Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Слово\Word 2007, 54

Соната опус 90

Для точности мне бы надо было указать дату этого приключения. Стыдно признаться, я не стараюсь его забыть; да и не хочу; наоборот, стараюсь припомнить все подробности, всё, о чём нормальная женщина никому не расскажет. Вот сейчас возьму лист бумаги, и – как на духу: всё как было.

Меня всегда удивляла откровенность современных писателей, ведь ясно, что под видом вымышленных событий описывается то, что было с самим автором. А если не было, если он всё придумал, значит, он не стесняется демонстрировать перед всеми свою разнузданную фантазию. Боюсь, что в конце концов я порву свои записи в мелкие клочки. Вернее, боюсь, что у меня не хватит духу порвать их. Это было бы изменой. А я уже сказала, что не хочу ничего забывать. Прошу моего сына, если случайно эта тетрадка когда-нибудь после моей смерти попадётся ему на глаза, выкинуть не читая. Ему, я думаю, в голову не приходит, что со старушкой могло приключиться что-нибудь такое.

Обычно ставят в вину старшим, что они не знают, чем живут их дети, но это неверно: всё главное в жизни детей родителям известно. Потому что это абсолютно то же самое, что было главным в их собственной жизни, в жизни старших. Люди не меняются, что бы ни происходило в мире, и по-настоящему важные события в жизни мужчины и женщины всегда были и будут одни и те же. Зато дети ничего не знают о родителях. Если они и догадываются, что всё, что они переживают, когда-то переживали родители, то уж наверняка не могут себе представить, что родители до сих пор тянут всё ту же песню.

Я так и слышу голос моего сына: в твои-то годы? Вот уж, действительно, смех – на старости лет уподобиться собственным детям. Но хватит философствовать. Дело происходило во вторник, а число не имеет значения. Время одиннадцатый час, пора готовить к столу, а я всё ещё верчусь перед зеркалом; на косметику я не трачу времени, разве только чуть-чуть, мысль о том, что человек, которого я жду, подумает, что я намазалась, чтобы ему понравиться, для меня мучительна. Я стою перед зеркалом. Деловой осмотр давно закончен. Но какая-то сила меня всё ещё удерживает. Зеркало висит наклонно, от этого фигура выглядит короче; я снимаю его и прислоняю к стене; теперь, напротив, я кажусь себе слишком высокой.

Тело женщины просвечивает под любой одеждой. Этот сомнительный афоризм принадлежит моему бывшему супругу. Не стоило бы сейчас о нём вспоминать. Ложь: одежда меняет женское тело, делает его толще, тоньше, старше, моложе. Я недолго раздумывала, что мне надеть; повторяю, мне было бы неприятно, если бы гость решил, что я нарядилась ради него. Но, конечно, напялить на себя что-нибудь старушечье тоже не хотелось.

Последний, подводящий итоги взгляд; печальные итоги, что и говорить. Умение видеть себя – особое искусство, не каждая им владеет. Не искусство, а проклятие – способность увидеть себя такой, какая ты есть. Большинство смотрится в зеркало в надежде найти там не себя, а ту, которую хотят увидеть. Утро вообще не лучшее время для таких, как я, а в это утро моё лицо было ниже всякой критики. Это оттого, что я плохо сплю ночью. Вечером долго не ложусь, боюсь заснуть слишком рано и проснуться среди ночи, и, конечно же, просыпаюсь. И лежу, лежу... Боюсь ночей: по ночам меня осаждают страшные мысли. Ясно видишь, всё потеряно, и впереди ничего не осталось. Думаешь о том, как жестоко насмеялась над тобой жизнь, и эта мука тянется, пока не начнёт светать. Результат был в буквальном смысле налицо.

Я увидела себя, свои дряблые щёки, слегка алеющие под набрякшими нижними веками, свои грустно-насмешливые глаза, всё ещё сохранившие тёмный, таинственный блеск, которым я славилась в молодости. В последний раз, отступив на два шага, я оглядела всю себя, одёрнула юбку. Отмечу всё же ради справедливости, что белая кофточка с отложным стоячим воротничком мне идёт. Я надела бусы и отстегнула верхнюю пуговку. Мои груди, пожалуй, слишком бросались в глаза. Всё же я осталась собой довольна.

Он оказался пунктуален, ровно в двенадцать в прихожей раздался звонок. Я помедлила и открыла. Он вошёл. Моё жильё... что можно сказать о нём? Обыкновенная квартира в обыкновенном, паршивом блочном доме. С окнами без подоконников, с низкими потолками, одна из двух квартир, на которые мы с мужем разменяли наши бывшие хоромы или, лучше сказать, нашу бывшую жизнь. Теперешнее моё обиталище состоит из крохотной передней, кухни и комнаты, правда, довольно большой, где стоит инструмент. У окна помещается письменный стол (за которым я сейчас сижу), и есть ещё ниша вроде алькова, прикрытая занавеской, за ней стоит кровать. Память о моём неудачном супружестве. Мысль о том, что на этой кровати мы когда-то любили друг друга, что на ней был зачат наш сын, меня давно уже не волнует. Итак, я выждала, пока звонок повторится, встала и вышла в прихожую. Я не стала спрашивать, кто там, открыла, зная, что это он, и в самом деле это был он, в пальто и шляпе, с букетом в руках.

Надо было, конечно, развернуть бумагу и воскликнуть, ах, какие чудные цветы, или он сам должен был развернуть; вместо этого я сказала: "Привет", и он, усмехнувшись, ответил: "Привет", – расстегнул пальто, стряхнул капли дождя с шляпы, тут-то я и увидела, как он изменился, как страшно он изменился. И тотчас подумала, как же должна измениться я сама. "Но что же мы стоим?"

Следом за мной он вошёл в большую комнату, я всегда говорю: большая комната, словно у меня их несколько. Остановился и обвёл глазами стены, фотографии, люстру, рояль. На пюпитре стояли ноты, бетховенские сонаты. "Ты преподаёшь?" – спросил он. Я хотела задать ему встречный вопрос, но вовремя остановилась. Он понял и ответил: "Я давно оставил музыку".

Когда я вспоминаю сейчас эти первые минуты, замешательство, смущённое стояние друг перед другом и первые фразы, которыми мы обменялись, то невольно вкладываю в каждую реплику какой-то особенный смысл, которого, может быть, вовсе и не было. Когда знаешь, что было потом, то кажется, что всё к этому и шло. Всё как будто говорилось неспроста, все вещи были участниками тайного заговора. Музыка на пюпитре и фотографии, следившие за нами, и пуговки на моей блузке, которые я перебирала, словно хотела убедиться, что они все на месте. Потухший, блуждающий по комнате взор моего гостя... Почему потухший?

Вероятно, и у того, кто прочёл бы эти строки, возникло бы такое же впечатление умышленности; ошибочное впечатление. Конечно, я немного волновалась. Но не стоит преувеличивать: мы просто испытывали неловкость, обычную для людей, которые знали друг друга в юности, а теперь пытаются связать концы оборванной нити времени, лёгкое беспокойство, вызванное не столько встречей друг с другом, сколько встречей с прошлым. Должна сразу сказать: никаких особенных чувств я к нему никогда не питала. Разве что любопытство, желание немного помучить кавалера. Мне кажется, я никогда не была кокеткой, да в то время и не было принято у молодёжи заигрывать открыто друг с другом. Мне было любопытно поглядеть, как он будет реагировать на какую-нибудь туманную фразу, на какой-нибудь мнимо-многозначительный взгляд. Ну и, конечно, это чувство, знакомое каждой барышне: что надо иметь кого-нибудь возле себя про запас.

Мы сидели на кухне, где я выставила угощение, перебрасывались бессвязными фразами, он что-то спросил, я отвечала, всё это не имело ни малейшего значения. Вся жизнь, все эти годы, прошедшие с тех пор, как ни странно, не имели значения; мне не хотелось выспрашивать, что с ним стряслось, его не интересовала моя жизнь. Важно было далёкое прошлое. Только оно было интересно. И разговор наш мало-помалу свёлся к бесконечным "а помнишь, как..." Вспоминали разные истории, перебивали друг друга, смеялись. И когда разговор начал истощаться и больше уже ничего забавного не приходило в голову, почувствовался лёгкий страх, что не о чем будет больше говорить, и мы всё ещё повторяли, как заведённые, чувствуя, что кончается завод: а помнишь?..

"Помнишь, как мы ходили всей компанией вечером по улицам, был Новый год, и прыгали через сугробы".

"И рисовали на снегу? Конечно, помню".

"А ветер какой был, помнишь?"

"Конечно".

"Но бури севера не страшны русской розе. Как жарко поцелуй..."

"Ну уж этого не помню".

"Да, конечно... А помнишь, – проговорил он, – как я тебе написал письмо?"

Тут я почувствовала, что он нарушил правила игры. Была как бы молчаливая договорённость, о чём можно вспоминать – и о чём не стоит.

Почему не стоит? Сама не знаю. Потому что ведь ничего из этого не вышло. Потому что у нас ничего не было.

Помолчав, я спросила:

"Откуда ты знаешь, что я его получила?"

"Значит, – сказал он, – ты его получила. Ну, и как ты к нему... отнеслась?"

Я пожала плечами.

"Или уже не помнишь?"

"Я всё помню", – сказала я.

"И что же?"

"Я удивилась".

"И всё?"

"Я думала, что за этим последует продолжение".

"Какое же продолжение?"

"Ну... – я замялась, – что ты что-нибудь скажешь вслух".

Он усмехнулся: "Ты хочешь сказать, что я молчал, вместо того, чтобы приступить к дальнейшим действиям?"

Я тоже улыбнулась. "К каким же это дальнейшим действиям?"

Было ясно – что-то сдвинулось в эту минуту, и я почувствовала тревогу, хотя, я уже говорила об этом, никаких нежных чувств я к нему никогда не испытывала. Наш разговор за столом, весёлый и непринуждённый, даже немного растрогавший нас обоих, – кто же не умиляется воспоминаниям о юности, – наш разговор перешёл в другую тональность. В том-то и дело, что всё было важно в этом прошлом, в том числе и то, что казалось неважным. Шутки и смех прекратились, мой гость вертeл рюмку, он был, казалось, целиком поглощён этим занятием. Потом проговорил:

"Можно тебе задать один вопрос?"

"Зачем?" – спросила я.

"Мне интересно. Скажи, пожалуйста... У тебе тогда уже кто-нибудь был?"

"Зачем тебе знать?"

"Мне очень важно".

"Когда?" – спросила я, чтобы оттянуть ответ.

"В это время. Когда мы учились в консерватории".

Я пожала плечами: "Какая же девчонка не увлекается".

"Я не об этом".

"Разве теперь уже не всё равно? Хорошо, – сказала я, – тогда я тебя тоже спрошу: а ты, когда мы учились... Ты думал, что у меня никого не было? То есть считал меня девицей? Извини, – я засмеялась, – слово какое-то нелепое".

"Да", – сказал он серьёзно, и эта серьёзность мне понравилась. Мне нравилось, что он не иронизирует, не смеётся над нашей молодостью и не изображает из себя всё изведавшего скептика.

"Я был в этом уверен", – сказал он и подлил себе и мне. Глядя на его искалеченную руку, я пролепетала:

"Я не очень-то разбираюсь. Мне сказали, хорошее. Венгерское".

Он похвалил вино.

"У меня есть ещё бутылка".

"Допьём эту, примемся за следующую... А водки у тебя не найдётся?"

"Я могу сбегать", – сказала я растерянно.

"Нет, не надо. Не надо", – повторил он.

"А почему, – спросила я, – ты был так уверен?"

"Уверен".

Я усмехнулась. "По-моему, ты тогда тоже ещё был девицей".

Он промолчал, и я продолжала:

"Уж очень мы все друг друга стеснялись. Современная молодёжь не может даже себе представить, до чего мы были скованы. Пуританские времена, ты не находишь?"

Он рассеянно кивнул, о чём-то думал.

"Конечно, мы были слишком молоды, то есть я хочу сказать, ты был для меня слишком молод. Если бы ты был лет на пять старше..."

"Что тогда?"

"Не знаю", – я улыбнулась.

"Ты говоришь: тоже был девицей. Значит, и ты?.."

"Удивительный вы народ, – я рассмеялась, – вам всегда надо знать. Неужели это так важно?"

Он молчал.

"Не было у меня никого, – сказала я. – Ещё вопросы?"

Он откупорил вторую бутылку. У него было что-то с рукой, пальцы не разгибались до конца. Разливая вино по рюмкам, он чуть не уронил бутылку, пролил на скатерть и взглянул на меня с убитым видом.

"Ничего страшного. Это отстирывается".

"Говорят, надо солью посыпать", – пробормотал он.

Я подняла рюмку, выпили.

"Ну, хорошо, – сказала я. – Был один случай. Я ездила летом к бабушке. У меня была бабушка в деревне, в Тульской области. Я у ней каждое лето гостила. Ну, и там был один... тоже приезжий. Глупость, одним словом. Больше никогда не повторялось".

Помолчали.

"Ты разочарован?" – спросила я, улыбаясь.

Он тоже усмехнулся, встал из-за стола и вышел в "большую" комнату. Я слышала, убирая со стола, как он подбирал пальцем что-то. Потом сыграл кое-как несколько тактов.

"Ты знаешь эту вещь?" – спросила я, входя в комнату. Глупый вопрос: кто же не знает.

Он повернулся ко мне, покачался вправо-влево на круглом стуле, это доставляло ему удовольствие, и сказал:

"Есть такой рассказ, по-моему, у Шиндлера. Граф Лихновский спросил у Бетховена, что он хотел выразить в этой сонате".

"И что же он ответил?"

"Он ответил, что в первой части говорится о споре сердца с рассудком, а вторая часть – это беседа с возлюбленной".

"Знаешь что, – сказала я, – по-моему, это ни к чему".

"Что ни к чему?"

"Ни к чему всё время возвращаться".

Он пожал плечами: "Я и не возвращаюсь. Совпадение".

"Что ты хочешь этим сказать?"

Он снова повёл плечами.

"Для меня эта соната связана с тобой, только и всего".

Я не задавала ему никаких вопросов, не спросила даже, есть ли у него семья, словно мы с самого начала договорились, что будем говорить только о том, что касалось нас обоих. Я уже упомянула, как я была поражена происшедшей с ним переменой. Но теперь как будто начала привыкать, прежние черты проступили сквозь годы и невзгоды. Да ведь и он, увидев меня, наверное, не обрадовался.

"Я ещё хотел тебя спросить".

Я взмолилась: "Ради Бога, не надо!"

"Хотел спросить... у тебя были тогда неприятности?"

По своей тупости я не поняла, о чём он. Какие неприятности?

"Нас всё-таки часто видели вместе".

А, сказала я, нет, ничего особенного не было.

"Тебя вызывали?"

"Всех вызывали".

"И что же?"

"Ничего. Расспрашивали о тебе".

"Что же ты ответила?"

"Я не помню".

Наступила пауза, потом он спросил, знала ли я, что он вернулся. Знала; кто-то рассказывал. Не хотелось говорить ему, что я редко о нём вспоминала. И вообще считалось, что оттуда не возвращаются.

Я взглянула на часы.

"У тебя дела?"

Вместо ответа я спросила: "Ты завтра уезжаешь?"

"Улетаю". Он жил где-то далеко, может быть, в тех же местах, где освободился.

"М-да... Ну что ж".

Он встал и подошёл ко мне. Я стояла лицом к окну. Вот так и бывает – люди встречаются, потом снова расстаются, на этот раз навсегда. Он медлил, переминался с ноги на ногу; может быть, ждал, что я скажу: побудь ещё немного. Мне хотелось, чтобы он ушёл.

"Что я хотел сказать... – проговорил он. – Послушай, Аня", – и положил руку мне на плечо. Я отстранилась.

"Хочешь, – сказала я, – посмотрим альбом?"

"Альбом?"

"Да. У меня сохранились фотографии".

"И мои?"

"Твои нет. К сожалению. Сам понимаешь... Ладно, – сказала я, видя, что моё предложение не вызывает у него интереса, – пошли, выпьем на посошок".

"Слушай, – сказал он быстро, – только не удивляйся. И не говори сразу нет. Это, конечно, смешная идея, нелепая идея, но мы больше не увидимся. А может, и не такая нелепая... Мы не увидимся. Я хочу сказать, что... Ну, в общем, жизнь прошла!"

Я рассмеялась: "Это ты и хотел мне сообщить?"

Не отвечая, он отодвинул меня от окна и одним движением задёрнул шторы.

"Что ты делаешь, зачем?"

"Свет. Слишком яркий свет, – сказал он. – Аня, мы можем возместить".

Я ничего не понимала.

"Мы можем возместить, – повторил он тупо. – Не говори нет. Пожалуйста".

"Что возместить?"

"То, чего мы не сделали. То, что мы потеряли".

Я спокойно возразила: "Я ничего не потеряла".

"Нет, мы потеряли. Аня, это моя просьба. Не возражай".

Тут, наконец, я упала с облаков. И, конечно, сказала самое банальное, что говорится в этих случаях:

"Ты с ума сошёл!"

"Нет. Не сошёл", – сказал он, не спуская с меня глаз, а вернее сказать, глядя сквозь меня. И добавил:

"Я ради этого приехал".

"Ага; вот как. Ты для этого приехал, – сказала я со злостью. – Спохватился. Через двадцать пять лет".

"Аня".

"Что Аня? Вот ты всё допытывался – была ли я с кем-нибудь и всё такое... А я, может, назло тебе... – Должна сказать, только теперь эта мысль пришла мне в голову. Но казалась мне очень убедительной. – Знаешь, как я была на тебя зла?"

"За что?"

"За что... Неужели непонятно? За то, что ты был мямлей, вот за что!"

Он подошёл к нише. "Э! э! – сказала я. – Ты что делаешь?"

Откинул занавеску.

"Между прочим, мой сын должен сегодня притти", – заметила я.

"Не придёт", – сказал он.

Я вздохнула. Это было чудовищно – то, что он хотел со мной сделать. Я сказала: "Образумься. Возьми себя в руки. В нашем возрасте!.. Лучше попрощаемся, и... будет хорошая память, как мы встретились..."

Он ничего не ответил.

"Мы ведь всегда были друзьями, а?"

Молчание.

"Ну, и, наконец – я просто не хочу!"

"Угу", – отозвался он.

Он был целиком поглощён своим занятием. Хмурый и озабоченный, снял покрывало, сложил аккуратно и, не зная, куда деть, повесил на спинку кровати. Из-под подушки вынул мою ночную сорочку, тоже повесил. Отвернул одеяло. Я следила, обалдев, за его движениями.

"Послушай. – Я предприняла последнюю попытку: – Неужели мы не можем без этого обойтись?"

Он покачал головой.

"Мы, в нашем возрасте?.."

Всегда лезут в голову нелепые мысли: я подумала, что на мне неподходящее бельё. "Выйди, – сказала я. – Ну, пожалуйста".

Когда он снова вошёл, – видимо, думал, что я приготовилась, – я стояла, не зная, что делать. Я уж не говорю о том, что тут было нарушение всех правил, тех правил, которые вбиты нам в голову чуть ли не с детства, что всё должно происходить без твоего участия, как бы против твоей воли. Интересно, как ведут себя молодые девицы сегодня? У меня был взрослый сын, но он мне ничего не рассказывал.

"Он должен скоро притти", – сказала я.

"Он не придёт".

"Откуда ты знаешь? А если придёт?"

"Мы не откроем".

"У него есть ключ".

"Ты оставишь свой ключ в двери, он не сможет открыть".

"Но он подумает, что со мной что-то случилось!"

Это уже напоминало какую-то торговлю. Он держал свои руки у меня на плечах, мы смотрели в глаза друг другу, смешно сказать – я почувствовала себя какой-то несчастной, у меня даже навернулись слёзы. Мы смотрели друг на друга, но думала я не о нём, а о себе. Я невысокого роста, с юности была расположена к полноте. После родов похудела. Не могу сказать, что я вела сытую и довольную жизнь, вот уж нет. Нахлебалась достаточно. Может быть, и есть на свете счастливые женщины, только не у нас. Как и большинство, после сорока я стала полнеть. Толстой я не могу себя назвать. Определённую роль сыграло то, что на мне была белая блузка, это опасный цвет. С одной стороны, он молодит, придаёт женщине свежесть. У меня всегда была нежная, молочно-белая кожа. Белый цвет идёт мне, моя кожа начинает светиться. Зато тёмные цвета придают ей болезненный вид. Моя мама всегда говорила мне: не носи тёмное, в тёмном ты выглядишь хворой. А с другой стороны, в белом расплываешься. Начинает выступать живот. Конечно, от талии мало что осталось. У меня довольно полные груди, но не оттого, что я пополнела. У меня всегда были полные груди. Говорят, это сочетается с глупостью. Становишься похожей на корову.

Счастье ещё, что в комнате было сумрачно, меня обуял страх. Я боялась, что он увидит меня и я покажусь ему безобразной, я хотела, чтобы ничего не вышло, и боялась, что ничего не выйдет: как мы тогда посмотрим в глаза друг другу? В панике я пятилась и неожиданно села на кровать. А как же ключ, подумала я. Мы сидели рядом. Я прикрыла себя смятой блузкой, сунула лифчик под подушку. Он наклонился и стал у себя развязывать шнурки ботинок. Шнурок не развязывался. Не выйдет, ничего не выйдет, подумала я. Сейчас я вскочу и выбегу на лестницу; самый подходящий момент. Мне стало холодно. Он встал и задёрнул занавеску искалеченной рукой, и мы оказались внутри, словно в купе вагона. Я подняла на него глаза, он был в трусах и носках и очень худ. И я не могу передать, как мне вдруг стало ужасно его жалко. Я послушно сняла всё, что на мне ещё оставалось. Я спряталась от него под одеяло, подальше, к самой стене, взглянула украдкой – на нём уже ничего не было, и, глядя на него, я испытывала не возбуждение, а сострадание.

Это было странное чувство горечи, жалости, сострадания даже не к нему, к товарищу юности, срубленной нашим злодейским временем, это была жалость к бедному человеческому телу, и, обнимая его, я гладила это тело, гладила костлявые плечи, лопатки, косточки позвонков и ложбинку на пояснице. Я знала, что ничего у нас с ним не получится, когда-то он был для меня чересчур молод, теперь я была стара для него, но меня это уже нисколько не волновало. Я отвечала его поцелуям, гладила и утешала его, утешала, потому что для мужчин это вопрос самолюбия, глупой чести. Я грела его своей грудью и животом, мне хотелось сказать ему: всё хорошо, полежим спокойно. Но почувствовала его настойчивость, почувствовала боль и давно не испытанное ожидание близкого счастья.

Несколько времени погодя задребезжал звонок, это пришёл, как я и предполагала, мой взрослый сын. Я быстро оглядела комнату, взглянула на себя в зеркало и вышла в прихожую. "Кто там?" – спросила я и открыла дверь, на площадке никого не было. Ни шагов на лестнице, ни звуков лифта. На случай, если дверь захлопнется, я захватила ключи, сошла вниз на несколько ступенек, вглядывалась в пролёт. Ни звука во всём доме. Я вернулась в прихожую и слушала эту мёртвую тишину, в которой мне всё ещё чудились шаги гостя.

Версия для печати