Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Старое литературное обозрение 2001, 1(277)

Преданный реальности

Сокращ. пер. с англ. Виктора Куллэ

Литовский поэт Томас Венцлова родился в 1937 году в Клайпеде. Большую часть молодости он провел в Вильнюсе, столице Литвы, где зарабатывал на жизнь как критик, переводчик и журналист — и одновременно писал стихи. В 1956 г. Венцлова был на год исключен из Вильнюсского университета (в который поступил шестнадцатилетним — самым молодым из принимаемых студентов) за нездоровый интерес к Венгерской революции, а позже стал участником литовского диссидентского движения. Некоторым прикрытием ему послужило то, что его отец, Антанас Венцлова, был чиновником высокого ранга в Литовском правительстве и получил за свои стихи Сталинскую премию. Кроме того, постоянные путешествия Венцловы по Советской Империи привели к тому, что он проводил многие месяцы вне дома: в Москве, Ленинграде, Варшаве и других восточноевропейских городах. Тем не менее, в 1977, вскоре после публикации своей первой книги стихов “Знаки языка”, когда движение литовских диссидентов уничтожалось арестами, Венцлова почувствовал, что давление режима стало непереносимым. Он отправился в изгнание, чтобы избежать тюрьмы или Гулага. Сейчас Венцлова преподает славянские языки и литературу в Йельском университете.

Первой книгой Венцловы на английском языке стала “Aleksander Wat: Life and Art of an Iconoclast” — биография великолепного польского поэта и эссеиста, заключенного в тюрьму в России, репутация которого обязана в огромной степени усилиям Чеслава Милоша. Теперь Венцлова в “Разговоре зимой”[i], сборнике стихотворений, переведенных с литовского, демонстрирует столь же страстную преданность европейской культуре, как Чеслав Милош и Адам Загаевский. Подобно этим двоим, он — поэт, начавший свой путь на окраине культуры (в стране с историческими границами столь же изменчивыми, как границы Польши), в месте, где ее выживание находилось под фундаментальной угрозой советского империализма. Его яростная приверженность европейской классической традиции и острое ощущение прошлого отражают, можно полагать, эту изолированность.

Но Венцлова обитает в литературном климате, чрезвычайно отличном от климата Милоша и Загаевского. Хотя он всецело столь же предан классической форме, как Милош, стихи его обладают твердостью, холодным ощущением суровой северной зимы; они напоминают одновременно о стуже северных широт и об экстремальных усилиях, необходимых чтобы выжить при низких температурах.

 

Верь в зиму! Пей! Её настой холодный

Благословен. Гордись, что дома нет,

Как беженец, скукожившийся в лодке,

Вдыхая тьму и соли ясный свет.

 

Сон холмы Итаки окутал стужей.

Младенцы спят, дурных не помня дел.

И будет смерть, и мокрый снег снаружи,

И музыка, и ничего нигде.

Пер. В.Куллэ

 

Зима есть всеохватывающий сезон недовольства поэта, ее студеные объятия окутывают этот сборник столь же тщательно, как сон укрывает холмы Итаки (ввергая даже Итаку в область холодного климата). Зима, действительно, появляется уже в названии книги и властно присутствует в первых строфах заглавного стихотворения, где поэт оглядывается через океан (столь же памяти, сколь и воды), чтобы продолжить внутренний разговор с (предположительно) своим alter ego:

 

Вступи в пейзаж. Ещё темно в окне.

За дюнами шоссе гудит надсадно.

Невидимый, кишащий голосами,

Сражается с морямо континент.

Прохожий либо ангел лёгкий след

В снегу оставил — он почти не виден.

И отраженье берега в стекле

Напоминает нам об Антарктиде.

Подстрочный пер. автора

 

Безмолвный субъект “Разговора зимой” и многих других стихов сборника есть изгнание, и нигде эта тема на находит более красноречивого воплощения, как в великолепном стихотворении “Осень в Копенгагене” — болезненной элегии горькому вкусу отчуждения, которое поэт испытал, находясь столь близко к дому. Копенгаген тоже балтийский город, его неоклассические здания и приморский климат кажутся одновременно привычными и чужими (“знакомые тучи катятся над Копенгагеном / слева”), и исключительно напоминают о родной поэту Литве:

 

....ибо дальний план

так похож на пейзаж знакомый

в дорогом отечестве. На языке горчит

имя — две сонорных согласных, словно старый альбом открыт —

тот, оставшийся дома.

 

Автор созерцает балтийское побережья:

 

...И где-то здесь, присмотрись,

за кустарниками и пустырями, с берегом в вечном споре,

mare, pelagos, thalassa, море, родное море,

беспамятное, как Стикс —

 

и в последней строфе бесповоротно напоминает о своей потере.

 

Никогда

не вернуться домой. Провалиться в ничто, раствориться

в темноте. Растерять все. Как будто из книги страница

вырвана, смысл утерян, вода

прибывает в пробоину судна.

Только сердце стучит часовым механизмом точь-в-точь,

и сирены врывается голос — девический — в грязную ночь

по бессонную эту, бездомную сторону Зунда.

Пер. А.Кушнера

 

“Осень в Копенгагене” является, на мой взгляд, наиболее совершенным и волнующим стихотворением в сборнике Венцловы, но это, возможно, потому, что перевод здесь роскошно возвышается до состязания с перемежающимися длинными и короткими строками и любовью к анжамбману самого автора. <...>

Зачинщиком подобного подхода, надо полагать, является поздний Иосиф Бродский, предваривший книгу Венцловы символически самоуверенным предисловием, в котором он настаивает на приоритете метра и рифмы в определении характера поэта и подтверждает свое хорошо известное презрение к свободному стиху, даже в переводе. Любопытно, что взгляд этот совершенно расходится с практикой Милоша, чья антология почти всецело состоит из свободного стиха <...>

Предисловие Бродского к сборнику Венцловы сбалансировано эпилогом, состоящим из обмена письмами (разговора внутри разговора, так сказать) между Венцловой и Милошем, напомнившим мне стихотворение его из “Provinces” начинающееся: “Мы пили водку — Бродский, Венцлова <...> я”. Предметом переписки является Вильнюс — город, где оба провели свои формообразующие годы. Милош до Второй мировой, когда город был еще польским Вильно, и Венцлова после войны, когда он перешел под литовский и советский контроль (еще одно следствие всесокрушающей силы, переустановившей границы Центральной Европы).

В предвоенной Польше Вильно было анклавом, провинциальным аванпостом на польской восточной границе, окруженным чужестранным — литовским — населением. После войны и победы Красной Армии, город стал столицей тех же литовцев. Физически это был тот же город,, по-прежнему являвшийся центром культуры, но теперь это была культура иной нации, по множеству причин враждебной первой. <...>

 

Столь жестокие повороты фортуны и дилеммы, ими преподносимые, тягостно близки интеллектуалам Центральной и Восточной Европы. За время их жизни история не развивалась медленно, не предполагала спокойствия, но представала яростной последовательностью войн, оккупаций, революций, беспощадно сдвигающихся назад и вперед границ — на фоне зверств Холокоста и Гулага. Поскольку они ощущают себя вынужденными иметь дело с этим опытом и выжимать смыслы из его жестокой запутанности, их творчество приобрело настоятельностью и ироническую остроту, признаваемые нами характерными для этой части мира.

 

Сокращенный перевод с английского Виктора Куллэ

 

Примечания:

 

Настоящая публикация представляет собой перевод отрывка из статьи Michael Scammell, Loyal Toward Reality (The New York Review of Books. 1998, September 24, pp.36-40), посвященной творчеству Чеслава Милоша, Адама Загаевского и Томаса Венцловы.



[i] Имеется в виду сборник переводов Венцловы на английский: Tomas Venclova, Winter Dialogue. Transl. from Lithuan. by Diana Senechal. Evanston, Ill.: Northwestern University Press, 1997.

Версия для печати