Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Старое литературное обозрение 2001, 1(277)

ГРИГОРИЙ ПОМЕРАНЦ 

CЕРНАЯ СПИЧКА

1953г.

Я не могу сказать, чтобы песни Окуджавы меня захватывали больше, чем песни Галича и Высоцкого. Очень часто я переживал их страстную иронию острее, чем элегические интонации “Троллейбуса”, “Арбата”. И вдруг смерть Булата Окуджавы, неожиданно пережитая как смерть близкого человека, как потеря части моей собственной жизни. Хотя мы были только шапочно знакомы, и кроме “здравствуйте” и “до свиданья” я могу вспомнить только несколько его теплых слов по адресу “Записок гадкого утенка”.

Несколько дней во мне звучал “синий троллейбус”, “последний, случайный”. Может быть потому, что вместе с Окуджавой я провожал свое поколение, за несколько лет сошедшее со сцены, так что мы, оставшиеся, — последние могикане, и несколько раз уже припоминались мне слова из эпиграфа к роману Хемингуэя: “...не спрашивай никогда, по ком звонит Колокол: он звонит по Тебе”. С уходом Окуджавы Колокол звонил, не переставая, и сейчас, когда я пишу, я слышу отдаленный звон. Что-то особое было в его песнях. Для меня Окуджава — это прежде всего песни, и только потом — все остальное.

Когда-то, при первом подступе к Мандельштаму, еще до того, как раскрылись моему уму его метафизические глубины, я был поражен парой строк:” Я все отдам за жизнь. Мне так нужна забота. И спичка серная меня б согреть могла”. После смерти Окуджавы я несколько раз вспоминал эти строки, почти забытые, отодвинутые назад прорывами в тайны “Tristia” и “Воронежских тетрадей”. И еще строка вспомнилась — другого поэта: “Все мы немножечко лошади”. Все мы — маленькие люди рядом с танками. Все мы не способны шагать в ногу с межконтинентальными ракетами. Люди заброшенные, затерянные. Люди, которых просто жалко.

Вот в эти минуты заброшенности, затерянности — как нам всем нужен был Окуджава! Как мне его недоставало в конце сороковых, в три самых тяжелых года моей жизни, когда я уже был исключен из партии за антипартийные высказывания, но еще не был арестован за антисоветские высказывания... И много спустя сердце благодарно откликалось на сентиментальные песни. Я не боюсь этого слова — “сентиментальный”. Оно вовсе не презрительное. Но был высокий сентиментализм, и должен был быть после героики социалистического роялизма, возрождавшего тени великих деспотов, — Петра Первого, Иоанна Четвертого... Так необходим был Лорнес Стерн после Корнеля и Вольтера. Хотя Корнель был тоже подлинный. А Окуджава после од Сталину возвращался к подлинности, отталкиваясь от фальши бронзовых, гранитных и гипсовых памятников. И еще он был первым прорывом сквозь цензуру: магнитофонные ленты цензурированию не поддавались. Они были самиздатом по самой своей сути. И я, начинающий самиздатчик, почувствовал в этих песнях первые взлеты свободного духа. Они ободряли меня писать так же раскованно, — в другом, моем собственном, жанре.

Я думаю, что песни Окуджавы переживут многие страсти — и прошедших, и нынешних лет. Переживут как классика, неотделимая от своей эпохи и вышедшая за ее рамки.

Версия для печати