели длинноногие официантки в красивых кокошниках и фартуках. Вдоль улицы, как охотники, всех преследовали фотографы. Кроме аппаратов, они держали в руках живых змей или глазастых лемуров, а рядом на ремешках повизгивали озябшие мартышки.

Так выглядела главная улица Одессы в разгар кризиса…

В начале Садовой разрушались роскошные здания – модерн конца девятнадцатого века. Гибель домов так же страшна, как смерть человека, но агония продолжается десятилетиями. Пассаж, правда, начали реставрировать, но дома Либмана и аптека Гаевского молили о спасении черными провалами окон и разбитыми стеклами.

Одесса напоминала много пережившую женщину. Она не забывала затянувшегося романа с порто-франко, но мечтала о более надежных партнерах. Национальность избранника большой роли не играла. Были и маразли, и попудовы, и ашкинази. Теперь надежда на современных спонсоров с солидными капиталами.

Говорят, что сейчас Одесса становится совсем другой, но это уже не для нас…

Балагула, о котором я писал, давно канул в прошлое, и на этот раз, как все трудящиеся, мы c женой уже полчаса томились на остановке в ожидании троллейбуса в Аркадию.

А вот и он, долгожданный, подходит, изгибая усики штанг. Но господи, что сделали со стариком! Его обрядили в женский шутовской наряд, перекрасив в желтый цвет и превратив в рекламу "бульонной" фирмы "Галина Бланка".

Но эта перемена – только внешняя. Салон, как и прежде, туго нафарширован пассажирами. Теперь это бесплатный транспорт, так что жаловаться вроде некому.

"Пара гнедых" – две штанги ведут себя нервно и не всегда удерживаются на проводах при поворотах. С облегчением думаешь – на этот раз проскочили. Водитель тормозит, а пассажиры лихорадочно цепляются за что попало и чертыхаются.

В салоне густая вязкая жара. При такой духоте трудно держать закрытыми окна и рот. Дискуссию возглавляет потная нестарая еще дама в коротком сарафане до колен с бигуди под косынкой. Ее габариты внушительны: из лифчика дети могли бы сделать качели.

– Ему таки да было крепко хорошо с вечера, поэтому он так водит троллейбус с утра, – замечает она в полный голос.

– Мы что, с тобой вместе с вечера киряли? – вступает в бой оскорбленный водитель. – Ты не знаешь про меня, и не рассказывай сказки. Тоже мне нашлась шехерезадница. А то щас так тормозну!

– Женчина, не отвлекайте водителя. Нам же хуже будет, – пискляво замечает стоящий рядом старичок.

– А ты, дедуля, помалкивай. Свою остановку ты давно проехал, – не сдается дама.

Я стараюсь пристроиться сзади, чтобы, не дай Бог, при падении не оказаться под ней. Мой маневр не остается без внимания, и она поворачивается ко мне.

– Вот вы пожилой человек. По-моему, я видела вас вчера на Привозе? Скажите мне, вус трапылось? Вы когда-нибудь раньше видели, чтоб шмаравозы в восемнадцать – двадцать лет гоняли на "Мерседесах"? Чтоб на улицах стреляли и убивали наповал среди белого дня! Об чем, скажите мне, думает мэр города? Об нахапать побольше и об выборах. А для нас понастроили магазинов с лекарствами. Хай оны всю жисть зарабатывают только на лекарства! А девочки! Взяли себе моду ходить по Дерибасовской без ничего.

– Оставь в покое дедушку, – вмешивается соседний пассажир. – На что ему девочки? Он с женой! Пусть люди спокойно доедут до Аркадии, помоются в море.

– Желаю вам здоровья, – обращается дама на этот раз к жене. – И чтоб он (показывая на меня) всю жисть до вас тулился.

Мы выходим и мимо санатория "Молдова" поднимаемся до улицы Тенистой. Она теперь вполне оправдывает свое название. Вот и номер шестнадцать – дачный кооператив университета. В центре небольшой пустырь, поросший сиренью. Мальчишками мы здесь играли в футбол.

Теперь никого из людей старшего поколения нет в живых, ушли из жизни и многие мои ровесники.

Наша бывшая дача в крайнем ряду отгорожена от соседнего участка трехметровым бетонным забором. Он отделяет нас от прошлого. Мы с дачей почти ровесники: разменяли седьмой десяток. Новые хозяева ее подновили, а мне некому заложить душу, чтобы омолодить себя.

Здесь теперь живут чужие люди, но мы познакомились, и они усаживают нас с женой в старые плетеные кресла возле плакучих софор. Рядом жужжат пчёлы над деревом с перезревшими персиками. Струится вода из шланга. У Милы слипаются глаза, а перед моими глазами проплывают, как кораблики, картинки прошлого.

Весёленький домик с верхней деревянной верандой, огороженной фигурными планками. Покатая четырёхугольная крыша, которую венчал шпиль. С веранды было видно море и часть обрывистого берега Аркадии. На голом участке приживались молодые слабые деревца, привезенные родителями на трамвае.

После войны сад разросся, цветёт и плодоносит. Меня тогда угнетала дачная скука и привлекал Кавказ, Крым, Прибалтика, а теперь родные места вызывают острую ностальгию. Вспоминаются ночи с женой на веранде, шум моря и ночные шорохи в саду.

Теперь окна дома Крейнов наглухо забиты; новый хозяин ещё не приступил к реставрации. Тяжёлой трагедией окончилась жизнь наших дорогих друзей…

Слава Богу, что восстановлено славное имя великого учёного, и на доме их семьи в городе красуется мемориальная доска…

После нас с дачей приехали попрощаться наша двадцатилетняя дочь Ольга, а её будущий муж, высокий юноша Костя, сделал синим фломастером рисунок принадлежавшего нам когда-то "родового имения"…

Мои грезы обрывает пронзительный вой электропилы – на соседнем участке строится гигантская вилла, окна которой снисходительно посматривают на низкорослую соседку. Морщины времени не скрыть – исчез кокетливый шпиль, деревянная балюстрада на верхней веранде обита струганными досками, потрескались ваза для цветов и цементный пол на нижней веранде. И только мой старый друг – могучий орех гордо возвышается над всеми и приветствует меня трепетаньем пахучей листвы. (А у Льва Толстого был дуб!)

Знакомой дорогой спускаемся в старый аркадийский парк. Увы, и здесь признаки запустения. На аллее из фонтанов уцелел лишь один – безводный, покрытый ржавчиной. Редко поливают поникшие цветы.

Но не они влекут меня.

Уже шестой час пополудни, и одесситки возвращаются с пляжа. Куда девались мои ровесницы – рыбачки Сони в стоптанных сандалиях и ситцевых сарафанах с открытыми ногами и руками, отполированными солнцем и морем? Веселые толстушки с головами, обмотанными полотенцем, и кукурузой в зубах?

Как непохожи на них величественные стройные девы, торжественно вышагивающие на котурнах высоких каблуков. На их лицах макияж лучших зарубежных фирм, а на теле одежда, идеально подчеркивающая обнаженность. Парад-алле молодости и секса. Носительницы их генов полноты – мамы и бабушки, столь мне знакомые, составляют на этом параде плетущийся и достаточно тяжелый арьергард.

Мы выходим на старый аркадийский пляж. Здесь мало перемен. Незадолго до перестройки сделали бетонные террасы под навесом и обшили их деревянными панелями. Той же осенью по дощечкам, по палочкам одесситы перенесли их к себе на дачи и в хибары.

Уцелело только движимое имущество – потрескавшиеся деревянные топчаны – источники опасных заноз на .... голом теле. За пользование надо платить. За этим следят женщины в сарафанах, выкроенных из медицинских халатов:

– Девушка, или забирайте вещи, или ляжте и платите!

Занимая топчан, я ожидал вопроса: "А вы чье, старичье?", но не удостоился даже взгляда белых фемин.

Как и в старые добрые времена, коллективный информатор и организатор-мужчина на спасательной станции с микрофоном. Одесситы называют его "матюгальник".

Наряду со стандартными объявлениями типа: "Женчина Нина, потерявшая дочь Катю в кафе. Поторопитесь. На спасательной станции нет приюта для детей!". Дается и рекламная информация: "Освежившись холодным пивом "Пильзень", можно не мочиться в теплом море!"

А вот и приметы нового – снующие за волнорезом глиссеры, к которым тросом привязаны разноцветные парашюты, а под ними игрушечные живые человечки.

Пора купаться. Раньше, сбросив одежду, я прыжками преодолевал мелководье и с визгом окунался в пучину. Теперь вхожу в воду степенно, ногами пробуя море. Одолевают непрошеные мысли о простуде, судорогах, радикулите. Но, наконец, решаюсь, погружаюсь и испытываю блаженство.

Выхожу из моря, втянув живот. Давно привык к тому, что моя мраморная белизна вызывает нездоровое любопытство, а с возрастом фигура приобрела далекие от атлетизма формы. Мраморный, но не эллин. Один женский взгляд кажется мне особенно настойчивым. Несомненно, эту женщину я знал когда-то. Рядом с ней молодая копия, внучка.

И я вспоминаю. К отцу пришла на консультацию сотрудница с дочерью. Изящная, гибкая, с тонкой талией и глазами цвета морской волны. Мы пошли с ней к морю и купались на этом же пляже. Потом, сокращая расстояние, карабкались по аркадийскому склону. Она оступилась. Я привлек ее к себе, и робкий поцелуй был мне наградой за смелость. Господи, как же ее звали?

Со страхом вижу, что женщина медленно поднимается с песка и, широко раздвигая ноги-колонны, приближается ко мне.

– Здравствуйте, Лев Иосифович, – неуверенно говорит она, называя имя отчество моего отца.

– Я его сын, Борис, Боба.

Она вспоминает, и слабый румянец появляется на морщинистом лице.

– А я Анна, Аня. Вы меня помните?

Стараюсь отогнать от себя кощунственные строки поэта:

Дивной красотой сияла Ханна,
Тридцать килограмм тому назад.

К счастью, нетерпеливая внучка прерывает наш поток воспоминаний, и моя юность, покачиваясь, медленно удаляется, оставляя на песке глубокие вмятины босых ног.

Опьяненные солнцем и морем, мы сидели на скамейке в скверике перед Аркадийским парком, высматривая заблудившийся троллейбус. Наступающие сумерки и усталость вызывали легкую дремоту. Вдруг я услышал знакомый с детства волнующий звук.

Мелодии Верийского квартала...

Вечерний звон, вечерний звон, как много дум наводит он...

Мне с детства мила мелодия старого одесского трамвая, музыка поющих рельсов на поворотах, аккомпанемент кондукторских звоночков. Под нее я засыпал на даче, когда море было спокойным, и ночной город затихал. Звук первого трамвая будил меня по утрам.

Трамвай увозит нас из Аркадии, оставляя позади морской берег, парады прекрасных дев, молодые парки с платанами. Не для меня они теперь будут сбрасывать свою кору. С улиц убирают столики кафе и гирлянды искусственных цветов. Каждый поющий поворот отдаляет меня от детства, юности, зрелости... А вот и мелодия прекратилась. Трамвай желания давно уже катит по прямой…

Рис. Ильи Шенкера

Версия для печати