Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Слово\Word 2009, 61

Фридрих Горенштейн. Дрезденские страсти

Нью-Йорк: Слово / Word, 1993. 209 с.

Два сочинения привлекли внимание Горенштейна: отчет о Первом Международном антисемитском конгрессе в Дрездене, состоявшемся в 1883 году, и "Анти-Дюринг" Энгельса, написанный в 1876-78 годах. Их объединяет фигура главного героя (Дюринга), хотя и не присутствовавшего на конгрессе, и то обстоятельство, что при полной неизвестности отчета и всемирной знаменитости "Анти-Дюринга" обе книги не интересуют никого. Могу сослаться на свой опыт. Работа Энгельса входила в список рекомендуемой литературы кандидатского минимума, и я ее читал, но Дюринг был мне глубоко безразличен, а основные выкладки Энгельса, давно разошедшиеся на цитаты, показались знакомыми и потому не впечатляющими (например, в лингвистической литературе неизменно приводилась навязшая в зубах защита Энгельсом исторического языкознания), и кого в 1962 году, когда я сдавал экзамен по философии, могла увлечь полемика о деталях будущего социалистического общества, которое давно стало тошнотворной реальностью? Я думаю, что мой опыт типичен и что присяжные марксисты вдумывались в теории Дюринга не больше, чем я, а в оригинал не заглядывал никто: по-немецки, незачем и, скорее всего, не для общего пользования.

История книги Горенштейна – загадка. Как узнал он о том конгрессе? Легко допустить, что в главных библиотеках Москвы материалы антисемитского сборища есть, но неужели их не упрятали в спецхран? Неожиданна и последняя строчка книги: "Москва, 1977". На что рассчитывал Горенштейн, рассказывая о дрезденских страстях? Не на открытую же печать, конечно. Дата (1977) сомнений не вызывает, так как в одном месте сказано о шестидесяти годах, прошедших после революции, но, с другой стороны, Горенштейн кратко разбирает пакостную книжку В. Бегуна "Проникновение без оружия" (о "сионизме"), а она вышла в 1978 году (см. о ней в статье Семена Резника в № 18 "Мостов"). Значит, что-то добавлено впоследствии? Неожиданным оказалось и то, что, еще живя в Москве, Горенштейн так свободно читал по-немецки. Если не ошибаюсь, "Дрезденские страсти" не попали в поле зрения тех, кто следил за творчеством Горенштейна. А между тем книга полна интересных мыслей и обобщений, и хотя написана тридцать лет тому назад, а опубликована в 1993 году, рассказать о ней стоит, пусть и с опозданием.

Энгельс был широко образованным человеком и превосходным стилистом, а Дюринг – напыщенным и косноязычным невеждой, но полемика между ними замечательна тем, что прав оказался не Энгельс, находившийся целиком во власти коммунистической утопии, общества процветающего на кисельных берегах молочной реки, а философ действительности, как называл себя Дюринг. Его прозорливость удивительна. Он нарисовал картину симпатичного ему тоталитарного социализма или капитализма, противоречия которого сглажены рабочим движением во всех областях (экономика, политика, культура, образование), но основанного на насилии. Взрывчатая сила выписок из работ этого философа такова, что в СССР "Анти-Дюринг" должны были держать за семью печатями, но те, кто читал его из-под палки, не следил за развитием сюжета, и им было все равно, что там написано. Поэтому они не заметили, что мы жили в точном соответствии с предсказаниями опровергнутого Дюринга, а заодно пропустили его антисемитизм. Энгельс не акцентирует на нем внимание, но и не игнорирует его. А между тем Дюринг был не простым, а знаменитым антисемитом, вдохновителем расового (разумеется, "научного") социализма, и это обстоятельство отмечено даже в "Философском словаре" (1963) под редакцией двух ортодоксов М.М. Розенталя и П.Ф. Юдина: "В дальнейшем Д. опустился до антисемитизма и проповеди расизма"; вот какие были либеральные времена. (Правильно ли я помню, что Солженицын, никогда не разделявший взглядов социал-демократов, в одной из своих ранних книг сочувственно отзывается о Дюринге, которого якобы изгнал из академической жизни Энгельс? Но это обвинение не соответствует истине: Энгельс мог испортить Дюрингу научную репутацию, но погубила его клевета на Гельмгольца. К тому же он был не только выдающимся антисемитом (что, скорее всего, мало кого бы шокировало), но и социалистом, а это не могло импонировать "реакционной профессуре", избавившейся от него под благовидным предлогом. Но чем оказался мил пострадавший Дюринг Солженицыну?)

Не требует доказательств, что с особой страстью всякая полемика ведется против "своих". Например, социалисту незачем опровергать монархические тезисы; спорить есть смысл при наличии точек соприкосновения. Так, Ленину приходилось сокрушать "друзей народа", меньшевиков, "бундовскую сволочь" и прочих левых. С Пуришкевичем и Победоносцевым и так все было ясно. Дюринг удостоился такого подробного отпора со стороны Энгельса именно потому, что был социалистом.

Взяв материалы конгресса, Горенштейн в меру возможности превратил их в художественное произведение. Он добавил русскую делегацию: рассказчика, от лица которого ведется повествование (перемежающееся комментарием Горенштейна), умницу Павла Яковлевича, его гражданскую жену Надежду Степановну (они познакомились в Дрездене) и еще двух персонажей, которых он назвал Путешественником и Купцом. Рассказчик хорошо владеет немецким и помогает своим коллегам разбираться в происходящем на заседаниях. Надежда Степановна – опора женского антисемитизма (его надежда, так сказать), и тем замечательна, но она не идет дальше довода: "Евреи Христа распяли". Купец прост, как правда, и проигрывает на фоне просвещенной мужской компании. Остальные антисемиты (немцы и венгры) – реальные лица. (Мне пока не удалось раздобыть этой книги. Я видел только "Манифест, обращенный к правительствам и народам христианских государств, находящихся под угрозой еврейства". К манифесту добавлены резолюции конгресса, а также список участников: 14 человек. Никого из России, разумеется, нет. В брошюре 6 страниц, она отпечатана тиражом 100 экземпляров.) Среди участников есть радикалы, которые верят в победу над вымогателями евреями только после ниспровержения существующего строя и победы дюрингского социализма, а есть и отмежевывающиеся от них лояльные подданные. Есть такие, которых в российской истории впоследствии назвали экономистами. Но все они убеждены, что зло в евреях, захвативших прессу и командные посты в промышленности. Правда, ясность картины испорчена тем, что приходилось говорить о евреях и их обевреившихся сторонниках.

Горенштейн следует за Энгельсом и показывает, что участники конгресса, сколько бы ни было среди них партий, – враги буржуазных завоеваний и хотели бы возродить феодальные порядки, хотя бы и в социалистическом одеянии. Не ассоциация свободных фермеров, как в Северной Америке, а латифундии (в знакомом нам варианте колхозы и совхозы) видятся им в будущем. Равные права для всех граждан – вариант для них неприемлемый, и евреи в первую очередь попадают в группу "лишенцев": они либо отвратительно бедны, либо чересчур богаты. Дюринг – националист (отсюда его неприязнь к иностранным языкам), и социалистические устремления не мешают ему торопить приближение антикапиталистического рая без евреев.

Прослеживая народные движения нашего времени, Горенштейн приходит к выводу, что на практике все виды европейского социализма выносят на поверхность антисемитов. О хрущевском времени он говорит обиняками, ссылаясь больше на гитлеровскую Германию и сталинский Советский Союз, но любопытно, как подтвердилось его наблюдение в послеперестроечную эпоху. Единственная гарантированная, неотмененная и неотменяемая свобода, которую обрели постсоветские народы, состоит из возможности открыто травить евреев. Бытовой антисемитизм, который казался предпочтительнее государственного, больше не нуждается в поддержке секретных циркуляров: процесс пошел. Веками народы кормили рассказом о евреях, распявших Христа, и рассказ этот сделал свое дело, но социалист Дюринг – враг всякой религии, и его сила именно в том, что он сосредоточил внимание не на конфессиональных соображениях (враги христианства), не на самоизоляции евреев (демократический строй приводит к уничтожению гетто) и не на их отталкивающей внешности (еврея, если он не возражает, можно ведь подстричь, помыть и одеть в современную одежду), а на расовых признаках, с которыми и вправду ничего не поделаешь. Именно поэтому ничего не стоило, когда понадобилось, заменить еврей на сионист и повторять черносотенные доводы.

Горенштейн не оригинален в том, что с презрением говорит о сервильности Эренбурга. Сказанное в книге верно, но я не перестаю удивляться тому, как именно Эренбурга превратили в ненавистного всем образцового дрессированного еврея. Его речь при получении Сталинской премии позорна, и был он классическим сталинским холуем, но, насколько я помню, от Сталинской премии не отказался никто, а Ленинскую принял бы и Солженицын. В годы большого террора, вспоминает Н.Я. Мандельштам, лишь к Эренбургу и Шкловскому (тоже не лучшему человеку на земле) можно было обратиться за помощью. Он назвал послесталинское потепленье оттепелью (пусть и в бездарной книге). И не так уж плохи его половинчатые мемуары. Когда оцениваешь то время, приходится различать не только цвета, но и оттенки. Ведь, кроме Эренбурга, были Ермилов, Софронов, Первенцев, Бубенов, Б.С. Мейлах, а еще Аптекарь, Авербух (один лингвист, другой литературовед – оба, сделав свое дело, погибли в тридцатые годы), да мало ли их... Эренбург изворачивался и лгал, но за что-то, наверно, и его можно на несколько дней в году отпускать из ада.

Чтобы дать более ясное представление о том, как развивается мысль Горенштейна, приведу две выдержки.

...закончим с еврейской бедностью и поговорим о еврейском богатстве... Исторически оно всегда представляло корову, которая пасется на чужом лугу, немецком ли, французском ли, русском ли, испанском ли, то есть на том участке Божьей земли, который в свое время, в соответствии с законами человеческой истории, был захвачен той или иной частью "коренного населения". Еще в средние века христианские юристы создали для евреев специальную ступень феодальной лестницы: они – крепостные короны, а отсюда согласно римскому закону о рабстве, следовало, что все, принадлежащее евреям, составляет собственность императора. Сама личность еврея есть имущество короны и лишь в такой форме находит себе защиту. Но защита эта дорого оплачивалась и редко приходила вовремя. Еврейская корова перерабатывала ту или иную "национальную" траву в межнациональное космополитическое богатство – деньги, естественно, нагуливая и себе бока. Но едва она становилась слишком тучной, как владельца луга тянуло с молочной на мясную пищу, и тогда он объединялся с нищим мясником, единственное имущество которого – нож. Богатство вообще бессильно перед союзом власти и нищеты. Это понял Дюринг, разрабатывая свою теорию насилия. Правда, это союз разрушителей. Но в конце концов на пустующие луга всегда можно загнать опять стадо тощих коров, или они придут сами, гонимые голодом.

Крестьянские восстания и крестовые походы средневековья почти всегда начинались с избиения евреев и грабежа их имущества. Помимо религиозно-расовых и человеческих радостей, свойственных падшей человеческой натуре, они приносили и экономическую выгоду, освобождая должников разных слоев населения и давая возможность присваивать имущество убитых и изгнанных. Даже если такие выступления начинались по экономическим причинам, они обязательно принимали антисемитскую форму. (95)

...крики о еврейском могуществе и еврейском капитале возымели странное воздействие на еврейские торгово-промышленные круги в конце XIX, начале XX века и, создается впечатление, действительно убедили их, что в либеральное время проблема еврейской тучной коровы и нищего мясника, владеющего лишь острым ножом, более не существует. Подобно Фридриху Энгельсу, они восприняли расовые теории социалиста Дюринга как "личную причуду". В то же время они слишком уповали на консерватора Бисмарка, весьма точно назвавшего антисемитизм "социализмом дураков". Но когда в середине тридцатых годов ХХ века еврейские банкиры и промышленники начали мыть зубными щетками берлинские тротуары, они поняли слишком поздно, за кем была если не природная, то противоположная ей историческая правота и каков вообще вес дурака в человеческой истории. Власть первых социалистов-антисемитов во главе с философом действительности Адольфом Гитлером существовала крайне недолго и почти все время в чрезвычайных военных условиях. Поэтому твердо о ее экономической структуре сказать трудно. Однако даже на первый взгляд нельзя утверждать, что в гитлеровском социалитате существовал капиталистический строй в полном смысле этого слова. Существование капиталистов еще не значит существование капиталистического строя. Так же, как упразднение капиталистов еще не значит упразднение капиталистического строя. Это возможно лишь при упразднении капиталистического производства, основанного на разделении труда. Когда в наше время азиатский социализм попытался это сделать, то есть перевести промышленность на кустарные рельсы, такая промышленность оказалась просто разрушенной. В этом ценность экономической теории Энгельса, но в этом и ценность политической теории Дюринга, пусть отрицательная, но ценность, которая объясняет, как посредством теории насилия можно создать социалистический способ распределения при сохранении капиталистического способа производства. Создается своего рода экономический гермафродит, при котором свойства капитализма существуют наряду со свойствами социализма. Другое дело, что природные экономические процессы при этом изменить невозможно, и здесь правота Энгельса полнейшая. (96-97)

Описывая антисемитов, их нет смысла оглуплять: ничего глупее того, что они говорят сами, не скажешь. Нет смысла и метать в них молнии: союзников у них полмира, и молнии им не опасны, а громовержцам лучше заняться более полезным делом, чем доказывать, что дважды два – четыре. Поэтому и сдержан тон Горенштейна: "Дрезденские страсти" не "Псалом". Но в иронии он себе не отказывает. Выступает барон фон Тюнген-Росбах:

– Господа, – сказал барон, – я не знаю, как и в какой форме, но мы обязаны защитить немецкого крестьянина сегодня... Сегодня. Господа, я это подчеркиваю, – тут он задрожал от волнения и продолжал уже с рыданиями в голосе, – господа, мелкие собственники и фермеры-крестьяне в долгах у евреев и только по имени свободные люди и граждане. Им угрожает ежеминутное изгнание из жилищ. Они приняли на себя относительно евреев целый ряд обязательств, составляющих истинное рабство, – в этом месте барон вынул белоснежный платок и приложил его к глазам, – господа, – произнес он после паузы, справившись с волнением и подняв руку, словно подчеркивая значение своих слов, – воздержанные по природе своей, немецкие крестьяне должны обязательно выпить ежедневно определенное количество продаваемой евреями водки, которое так по-еврейски хитро рассчитано, что оставляет за крестьянами силу работать, но не дает им вполне быть трезвыми. (85)

Рассказчик вразумляет Павла Яковлевича: "Евреи прежде всего враги не христианского общества, – мягко возражал я, – а арийской расы, к которой мы с вами, уважаемый Павел Яковлевич, принадлежим. А понятие раса связано с физиологией. Физиология же меж мужчинами и женщинами неизбежно разная. Но в этом не только нет беды, а как раз наоборот польза. Женский антисемитизм вносит облагораживающий и искренний иррациональный элемент, тогда как мужской антисемитизм вносит рациональную основу". (106)

Он же оценивает своих товарищей: – Я люблю, когда русские люди ведут между собой такие разговоры. Мы в России слишком измучены проблемой, а ведь как раз беспроблемные разговоры часто указывают на то, что нация крепка и уверена в себе. Вот и сейчас в момент такого беспроблемного отдыха мне приятно наблюдать за нашей делегацией русских антисемитов со стороны. Надежда Степановна сияет мягкой, хоть и несколько увядающей уже русской красотой. Павел Яковлевич заложил по-аристократически салфетку за воротник. У него свежий, задушевный юношеский тембр, какой бывает у людей верующих и увлекающихся. У Путешественника умная бритая физиономия профессорского типа и нервно-живая речь. Купец говорит спокойно и безапелляционно, как всякая искренняя, но малокультурная натура. – В Тифлисе вывески на русском языке, – говорит Купец, – но фамилии все туземные и как будто располагают к чиханию... адзе... одзе...инцы... анцы... чиритахчирахачианцы... – Купец хохочет, как может хохотать лишь русское, крепкое физическое здоровье... Действительно, передает он все эти нерусские названия смешно и по-русски беззлобно. Мы тоже смеемся и окончательно настраиваемся на легкий лад. – В Тифлисе, – говорит в тон Купцу Путешественник, – в гостинице "Северные номера" приносит мне грузин чужой чемодан и говорит: 'Жимодан твой?' – Я разозлился: 'Варвары, – кричу, – Азия!' (108)

Павел Яковлевич – человек законопослушный; самодержавие и народность в его представлении неотделимы. "Известен такой случай, – говорит он, – когда толпа ворвалась в дом богатого еврея, где висел портрет покойного государя Александра II, то она стала громить лишь после того, как портрет был снят со стены и передан на хранение дворнику" (138). Замечательный оратор – антисемит Генрици. Не государственный строй у нас, полагает он, а расстройство. "Произнеся эту фразу, Генрици на мгновение замолк, словно бы переводя дух, как опытный оратор чувствуя место, где должны раздаться аплодисменты. И они действительно раздались и были весьма продолжительны. Я почувствовал на себе взгляд Путешественника. 'Вот она, Европа, как бы говорил этот взгляд. Нам, русским, с нашим стадным провинциальным антисемитизмом еще учиться и учиться у Европы серьезности в антиеврейской науке'. Я ответил Путешественнику таким же теплым взглядом и кивнул, приглашая слушать дальше". (60). Он же восхищен российскими погромами: там русские братья вынуждены открытой силой отвоевывать от евреев свою родную землю. "При этих словах вся зала сотряслась от рукоплесканий и восторженных возгласов. Мы, делегаты русских антисемитов, встали, несколько растерянные и смущенные, но полные гордости за свою отчизну и свой народ, которому аплодирует Европа, приветствуя его самоотверженность в борьбе с общим еврейским врагом. У Павла Яковлевича и Путешественника на глазах были слезы. Надежда Степановна открыто плакала от восторга, даже я, человек более остальных рациональный, хладнокровный, приложил платок к углам глаз". (136)

Горенштейн часто повторяет, что мы на целый век старше и опытнее Энгельса. Антисемитизм Дюринга ("остэльбского" образца) уже не кажется нам, как ему, причудой. "Как же нам теперь быть с пророчествами Дюринга, сказанными не в шутку, а всерьез? Мы ведь ни на секунду не собираемся оспаривать данные Энгельсом характеристики образования и умственных способностей Дюринга. Дело, конечно, не в том, что Дюринг обладал пророческим даром предсказывать будущее. Дело в том, что он сам в 1876 году был частью этого будущего" В этом будущем мы и живем и, судя по всему, в нем и останемся.

Версия для печати