Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Сибирские огни 2010, 1

Максим Горький и Павел Васильев

В год столетнего юбилея выдающегося русского поэта Павла Васильева редакция журнала продолжает публикацию серии статей, посвященных его жизни и творчеству. В этом номере вниманию читателя предлагается статья казахстанского исследователя Н. Шафера, предлагающего свой взгляд на взаимоотношения П. Васильева с самым, пожалуй, неоднозначным писателем начала ХХ века, волей обстоятельств ставшего главой советских писателей. Нетрудно заметить, что автор данной статьи имеет отличную от опубликованного в № 9 “СО” материала З. Мерц точку зрения на роль М. Горького в трагической судьбе поэта. Не считая аргументы Н. Шафера абсолютно бесспорными, редакция, тем не менее, публикует его статью как пример того, насколько сложны были условия, в которых жил и творил не только П. Васильев. Противоречия в литературном сознании и творчестве О. Мандельштама и А. Ахматовой, Б. Пастернака и М. Булгакова, совмещавших критику сталинской эпохи с ее приятием и даже прославлением, подтверждают это. Возможно, позиция Н. Шафера выглядит слишком уж прогорьковской (например, в ссылках на раннюю прозу писателя, объясняющих, согласно автору, наиболее одиозные места его поздних статей). Бесспорно другое, что М. Горький не мог желать гибели П. Васильева и быть прямым виновником его смерти — точка зрения, к сожалению, получающая распространение в иных публикациях и книгах. Надеемся, что эта статья поможет взглянуть на личность и поэзию юбиляра более пристально, без предубеждений.

Отдел критики “СО”

 

Наум ШАФЕР

 

 

 

МАКСИМ ГОРЬКИЙ
И ПАВЕЛ ВАСИЛЬЕВ

(К проблеме контекста в литературе и жизни)

 

 

 

В год столетия Павла Васильева вновь стали появляться статьи, в которых то мимоходом, то с “остановками” муссируется имя Алексея Максимовича Горького как одного из главных виновников трагической судьбы самобытного русского поэта. Кажется, это уже стало традицией, а, пожалуй, и модой: ну как можно пройти мимо и не пнуть великого пролетарского писателя? Иной и уважать себя перестанет, если не окажется сто первым.

Когда-то Евтушенко написал прекрасные строки:

И если сотня, воя оголтело,
кого-то бьёт, — пусть даже и за дело! —
сто первым я не буду никогда!

Ну, Евтушенко есть Евтушенко. Нам уже не привыкать к сногсшибательным парадоксам самого знаменитого поэта второй половины XX века: хорошо скажет, а потом даст отбой. Его стихотворение о Горьком заканчивается тем, что романтические герои презрительно отрекаются от своего создателя:

И на огонёк забредя с того света,
С вопросом одним:
                  “Как живешь ты, покажь…”,
Уходит и тает в неведомом где-то,
Презрительно сплёвывая, Челкаш.

Так кто же здесь оказался “сто первым”? Я уже не говорю о другом стихотворении Евтушенко — “Кондратий Рылеев”, стихотворении ужасном (другого определения не нахожу), где поэтический кумир XX столетия чуть ли не в третий раз вешает своего дважды повешенного собрата XIX века, автора русской народной песни “Ревела буря, дождь шумел”, — и тем самым опять выполняет функцию “сто первого” в числе тех, кто ныне с конъюнктурным энтузиазмом порочит чистое и благородное движение декабристов. Теперь со страхом жду, что наш кумир вдруг возьмет да и отречётся от своего гениального творения “Казнь Стеньки Разина”. А что? Ведь Стенька вздумал восстать против Богом данной царской власти, да ещё и персидскую княжну утопил.

Но вернусь к основной теме данной статьи. Лично для меня особенно невыносимо, когда Горького принимаются “костерить” казахстанские литераторы. И тут я подхожу к главной проблеме — к проблеме контекста не только в художественном творчестве, но и в реальной социально-бытовой жизни. Голый факт, вырванный из контекста художественного произведения или из реальной жизни, превращается в стопроцентную ложь. Именно такие факты трудней всего опровергнуть, потому что они действительно имели место в жизни. Гораздо проще опровергнуть заведомую ложь — скажем, если кому-то пришло бы в голову объявить Горького немецким шпионом. Тут все аргументы сразу же превратятся в прах. А вот то, что Горький усугубил трагическое положение Павла Васильева — от этого никуда не денешься: вас сразу же побьют цитатами из его публицистических выступлений и писем, а потом пригвоздят к стенке.

Давайте же обратимся к некоторым фактам из живой действительности и рассмотрим их в контексте, так сказать, времени и пространства.

Начнем с того, что невозможно опровергнуть даже дружным хором: почти вся русская литература Казахстана вышла на широкий простор благодаря инициативе и активному содействию Максима Горького. Доказательства? Пожалуйста.

Александр Новосёлов. Его смело можно назвать первым классиком русской литературы в Казахстане. Основываясь на лучших традициях бытовой прозы XIX века, он создал серию произведений, в которых сурово и безжалостно развенчал старообрядцев, спекулирующих на идее патриархальной идиллии. Восхищаясь рассказом “Жабья жизнь”, Горький в 1916 году напечатал его в своей “Летописи”, благодаря чему Новосёлов стал известен всей читающей России.

Антон Сорокин. Этого экстравагантного писателя Горький любил за нетерпимость к культу денег и за умение создавать духовные ценности при помощи нестандартного мышления и удивительной работоспособности. Хорошо известен “наказ” Горького: “Собрать всё, что написано о Сорокине, издать, а потом издать и его сочинения”.

Всеволод Иванов. Уроженец села Лебяжье Павлодарской области стал всемирно известным писателем опять-таки благодаря внушительному “толчку” Горького, настоявшего, чтобы первый номер первого “толстого” советского журнала “Красная новь” открылся повестью Всеволода Иванова “Партизаны”. И в дальнейшем великий писатель постоянно опекал своего выдвиженца, о чём Всеволод Иванов занимательно и с колоритной скромностью поведал в своей книге “Встречи с Максимом Горьким”.

Николай Анов. Полностью обязан М. Горькому своей литературной карьерой, хотя интенсивно писал и до знакомства с ним. Познакомившись с рукописью романа “Азия”, Алексей Максимович пригласил его на работу в журнал “Наши достижения”, а затем рекомендовал на ответственную должность заведующего редакцией в журнал “Красная новь”. Свои лучшие произведения первой половины 1930-х годов Николай Анов опубликовал именно в этом журнале, благодаря чему приобрёл массового читателя.

Сергей Марков. 16-летним юношей он начал свой творческий путь в Акмолинске, в газете “Красный вестник”. Затем его рассказ “Голубая ящерица” попался на глаза Горькому, и тот, помогая ему составить первую книгу прозы, посоветовал так и назвать её: “Голубая ящерица”. На протяжении всей своей жизни, уже будучи известным прозаиком и поэтом, а заодно действительным членом Географического общества СССР, Сергей Марков с любовью вспоминал “пленительную сладость” общения с Максимом Горьким.

Иван Шухов. Это — особая страница во взаимоотношениях Горького с русскими писателями Казахстана. Даже подчас остро критикуя Шухова за компоненты стилистической вычурности, Горький неизменно ставил его на самое первое место среди других казахстанских писателей. Прочитав роман “Горькая линия”, Алексей Максимович поразился мужеству писателя, который “будучи казаком, нашёл в себе достаточно смелости и свободы для того, чтобы изображать казаков с беспощадной и правдивой суровостью…”. Что же касается романа “Ненависть”, который был переведен на все главные европейские языки, то Горький считал его едва ли не самым лучшим романом на колхозную тему и в частных беседах ставил его по некоторым параметрам выше даже “Поднятой целины” Шолохова. Следует добавить, что ни над чьими другими рукописями Горький так тщательно не работал, как над рукописями Шухова, правя их таким образом, чтобы они были достойны блистательного таланта автора и высокого уровня его проникновения в тайные глубины фольклорной языковой эстетики.

Павел Васильев. Вот тут Алексей Максимович Горький и споткнулся. Вспомнить бы известную пословицу: “Конь и об четырёх ногах спотыкается”. Так нет же. Наши васильеведы постарались. Факт был с апломбом вырван из контекста всей жизненной и творческой судьбы прославленного писателя и добрейшего человека. Как будто бы не было гигантской личности, чей вдохновенный творческий труд сыграл огромную преобразующую роль в общественном и культурном сознании не только России, но и всего человечества. Как будто бы не было творца, воспевшего созидательную мощь свободного человека и красоту его романтического подвига. Как будто не было художника, раскрывшего сущность буржуазного хищничества и насилия. А был просто смирившийся приспособленец, сталинский подпевала, который, пользуясь своим высоким положением, помог властям окончательно “добить” великого русского поэта Павла Васильева.

Последний довод, похожий на приговор, более всего непростителен в первую очередь, повторяю, для казахстанских васильеведов (о российских пока умолчу). Непростителен прежде всего потому, что именно Горький фактически выпестовал всю русскую литературу Казахстана, поставив её на крепкие ноги и наделив орлиными крыльями. Даже если он и жестоко ошибся по отношению к Павлу Васильеву, то об этом следует говорить не со злобой и разоблачительным пафосом, а с горечью и извинительным сожалением.

А ещё разумней было бы не просто горевать и сожалеть. В данном случае истина (в отличие от голой правды) может раскрыться только в контексте конкретных событий и мировоззренческих позиций Максима Горького. Обратимся же к контексту.

 

* * *

О Павле Васильеве М. Горький высказался в своих знаменитых публицистических заметках “Литературные забавы”, которые в 1934-35 годах печатались одновременно и в “Правде”, и в “Известиях”, и в “Литературной газете”, а часть из них вдобавок и в “Литературном Ленинграде”. Так что заметки эти действительно были широко разрекламированы, а публикации в “Правде” и “Известиях” приравнивались к правительственной оценке всего того, о чём там шла речь. Дело было очень серьёзное.

Но что упускают из виду нынешние васильеведы? Целиком сосредоточившись только на Павле Васильеве и вырывая слова Горького о нём из контекста заметок, они (вольно или невольно) придают им искаженный смысл. А между тем весь пафос заметок Горького состоял в том, чтобы вынести на справедливый суд дикие факты, которые с каждым днём учащались и становились типичными для литературной среды, приобретя весьма опасный характер: бескультурье, зазнайство, насильственное обобщение сомнительных достижений в творческой деятельности, подмена истинного гуманизма абстрактной добродетелью и т.д. Но более всего писателя возмущало возрождение в писательской среде богемного образа жизни с непременными пьянками и драками. С точки зрения Горького, возрождение подобных обычаев компрометирует идеи социализма, при котором должны господствовать честный труд, чистая совесть, высокая нравственность в личной жизни, общественная активность, дисциплинированное поведение и чувство ответственности за всё, что творится в стране. А теперь, с точки зрения сказанного, попробуем внимательно перечитать всего один абзац из “Литературных забав” Горького:

“Жалуются, что поэт Павел Васильев хулиганит хуже, чем хулиганил Сергей Есенин. Но в то время, как одни порицают хулигана, — другие восхищаются его даровитостью, “широтой натуры”, его “кондовой мужицкой силищей” и т.д. Но порицающие ничего не делают для того, чтоб обеззаразить свою среду от присутствия в ней хулигана, хотя ясно, что, если он действительно является заразным началом, его следует как-то изолировать. А те, которые восхищаются талантом П. Васильева, не делают никаких попыток, чтоб перевоспитать его. Вывод отсюда ясен: и те и другие одинаково социально пассивны, и те и другие по существу своему равнодушно “взирают” на порчу литературных нравов, на отравление молодежи хулиганством, хотя от хулиганства до фашизма расстояние “короче воробьиного носа””.

С формальной точки зрения, слова Горького, конечно же, производят гнетущее впечатление. Но с другой стороны, попробуем себя поставить на место писателя. Он не настолько был хорошо знаком с Павлом Васильевым, чтобы понять эмоциональное состояние поэта, чья душа, как у Есенина, требовала широкого простора, а её, душу, постоянно укладывали в “прокрустово ложе”. Бунт Павла Васильева, сопровождаемый, так сказать, “хулиганскими поступками”, на самом деле представлял собой отчаянное сопротивление бытовому и социальному догматизму, который нивелировал уникальность человеческой личности. Горькому же докладывали “голые” факты, абсолютно вырванные из контекста вихревого состояния мощной поэтической натуры: кому-то дал в морду, кого-то обозвал “жидом”, в кого-то запустил пивную кружку и т.д. и т.п. А подобные факты буквально выводили писателя из себя. С ранних детских лет он возненавидел драки, мордобой, сквернословие, которые, с его точки зрения, превращали человека в тупое звероподобное существо. Вид невинно избиенного вызывал у Горького чувство глубокого сострадания и тоскливую боль за его униженное человеческое достоинство. Вот фрагмент воспоминаний писателя о своих молодых годах:

“Для меня жизнь была серьёзной задачей, я слишком много видел, думал, я жил в непрерывной тревоге. В душе моей нестройным хором кричали вопросы…

Однажды на базаре полицейский избил благообразного старика, одноглазого еврея, за то, что еврей, будто бы, украл у торговца пучок хрена. Я встретил старика на улице, — вываленный в пыли, он шёл медленно, с какой-то картинной торжественностью, его большой черный глаз строго смотрел в пустое знойное небо, а из разбитого рта по белой длинной бороде текла тонкими струйками кровь, окрашивая серебро волос в яркий пурпур.

Тридцать лет тому назад было это, и я вот сейчас вижу перед собой этот взгляд, устремлённый в небо с безмолвным упрёком, вижу, как дрожат на лице старика серебряные иглы бровей.

Не забываются оскорбления, нанесённые человеку.

И — да не забудутся”.

Знаменитая горьковская фраза “Человек — это звучит гордо!” не была пустой декларацией. В ней сконцентрированы его мысли и чувства, связанные, прежде всего, с размышлениями о русском народе, который он хотел воспринимать как олицетворение духовной силы и красоты, а не как чахлого раба, покорившегося гнёту и насилию и способного лишь на то, чтобы выплёскивать свои эмоции в бурных бытовых драках. Пусть сочтут моё суждение парадоксальным, но, жестоко критикуя Павла Васильева, Горький исходил не просто из абстрактной любви к человеку вообще, а конкретно из любви к самому поэту. Наши васильеведы почему-то постоянно забывают, что именно по рекомендации Горького Павел Васильев был принят в Союз советских писателей. Теперь поставьте себя на место пролетарского писателя, который размышлял примерно в таком роде: я рекомендовал его в Союз писателей, ну а он что вытворяет? Это же элементарная логика, объясняющая моральное состояние человека, оскорблённого в своих лучших чувствах.

Вместо того чтобы разобраться в этих сложных нюансах, мы сосредоточиваемся на глаголе “обеззаразить”. Ну а дальше-то, дальше… А дальше: “А те, которые восхищаются талантом П. Васильева, не делают никаких попыток, чтоб перевоспитать его”. Значит, всё-таки перевоспитать? Не в тюрьму посадить, не к стенке поставить, а пе-ре-вос-пи-тать? Как по-хозяйски писатель оберегал даровитых людей, как страстно он мечтал, чтобы “талант” и “душевная развитость” стали синонимами!

Те, которые особенно рьяно упражняются в “разоблачении” Горького, всегда напирают на то, что писатель, осуждая Васильева за хулиганство, уподобил его фашистам. Но ведь тут опять явное “выдирание” слов Горького из контекста его размышлений. И хотя выше я привёл целиком абзац из “Литературных забав”, считаю нужным снова воспроизвести содержание его второй части. Одинаково порицая и тех, кто восхищается поэтом, и тех, кто его осуждает, Горький резюмирует: “Вывод отсюда ясен: и те и другие одинаково социально пассивны, и те и другие по существу своему равнодушно “взирают” на порчу литературных нравов, на отравление молодежи хулиганством, хотя от хулиганства до фашизма расстояние “короче воробьиного носа””.

Позволю себе тоже сделать некий вывод. Почему мы решили, что слова о фашизме относятся персонально к Павлу Васильеву? Попробуем истолковать тезис Горького в его, так сказать, “чистом виде”, безотносительно к Васильеву. От хулиганства до фашизма — очень большое расстояние? Или оно всё-таки “короче воробьиного носа”?

Горький писал эти строки в дни кошмарного разгула озверевших гитлеровцев, которые очумели от собственного прихода к власти: на площадях публично сжигались книги, устраивались дикие еврейские погромы, на улицах то и дело возникали хулиганские самосуды, сопровождаемые зубодробительными действиями и беспорядочной стрельбой. Было бы просто не логично, если бы у художника не пробудились бы различные ассоциации, связанные не только с современными событиями, но и с картинами детства из дореволюционной России.

Дмитрий Быков в своей оригинальной, но, увы, наспех написанной книге “Был ли Горький?” приводит отзыв Корнея Чуковского о повести “Детство”. Попробуем перечитать эти строки в контексте отношения Горького к “хулиганским выходкам” Павла Васильева:

“Когда читаешь книгу “Детство”, кажется, что читаешь о каторге: столько там драк, зуботычин, убийств. Воры и убийцы окружали его колыбель, и право, не их вина, если он не пошёл их путём. Мальчику показывали изо дня в день развороченные черепа и раздробленные скулы. Ему показывали, как в голову женщины вбивать острые железные шпильки, как калечить дубиной родную мать, как швырять в родного отца кирпичами, изрыгая на него идиотски-гнусную ругань. Среди самых близких своих родных он мог бы с гордостью назвать нескольких профессоров поножовщины, поджигателей, громил и убийц. Оба его дяди по матери — дядя Яша и дядя Миша — оба до смерти заколотили своих жён, один одну, а другой двух, убили его друга Цыганка — и убили не топором, а крестом! В десять лет он и сам уже знал, что такое схватить в ярости нож и кинуться с топором на человека”.

Казалось бы, Д. Быков мог сделать вывод, что Горький в подобных поступках видел не столько гнусное растление других, сколько собственное саморастление буянов: человек с тупым упорством вытравливал в себе последние остатки человечности. Ведь когда Горькому “докладывали” о буйствах Павла Васильева, Бориса Корнилова, Ярослава Смелякова, то он ужасался не столько тому, что они совершали по отношению к другим, сколько тому, что они убивали в себе Богом данный талант. Так нет же! Дебоши и пьяные драки Д. Быков сводит к “довольно невинным даже по тогдашним временам забавам”, а Горький, мол, и в литературных дискуссиях “выступал с церберских охранительных позиций”. Думаю, что в солидной монографии Павла Басинского, вышедшей в серии ЖЗЛ, противоречивые качества Горького охарактеризованы точней и обстоятельней: все видимые явления изображены в тесной связи с внутренними переживаниями писателя. Я уже не говорю о Вадиме Баранове, который в начале “перестройки” был едва ли не единственным защитником пролетарского писателя.

Но возвращаюсь к статье Горького “Литературные забавы”. Внушительный кусок представляет собой длинную цитату, и писатель это особо подчёркивает: “Недавно один из литераторов передал мне письмо к нему партийца, ознакомившегося с писательской ячейкой комсомола”. После чего цитируется объёмное письмо. О чём речь? О литературных талантах среди комсомольцев. О недисциплинированности отдельных лиц. Об их некультурности, которая порой возводится в добродетель. О том, что дезорганизующим началом является отсутствие твёрдого заработка. А далее критикуется “откат” в либеральную богему, с перечислением писательских имён, причём больше всех достаётся Павлу Васильеву.

И здесь мне снова хочется напомнить о недостойных приёмах подтасовщиков, которые, ссылаясь на статью “Литературные забавы”, приписывают Горькому слова, вовсе им не сказанные, а лишь процитированные:

“Конкретно: на характеристике молодого поэта Яр. Смелякова всё более и более отражаются личные качества поэта Павла Васильева. Нет ничего грязнее этого осколка буржуазно-литературной богемы. Политически (это не ново знающим творчество Павла Васильева) это враг”.

Что и говорить — мерзкие и подлые слова! Но они принадлежат не Горькому, а безымянному партийцу. И, конечно, было бы лучше, если бы писатель их не огласил: ведь написанные или произнесённые слова начинают жить и действовать уже помимо нашей воли и — главное — безотносительно к тому, насколько они соответствуют правде. Зачем же Горький их цитировал? Ответ содержится опять-таки в контексте письма партийца, вернее, в описанном эпизоде, который потряс писателя:

“А вот — Васильев Павел, он бьёт жену, пьянствует. Многое мной в отношении к нему проверяется, хотя облик его и ясен. Я попробовал поговорить с ним по поводу его отношения к жене.

— Она меня любит, а я её разлюбил… Удивляются все — она хорошенькая… А вот я её разлюбил…”.

Вот такого Горький никогда никому не прощал. Человек легендарной доброты, он мог со временем простить любые тяжкие оскорбления в свой собственный адрес, но здоровый мужчина, бьющий слабую женщину, тем более жену и мать, вызывал у него омерзение на всю жизнь. “Прославим женщину-Мать, неиссякаемый источник всё побеждающей жизни!” — восклицал Горький в “Сказках об Италии”. А тут его информируют, что Васильев бьёт свою жену Галину Анучину, родившую ему замечательную дочь Наташу — ту самую Наталью Павловну Фурман, которая до сих пор преданно и самоотверженно служит памяти своего гениального отца и делает всё возможное, чтобы новые поколения слушали его звонкий поэтический голос.

И здесь, надо полагать, Горький снова оказался во власти ассоциаций, чьи истоки мы снова обнаруживаем в дореволюционной России. В 1895 году он написал страшный очерк “Вывод” — на основе увиденного собственными глазами:

“К передку телеги привязана верёвкой за руки маленькая, совершенно нагая женщина, почти девочка. Она идет как-то странно — боком, ноги её дрожат, подгибаются, её голова, в растрёпанных тёмно-русых волосах, поднята кверху и немного откинута назад, глаза широко открыты, смотрят вдаль тупым взглядом, в котором нет ничего человеческого. Всё тело её в синих и багровых пятнах, круглых и продолговатых, левая упругая, девичья грудь рассечена, и из неё сочится кровь. Она образовала красную полосу на животе и ниже по левой ноге до колена, а голени её скрывает коричневая короста пыли. Кажется, что с тела этой женщины содрана длинная и узкая лента кожи. И, должно быть, по животу женщины долго били поленом, а может, топтали его ногами в сапогах — живот чудовищно вспух и посинел”.

Давайте снова представим себе, какие чувства испытал Горький и какие мысли стали его одолевать, когда ему рассказали о несчастной жене Павла Васильева. В чём же смысл Октябрьской революции, раскрепостившей женщину? В чём нравственное превосходство социализма над дикими нравами прежней деревенской Руси, если даже не мещанин — нет! — а член Союза советских писателей глумится над беззащитной женой? Имеет ли он право называться поэтом, несмотря на талант? И мужчина ли он, в конце концов, если бьёт слабую женщину? Читаем очерк “Вывод” дальше:

“А на телеге стоит высокий мужик, в белой рубахе, в черной смушковой шапке, из-под которой, перерезывая ему лоб, свесилась прядь яркорыжих волос: в одной руке он держит вожжи, в другой — кнут и методически хлещет им раз по спине лошади и раз по телу маленькой женщины, и без того уже добитой до утраты человеческого образа. Глаза рыжего мужика налиты кровью и блещут злым торжеством. Волосы оттеняют их зеленоватый цвет. Засученные по локти рукава рубахи обнажили крепкие руки, густо поросшие рыжей шерстью; рот его открыт, полон острых белых зубов, и порой мужик хрипло вскрикивает:

— Н-ну… ведьма! Гей! Н-ну! Ага! Раз!..

Сзади телеги и женщины, привязанной к ней, валом валит толпа и тоже кричит, воет, свищет, смеётся, улюлюкает, подзадоривает”.

Горький сам ужаснулся тому, что написал. И решил, что читатель может не поверить прочитанному. Поэтому в конце добавил:

“Это я написал не выдуманное мною изображение истязания правды — нет, к сожалению, это не выдумка. Это называется — “вывод”. Так наказывают мужья жён за измену; это бытовая картина, обычай, и это я видел в 1891 году, 15 июля, в деревне Кандыбовке, Херсонской губернии, Николаевского уезда . <…> И вот — видел, что всё это — возможно в среде людей безграмотных, бессовестных, одичавших от волчьей жизни в зависти и жадности”.

Как мог приблизительно рассуждать Горький впоследствии — в советские времена? Мол, так в старину мужья наказывали жён за измену. А в случае с Павлом Васильевым и измены-то никакой не было. Наоборот: “Она меня любит, а я её разлюбил”. Мужчина бьёт женщину за верную любовь к нему! Причём не безграмотный мужик, одичавший от волчьей жизни, а всесоюзно известный поэт! Что же такое творится? Это в нашем-то социалистическом обществе! И при советской власти! Если писатель — хулиган, то как он сможет соотносить себя с моральными и духовными ценностями? И как он сможет воспитать нового читателя — человека с возвышенными духовными устремлениями?

Не претендую на стопроцентную правоту, но именно так представляется мне ход рассуждений Алексея Максимовича Горького, решившего публично “проучить” Павла Васильева, своего выдвиженца в Союз советских писателей, выдвиженца, который не оправдал его доверия.

Это понимал и сам Павел Васильев, который не только не рассердился на Горького, а, наоборот, испытал тоскливое чувство смутного стыда от сознания, что подвел своего благодетеля. В черновом варианте письма к нему, написанном в июне 1934 года, он искренно признаёт серьёзность проблемы о быте писателей, которую поднял Горький. Васильев пишет, что статья “Литературные забавы” заставила его глубоко задуматься над своим бытом и над своим творчеством. И что он абсолютно согласен с формулировкой, что от хулиганства до фашизма — расстояние “короче воробьиного носа”:

“Я пришёл к выводу, что должен коренным образом перестроить свою жизнь и раз и навсегда покончить с хулиганством, от которого, как правильно Вы выразились, до фашизма расстояние короче воробьиного носа. Свою перестройку я покажу на деле”.

Вот над чем следовало бы задуматься кое-кому из нынешних васильеведов! Сам Павел Васильев уразумел, что эти слова, действительно ставшие потом для него роковыми, вовсе не относились персонально к нему: термины “хулиганство” и “фашизм” писатель употребил в обобщённом смысле, и не его вина, что ловкие конъюнктурщики использовали их на свою потребу, чтобы окончательно погубить поэта.

Соглашаясь с Горьким, Васильев в то же время протестует по поводу огласки письма безымянного партийца:

“Но, Алексей Максимович, в письме, которое Вы публикуете в своей статье, неизвестный автор называет меня прямо политическим врагом. Это глубоко неправильно и голословно. Имея в своих произведениях отдельные политические срывы, политическим, то есть сознательным, преднамеренным и расчётливым врагом советской власти я не являлся и никогда являться не буду”.

Здесь я хочу прервать тему “Максим Горький и Павел Васильев” и сделать необходимое отступление: с одной стороны, оно продолжит проблему контекста в реальной жизни и в художественной литературе, с другой — дополнит её “побочными” примерами, касающимися мировоззренческой позиции Павла Васильева.

 

* * *

Поводом для данного отступления послужил следующий случай. Однажды у меня в гостях побывал поэт Иван Кандыбаев, которого я мысленно называю “павлодарским Кольцовым”, поскольку, как мне кажется, ни у кого из других местных поэтов так сильно не обнаруживаются интонации из деревенского русского фольклора. Кандыбаев к тому же и прекрасный чтец: декламируя свои собственные стихи, а также стихи Сергея Есенина и Павла Васильева, он буквально “зажигает” слушателей ответным чувством, поскольку умеет эмоционально высветить поэтическую мысль художественного произведения. Так вот — я попросил Ивана Ивановича “начитать” на магнитофон несколько стихотворений Павла Васильева, в том числе “Павлодар”. И Кандыбаев проникновенно начал:

Сердечный мой,
Мне говор твой знаком.
Я о тебе припомнил, как о брате,
Вспоённый полносочным молоком
Твоих коров, мычащих на закате.

И далее он с нежностью оттенял зримые приметы старого Павлодара: и кланяющиеся низко тополя, и рябые утки, ныряющие, как тяжёлые ковши, в утреннюю воду, и костистые хриплые телеги, прыгающие в овсах, и амбары, палисадники, старые дома, в чьих распахнутых окнах цветёт герань… И вдруг Кандыбаев остановился:

— Дальше я читать не буду.

— А что случилось?

— Дальше уже пошло советское… Мне посоветовали это не читать.

Да, дальше действительно пошло советское. Поэт, влюблённый до боли в знакомые с детства приметы старого Павлодара, пытается убедить и себя, и других, что во имя индустриального расцвета родного города нужно вытравить в своей душе любовь к старине. Но сделать это безумно трудно: мешает память. А как поступить с памятью? Очень просто:

Так для неё я приготовил кнут —
Хлещи её по морде домоседской,
По отроческой, юношеской, детской!
Бей, бей её, как непокорных бьют!
Пусть взорван шорох прежней тишины
И далеки приятельские лица, —
С промышленными нуждами страны
Поэзия должна теперь сдружиться.
И я смотрю,
Как в пламени зари,
Под облачною высотою,
Полынные родные пустыри
Завод одел железною листвою.

Да это же мучительное и явное преодоление есенинской трагедии! Вспомним: Сергей Есенин, с одной стороны, приветствовал реформирование старой деревни, то есть её “смычку” с промышленным городом, понимая, что только таким путём можно избавить Русь от вековечной темноты и нищеты; с другой — он страшно боялся, что индустриальный лязг и грохот, который ворвётся в деревню вместе с агитационными лозунгами, стихами и песнями уничтожит поэзию печали русских полей, осквернит чистую и светлую любовь сельчан к родной природе и к священным старинным обычаям, связанным с религией, традиционными посиделками и девичьими хороводами при ясной луне. Эти чувства с особой горечью выражены в стихотворении “Русь советская”:

С горы идёт крестьянский комсомол,
И под гармонику, наяривая рьяно,
Поют агитки Бедного Демьяна,
Весёлым криком оглашая дол…

Вот так страна!
Какого ж я рожна
Орал в стихах, что я с народом дружен?
Моя поэзия здесь больше не нужна,
Да и, пожалуй, сам я тоже
                                    здесь не нужен.

Нет, Павел Васильев считал, что он нужен советской стране! Мало того, в одном из своих стихотворений он прославляет — кого бы вы думали? — того самого Демьяна Бедного, который был так ненавистен Есенину своим богохульством и плакатной грубостью агиток:

Твоих стихов простонародный говор
Меня сегодня утром разбудил.
Мне дорог он,
Мне близок он и мил,
По совести — я не хочу другого
Сегодня слушать…

Послушаем же внимательно и мы: Васильев обращается к Демьяну Бедному чуть ли не с пушкинскими интонациями, которые были предназначены для Василия Андреевича Жуковского:

Его стихов пленительная сладость
Пройдёт веков завистливую даль…

А Павел Васильев не мог лицемерить. Он писал от души, потому что в Демьяне Бедном видел своего соратника по утверждению в жизни лучших социалистических идеалов:

Я ясно вижу, мой певец, твою
Любимую прекрасную подругу.
На целом свете нету ни одной
Подобной ей —
Её повсюду знают,
Её зовут советскою страной.
Страною счастья также называют.
Как никому, завидую тебе,
Обветрившему песней миллионы,
Несущему в победах и борьбе
Поэзии багровые знамёна!

Для чего я сейчас об этом напоминаю? Да потому что в писаниях ряда исследователей то и дело мелькают фразы, наталкивающие читателей на мысль, что Павел Васильев пострадал из-за своей непокорности советской власти. Такие мысли невольно возникают и при чтении весьма добротной книги С.П. Шевченко “Будет вам помилование, люди…”, в результате чего автор, сам того не желая, добивается обратного эффекта: получается, что Павел Васильев был действительно опасен для новых властей и не зря его репрессировали.

Между тем поэт активно вторгается в новую советскую действительность, он путешествует по стране и везде стремится проявить себя как живой участник социалистического строительства. На Дальнем Востоке он нанимается матросом на шхуну, испытывая одновременно элегическое и угарное очарование от впечатлений, полученных во время рейсов между Владивостоком и Японией. Под воздействием заманчивых лозунгов первых пятилеток он затем мчится на Лену, чтобы в рядах рабочих групп золотоискателей добывать для советской державы столь необходимый ей благородный металл. Мало того, выпускает подряд две очерковые книжки “Люди в тайге” и “В золотой разведке”, — причём до того, как успел скомпоновать стихи для своего первого поэтического сборника. А героев для стихов ищет, прежде всего, среди преобразователей Сибири и Казахстана. И беспрерывно сопоставляет старый и новый быт, делая радостные выводы в пользу всего нового. Он воспевает сказочный рост индустриальных объектов и богатые хлебные урожаи. Примечательны его поэтические строки, посвященные цветущему совхозному полю:

Здесь просится каждый
                            цветущий колос
В социалистический герб.

Не буду сейчас говорить о крупных вещах Павла Васильева, его поэмах, проникнутых острой критикой кулацко-буржуазного мира, на смену которому приходит долгожданный новый государственный и общественный строй. Скажу лишь, что даже в любовной лирике поэт с непосредственной искренностью выражает свои патриотические чувства по отношению к советской — именно к советской! — стране. Вот концовка одного из стихотворений, посвященных Наталье Кончаловской:

Я шлю приветы издалёка,
Я пожеланья шлю… Ну что ж?
Будь здорова и краснощёка,
Ходи стройней, гляди высоко,
Как та страна, где ты живёшь.

И снова становится ясным, что “хулиганские выходки” поэта были обусловлены не его натурой, а глубокой тоской от сознания, что все его благородные побуждения разбиваются о глухую стенку, которую воздвигли перед ним верховные бюрократы и догматики:

Неужель правители не знают,
Принимая гордость за вражду,
Что пенькой поэта пеленают,
Руки ему крутят на беду.

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Песнь моя! Ты кровью покормила
Всех врагов. В присутствии твоём
Принимаю звание громилы,
Если рокот гуслей — это гром.

Подобное трагическое недоумение было характерно не только для Павла Васильева. Оболганный фанатичный коммунист Бруно Ясенский, автор яркого приключенческого романа о социалистическом строительстве в Таджикистане “Человек меняет кожу”, сидя в орловской тюрьме в ожидании расстрела, написал потрясающие поэтические строки:

Герольд коммунизма бессмертных
                                     идей,
Прославивший дней наших
                                    великолепье,
Лежу за решёткой,
                           как враг и злодей, —
Может ли быть положенье нелепей?!

Но я не корю тебя, Родина-мать,
Я знаю, что, только в сынах
                                    разуверясь,
Могла ты поверить в подобную ересь
И песню мою, как шпагу, сломать.

Что ж, видно, не много создать
                                     мне дано,
И, может быть, стань я с эпохою
                                     вровень,
Моё громогласное “Я НЕ ВИНОВЕН!”
Услышано было б моею страной.

На стыке грядущих боёв и коммун
Оборванной песни допеть не успел я,
И образы вянут, как яблоки спелые,
Которых уже не сорвать никому.

Шагай, моя песня, в знамённом строю,
Не плачь, что так мало с тобою
                                     мы пожили.
Бесславен наш жребий,
                   но раньше ли, позже ли —
Отчизна заметит ошибку свою.

Характерно, что и Павел Васильев, и Бруно Ясенский, испытав на себе унизительную тяжесть позорной клеветы, не изменили своего позитивного отношения к советской власти: во всех бедах и несчастьях они винили только догматиков и приспособленцев, действующих из карьеристских соображений.

Нет, не случайно Василий Каменский полагал, что именно “советскость” Павла Васильева является его надёжным поясом безопасности. Ошеломлённый арестом певца социализма, он в письме Е. Вяловой (оно впервые было обнародовано С.И. Гронской) назвал его поэтом “крепкого советского духа”. И действительно, заверяя Горького, что никогда не станет врагом советской власти, Павел Васильев вполне мог бы впоследствии подписаться под словами Владимира Высоцкого: “Ни единою буквой не лгу, не лгу…”

* * *

А теперь перехожу к беловику письма Павла Васильева, отправленного Максиму Горькому в июле 1934 года — приблизительно через неделю после набросанного черновика. Поэт напоминает, что общественность не раз предостерегала его от дебоширства, но только статья “О литературных забавах” побудила его “очухаться” и трезво оценить свои непристойные поступки:

“Стыдно и позорно было бы мне, Алексей Максимович, если бы я не нашёл в себе мужества сказать, что да, действительно такое моё хулиганство на фоне героического строительства, охватившего страну, и при условии задач, которые стоят перед советской литературой, являются не “случаями в пивной”, а политическим фактом”. Далее поэт с предельной краткостью и точностью формулирует главную задачу, стоящую перед писателями: “Мы строим не “стойло Пегаса”, а литературу, достойную нашей великой страны”. И он даже благодарит Горького за жестокую, но справедливую критику: “И Вы, Алексей Максимович, поступили глубоко правильно, ударив по мне и по тем, кто следовал моему печальному примеру. Скандаля, я оказывал влияние на отдельных поэтов из рабочего молодняка, как, например, на Смелякова. Я думаю, что Ваша статья отбила у них охоту к дальнейшим подражаниям, и, кроме пользы, ничего не принесла”.

Как-то мне пришлось подискутировать с Сергеем Павловичем Шевченко по поводу этих строк. Наш маститый павлодарский прозаик пытался меня убедить, что Васильев был вынужден так писать, чтобы каким-то образом облегчить своё положение, короче говоря, в данном случае он был не совсем искренен в своих чувствах к Горькому: мол, невооружённым глазом видно, как проскальзывает и даже явно приоткрывается вымученное раболепство.

Что я мог на это ответить? Начал с того, что, когда музыкальный педагог демонстрирует ученикам звучание различных инструментов, он неоднократно повторяет: “Слушай! Различай!” В хаосе “перестройки” мы совершенно разучились слушать и различать, потому что действовали нахрапом и всё сваливали в общую кучу, не придавая значения нюансам. Случай с Павлом Васильевым — далеко не единственный. Ведь и по отношению к другим писателям наши новоявленные критики и литературоведы вели себя, ориентируясь на сугубо бытовую логику, далёкую от науки: дескать, Мандельштам после своего разоблачительного стихотворения о Сталине написал стихотворение прославительное, боясь, что его сошлют куда дальше Воронежа; Булгаков сочинил пьесу о Сталине “Батум” с надеждой, что после её представления власти снимут запрет с других его пьес; тишайшая Анна Ахматова разразилась панегириком в честь Сталина, предполагая, что “отец народов”, прочитав его, облегчит участь её арестованного сына Льва Гумилёва. И так далее, и тому подобное…

На самом деле всё обстояло гораздо сложней. Не случайно во второй половине XX-го столетия стал очень популярным термин “амбивалентность”, который трактуется как соединение в одном человеке самых разноречивых (подчас прямо противоположных) чувств и мыслей по отношению к какой-либо личности или общественному явлению. И Мандельштам, и Булгаков, и Ахматова, и некоторые другие видные деятели литературы и искусства относились к Сталину амбивалентно: с одной стороны, они видели в нём тирана и палача, с другой — создателя могущественного государства. Он был для них злым и коварным Богом, но всё-таки Богом. И они ни капельки не лицемерили, когда в одном случае выражали своё негодование, а в другом случае — восхищение. А те критики, которые рассматривали всё это сквозь призму “проблемы выживания”, сами не осознавали, что выдают себя с головой: они приписывали великим творцам то, что совершали или могли совершить сами. Блистательная самохарактеристика!

Конечно же, Павел Васильев видел, что Горький в определённом смысле стал рупором партийных догматиков. И в то же время отлично сознавал, что его не подкупишь, что он был и остался человеком светлой и самоотверженной души — таким, каким представал в своих великих творениях. Ну а Горький, в свою очередь, тоже понял, что Васильев писал ему искренно, от всей души и что в его самобичевании нет ничего фальшивого и раболепного. Ответ писателя, опубликованный 12 июля 1934 года в “Литературной газете” именно об этом и свидетельствует:

“Я не стал бы отвечать Вам, Павел Васильев, если б не думал, что Вы писали искренно и уверенно в силе Вашей воли. Если этой воли хватит Вам для того, чтоб Вы серьёзно отнеслись к недюжинному дарованию Вашему, которое — как подросток — требует внимательного воспитания, если это сбудется, тогда Вы, наверное, войдёте в советскую литературу как большой и своеобразный поэт.

О поведении Вашем говорили так громко, писали мне так часто, что я должен был упомянуть о Вас — в числе прочих, как Вы знаете. Мой долг старого литератора, всецело преданного великому делу пролетариата, — охранять литературу Советов от засорения фокусниками слова, хулиганами, халтурщиками и вообще паразитами. Это не очень лёгкая и очень неприятная работа. Особенно неприятна она тем, что как только дружески скажешь о ком-либо неласковое или резкое слово, тотчас же на этого человека со всех сторон начинают орать люди, которые ничем не лучше, а часто — хуже. Так было в случае с Панфёровым: немедленно после моего мнения о небрежности его работы на Панфёрова зарычали, залаяли даже те люди, которые ещё накануне хвалили его. Этих двоедушных беспринципных паразитов пролетариата нужно ненавидеть, обличать, обнажать их гнусненькое лицемерие, изгонять из литературы так же, как всякого, кто так или иначе компрометирует советскую литературу, внося в неё всякую дрянь и грязь”.

Письмо Горького — яркий документ в защиту Павла Васильева. Казалось бы, здесь нельзя найти ни одной фразы, ни одного слова, которому можно было бы придать противоположный смысл. Здесь и подтекста особого нет, благодаря которому легче было бы переиначить смысл сказанного. Всё ясно, как Божий день: Горький, как когда-то говорил Пифагор, делал великое, не обещая великого. Однако Сергей Шевченко в упомянутой выше книге растолковывает слова писателя как “безадресное ворчание о двоедушных беспринципных паразитах”, присовокупляя при этом, что тут в целом “не более чем сотрясение воздуха”. Мало того, Шевченко делает вывод, что своим ответным письмом Горький “узаконил” (так и написано: “узаконил”!) травлю Павла Васильева.

Должен сказать, что здесь у меня невольно опускаются руки, и я не уверен, стоит ли в таком случае вообще вступать в полемику. Можно ли полемизировать, когда на дворе стоит ясный солнечный день, а тебе талдычат, что это — темная ночь без луны и звёзд?

Безадресное ворчание? Да в том-то и сила горьковских слов, что они адресованы не конкретно Иванову, Петрову, Сидорову, а обобщают жуткое явление эпохи социализма, когда справедливая критика, исходящая из уст знаменитой личности, трансформируется у бесстыдных приспособленцев в смертоносную дубину, при помощи которой они расчищают себе путь на верхушку власти!

Сотрясение воздуха? Да это же сотрясение тех социальных основ и той гнилой почвы, на которых произрастают ядовитые семена холуйства, беспринципности и беспардонного карьеризма! Примазывающихся к социализму подлых людишек Горький со всей силой своей человеческой и писательской страсти призывает ненавидеть, обличать, обнажать их гнусненькое лицемерие и изгонять из литературы вообще.

А ведь в ответном письме Горького содержится к тому же и чёткое признание “недюжинного дарования” Павла Васильева, и пророческое предсказание, что он войдёт “в советскую литературу как большой и своеобразный поэт”. В самом стиле здесь чувствуется какое-то романтическое упование.

И это называется — “узаконить” травлю?! Я лично позавидовал бы любому поэту, которого бы ТАК травили…

Возможно, я не стал бы столь настойчиво заострять внимание читателя на этом инциденте, если бы буквально на днях ко мне в руки не попал солидный том экспансивного (по-хорошему) поэта и эссеиста Новомира Зарембо “Что мне сказать тебе, Россия”, вышедший в нынешнем году в Москве. На 653-ей странице я прочитал: “А лучшее из написанного о Павле Васильеве — книга Сергея Шевченко, изданная в 1999 году в Павлодаре, “Будет вам помилование, люди””. Нет, подумал я, уж слишком это категорично. Конечно, Н. Зарембо имеет полное право так считать. Тем более что многие страницы шевченковской книги действительно написаны на хорошем научно-художественном уровне. Но в “горьковском” плане она провальна на все сто процентов: авторские оценки основаны не на научной истине, а на сплошных декларациях.

К великому сожалению, Павлу Васильеву, в силу своей яркой вспыльчивости, не удалось (хотя он и старался) сдержать слово, данное Горькому: учинённый им очередной дебош повлёк за собой его исключение из Союза писателей. Я не знаю, как на это отреагировал Горький, но нетрудно представить себе моральное состояние глубоко оскорблённого писателя: я, мол, всей душой в него поверил, а он опять меня обманул. Почему-то наших васильеведов упорно не интересует именно моральное состояние писателя. Снова и снова они вырывают из контекста событий поведение Горького: не помог, отстранился, предал. И тут С.П. Шевченко опять стоит едва ли не на первом месте по выбору самых унизительных слов в адрес Горького: дескать, пролетарский писатель так и умер, “не осознав глубины своего падения, не покаявшись перед теми, кого он своей услужливостью режиму, своим старческим менторством обрекал на заклание”… Да, умел Сергей Павлович, не боясь ответственности, подбирать образные слова, чтобы не оставить никакой лазейки для реабилитации великого гуманиста, убеждённого в возрождении человеческой души даже у пропащих людей “дна” и провозгласившего их устами крылатый лозунг: “Человек — это звучит гордо!”.

Не случайно у меня только что прорвались слова “не боясь ответственности”. Обратитесь к страницам 140-143 в книге С.П. Шевченко. Внимательно прочитайте цитируемое письмо Павла Васильева к Максиму Горькому, написанное им в колонии в период отбывания наказания за устроенный дебош, где пострадавшим оказался комсомольский поэт Джек Алтаузен, впоследствии добровольно отправившийся на фронт и героически погибший в 1942 году под Харьковом. Вы получите удивительную информацию. Всё письмо, написанное в исправительно-трудовой колонии осенью 1935 года, буквально лучится неподдельной любовью к писателю. Кроме того, в нём выражено чувство горючего стыда от сознания невыполненного обещания. Вот несколько небольших фрагментов: “Ваше чудесное и доброе письмо, Ваша неожиданная помощь, так осчастливившие меня в своё время, — теперь превратились в грозное орудие против меня, заслонили мне дорогу назад и зажгли во мне мучительный стыд”; “я частенько рассказываю о том, какое Вы написали чудесное и доброе мне письмо и как недовольны были этим люди, хотевшие моей погибели…”; “Я имею наглость писать эти строки только потому, что знаю огромные запасы любви к Человеку в Вашем сердце”. И пронзительная подпись: “Весь Ваш Павел Васильев”.

А вот совершенно безответственная преамбула Сергея Шевченко: “После трёхмесячного пребывания в исправительно-трудовом лагере Васильев решил снова обратиться к Горькому, которого не без основания считал причиной всех обрушившихся на него бед”. Как же надо не уважать читателя, чтобы после вышеприведённой преамбулы представить полный текст васильевского письма и внушать ему, что поэт именно в Горьком видел источник своих страданий и бед! Ведь письмо Горького Павел Васильев называет “чудесным и добрым”. А источником бед он считает не Горького, а тех прислужников, которые превратили его слова в “грозное орудие” для расправы с ним, Павлом Васильевым! Ну всё же написано чётко и ясно! Но главное даже не в этом. Главное в том, что после шевченковского истолкования Павел Васильев предстаёт перед читателем как отпетый лицемер: ненавидя Горького и считая его виновником своих страданий, он, тем не менее, лебезит перед ним, лицемерит, фальшивит — лишь бы добиться какой-либо помощи. То есть в итоге получается поклёп не столько на Горького, сколько на Васильева. Поистине: вот вам образец обратного эффекта! Шевченко, возможно, его не предугадал. Но он попытался угадать реакцию Горького на полученное письмо: “Может быть, даже прослезился, но ничем не помог”.

И тут возникает ещё одна деталь, характерная для тех, кто недоброжелательно пишет о Горьком. Ему ничего не прощают — даже слёзы. Мало того, иронизируют над его сентиментальностью: “прослезился”, “всплакнул”, “поднёс платок к глазам” и т.п. Да, Горький был сентиментален. Но это была сентиментальность доброго человека, а не жестокого, для которого слезливая чувствительность — своеобразная отдушина после кровавых дел.

Ещё в XIX веке Белинский, иронизируя над ультра-романтизмом Бестужева-Марлинского, не забыл присовокупить, что сентиментальность — это признак нежной души, способной развенчать зло и утвердить добро. Горький был сентиментален от переизбытка сердечности, от предписанной свыше любви к ближнему и ко всему человечеству. Он стеснялся своих влажнеющих глаз, но не маскировался. Это могли быть слёзы восторга от сознания победы высшей нравственности в душе человека, и это могли быть слёзы негодования при виде торжества дикости и произвола. В советские времена Горький часто плакал от сознания своего бессилия изменить что-либо в общественной жизни или в судьбе отдельного человека, нуждающегося в срочной помощи. Это ведь только с виду всем казалось, что пролетарский писатель всесилен и авторитетен, поскольку он “дружил” со Сталиным и другими вождями. На самом деле власти просто спекулировали его именем, а развернуться по-настоящему не давали. Потому что функции рупора он выполнял только в том случае, когда партийные лозунги совпадали с его собственными мыслями. А в противном случае он сопротивлялся. Причём достаточно упорно. Так, например, он отверг предложение Л.З. Мехлиса провести “чистку” в рядах писателей, чтобы освободить их от “враждебных элементов”. Эти сведения недавно сообщила профессор ИМЛИ Лидия Спиридонова (см. “Литературная газета”, 2009, № 33-34, с. 5).

Итак, Горький был против обычных “чисток”, сопровождавшихся пока только исключением отдельных лиц из Союза писателей. Мог ли он предположить, что 1937 год, до которого ему не пришлось дожить, станет годом всенародного траура? Могло ли ему присниться даже в самом страшном сне, что писателей начнут арестовывать и расстреливать целыми группами? Такого не было никогда в истории всего человечества. Даже в фашистской Германии писательские жертвы исчислялись единицами — большинству Гитлер дал возможность эмигрировать, в том числе Лиону Фейхтвангеру, Томасу Манну, Анне Зегерс и другим. Что же касается царской России, то за многие века её существования был казнён один-единственный поэт — Кондратий Рылеев, да и то этот факт считался позорным в истории царствования Николая I. При жизни Горького был тоже казнён один-единственный поэт — Николай Гумилёв, но это произошло в сумятице гражданской войны, и писатель, конечно же, воспринял случившееся как трагическую оплошность. И теперь становится предельно ясно, что совершить большой террор в писательской среде при жизни Горького было просто невозможно. Его надо было убрать, чтобы не мешал. И 18-го июня 1936 года великий русский писатель был умерщвлён при до сих пор не выясненных обстоятельствах. По этому поводу существует несколько версий, и я не беру на себя смелость поддержать хотя бы одну. Но элементарная логика подсказывает: при жизни Буревестника революции никак не мог быть осуществлён писательский погром, и, чтобы его осуществить, надо было начать с самого авторитетного и неподкупного — с Максима Горького. А потом — всё свалить на “врагов” и устроить показательный суд над мнимыми убийцами… Хорошо отработанные методы! До этого был уничтожен главный соперник Сталина — Киров. А после войны, когда возникла необходимость закрыть Государственный еврейский театр в Москве, то предварительно убили его легендарного руководителя, народного артиста СССР С.М. Михоэлса, а затем уже преспокойно закрыли театр под предлогом его “непосещаемости”.

Если бы Горький предвидел, что его слова о Павле Васильеве станут предлогом для ликвидации поэта, он и рта бы не раскрыл. Наивный человек, он судил о других людях по собственным нравственным качествам. Да, писатель знал, что Сталин недобр и мстителен, но отдавал должное его масштабной организаторской деятельности и был убеждён в его преданности общепролетарскому делу. За это и восхвалял его. Но те, которые сегодня потрясают горьковской формулой “Если враг не сдаётся, — его уничтожают”, доказывая, что именно с этих слов в нашей стране начался большой террор, фактически клевещут на писателя, ибо с намеренной примитивностью “переозвучивают” смысл сказанного.

Попробуем опять-таки взять эту фразу в “чистом” виде. Если враг не сдаётся, то с ним цацкаются, что ли? Или всё-таки уничтожают, чтобы освободить Отечество от чужеземных захватчиков? Могли бы мы в Великую Отечественную войну преодолеть бешеное сопротивление гитлеровцев, дойти до Берлина и водрузить красный флаг над Рейхстагом, если бы отбросили прочь горьковскую формулировку? Примечательно, что сам Сталин относил слова писателя не столько к внутренним, сколько к внешним врагам. В тяжелейший период войны, 23 февраля 1942 года, обращаясь к офицерам, солдатам и матросам по случаю празднования Дня Красной Армии и Военно-морского флота, вождь сказал:

“Война есть война. Красная Армия берёт в плен немецких солдат и офицеров, если они сдаются в плен, и сохраняет им жизнь. Красная Армия уничтожает немецких солдат и офицеров, если они отказываются сложить оружие и с оружием в руках пытаются поработить нашу Родину. Вспомните слова великого русского писателя Максима Горького: “Если враг не сдаётся, — его уничтожают””.

И вот мне думается, что нынешние противники Горького или, не прочитав его статьи, просто уцепились за ходячую формулировку, или, наоборот, прочитав её, сознательно вырвали нужные слова из контекста и переинтонировали их.

В связи с этим логично напомнить читателю, что статья Горького была написана задолго до большого террора — ещё в 1930 году, — и называлась несколько по-иному: “Если враг не сдаётся, — его истребляют”.

К чему призывал писатель в первую очередь? А вот к чему: “Сделать невозможным скопление в руках и карманах единиц огромных богатств, которые всюду выжимаются и всегда выжимались из крови и пота рабочих и крестьян”.

Каково? Кто сегодня посмеет сказать, что эти слова потеряли актуальность, — именно сегодня?

Конечно, часть статьи посвящена и внутренним антисоветчикам (а они действительно были, хотя и не в таком количестве, в каком их представляли любители всяких “разоблачений”), но весь пафос статьи направлен, прежде всего, против врагов внешних, европейских капиталистов, и не случайно Сталин это вспомнил в самые трудные дни Отечественной войны. Для вящей убедительности цитирую ударную концовку:

“И если, окончательно обезумев от страха перед неизбежным будущим, капиталисты Европы всё-таки дерзнут послать против нас своих рабочих и крестьян, необходимо, чтобы их встретил такой удар словом и делом по глупым головам, который превратился бы в последний удар по башке капитала и сбросил его в могилу, вполне своевременно вырытую для него историей”.

Чем же виноват Алексей Максимович Горький, что его огненные слова сталинские холуи стали использовать по отношению к невинным людям, искренно желавшим беззаветно служить социалистической Родине? Павел Васильев, разделивший трагическую судьбу Бруно Ясенского, Исаака Бабеля, Осипа Мандельштама, Артёма Весёлого, Бориса Пильняка, Сакена Сейфуллина и многих-многих других писателей, общественных деятелей и просто рядовых честных граждан, никогда ни в чём не винил Горького. Особый случай — негативное отношение к писателю кристально честного большевика М. Рютина, погибшего в сталинских застенках. Но здесь требуется специальное исследование.

Примечательны слова мудрого немецкого писателя Лиона Фейхтвангера: “До прихода Горького в литературу мир имел лишь общее представление о русском человеке. С приходом же Горького перед человечеством раскрылся весь русский народ в целом”.

Один из главных заветов Горького — национальное творческое единение на основе духовности и высших моральных принципов. Он потому и был главным “зачинщиком” создания Союза писателей, чтобы раз и навсегда прекратить распри в творческой среде. И то, что нынешний редактор “Литературной газеты” Юрий Поляков восстановил профиль Горького на первой странице — это не просто торжество справедливости по отношению к писателю, восстановившему пушкинское издание, но это ещё и символ братского единения “мастеров культуры”. И пусть эстеты и мнимые демократы ворчат, что Поляков неразборчив в предоставлении газетных страниц писателям самых крайних литературных направлений, — на самом деле это доказательство того, что профиль Горького восстановлен не формально.

* * *

Нашим васильеведам пора сделать соответствующий вывод. Не надо ставить к барьеру выдающихся творцов литературы и искусства — будь они мёртвые или живые. Надо набраться мужества искать не то, что их разъединяет, а то, что объединяет. И тогда звёздные имена Максима Горького и Павла Васильева засияют не в трагическом контрасте, а в гармоничном единении. Оба они жили и творили для одной и той же великой литературы и для одного того же великого народа.

Версия для печати