Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Старое литературное обозрение 2001, 1(277)

“...И НОВЫЙ ПЛАЩ ОДЕНУ”

Шестидесятые годы начались для меня как по звонку, по его гитарному перебору. Должно быть, другие, старшие почувствовали их раньше (мне было двенадцать-тринадцать лет), но я помню, какое затмение находило на самых разных людей, впервые слушающих песни Окуджавы. С таким оцепенением узнаешь что-то существенное о себе самом, о своей жизни. Узнаешь, например, что рядом есть человек, заявляющий об особом устройстве своей души так спокойно, без вызова и ожидания карательных акций. В этих песнях был какой-то сигнал изменения общего состояния: небывалый, точно угаданный звук, выдох, тембр.

И давит меня это небо и гнет —

вот так она любит меня.[1]

Весь риторический инструментарий здесь только собирает и копит особое электричество для ударного разряда в слове “так”. Как любит? Вот ТАК. Интонационное ударение и оправдывает, и упраздняет “поэтическую” риторику: делает ее попутными обстоятельствами, необходимыми для верного угадывания (считывания) интонации, — то есть того опыта, который она призывает. Первые песни Окуджавы как раз обнаруживали такой опыт, общий для автора и слушателя. До них эти слишком будничные, слишком частные вещи не казались возможным стиховым материалом (а никаких “лианозовцев” мы тогда не знали). Как будто твои же реплики из недавнего разговора кто-то слегка переиначил, положил на музыку и теперь поет — для тебя, при тебе, о тебе (судьба-судьбы-судьбе). “Дождусь я лучших дней и новый плащ одену”...

Только потом, много лет спустя, стала ощущаться скрытая неловкость, в которой стесняешься признаться себе самому. Звучание немного изменилось, не тот, не тот звук. (Время изменилось.) Сомнительность, которую приобрело само слово “шестидесятник”, коснулась и песен Окуджавы. Я думаю, что это в основном особенности нашего слуха, который способен на многое, на рефлекторное предательство в том числе. Спрашивается, ради чего? Ради нового времени и нового самоотождествления.

Окуджава действительно, в самом буквальном смысле, поэт душевный. Он колдует непосредственно над нашей душой, и больше того: наша сама частично состоит из его песенок. В том-то и дело. А она, наша душа, нам как-то разонравилась (и поделом). “Но первый звук Хотинской Оды / Нам первым криком жизни стал,” — писал Ходасевич. А нам? Обидно все же, что нам первым криком жизни стал не одический глас, а гитарный перебор. Но переносить обиду на владельца гитары совсем уж глупо, ребячливо, не по-мужски.

Так что еще надо понять, в каком инструменте эта трещинка, этот ущерб: что именно так обаятельно фальшивит, и почему на наш слух как будто чуть расстроилась гитара гениального певца. Гениального? Это, собственно, цитата. Про “темно искаженную солдатскую частушку, сочиненную неповторимым гением”[2], сказал Набоков, сопроводив этой фразой две строчки Окуджавы в хитром английском переводе-транскрипции. Издали виднее. У нас разные поколения просто поделили между собой набоковскую характеристику.

Отношение к Окуджаве тех моих товарищей, что чуть помоложе, мне непонятно и не объяснимо даже приведенными выше соображениями. “Здесь с окуджавовской пластинкой, / Староарбатскою грустинкой...” (С.Гандлевский). Может, они действительно только на пластинках его и слышали? Там песенки все-таки подобраны: те же, да не совсем. Комиссары и оркестрики преобладали. Даже в голосе появилась на время какая-то мягкая вкрадчивость.

Раннего Окуджаву все сразу и пылко полюбили, и он пошел навстречу нашей любви. Мы присвоили его, а он подчинился. Лирическая интонация Окуджавы была пронзительной и точной, когда была сугубо частной. Обобществление этой интонации стало для него временной катастрофой, вероятно, и заставившей надолго отказаться от сочинения песен. Но не на ней надо было бы основывать посмертное суждение.

В шестидесятые годы мы просто не задавались определением дара любимого певца, как не задумываются над составом воздуха. (Не помню, кстати, тогда и потом ни одной толковой статьи об Окуджаве, но может быть, пропустил.) “Гениально!” произносилось как синоним “очень нравится”. Окуджава продолжает очень нравиться и сейчас. Это трудно объяснить инерцией вкуса и возраста, потому что очень немногие симпатии того времени перешли в другие времена. А голос Окуджавы остался с нами, десятки его песен по-прежнему (и по-новому) прекрасны. Они спаслись и, надо надеяться, спаслись окончательно — на все времена, сколько их там предстоит.

 



[1] Цитаты приведены по памяти, а пунктуация по личному произволу.

[2] Набоков В. Ада или радости страсти. М.: ДИ-ДИК, 1996. С.376.

Версия для печати