Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Слово\Word 2010, 65

Спорщики

 

СТРАНА, ГДЕ МЫ ЖИЛИ

 

Инна Александрова

 

СПОРЩИКИ

На дворе год тысяча девятьсот сорок четвертый. Еще идет война. Идут похоронки. Но мои герои не на фронте. Один – по возрасту, но оба – потому что сосланные. Сосланы сюда, в Кокчетав, в Северный Казахстан.

Анатолий Маркович Левин – высококвалифицированный токарь-фрезеровщик. Работает на кокчетавском механическом заводе. Сослали из Ленинграда осенью тридцать седьмого. Сослан как троцкист и не расстрелян, не растерт в лагерную пыль только потому, что участвовал в Гражданской войне и даже имел боевые награды. В ссылку с ним поехала и жена Эвелина – бухгалтер, красивая статная еврейская женщина. Она оберегает Толю от всех житейских невзгод. Сын Ленечка, в тридцать седьмом – пятнадцатилетний мальчик, остался в Ленинграде: учился в специальном техникуме для глухонемых. В войну его убило осколком снаряда на заводе, где работал тоже фрезеровщиком. Узнав об этом, Эвелина поседела за одну ночь.

Еще до войны, в тридцать восьмом, Левины купили саманный домик и сделали к нему пристройку. Анатолий Маркович приходит поздно и очень вымотанный. Деньги, немалые, которые получает, даром не даются. Норму выполняет и перевыполняет.

Воскресенье – не всякое (в войну работали и по воскресеньям), посвящает чтению и походу в единственный в городе книжный магазин. Там оставляют ему книжки, которые могут заинтересовать. До войны книги присылал из Ленинграда и Ленечка. Потому к зиме сорок четвертого у Левиных – отменная библиотека.

Анатолий Маркович охотно дает нам читать: мы аккуратны. В качестве гостинца папа всегда несет ему четвертинку вишневой наливки, которую делает сам.

Когда бываем у Левиных, разговариваем очень сдержанно: в пристройке живет Михал Михалыч Самсонов – высокий набрильянтиненный мужчина, сосланный из Ленинграда. Кто такой, не знаем. Эвелина пустила его только потому, что он – ленинградец. За что сослали, тоже не знаем, но то, что он стукач и сексот – сомнений нет. Да он этого и не скрывает, даже как-то выпячивает. Почему так делает – черт его знает. Может, специально. Скользкий тип. Я его очень боюсь. Появляется как кошка на мягких лапах в общей комнате, где мы сидим.

Мы тоже сосланные. Из-за отца. Из-за папиной немецкой фамилии. Из-за того, что в его паспорте в графе "национальность" стоит "немец", хотя немцем он никогда не был. Он – поляк. Мой дед, а его отец был варшавским мещанином, весовым мастером. В конце девятнадцатого века, женившись на православной мещанке Паулине, приехал в Уфу, где получил подряд. Мастером был хорошим и скоро вылез из полуземлянки в добротный деревянный дом. Здесь, в Уфе, родились и дети: Ванда, Эдвард, Бронислав и мой отец Александр. Бабка умела только расписаться, но была очень красивой.

Отца крестили в римско-католическом костеле Уфы, о чем до сих пор хранится свидетельство. Восприемниками были Малиновские. Поляки. Но на все это наплевали, начхали, когда в тридцать четвертом в Казани, при первой паспортизации, отец получал документ. Фамилия немецкая – значит немец. Хотя Ванда, сестра, записалась русской. Она, правда, к тому времени уже была замужем и развелась, но оставила фамилию мужа – Борисова. Братья – Эдвард – умер еще до революции от туберкулеза, Бронислава мобилизовал Колчак, когда его армия стояла в Уфе.

Отец окончил Казанский университет по химическому факультету. Работал на заводах, а теперь в Кокчетаве заведует лабораторией на Северо-Казахстанской гидрогеологической станции. Сам в экспедиции не ездит – "невыездной". Да и анализы надо делать в городе, где находится аппаратура. Геологи ищут воду, которая в казахстанской степи очень ценится. Папа любит и уважает бесшабашное геологическое племя, знает от них сотни песенок, прибауток, побасенок, анекдотов. А станцией заведует умница и шутник Герман Альфредович Рейсгоф, настоящий немец, выпускник Московского университета. Ему по области ездить разрешается, и даже в Алма-Ату он выезжает с отчетами.

Время, о котором веду речь, – зима сорок четвертого. Еще идет война. А в область – Кокчетав стал областным центром – идут и идут эшелоны переселенцев с Кавказа: чеченцев и ингушей. Их выгружают из скотских вагонов и развозят по колхозам. Маме приходится бывать при выгрузке: страшно много больных. Да почти все. Без теплой одежды и горячей еды за долгий путь люди превращаются в головешки. Мама очень жалеет несчастных, но что может поделать: сама подневольная.

Мама – врач. В тридцать первом окончила Казанский университет. Окончила и ординатуру в Шамовской клинике. Только кому это нужно? Хотя нет: нужно. Людям нужно. Она и Дора Ароновна Нейман – единственные, к кому люди бегут за помощью, когда им плохо. На сопке есть еще двухэтажная деревянная больница, в которой царствует огромный усатый хирург Низамаев. Режет всех и всё. Не боится.

Мама – очень красивая. У нее, как говорят, лик Христа. Но она – хромая: врожденный вывих тазобедренного сустава. Ходит с палочкой. Поэтому ей дают лошадь с кошевкой. Утром лошадь подает конюх, вечером забирает. Днем мама ловко управляется сама.

Оршанская еврейка Белькинд, она в двадцать восьмом вышла замуж за отца и взяла его фамилию. Так что теперь и ей в паспорт всобачили штамп: разрешается проживать только в городе Кокчетав. А еще их с отцом заставили подписать бумагу, в которой сказано, что выезд без разрешения за пределы города карается тридцатью годами каторги. Все это сволочевство началось в сентябре сорок первого и продлится до января пятьдесят шестого, когда им дадут новые чистые паспорта. То есть за одно-единственное слово "немец" в паспорте отца они будут отбывать ссылку пятнадцать лет…

Ну да ладно. Все-таки не тюрьма, не лесоповал, не колония, а так называемое вольное поселение. И мы не голодаем. Кокчетав – не голодный город. Тот, кто работает и получает зарплату, – сыт. На рынок крестьяне привозят всё. Вот чеченцы и ингуши, не имея работы и денег, мрут как мухи. Но потом и они, оставшиеся в живых, как-то приспосабливаются.

Мама лечит всех от всех болезней, и знает ее, как и Дору Ароновну, весь город. Частичка маминого уважения достается и мне. Я учусь в шестом классе. Только что исполнилось тринадцать. Девица – ничего себе: метр шестьдесят ростом. Утром свободно приношу с озера четыре ведра воды на коромысле. А это – километр в одну сторону. Для чая и еды воду поставляет отец: у них на "хитростанции" есть артезианская скважина. Но папа задыхается: у него больное сердце. Пилить-колоть дрова ему тоже трудно, и я стараюсь это делать сама, когда он не видит.

Мама выезжает из дома в семь утра, возвращается в восемь-девять вечера. Да и какой из нее работник физического труда! Калека… Но врач – первоклассный. В отличие от Доры ее очень любят. Дора – злая и берет взятки. Мама никогда ничего: ни деньгами, ни натурой. Мы живем на зарплату и вполне укладываемся.

Я тоже стараюсь не посрамить родителей: учусь на "отлично". Книгами снабжает дядя Толя. День занят полностью. Никаких развлечений, кроме хрипатой тарелки радио. Не выключаю, даже когда делаю уроки: вдруг передадут что-нибудь важное.

Единственное развлечение – встречи с Левиными: одно воскресенье – у нас, другое – у них. На стол выставляется все, что есть. И мама, и Эвелина пекут пироги с картошкой, морковью, капустой. Как уже говорила, у Левиных разговоры ведем осторожные: боимся Михал Михалыча, стукача и сексота. А в нашей барачной комнате никого не остерегаемся: барак сложен из толстых бревен. Комната угловая и соседям ничего не слышно. По крайней мере, мы их не слышим и думаем, что и они нас тоже. А разговоры ведутся такие, за которые сажают. Но не говорить мужчины не могут: должна же быть хоть какая-то отдушина…

Дядя Толя – троцкист. Он – за всемирную революцию. Ненавидит Сталина. Папа тоже не испытывает к вождю никакого почтения, но дядя Толя – абсолютно нетерпим.

– Нет, ты скажи, Анатолий, за что же так ненавидел усатый Троцкого?

– За что? Да за образованность, за интеллект, за талант оратора, за то, что Троцкий был символом победы революции, за умение убеждать людей, за то, что еврей…

Ведь смотри: к двадцать седьмому году у Троцкого было уже собрание сочинений. Двадцать один том. А что у Сталина? Брошюрки. Потом, много потом свои "Вопросы ленинизма" Сталин тоже содрал у Троцкого.

Ненавидел Сталин Троцкого за то, что тот, а не он был главным в Гражданской войне, за то, что Троцкий, а не он был человеком революции. Послереволюционная демагогия Троцкого мало интересовала. Троцкий, именно Троцкий возглавил Октябрьский переворот, а Сталин был в это время где-то на задворках.

Ленин был вдохновителем революции, Троцкий – возмутителем, Сталин – лишь техническим исполнителем. Потому Троцкий был так популярен.

Спроси свою жену Женю – она была тогда комсомолкой, – кто знал Сталина? Да, никто. Знали Ленина, знали Троцкого. Могло ли это не злить усатого?

Кто был сторонником создания настоящей регулярной армии, включая военспецов? Троцкий. Сталин довольствовался партизанщиной. Кого ценили в международном рабочем движении? Сталина? Да его и не знали. Знали Ленина и Троцкого. За широту взглядов, остроту ума. Кто знал иностранные языки? Сталин? Кто грабиловкой еще до революции занимался? Троцкий? Нет. Сталин устраивал в Тифлисе всякие экспроприации, а по сути – ограбления.

Сталин не умел хорошо выступать перед людьми, боялся их. Троцкий, наоборот, лез в гущу масс.

А разве не завидовал Сталин Троцкому потому, что Ленин лучше относился к Льву Давидовичу?

– Ты, Толя, так сладко поешь о своем кумире, что хоть венчик святого на голову и прямо в рай…

– Почему, Шура, сладко? Говорю правду. Как есть. Были, были, конечно, и у Льва Давидовича недостатки: и высокомерие, и заносчивость, и честолюбие, и категоричность, и нетерпимость. Он больше заботился об афористичности, образности, парадоксальности своих выступлений и писаний, но все это прощает главное: он горел революцией.

– Тогда скажи мне, дураку, Анатолий Маркович, почему не твой такой умный-разумный Лев Давидович, а Иосиф Виссарионович оказался на коне? Не знаешь… А я знаю. Потому что у Сталина были более изощренный ум и хитрость. По части хитрости усатый – сатана. Вот и обставил он твоего Троцкого, вот и дал ему коленом под зад так, что тот до самой Мексики долетел. А потом убил…

– Откуда знаешь, что он убил Троцкого?

– Господи! Какой же ты к… троцкист, если не слышал, что народ в сороковом году говорил. Конечно, не сам усатый из пистоля стрелял, но уж нашел способ… Так-то… В той кровавой схватке, что они вели за власть – именно за власть – все средства были хороши. Еще скажу тебе, мой разлюбезный троцкист: хоть Сталин, хоть Троцкий, хоть Ильич – пауки в банке. Всем нужна была только власть, а на людей, на народ – насрать, если по-простому выразиться.

– Хорошо, Шура. Что же, по-твоему, и революцию не нужно было делать? Тогда за что же я воевал в Гражданскую?

– Не знаю, не знаю, за что воевал. Знаю только, что море крови пролилось, а это – против естества, против Бога. Ненавижу все войны…

– Шура, ты – человек верующий и за то тебя уважаю, хотя сам – нехристь. Но скажи, скажи, разве можно было так жить, как жили мы при Николашке? Я ведь родился и жил в черте оседлости. Почему? За что? Разве евреи годны только для черты оседлости? Разве они чем-то хуже русских и иных?

– Нет, Толя. Евреи – умный и способный народ, давший миру тысячи известных имен. Ты знаешь, я – не антисемит. У меня жена – еврейка. Но сколько бы ни уверяли российского человека, что евреи – хорошие, он все равно будет держать их на расстоянии. Антисемитизм был, есть и будет в крови, а потому еврей никогда не сможет стать у нас лидером государства. Почему? Тому есть много причин. Не хочу в них вдаваться: очень глубоко придется лезть. Ну, а на поверхности то, что евреи распяли Христа. Хотя сам Христос и Дева Мария были евреями. Твой же Троцкий этого не понимал или не хотел понимать.

Да разве у нас только евреев ненавидят? За что я сейчас страдаю? За что в ссылке? За единственное слово – "немец".

– Но, Шура, мы с немцами воюем.

– Мы, Толя, не с немцами воюем, а с фашистами. И их, как и ты, я ненавижу всем своим существом. Это тоже надо понимать. Не может быть плохих и хороших наций. Есть плохие и хорошие люди, плохие идеологии, с которыми следует бороться. А воевать из-за того, что один – немец, другой – поляк, третий – еврей, – безумие. Пойми, любая война – безумство. А проклятые политики развязывают это безумство, не желая, не умея договориться. А уж Гражданская война, в которой ты участвовал, – двойное безумство. Так я тебе, дорогой друг, скажу.

– Шура, но почему, почему люди идут на это безумство?

– От нетерпимости, Толя, от нетерпимости. Люди разных наций, разных вер – инакие. Другие. А для большинства инакий – враг. Вот и звереют. А еще хотят у инакого кусок пожирнее отхватить. Почему? Да потому, что не существует для людей божьих заповедей, хотя повесили, надели на себя атрибуты веры. А души-то – пустые. Совсем пустые. Вот зверь в них и просыпается. И зверь этот так и шепчет: изведи, изведи, изведи этого… Он – инакий…

– Шура, ты умный.

– Да какой я умный. Так, думаю иногда. Умный тот, кто без всяких "диктатур пролетариата" докажет людям, научит их не проливать кровь, уметь договариваться, не рвать друг у друга из глотки кусок…

Любая революция создает иллюзию, что можно сразу ликвидировать жизнь плохую, старую и открыть двери для новой. Не-е-т, дорогой Анатолий Маркович, так не бывает. Каноны, вбитые в человека, сидят глубоко. И чем больше из него хотят вышибить старое, тем сильнее он сопротивляется. Должен быть только постепенный путь, когда человек сам приходит к определенным выводам. А кровавая резня – горе, страшное горе для всех, в том числе и для тех, кто хочет встать "над".

Во время революции происходит суд над злыми силами, но судящие сами тут же творят зло, и зло это оборачивается против них же. Потому твоя советская власть, Анатолий Маркович, – сатанинство, какого мир еще не видел, и я ненавижу ее…

Мама и Эвелина шикают на отца, но его тоже уже нельзя остановить, как и Левина, обеляющего революцию и своего кумира.

Сорок четвертый год. Война. Дядя Толя, старше отца на десять лет. Уже непризывной. А папа страдает, очень страдает, что не на фронте, что не защищает свою землю. Не власть. А землю. Страну. Сознание, что он – изгой, выматывает его душу, его больное сердце. Пробыв пятнадцать лет под гнетом, отец умирает в одночасье, на работе, на пятьдесят втором году. В последний путь провожает его весь город, а мужественные, несентиментальные геологи плачут навзрыд. Люди чувствуют, понимают в нем добро.

Левины, как и родители, освобождены в пятьдесят шестом и, продав домик и библиотеку, уезжают на юг – в Евпаторию. Папа тоже мечтал о береге Черного моря, но остался лежать на кокчетавских сопках – там было кладбище. Есть ли оно сейчас – не знаю. Из-за старости и болезней не была давно.

Моя неволя приходит в июле пятидесятого. Они являются в два часа ночи и приказывают идти в комендатуру. Проштамповав паспорт и заставив, как и родителей, подписать бумагу о тридцатилетней каторге, если нарушу режим, отпускают, но проклятие с явками к ним по ночам каждые десять дней продолжается до января пятьдесят пятого, пока однажды, сделав удивленными глаза, не говорят: непонятно, как так глупо можно обижать передовую советскую молодежь…

Почему пригрезился этот кусочек жизни? Не знаю. Наверно, потому, что когда стареешь, на ум приходит только прошлое.

Версия для печати