Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Сибирские огни 2012, 12

Сирота на морозе

Стихи

Галина КЛИМОВА
 
 
 
 

СИРОТА НА МОРОЗЕ

Из цикла “Путеводитель по семейному альбому”
 
 

1. Перепёлочка

 
 
Федосье Захаровне Калгановой,
моей бабушке,
дочери деревенского скрипача

 
 
…кружева вырезала бумажные,
по праздникам — из фольги,
наряжая, как ёлку, посудную полку,
не жалела на блюдо побольше оборку,
рядками рассаживала пироги.
 
…выпив стопку, вытирала глаза:
хватит баклуши бить, егоза,
заводи “Перепёлку”!
 
Я нехотя поднимала скрипку
из сна глухого, как из оврага,
поросшего дешёвым сукном,
и, угнездившись перед окном,
где по нотам щебетала бумага,
почти без вранья начинала:
наша перепёлка старенькою стала…
 
Поймавши слезу налету, как ошибку,
когда встрепенулся смычок,
рванулась она, и рот — в кулачок,
узнала и звук, и отцовскую скрипку.
 
Захар из кацапов
(забытый мой прадед),
рукастый в окрестностях мужичок,
скрипичного дела и музыки ради
с чудинкой в лесу приглядел чурбачок
на новую скрипку себе, на свадьбу
(вот бы где петь мне и танцевать бы),
Захар и без скрипки хорош, с бородой,
подмышкой с прабабкой моей молодой.
Плясали, пахали…
Посыпались дети:
Марфа, Улита, Хрисанфий и Петя,
и Феня — губы сковородой.
 
Как с пылу-жару гуляла улыбка,
как распалялась отцовская скрипка,
в жизнь провожала по свежей стерне,
вдруг надорвавшись на бычьей струне:
ты ж моя, ты ж моя, перепёлочка…
 
Песенка спета. Захарий в раю.
Феня моя у него на подхвате
в тонком певучем размашистом платье, —
и я такое себе скрою.
 
Долго без музыки не видно утра.
Видно, совсем заигралось во сне.
Продана скрипка.
И куплена люстра.
Страшно сказать, по какой цене.
 
 

2. Роман Орешкин
 
Умер в 38-м.
И время-то выбрал какое!
На поминках 3-летнего крестника Юры
мой дед умер от перепоя.
 
Роман Иваныч Орешкин
— случай стихийной натуры.
 
На спор махнул поллитровку белой,
пока его жёнка пела со святыми упокой.
Синий рот синей рукой
подобрал:
Возьми меня, Юрка, к себе,
жутко, поди, одному в червивой избе…
 
 
Дополз до дивана,
ткнулся в подушку лицом,
захрипел.
Дочь когда пришла за отцом,
тот не дышал.
И крики, и слезы разом.
 
Схоронили с маленьким крестником рядом.
 
Лохматая ёлка меж ними росла,
и ландышам в мае здесь несть числа.
 
Я прихожу к нему снова и снова,
к Роману Орешкину из-под Венёва,
которого видела только на фото:
там праздник, может быть, воскресенье —
дружки, самовар и жена его Феня,
и он с развесистыми губами,
просвечивающими до нутра глазами,
тревожил прожжённую тьму:
тебе, малявке, не по уму…
 
Феня читала над ним по псалтири,
твердила:
он вывез нас всех из Сибири
.
 
Додельным был мужиком,
с шести утра — горячий красильный цех,
потом сапожничал —
наш золотой орех —
да жёнку по снегу гонял босиком,
чтоб выла и била в дверь кулаком:
— За что любить тебя?
А не любить — грех.
 
 
Крутоломный норов,
тяжелее пудовой гири,
но спас от колчаковцев,
вывез семью из Сибири.
 
На глазах у соседей — не лишь бы —
“за отличное поведение” Анины лыжи
сжёг ещё в классе шестом,
а Сонин портфель “за успехи”,
самодур запьянцовский,
топором изрубил для потехи:
Хватит учиться, умницы,
вам в ткачихи пора или в шпульницы.
 
 
Умер в 38-м.
И было ему невдомёк,
что скоро Соня станет врачом,
и Анёк-огонёк, младшая дочь,
даже известным станет врачом,
но обе не в силах отцу помочь.
 

Зимняя песня
 
 
Лес не шумел.
Его покоил снег
сугробами с московской барахолки,
глазок дупла,
лыжни двойной разбег
и тропок разносолы, разнотолки.
Здесь лапы колкие при всех
тянули дрессированные ёлки.
Попробуй не ответь!
Из-под смолистых век
стращали кабаны и даже волки…
Я не чуралась их. Я — не чужак.
И тёплым был рукопожатья знак,
почти взаимность в нежности дремучей.
 
Совсем ручные, бесприютны мы,
все — как один несчастный случай —
в еловых лапах, на краю зимы,
читая по губам: бесаме мучо!
 
 
Из цикла “Сочинительницы”
 
 
* * *
 
                     Инне Кашежевой
 
 
Это ты —
сирота на морозе,
с глазами родины, ослепшей от предательств,
в стихах и песнях, и суровой прозе
при роковом стеченье обстоятельств.
 
Это ты —
сирота на морозе,
сережкой, зимовавшей на березе,
дрожишь до летних легких дней.
 
О, чудеса метаморфозы!
Причуды жизни посильней.
 
Ты по-мальчишьи штурмуешь Эльбрус
в Политехническом, в свитере белом,
в тебе кабардинской выходки грусть,
проблеском помню тебя — не пробелом —
от смерти, от жизни на волосок
на склоне кромешном, где полдень высок.
 
 
 
* * *  
 
              Памяти
Ирины Волобуевой
 
Гулёны и шлёндры, айда ко мне,
восьмой этаж — почти на луне,
я здесь…
гуляю головой в окне,
одна в целом свете,
а свет мой — погас,
и своры слепней набросились враз
на глаз-алмаз и на глаз-хризопраз.
 
И бывшую музу —
больную, с клюкой —
пусть кто-то подхватит надёжной строкой,
горячей и крепкой обнимет рукой,
и прямо до неба, до ближнего неба
проводит
в приёмный покой.

Версия для печати