Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Слово\Word 2008, 59

Моя Германиана

К выходу диска с авторскими записями поэта Германа Плисецкого

"Поэты, побочные дети России,
Вас с чёрного хода всегда выносили…"

Таков зачин стихотворения памяти Пастернака, имя автора которого долгое время оставалось неизвестным даже для вполне просвещённых и посвящённых людей: оно приписывалось то Коржавину или Слуцкому, то Евтушенко, а то и Бродскому. Иными словами, стихотворение, говорившее о нас и за нас, стало почти фольклорным и расценивалось даже не как факт изящной словесности, как любил говорить тот же Бродский, а как наш общий порыв души.

Однако, вездесущим ищейкам печально известного заведения на площади, носящей имя "железного Феликса" и последовательно истреблявшего лучшее, чем Россия была так щедра и богата – имя Германа Плисецкого, автора этого стихотворения, известно было.

Думаю, было от того, что существовало в нём нечто, никак не подпадавшее под категорию "своего": его особая стать, его нравственная неподкупность. Эту чужеродность власти всегда чуяли за три версты, и наказуема она была порой не меньше, чем прямая фронда.

Его сын, Дмитрий Плисецкий не покладая рук трудится над тем, чтобы сохранить и донести поэзию отца до тех, кто при его жизни так и не прикоснулся к её чистому роднику.

В печати вышло два сборника поэта – "От Омара Хайама до Экклезиаста" и "Приснился мне город", а, кроме того, любителей поэзии ждёт возможность услышать собранные на двойной компактной диск все сохранившиеся фонограммы авторского чтения Германа, в том числе – его гениальной поэмы "Труба".

Нам, мне и Алексею Ковалёву, посчастливилось стать непосредственными участниками этого события: в компактный диск "Мемориал. Полное собрание авторского чтения", который выпускает московская фирма "SoLyd Records", включены в нашем с ним исполнении песни на стихи Германа и даже вступительное слово к ним – "Моя Германиана".

МОЯ ГЕРМАНИАНА

В тот день, 22 марта 1981 года мне повезло. Точнее бы сказать, повезло нам: и мне, и Алеше, и нашей почти восьмилетней дочери Насте, и тем, кто этим ранним утром окружал нас плотным кольцом в Шереметьевском аэропорту, пришедшим сказать последние слова, в последний раз обнять, шепнуть, ободрить, улыбнуться... Мы были убеждены, что пространства, которое должно было начать раскручиваться между нами через несколько минут, провожающим никогда не преодолеть, и это роковое "никогда" витало надо всем, что произносилось и делалось в эти последние секунды. Мы покидали страну, они – оставались... А "повезло" я говорю потому, что минувшей ночью ретивые таможенники (или кто они там были), включив телевизор, по какой-то идиотской случайности увидели дурацкий телефильм "Цепь" с моим участием – и на следующее утро, опознав, великодушно разрешили стоять вместе с нами тремя до последней минуты всем нашим приятелям и друзьям.

Герман вместе с Галей был среди них. Он стоял в самом центре и время от времени кивал головой, как бы отменяя этим кивком необходимость слов. "Держись", – кивал он мне и улыбался своей виноватой и нежной улыбкой. Тогда, подойдя к нему, чтобы уже и впрямь сказать "прощай", я ощутила на своей руке, левой, чуть повыше локтя, цепкое кольцо его пальцев, испытанное мной не раз и всегда в те минуты, которые принято называть драматичными. В эту мы думали только об одном: о немыслимом расстоянии, которое проляжет между нами. И совсем не думали о времени, "словно нам( по его слову) – жить вечно". Мы выбывали только из пространства, не подозревая, что через какой-то десяток лет оно будет преодолеваться на раз. И что разлучит нас нe оно...

Нас нe было возле Геши, когда сердце его перестало биться, мы и узнали-то о том, что его нe стало, с опозданием, выиграв у смерти чуть ли не неделю. И вот сейчас, когда жизнь так странно-прекрасно подарила нам возможность вновь говорить с ним на его языке, я думаю, что его ухода для меня – для нас – так и не случилось. И императив прошлого был, который мне так или иначе придется употреблять, имеет отношение только к покинутым нами пространствам, но нe нашей совместности, длившейся почти двадцать лет.

Мы впервые увидели друг друга в одной из шумных театрально-институтских ленинградских компаний, в доме Марины Бакариус, куда он пришел с пpeподававшей у нас на актерском факультете литературу незабвенной Ксан Ксанной Пурцеладзе, которую знал с юности ( ей посвящена его поэма "Чистые пруды") Я была в ту пору вызывающе-независима и хулиганиста, он – загадочен и чайльд-гарольден.

Никаких возрастных барьеров между нами не ощущалось, хотя он был уже в чине аспиранта и изрядно старше меня. Но тот факт, что он писал стихи, заведомо и бесповоротно выводил его для меня из категории "все", а я стихи – знала, и ему нравилось как я их читала, в том числе и много таких, которые в ту пору не получили еще широкого хождения, и тем самым я нe подпадала для него под обычный стандарт актерки.

А потом мы стали как-то постоянно и неожиданно оказываться в одних и тех же местах, а потом Геша стал захаживать в общежитие – поговорить за жизнь. А потом я стала бывать в его доме, точнее, в том доме, где он квартировался у вдовы академика Хлопина Екатерины Николаевны, бесстыдно мной за глаза именуемой Катькой. Из ее уст я и узнала о всячески обсуждаемом среди его "доброжелателей" романе со звездой кировского балета Ольгой Заботкиной. А потом я увидела их вместе...

Посреди уже начавшего набирать обороты застолья у одного нашего общего приятеля в тесную комнатушку вошел как-то необычно подтянутый и даже церемонный Герман, держа за локоть ну просто воплощенную сильфиду с немыслимыми искрами синих бездонных глаз, морозную и румяную. Шум за столом мгновенно смолк и присутствующие как-то постновато поджали губы. "Роман этот обречен, неуместен, ненужен", – читалось в их гнусных взглядах. И я, ощерившись, стала громко сдвигаться со своим стулом, освобождая место для пришедших, попутно чмокая Германа в щеку и радостно пожимая протянутую для знакомства руку красавицы. Что это был за взгляд, которым одарил меня Герман!.. Я думаю тогда-то и началось наше подлинное сближение: он чувствовал себя в осаде, а я не просто была на его стороне, но готова была ринуться в бой по одному его слову.

Ситуация, в несколько видоизмененном варианте, повторилась через какой-то год с лишним: роман с Ольгой кончился, а я, по милости Екатерины Николаевны, приютившей меня, когда я лишилась снимаемой мной комнаты, стала Гешиной соседкой по квартире. Смешно сказать, но виделись мы до чрезвычайности редко: я приходила домой после репетиций заполночь и валилась на роскошный диван павловских времен, Геша тоже был весь в делах и бегах или сидел в своей "синей" комнате и писал.

Сходились мы на кухне, иногда утром, чаще – когда у Германа бывали гости, переходя затем в парадную комнату, где он читал свои стихи. И вот однажды рано утром – это было воскресенье – я услышала над своим ухом зловещий шепот: "Жаннка, вставай, к Герману приехала из Москвы его краля". Едва очухавшись, я вползла на кухню, встреченная блаженной улыбкой Германа и настороженным, надменным взглядом слегка косящих и немного ведьминских глаз его будущей жены, Гали Сусловой. Знакомство состоялось, ледок очень быстро растаял: Галя почувствовала в моем лице союзницу, а Катька была глубоко разочарована, ибо рассчитывала на союз со мной против очередной зазнобы. И опять Герман одарил меня благодарным взглядом и очень скоро по-царски отплатил мне за мою моральную стойкость. "Отменяй, рыжая, всё на свете, – раздался звонок в моем новом пристанище на Владимирском проспекте, – заеду за тобой в семь ровно", – сообщил мне важным и непререкаемым голосом Герман и повесил трубку.

Я не знала, что меня ждет, даже когда мы зашли в кафе клуба на Полтавской. А ждало меня выступление Бродского. Я была с ним знакома через Наташу Горбаневскую, не раз встречалась в филармонии и на Литейном, когда бежала на занятия, но никогда не слышала, как он читал стихи. Эта его ворожба до такой степени меня потрясла, что по окончании вечера я даже забыла сказать Геше спасибо: просто сидела и хлюпала от восторга. А он тихонько оторвал меня от стула и, когда я уже поднялась, крепко-накрепко сжал мою руку повыше локтя: он тоже был потрясен и рад тому, что это потрясение было с кем разделить. Его способность восторгаться и восхищаться талантом других была воистину беспредельна.

Я думаю, что и его "волокитство" было ничем иным, как выражением совершенно бескорыстного восторга перед женской красотой, обаянием или еще какими-то там заслуживающими внимания качествами. В этом была даже некая рыцарственность, как будто он считал своим долгом довести до сведения той или иной особы женского пола, что ее доблести нe остались незамеченными и вызывают подобающее к себе отношение.

Перед тем, как он внезапно исчез из Ленинграда, мне еще раз представилась возможность стать свидетельницей этой его способности. На сей раз это касалось моей особы. Мы показывали на Исаакиевской площади самостоятельную студенческую работу – "Медею" Ануйя, с которой я по окончании института была принята в театр Станиславского. Народ, пришедший на Исаакиевскую, был горячий, и судить о том, каков на самом деле сыгранный в тот вечер спектакль, было трудно. Пока ко мне, выждав, когда рассеялась толпа выражавших восторги зрителей, не подошел Герман. Oн смотрел на меня задумчиво и грустно, пару раз готовясь что-то произнести. А потом просто взял за руку и долго нe разжимал своих пальцев. Oн видел меня "в деле" впервые, и с тех пор его присутствием и соучастием было отмечено всё, что мне довелось сделать на сцене.

А потом, как я уже сказала, он вдруг совершенно исчез с моего горизонта, а я закружилась в предвыпускных страстях и заботах. Наша встреча в Москве была до такой степени внезапна, что иначе как перстом судьбы ее не назовешь: они с Галей буквально выросли перед нами на каком-то переходе в метро, возникли буквально ниоткуда, и мы стояли, пялясь друг на друга: я и Алеша, Герман и Галя. А уже через три дня мы были в гостях у них в Химках и расставания как будто и нe было, и Алеша нравился Гале и безоговорочно был принят Германом. А еще через несколько месяцев Герман был свидетелем на нашем бракосочетании в Загсе, и мы пировали у Германа с Галей, напившись в дребадан – как-никак, дата была двойная: 17 мая – его день рождения, наше бракосочетание...

Во все последующие годы Герман с Галей были непременными участниками всех самых важных событий в нашей жизни: рождения дочери и крестин, дней рождения и премьер, пирушек с поводом и без повода, жутких конфликтов с властями и страшных месяцев, когда уходила из жизни моя мама... Я нe встречала в своей жизни человека, более способного к состраданию и пониманию чужих забот, страхов, комплексов и до такой степени готового помочь и словом, и делом. Мы однажды пришли к моей маме, с которой Герман очень подружился, в больницу, и он сказал: "Жак (так меня звали ленинградские друзья), выйди погуляй, я посижу тут немного с Ларисой". Это "немного" растянулось больше чем на час. Когда он кликнул меня в палату из окошка и я, войдя, увидела мамино лицо, то поняла, что между ними произошло что-то до чрезвычайности интимное и важное: что-то во взгляде мамы говорило мне, что Герман сказал ей единственно нужные слова. А мне он, когда мамы не стало, никаких слов не говорил. Он смотрел мне в глаза строго и требовательно и сжимал повыше локтя мою руку, будто пытаясь принять на себя всю горечь утраты, чему никакие слова помочь не могли...

Иногда он звонил нам с Алешей во внеурочное время и спрашивал, не встретиться ли нам, скажем, завтра вечерком. И тогда это означало, что ему есть, что почитать, есть новые стихи или переводы. Он читал отрешенно и торжественно, как бы прислушиваясь сам к тому, что вышло из-под его пера, а закончив, смотрел чуть виновато: мол, как? Ничего? И чаще всего определял "как", просто заглядывая в мои глаза, которые от его чтения заволакивались благодарной влагой.

Нужно ли ему было признание – зовите его как угодно – официальное или неофициальное? Нужно ли было ему, чтобы сделанное им жило где-то там, в отрыве от него и его окружения? Смею утверждать: да, нужно, как нужны нам воздух и любовь. И еще утверждаю, что его спокойное, почти безразличное приятие статуса поэта, которого нe печатают, было актом волевого решения: однажды изъяв себя из гонки за признанием и славой, он никогда более не возвращался к попытке что-то изменить. Он был человеком на редкость гордым и целомудренным в своем стоицизме.

О том, какой ценой давался ему этот стоицизм, мы узнали в тот вечер, когда позвали Германа с Галей в гости и по окончании застолья Алеша сказал: "Герман Борисыч, я тут хочу кое-что вам показать". По отчеству и на "вы" они называли друг друга, когда нужно было снять напряжение или окрасить иронией излишнее проявление чувств. "Я к вашим услугам", – ответствовал важно Борисыч и задымил папиросой. Алеша взял гитару и начал показывать Геше сочиненные на его слова первые песни. Именно тогда я и поняла, чего лишала его эта проклятущая жизнь и сколько нужно было внутреннего благородства, чтобы не жаловаться и нe канючить... Дело было нe только в том, что песни ему понравились, что он был растроган ими, что они задели его за живое и так далее. Дело было в том, что в этот момент стихи его переставали ему принадлежать, уходили от него в жизнь. И, Боже, как он был счастлив в этот вечер! И как робко спрашивал при встречах: нет ли чего новенького?

Однажды, когда новенькое было, и мы отпели его дуэтом, Алеша полушутя-полусерьезно сказал: "Герман, не хочешь отплатить нам за доставленное удовольствие чистоганом? Мы тут сочиняем спектакль, и в нем будут песни-монологи. Мелодии есть, а вот со словами вышел заплетык". "Давай", – мотнул головой Герман, и Алеша заиграл дивный вальсок, на который нужно было сочинить стихи. Отслушав, Герман сосредоченно помолчал и затем произнес: "Что ж, идея есть. Как насчет этого: Боже мой, Боже мой, Боже мой..." Замолчал он внезапно, прислушиваясь к только что произнесенной "рыбе". И, наклонив несколько недоуменно голову, взглянул на Алексея. И тут губы его стали странно разъезжаться в стороны, поползли вверх брови, и, всплеснув руками, он издал звук, похожий на стон, и согнулся в приступе гомерического смеха. Мы хохотали как безумные, рыдая и всхлипывая, простанывая сквозь хохот это "Боже мой" и вновь заходясь смехом. Господи, как мы были счастливы в тот далекий вечер – и как близко подступило и обступило меня сейчас это прошлое.

Если всё сбудется по слову поэта, и предназначенное расставанье обещает встречу впереди, я говорю: Боже мой, дай мне увидеть еще раз его благодарную улыбку, услышать еще раз его счастливый смех и почувствовать на своей руке – в какой бы диковинной форме это ни осуществилось в мирах иных – крепкое и цепкое кольцо Гешиной ладони. А пока – это наш тебе привет из мира этого, Геша, Гешенька, Герман Борисыч...

Версия для печати