Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Слово\Word 2006, 51

Сны

Решил делать пироги. Открываю буфет, вижу – вся посуда исчезла, сидит на полке один большой, страшно худой паук – павук – и плачет. Зову Н.: “Скорее! Надо его накормить!”

Она бежит, приносит нарезанные кусочки салями. Павук заглатывает их целиком. “Что же ты наделала! – напускаюсь на нее. – У него же заворот кишок будет. Ты что, дура, не знаешь, что голодных надо кормить кашкой диетической!”

Она тут же начинает рыдать: “Ты же сам сказал – неси...” Отпихиваю ее и протягиваю руки к пауку. Сон прерывается.

* * *

Снилось, что ловлю рыбу утром на отливе, в тайге, на Песчаном. Накопал пескожилов. Клюет хорошо: наваги, трески, попадаются и камбалы. Вода убывает, обнажая на мокром песке нетронутые моей лопатой пирамидки пескожильих домиков с песочными “макаронинами” на верхушках. Песок пескожилы пропускают через себя, закапываясь. Им же и дома украшают. Замечательные животные, да еще разноцветные и в полосочку. Лучше бы они на нас рыбу ловили.

Выдергиваю рыбку, бросаю на песок и отворачиваюсь, чтобы насадить еще одного пескожила и забросить снова. Поворачиваюсь – рыбка стоит на хвосте и смотрит на меня умными глазами. “Я тебя съем”, говорю. А она: “А может, лучше котлетку?” Но я ее все равно съел.

* * *

Опять наша деревня в тайге, только север превратился в юг. Тепло, почти тропики. На фиолетово-розовом пляже под вечер – высокие травы, фламинго и растения, издали напоминающие ихтиозавров с длинными шеями. Шеи движутся, свиваются, приближаются – и тут становится заметно, что на концах – не головы, а бутоны.

С другой стороны деревни – болото, лес стоит в воде, стволы растут под углом друг к другу, смыкаются, свиваются. Бесконечные ряды древесных арок уходят в разных направлениях – их много-много, аж голова кружится. Будто находишься внутри калейдоскопа или фрактала. В эти болота тянет уплыть, и некоторые деревенские не выдерживают, уплывают на веслах – и либо теряются вообще, либо раздваиваются и растраиваются. Оттого в деревне сплошное помешательство.

Деревня, как и прежде, стоит посреди луга, залив и тайга не изменились, но дома выглядят иначе. Избы стали гигантские, раз в десять больше прежних, в каждой – не печки, а открытые очаги. Часть населения, разумеется, местные, но не обычные пьяные карелы, а – темнокожие, страшно дикие, грязные и дымные; выедают детей из утроб своих беременных женщин. Другая часть – мы, все наши родственники и еще некоторые городские семьи. Договариваемся идти собирать грибы – огромные, тяжелые, называются “бочки”... С моря поднимается туман.

* * *

Во сне мы с Н. спим. Просыпаюсь от того, что ее гайморитный нос опять жужжит, как запертая в буфете муха. Уже, впрочем, светает. В дверь стучат. Открываю – это М., живая, в своем платье в рыжее яблоко, хмурая. Вместо того, чтобы обрадоваться ее воскресению, начинаю загораживать дверь в спальню – не увидела бы Н. А та, естественно, тут же вскочила, прыгает, суетится за моей спиной. М., конечно, замечает мельтешение, но молчит. И одновременно я с ужасом соображаю, что продал ее одежду... и роздал. А пурпурную шаль прошлой осенью съела моль. Да и тапочки грузинские, остроносые дочь давно разносила в клочки. Что же делать? И еще думаю: чем же я буду ее кормить? – в доме только то, что любит Н, а деньги кончились. И еще: мы с Н. собирались сегодня на дачу тюльпаны сажать, а теперь ... Говорю: “ Ты совсем не изменилась”. И действительно, за эти двадцать лет она совсем не постарела, а наоборот – стала снова как в студенчестве. Конечно, она была мертвая, а у мертвых рака не бывает. “Замечательно”, – говорю. И сам в мыслях обжигаюсь: Н. приучила меня этому дурацкому “замечательно”. Во время жизни с М. я таких словечек не говорил. Вдруг М. поднимает свои серьезные глаза и говорит огромным голосом – ростом не с женщину, не с мужчину, не со слона, не с башню – а больше, гораздо больше: “ЕСЛИ БУДЕШЬ ВЕСТИ СЕБЯ ХОРОШО – ДОЖИВЕШЬ ДО ЛУЧШИХ ДНЕЙ”.

* * *

Говорил с дочерью по телефону. Сказал ей, что ее индейцы сами виноваты: вместо того, чтобы помогать испанцам и англичанам, надо было объединиться, и всех – коленом под зад, и корабли их позорные сжечь. И так же поступать со всеми новоприбывающими. А то – на что это похоже – миллионы здоровых, сильных людей не смогли справиться с кучкой бандитов?!

Потом приснилось. Что бредем на юг по телу Флориды, которая одновременно – всего лишь карта Флориды. Вот уже забрели ниже пояса. Движемся из верхней, цивилизованной части карты в нижнюю, южную, дикую, в поисках непуганых индейцев. Бредем по горячей жиже между толстых зеленых стеблей; земля все больше уходит из-под ног. Со мной – ручной индеец-проводник, какой-то мужчина и, кажется, М., хотя точно не вижу. Бурчит как М. по крайней мере. “Ты смотри, по грудь уже”, – тихо, но угрожающе говорит М. И правда – мы уже по грудь в коричневой воде. Вытягиваю руки над головой, в одной – сигареты, в другой фотоаппарат. Вот-вот провалимся, но моего энтузиазма почему-то не убавляется, даже об М. не волнуюсь.

Ни с того ни с сего вода вскипает, как шампанское, и уходит в землю. Удушающие заросли гигантской травы исчезают, и мы оказываемся на склоне плавного зеленого холма, с вершины которого медленно сходят нам навстречу радостные индейцы в развевающемся бело-красном оперении... Счастливый конец? Не тут-то было. Вдруг раздается страшный мерный стук, и мир начинает колебаться, разваливаться сверху, снизу и с боков – буквально отовсюду – и превращается в тошнотворную бурлящую круговерть черных ниток. О, ничего и никогда не было и не будет ужаснее этих черных ниток! Это уже не я, а кто-то из спутников вспоминает. Он, этот вспоминающий, зажмуривается, падает на колени и прижимается к какой-то еще целой доске. Затем раздается фальшивый дикторский голос: вспоминающий, мол, сообщил, что все благополучно разрешилось, хаос унялся, он выжил – но ни диктору, ни выжившему я не верю. Они лгут, и за ложью стоит нечто очень скверное. Меня же в этом сне убило.

* * *

Сны о расслоении на несколько “я”. О превращении всех “я” в одно. О превращении в других... всех во всех. Нет, не то. Это так просто объяснить без слов, а в словах не могу, хотя всегда говорил и писал как бог. “Как молодой бог” – это Ленькино выражение, мы все у него переняли. А теперь – беру ручку – и пальцы начинают дрожать. Черт, неужели этот Бог все-таки есть?

Снилось: сижу в полутемной избе один, рассматриваю собственные сплетенные пальцы. Разговариваю в мыслях с разными людьми и ловлю себя на том, что не помню, кто из них живой, а кто – покойный.

Вдруг снаружи шаги, стуки, голоса. Выхожу на крыльцо, то, которое сам и срубил, с перилом из змеевидной коряги. Напротив крыльца – целое собрание: вся семья собралась, все хором шумят и машут в мою сторону. Впереди – безрукая Н. протягивает ко мне обрубки и упрекает в чем-то – не хочу даже догадываться, в чем. Кричу на них: “Заткнитесь сейчас же!” – и тут это происходит. Я разваливаюсь будто, распадаюсь, и тут же собираюсь снова – но теперь я – каждый из них, и каждый из них –я. Будто незримо стою у каждого за спиной. Как будто много дубинок обрушиваются на мою спину с разных сторон – это их памяти, их боли. Кричу, и слышу, как они кричат моим голосом. Думаю на заднем плане: “Все, сейчас взорвемся”. Но нет – боль вдруг кончается, и наступает ничем не описуемый покой и понимание. Мы стоим – я стою – полукругом у крыльца, не двигаясь, и каждый понимает все. Я теперь знаю, почему мама била меня сковородкой по голове, – и мне ее жалко. Я знаю, почему Н. так расстроилась, когда ей забыли дать слово на одном из этих идиотских собраний, – и мне ее жалко. Знаю, с чего прабабка всегда молчала, – я бы тоже молчал. Знаю... И все знают. Все мы молча прощаем друг друга. Я плачу – и все плачут. Каждый знает, что именно так и должно быть, ТАК ВСЕГДА И БЫЛО. Мы стоим друг в друге, не шевелясь, чтобы не спугнуть; целое, расслоенное на много тел; от каждого тела тянется ниточка кверху, и где-то там все ниточки сходятся в один узел.

Просыпаюсь, но это не кончается: весь день они стоят внутри меня и светятся. Иду готовить, иду стирать и бормочу про себя: “Так всегда и было”.

* * *

Идет ленивая война всех со всеми, здешние проявления которой сводятся главным образом к усиленному ремонту дорог и к тому, что на улицах много людей, волочащих за собой чемоданы. В промежутке между призывами купить дешевые матрасы и фотографическую память сообщают по радио, что какие-то пакостники запустили в солнце ракету и что оно завтра погаснет. В панике звоню знакомым – одни слышали, другие нет, но все спокойны, настроены насмешливо: “Подумаешь, будет не так жарко летом! Что ты нервничаешь? Это кофе виноват, ты пьешь слишком много кофе! Пососи леденец!” – “Вот елки-палки, – кричу, – вы что, спятили?! При чем тут кофе? Солнце завтра погаснет!” Смеются. Сосут леденцы. Я мечусь по улицам в ужасе, хватаю за руки, пытаюсь объяснить. Ракета вот-вот долетит. На площади толпа людей стоит, болтает, тут же ярмарочные павильоны, где торгуют синими овечьими шкурами. Замечаю М. – она стоит в стороне, грустная и суровая, с рюкзаком. Забываю про солнце и кидаюсь к ней. Она кивает : “Обернись скорее!” На ее лице – румяный горячечный отблеск. Оборачиваюсь – но поздно: ракета только что врезалась, на солнце родилось черное лохматое пятно и оно расползается.

* * *

Дочь присылает письмо – стихи и множество картин, которые уже развешаны в доме, как в музее. В доме тех, кто все это привез, – там целая зала. Хотя письмо – мне, но много незнакомых людей ходят, смотрят. Одни картины – в рамках, другие – без. Сначала идет нечто вроде иллюстрированного письма: “Клянусь тобой (мой портрет), собой (ее), мамой (портрет М. – но непохоже, а я похож, но, скорее, на Кеннеди – впрочем, это не так уж важно, я и так на него похож), бабушками...”

Ищу кого-то еще, очень существенного, но не нахожу. Потом начинаются абстракции, похожие на компьютерную живопись, – объемные и движущиеся: взглянешь – картина от прикосновения взгляда рассыпается, взрывается или увиливает; глаз подмигивает, лицо поворачивается. Отведешь глаза – картины замирают. Пытаюсь смухлевать – прикрываю глаза и смотрю сквозь ресницы. Д. говорит, женщины так делают, чтобы обмануть мужчин.

* * *

Я – двое беглецов на одной лошади; скачем по очень острым и крутым горам: отвесно вверх, отвесно вниз. На одной острой вершине, такой крошечной, что едва помещаются копыта, лошадь от страха взбрыкивает – падая, замечаю, что это – та самая желтая, каверзная кобыла Града, которая некогда так досаждала нам с М. на ипподроме. Один из беглецов сразу насмерть разбивается, и я целиком переселяюсь в другого. Он (в смысле я) летит долго и медленно, почти лениво, над спадающим вниз террасами склоном горы. По мере снижения южнеет: снежные террасы сменяются хвойными, те – ярко-лиственными. Наконец он планирует в какой-то осенний янтарный лес, где дикие дубы с витыми стволами и резными листьями стоят на равном расстоянии друг от друга в позах танцоров. Приземляется, ударяется не сильно и ползет по фиолетовой траве к обрыву, с которого виден город, расположенный еще на ступень ниже. С края обрыва видно, какие там спокойные белые и розовые крыши, конуса церквей и кипарисов, запах сыра и специй. Он лежит, смотрит, ждет, когда за ним придут, и знает, что спасся.

* * *

М. снова воскресает и превращается в кошку. Плачу, глажу, не знаю, что делать. Подрезаю зачем-то ей когти, кормлю котлетками. Только чуть-чуть свыкся с ситуацией – она опять превращается, но не в себя, а в красивую чернявую девушку-любовницу. Так и определяю во сне: “девушка-любовница”. А кошка тоже остается. Вроде ничего: вместо одной М. – два любимых существа, но ощущение обмана не проходит. Некто при этом неотрывно наблюдает за нами обоими со стороны. Как ни стараюсь, не могу увидеть его лица.

* * *

Скольжение на лыжах-санках вслед за дочерью. Несусь вниз с горы по петляющей дороге; разогнавшись, чуть не вылетаю за борт. Мои лыжи не годятся для таких скоростей, да и не тренировался давно. Потом вижу открывшуюся за рядами елок снежную долину, которая лежит далеко внизу. Вижу сиянье, коричневые вулканы со вдавленными вершинами по краю горизонта – теряю страх и чувствую только радость. Просыпаюсь – радость не уходит, хотя утро погасшее, и ждать от него нечего.

* * *

Осень. Бегу, спотыкаясь, за какой-то девкой. Люди в очереди, толкаются, надо обогнать, иначе потеряю ее из виду. Толкаю старушку в сандалиях на босу ногу – из сандалий высовываются грязные пальцы. Она одета как клоун, бледная морщинистая кожа нарумянена, из-под рваного платка выбиваются тускло-рыжие, крашеные хной лохмы. От моего толчка старушка падает и кричит мне вслед визгливо и беспомощно, но что – непонятно. Некогда – нужно догнать девицу. Она ушла вперед. Бегу за ней по стриженому осеннему полю, к маленькому самолету с двумя парами крыльев. И вдруг понимаю, что сказала старушка: “ПОГОВОРИ ЖЕ, НАКОНЕЦ, С НУЖНЫМ ЧЕЛОВЕКОМ!”

* * *

Лечу на самолете низко над городом, по которому бродят жирафы и львы. Почему-то пытаюсь сползти с крыла, и чуть не падаю, но какие-то старомодные дамы с моноклями помогают забраться обратно внутрь. Тут появляется М. в виде скелета – примерно такая, как выглядела перед смертью – и целует – до того, что губы лопаются. Тут я знаю: смерть моя пришла. Не страшно, а нервно, в животе тянет, как перед экзаменом. То есть – не страшно, что смерть, а что потом опять жизнь – и все сначала.

* * *

Картина, на ней – еловый лес. Дотрагиваюсь до написанной жирными масляными мазками елки – и оказываюсь в том лесу. Полумрак, тихое гудение над головой. Выхожу к травянистому берегу моря. Приглядываюсь: трава не кончается у кромки воды, а продолжает расти на дне, удаляясь в глубину, темная, как шерсть. На голом мысу шест, на шесте сидит огненноперая птица. Красная, красивая. Я приближаюсь чуть ли не помимо воли. – И сколько же у тебя перьев? – спрашивает птица. И тут меня осеняет: конечно! Я был здесь раньше, и другие птицы давали мне перья. “Два… – припоминаю, напрягаясь, – три… Один раз – два и второй раз – одно…” – Вот тебе еще три! – говорит птица, выдергивая перья из хвоста и крыльев. Сжимая их в кулаке, отступаю и думаю про себя: “Теперь у меня пять, а может, и шесть перьев огненноперой птицы. Хватит на всех…” Прыгаю в воду и плыву туда, где качается на бело-голубой воде покосившийся домик… Проснувшись, долго мучаюсь: как я мог забыть первые две встречи с огненноперыми птицами? Забытый сон – потерянный сон. Я мог потерять перья. Смотрю, напрягшись, на ладонь: пять или шесть?

* * *

М. – тощую, больную – похитили террористы с Востока и уволокли под пальмы за море. Там она лежит на раскладушке, горячая, опоенная таблетками, в бреду. Ночь, синие ежи пальм. Ее не охраняют, думая, что все равно в таком состоянии далеко не уйдет. Тут мы с друзьями ( во главе с неким Скорняком) – все тертые, крепкие мужчины – идем спасать. Но увидев ее, уже больше ничего не делаю. Забираюсь к ней в раскладушку, обнимаю и начинаю напевать. Больше всего беспокоюсь, не разлюбила ли она меня. Меж тем друзья подогнали автобус, мы в него вскакиваем, посшибав желтых террористских девиц, – и едем в аэропорт. Самолет. Летим через море. Друзья водворили нас в роскошный отель с шампанским и цветами, попрощались и ушли. Но тут вдруг М. начинает огрызаться и уставать от меня, как когда-то в яви. Стоим у лифта – вдруг вижу: горничная с полотенцами – та самая арабская девица с родинкой. Хватаю ее за волосы, кричу М.: – Пистолет! Но поздно – мы уже окружены этими террористами, в основном девицами, под предводительством дядьки в синем костюме. М. сразу сложила руки и улыбается, как забытая лодка на отливе. Я разбиваю окно и высовываю вражескую девицу наружу из небоскреба, грозя отпустить, но этого мало – террористы на нее плевали. Вопрос: что делать?

Во сне же начинаю искать ответ, и нахожу: нужно пойти в музей Рериха, где в стеклянном ящике для экспонатов хранится статуэтка – одно из воплощений Шивы: женщина-птица Курада. Она –тощая как М., с таким же загнутым орлиным клювом-носом. И подписано: “Destroys all obstacles”. Значит, надо ее взять и тюкнуть дядьку в синем костюме. А кроме того (думаю озабоченно во сне же), надо срочно набрать новых друзей, поскольку в яви не осталось ни одного человека, который, как Скорняк и иже с ним, отправились бы со мной спасать М. от восточных террористов.

* * *

Едем с дочерью на север в деревню. Поезд отвратный, грязный, все дребезжит. Она, против обыкновения, в веселом настроении. Вдруг выскакивает в коридор, опускает окно и выпрыгивает наружу. Едва успеваю поймать ее за волосы. Поезд мчится, я пытаюсь удержать скользкие волосы, дочь полощется по ветру за окном и весело вопит: “Я – космофырч!”

* * *

Стеклянный ангар, вроде суперсовременного коровника, где живет некое индейское племя – все больное, люди без кожи, будто сделаны из глины. Даже видны на телах рытвины, промоины и следы башмаков и шин, как на глиняной тропинке. Только немногие отчасти сохранили кожу, а один – узкий красавец Алала, всеобщий любимец, совершенно здоров, будто болезни и нет. Он выезжает каждый день во главе кавалькады колесниц в обнимку с девицей, еще покрытой кое-где кожей. Что-то в этом странное, тем более что тут же обитает в квартире с часами белый усатый плантатор с дочкой и сыном – очень веселым, но рожденным без ног. Догадываюсь: все эти индейцы не больны, просто они – дети того плантатора...

* * *

М. приводит меня в чью-то квартиру. Квартира похожа на мастерскую художника и состоит из одной необозримой комнаты. Я – с фотоаппаратом, М. – в смешном детском шлеме с вязаными заячьими ушами. На полу матрас. Ложимся спать посреди солнечного дня. М. сразу засыпает. Не вставая, распахиваю окно, и оказывается, что квартира вовсе не на берегу моря, как все думали, слушая звуки прибоя. Оказывается, прямо из-под окон начинается апельсиновый сад – ряды полных зелени и апельсинов деревьев уходят параллельными линиями к горизонту, и там, впереди, линии смыкаются.

* * *

Мы – в курортной долине между гор, заросшей пальмами и пышными травами, похожими на кошачьи хвосты. Из волн растительности выступают роскошные корпуса отеля. Архитектура дурацкая: смесь конструктивизма и пряника – но чистота и удобство восполняют это. Сидим за проволочной сеткой на уступе, как обезьяны в загоне, чего-то ждем. Вдруг выходят лев, носорог и слон-носорог ( с рогом на хоботе); начинают драться. Победив, слон-носорог поднимает голову – он такой высокий, что голова оказывается на уровне нашего уступа, – и обращается к нам: “Уходите отсюда, в эту долину вам нельзя”. Я вскипаю: “Как так – нельзя?! Нас сюда специально привезли как туристов… И вон у вас отель построен – для чего?”

– Очень характерная для тебя реакция, – говорит Н. за кофе. – И что же ответил слон?

* * *

Сон, в котором все наоборот: страны находятся в городах, а не города в странах. Городские районы называются “Франция”, “Германия”, “Африка”... На пыльных улицах полицейские в касках расставляют полосатые ремонтные конусы, закрывая проезд для машин. Я – в туристской группе, идем в музей под названием “Иерусалим”. Пробившись сквозь скопище автомобилей, подходим к воротам музея, покупаем билеты и вступаем в сад с мощеными дорожками, деревьями, фонтанчиками, прудами. В конце сада – здание туристского центра. Покупаю билет, пихаю бедром турникет и вхожу… выхожу снова под вольное небо. Ни тени сада. Ни тени города. Справа и слева – горные цепи, по гребням которых гоняют, подпрыгивая, огромные, но очень легкие (это видно) ангелы на велосипедах. Легкие, как воздушные шарики, – вот.

Бреду, не зная куда. Друзья-туристы испарились. Вдруг – железная дверь, лохмотья красной краски и табличка: “Ад”. Открываю тяжелую дверь со скрипом. К моему изумлению, внутри – китайский ресторан; китайцы в белых халатах с улыбающимися глазами-щелочками и вилами в руках; на крюках под потолком висят аппетитные пряные и пахучие тушки, похожие на пекинских уток в ресторанах. Совсем не страшно; хочется есть. Вдруг ко мне сбоку прижимаются: это М., радостная и ласковая: “Что ты тут делаешь? Ад давно известен, сколько можно его рассматривать? Пошли лучше в рай”. Мы выходим в красную дверь и движемся дальше по дорожке. Впереди клубятся облака, и я говорю: “Я уверен – когда проснусь, запомню ад, но забуду рай”. М. смеется.

Так и получилось. Эта моя фраза – последнее, что помню.

Версия для печати