Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Сибирские огни 2009, 8

Валерка

Очерк

Он появился в деревне в тот год, когда по пространству всего развалившегося Союза происходило торопливое, лихорадочное перемещение десятков тысяч людей. Одни бросали всё в замерзающем Норильске и селились в Красноярске, Абакане, Минусинске, другие выбирались из погружающейся обратно в феодализм Средней Азии и искали жилье в Ярославле, Вологде, Костроме; переселенцы из Казахстана заполонили Омск и окрестности, беженцы из Молдавии и с Кавказа — Ставрополье, Кубань, Липецк, Воронеж... Каплей в тех потоках стала и наша семья — за копейки продали трехкомнатную квартиру и двухэтажную дачу в столице упивавшейся суверенностью национальной республики Тувы, ставшей называться Тывой, перебрались на юг Красноярского края, купили избушечку на живописном берегу пруда, стали жить, надеясь расстроиться, поднять хозяйство, со временем купить квартиру в городе...

Мы переехали в мае девяносто третьего года, а Валерка с женой и ребенком — в конце ноября. Помню, я был в ограде, тюкал колуном оставшиеся чурки — сучковатые, кривые, нераскалывающиеся. Но азарт увлекал бить и бить по ним, искать слабинку, сделать тонкую трещинку, которую потом можно расширить, и в конце концов услышать скрип разрывающихся древесных волокон. После этого так приятно было присесть на другую, пока еще целую, закурить. И мороз не чувствовался, лишь слегка щекотал ноздри.

Уже стемнело, на столбе дровяника желтела малосвечёвая лампочка, мама должна была вот-вот позвать ужинать, когда к трехоконной засыпушке на той стороне улицы подъехал грузовик, рыкнул напоследок газом и смолк; хлопнули дверцы. Тут же во дворах с горячей злобой залаяли собаки — автомобили, тем более зимой да еще по темноте, появлялись на нашей улице редко.

Зазвучали неразборчиво за лаем голоса, скрежетнули задвижки контейнера... Я поднялся, по тропинке в снегу прошел сколько смог ближе к забору. Любопытно было — явно въезжали в засыпушку новые люди. Соседи...

— Осторожней! — раздался сердитый женский голос. — Побить мне всё тут решили?! Да что ж это... Осторожней!

...Когда мы приехали сюда, в засыпушке жили муж с женой и их сын дошкольник. Муж, Виктор, хоть и молодой, лет тридцати, а может, и меньше, видно было с первого взгляда, очень пил — даже трезвый ходил как-то падающе, мотал головой, бессмысленно поглядывал по сторонам. Часто сидел на лавочке возле своей калитки, стрелял у прохожих курево. Кажется, нигде не работал.

Его жена, Ирина, наоборот, выглядела прилично, была миловидной, аппетитно полноватой, и я, в двадцать три года оторванный переездом от своих городских подруг, заглядывался на нее. Пожалуй, самой симпатичной была Ирина на нашей короткой, в одиннадцать дворов, Заозерной улице... Наверное, и она выпивала, но не спивалась, хотя и хозяйства особого не держала — кроме кур у них животины не было. Впрочем, Иринины родители, жившие на другом конце деревни, держали и корову, и свиней, овец; там, видимо, Ирина и трудилась. Насчет же того, работала ли в совхозе (тогда еще был совхоз с фермой, техникой, ремонтным двором, столовой), сказать не могу, — тоже часто видел ее днем в будни возле калитки. То с мужем сидела, то с соседками.

Сын их, Саня, был для всей улицы источником беспокойства. Вечно куда-то лез, что-то тащил, и то и дело раздавался крик соседей: “Санька, да что ж ты делаешь, паразит?! Вот уши оборву, поймаю!”

В августе Виктор пропал. Мы поначалу и не заметили этого — не видим неделю-другую, ну и что... А когда узнали, что его обнаружили мертвым в полях за деревней, стали интересоваться, что произошло. Ирину спрашивать было неловко — в горе женщина, в похоронных заботах, тем более, оказалось, беременная, — а люди разное говорили. Одни, что нанялся Виктор палестину конопли сторожить, но что-то там произошло, и бандюги его задушили, другие, что просто бродил пьяный за деревней и упал, шею свернул, а третьи шептали: понесла Ирина от соседа, Юрия Мурунка, мужика немолодого, но непьющего, хозяйственного и в то же время сурового, замкнутого; а когда Виктор узнал и пошел к Мурунку разбираться, тот его задавил и вывез, оставил на заброшенном поле.

Разные были версии, и ни одна на сто процентов не подтверждалась. Лишь мертвый человек был бесспорен, овдовевшая Ирина и осиротевший Саня. Правда, большого горя я у них не замечал.

Вскоре после похорон Ирина с сыном переехала к своим, и засыпушка оказалась пустой. Мой отец стал подумывать купить ее, поселить в ней меня или сестру. В нашем двухкомнатном домике вчетвером было тесно. Но вот подкатил грузовик, у засыпушки появились новые хозяева — Иринин брат Валерка с женой и грудным ребенком.

Откуда они приехали, я так толком и не узнал, да и особо не интересовался. От кого-то мельком слышал, что Валерка служил на Севере (а Север в наших краях велик — от Енисейска, что на карте слегка выше Красноярска, до Диксона, который на берегу Ледовитого океана). После службы остался Валерка там работать, женился, а когда начался развал и обнищание, вернулся на родину.

Дня через три-четыре после переезда мы познакомились. Правда, знакомством это сложно назвать — утром, только проснулись, в калитку заколотили. Наш старый пес Бича, которого привезли с собой, выскочил из будки, забухал лаем.

За полгода в деревне привыкшие к тому, что спокойная, сонная жизнь может моментом превратиться в бурлящий круговорот, мы с отцом быстро вышли на улицу. У отца был в кармане стартовый пистолет, громкими хлопками которого не раз удавалось отпугивать ночных пакостников и лезущих в ограду пьяных. Я же держал в рукаве длинную отвертку...

У калитки оказался невысокий, плотный парень лет двадцати пяти. Лицо, искаженное обидой и растерянностью, было все равно каким-то детским и наивно-добрым. Я невольно ослабил пальцы, сжимавшие круглый штырь отвертки.

Сбивчиво, путано парень стал говорить, что у него угнали мотоцикл, прямо из ограды ночью. Говоря, он всё заглядывал к нам во двор, где под брезентом стоял “москвич”.

— Здесь, видимо, такая традиция, — усмехнулся отец. — Нас тоже в первую же неделю обчистили. Аккумулятор, запаску, домкрат. Пока собаку не привезли, до утра с сыном вот попеременно дежурили... Давай-ка следы посмотрим.

Прошли по улице, но бесполезно — воры выбрали момент: снег не выпадал уже несколько дней, и протекторы выкаченного из Валеркиных ворот мотоцикла смешались с протекторами других колес, да и, может, умышленно, были затоптаны ботинками.

— Эх, что ж так-то, — бессильно простонал Валерка и закурил, — сразу так... — Огляделся.

Честно говоря, украсть могли любые из соседей, кроме одинокой старушки Марьи Ильиничны. А остальные... В крайнем справа дворе — Володька Золотухин, хронически пьющий отец шестерых детей, которого уже не брали ни на какую работу; слева живет дядя Ринат Шарипов, мужчина скаредный, подбирающий всё, что плохо лежит; опять справа — приехавший за год до нас Юрий Мурунок, работящий, семейный, но тоже явно нечистый на руку... Да и абсолютно честного, не способного позариться на чужое, в деревне найти, наверное, невозможно. Каким-то святым нужно быть. И, по большому счету, между оставленной у чужого забора лопатой и стоящим за чужими хлипкими воротами мотоциклом разница невелика: и то, и другое в хозяйстве сгодится...

— Скорей всего, из-за пруда приходили, — еще пообследовав следы, сказал отец.

— Скорей всего, — потерянно отозвался Валерка. — А ведь я же отсюда родом. Пять лет не пожил, отвык, что так у нас...

— А что, и раньше воровали?

— Еще как... — Валерка бросил окурок. — Что ж, — оглядел пустую, безлюдную улицу, — будем умнее. — И пошел к своим воротам.

...В течение зимы видел я Валерку почти каждый день, как и многих других соседей. Дело в том, что рядом с нашим домом был колодец, и к нему, конечно, почти все обитатели улицы раз, а то и два на дню приходили за водой. Одни носили ведра в руках, другие — на коромыслах, третьи подкатывали фляги на тележках. Случалось, приезжали с той стороны пруда на санях, заливали по несколько фляг.

С водой в деревне было неважно — водонапорка работала еле-еле, часто из колонок или вовсе ничего не бежало, или сочилось тончайшей струйкой.

Там, откуда мы переехали, в каждом доме была забита скважина, стоял насос. Качнул рычагом, и вот она — пошла ледяная, чистая вода, хоть пей, хоть поливай, хоть в баню шланг перекинь...

А здесь мучились из-за нехватки воды годами, поэтому у многих и огороды были — одна картошка, и скотину мало кто держал — “Как поить ее? Не натаскаешься”. Мы удивлялись: вода-то под ногами почти, закопайся метров на семь, и пойдет.

Вообще многое в деревенской жизни нас удивляло — люди жили кое-как, словно бы в какой-то тяжелой одури. Дома все старые, построенные родителями, а то дедами тех, кто населял их теперь, хозяйство скудное, убогое, у некоторых даже куриц не было, теплицы и парники в считанных огородах... Мы собирались за два-три года перестроить дом, поставить новую баню, теплый гараж, теплицы под стеклом... Мало что из этого осуществилось... Но тогда мы были полны энергии.

Энергией бурлил и Валерка. Вскоре после переезда он устроился скотником, взял корову. По утрам обычно он первым приходил к колодцу, и это говорило о его трудолюбии. Дело в том, что колодец был неглубокий, воду доставали журавлем. За ночь лунка здорово замерзала и ее приходилось раздалбливать ломиком, свесившись по пояс в колодец. До приезда Валерки долбить приходилось чаще всего нам — другие могли ждать целый день, поглядывая в окна, несут ли воду, можно ли им идти к готовенькой лунке.

Не замечая или не желая замечать эти соседские хитрости, Валерка появлялся у колодца часов в восемь утра, брал ломик. Даже жалко его становилось, и то отец, то я шли ему помогать, хотя иногда воды у нас в этот момент было достаточно.

В начале апреля, только снег сошел, Валерка стал строиться. Заказывал бревна, доски, и в свободное от работ на ферме время колотил сараи, стайки; ему приходили помогать братья, коренастые пацаны лет двенадцати-четырнадцати. Звон и треск — настоящая музыка — от вгоняемых в дерево гвоздей разносились тогда по всей округе.

Мы, целые дни проводя в огороде — теплицы ставили, правда, не под стекло, а для целлофана, копали грядки, рассаживали викторию, устраивали парники, — заражались этой бодрой музыкой, работали веселей.

Весной и летом я часто видел Валеркину жену — она оказалась небольшого роста, фигуристой, с длинной черной косой. По городской традиции одевшись в выходное платье, катала ребенка в коляске вдоль по нашей Заозерной, поглядывала по сторонам. И взгляд ее постепенно становился все скучнее, потом и — тоскливее.

Я тоже скучал в деревне, тосковал по городской жизни. Хорошо, что сестра быстро нашла работу в городе — ее приняли в местный драмтеатр (до переезда играла в ТЮЗе, училась заочно в училище культуры), дирекция снимала ей комнату в общежитии; я время от времени наведывался к ней, ночевал, гулял по городу, постепенно приобретал приятелей.

Большинство же деревенских в город выбиралось хорошо если раз в месяц. Не к кому было, да и не на что. Работа тогда еще имелась (совхоз развалился году в девяносто шестом-седьмом), но денег почти не видели. Зарплату или только обещали, или выдавали одним сгущенкой, другим мясом, третьим комбикормом, и происходил обмен: пять банок сгущенки на мешок комбикорма, десять килограммов мяса на кубометр обрезных досок... Тем, кто работал в школе, садике вместо денег вручали специальные талоны, по которым в райцентре можно было приобрести хоть продукты, хоть одежду или уже никому не нужные в то время, вышедшие из моды хрусталь, чешское стекло, ковры. В республике Хакасия, расположенной километрах в семидесяти от нашей деревни, ввели параллельные местные деньги, которыми платили пенсии, пособия, зарплату бюджетникам... Много чего было в те годы. Теперь и не верится, что это было на самом деле — кажется, фантазии...

Мы решили зарабатывать деньги огородом (для себя держали кур, десятка два кроликов). Посадили редиску, морковку, организовали плантацию виктории. В середине мая редиска (ее мы на ночь накрывали целлофаном, для чего сделали дуги из тальника) поспела, стали вязать ее в пучки, возить на базар в город. Пятьдесят километров в одну сторону... Худо-бедно, но редиску брали. Денег доставало на бензин для “москвича”, на самые необходимые продукты, на мои поездки в город — “развеяться”... После редиски пошла виктория, огурцы, помидоры, морковка; кинзу, помню, хорошо покупали шабашники с Кавказа, но мне она не нравилась — терпкий запах ее заливал весь огород, в жару дышать от нее становилось трудно, как маслом каким-то воздух пропитывался.

Валерка же для заработка выбрал животину. Видимо, были у него денежные сбережения, и он купил поросят, гусят; с кормами, благодаря работе на ферме, проблем не возникало. То ли платили ему кормом, то ли подворовывал, но так или иначе часто привозил на телеге мешки.

Как большинство скотников, лошадь Валерка держал у себя. Относился к ней хорошо. По крайней мере, запрягая, не материл, не бил, как другой наш сосед, тоже скотник. Тот каждое утро устраивал в своей ограде целый “радиоспектакль”: “Да стой ты, тварь педальная!.. Стоять, говорю, разорви твою мать!.. Куда ж ты морду воротишь?! Щас зубы повыбью, сволочь тупая!..”

Лето прошло быстро, и начались дожди, все более холодные; растения на огороде вяли, хирели. Теперь главным делом стало не нарастить новое, а, выбрав ясные дни, убрать уже выросшее, просушить, одно спустить в подпол, другое посолить, третье сложить в коробки... Денег за лето мы почти не скопили, и зима предстояла невеселая. Слава богу, родители оформили пенсии.

Было им тогда немного за пятьдесят, но Тува, где мы жили до переезда, в начале девяностых была приравнена к районам Крайнего Севера (хоть и располагается, примерно, на широтах Киева, Воронежа), и поэтому пенсии оказались не совсем копеечные. Хотя, конечно, хватало их не на многое.

Валеркины, а скорее всего, больше его жены надежды на лето тоже не оправдались — всё чаще слышался ее раздраженный голос. Слов было не разобрать — говорила она где-то в глубине двора или в сенках, но интонация была понятна — выговаривала мужу, упрекала.

Конечно, вторая зима в крошечной, низенькой засыпушке мало кому могла понравиться. Некоторые местные, правда, обитали в подобных халупах всю жизнь, но приезжие все-таки пытались скорее построить что-нибудь попросторнее, посветлее.

Мало кому, впрочем, удавалось поставить такой дом, как бы хотелось — стройматериалы стоили не так уж много, но живые деньги были редкостью. Люди жаловались, что даже вырастив бычка или свиней, продать их совхозу не удавалось — там предлагали вместо денег обмен на корма, лес, уголь. Цемент же, кирпич, листовое железо покупать нужно было только за наличные деньги.

Находились те, кто вез мясо на рынок, другие искали покупателей на “живой вес”, но это было сложно, а для лишенных коммерческой жилки людей и непосильно. И, конечно, слухи об обманах, о бандитах, маскирующихся под скупщиков, многих пугали.

...Новая весна была не такой радостной, как прошлая. Не стучали молотки в Валеркиной ограде, мы работали на огороде без прежнего энтузиазма, понимая, что если даже урожай будет охальный, собрать денег на квартиру в городе нам не удастся (цены, несмотря на дороговизну денег, росли бешено — приезжих становилось все больше и больше, а строительство почти не велось). В лучшем случае заработаем столько, чтоб пережить грядущую зиму.

Валерка выезжал по утрам за ворота унылым, вяло потряхивая вожжами. Впереди у него был большой, тяжелый, ничего не изменяющий день.

Зимой мне пришлось увидеть, как работают скотники. Точнее, не как работают, а в каких условиях.

Мы тогда приехали на ферму с отцом за дробленкой — корм курам и кроликам совсем кончился, договорились со скотниками купить два мешка.

Пока отец ходил договариваться, я стоял у входа в один из коровников. Он был длинным, темным, едко пахло свежим навозом, мочой, чем-то еще, чем пахнет, когда разделывают свинью (как разделывают коров, я не видел) — теплыми внутренностями как будто. И из этой пахучей полутьмы несся надсадный, испуганно-призывающий рев. Казалось, что коровы умирают.

Появился один из скотников, грязный, усталый, в облепленных коричневой жижей сапогах. Я спросил:

— А что они так ревут? Есть хотят?

— Да телятся, — сморщился мужик, обтер два пальца об изнанку ватника и стал вынимать из пачки сигарету. — Две недели одна за одной. Уши лопнут...

А дня через два я узнал от Валерки, что почти всех новорожденных телят выносят на улицу и замораживают.

Помню, встретились у колодца, и я поинтересовался, как там приплод. Валерка мне и ответил.

— Возиться не хотят, выпаивать, — горестно объяснил. — Выгоды-то никакой — выжил теленок, нет. Вот и морозят... Работал бы я один, оставлял бы, а так... — И спохватился: — Только ты никому не, это... Добро? А то мне, сам понимаешь...

Ясно было, в каком настроении Валерка ездил на ферму — разницы не было, работает он там на совесть или нет. Ни денег, ни уважения, ни перспектив, как говорится... Уже очевидно было тогда, что ферму в нашей деревне вот-вот закроют — в увеличении поголовья стада никто заинтересован не был. Замороженными телятами, как я узнал позже, скотники кормили собак, раздавали родне... Года через два уцелевших сто с небольшим коров перегнали на центральную усадьбу. И то ли оставили там на ферме, а вероятнее всего отправили дальше, в город, на бойню...

А тогда, весной девяносто пятого, хоть и трудно было, но все-таки поддерживала надежда, что еще все наладится, удастся поправить. И такие факты, как умышленное убийство телят, возмущали. Потом уж ничему не стали возмущаться...

Обстоятельства, правда, всячески надежды рушили. В конце мая, только мы посадили в теплицах огурцы, перец, помидоры, именно на наш край деревни обрушился град. Пришла с юго-востока, из степи, небольшая, но плотная, словно сбитая, серая туча, и прорвалась. Целлофан не спас — рвали его градины, как бумагу; побило много корней рассады, а гряды с редиской, морковкой, горохом, капустой перемололо, будто вспахали их. И виктории досталось основательно.

Хоть кое-что и удалось подправить, подсадить из той рассады, что первоначально была лишней и осталась в ящиках, но урожая большого ждать уже не приходилось...

У Валерки через неделю после града тоже беда стряслась.

Был он в тот день, наверное, выходной. Лошадь отвел пастись на берег пруда, привязал к дереву.

Берег в том месте был диковатый — стояли чахлые березки, рос тальник, у самой воды — камыш. Почва нельзя сказать, что болотистая — так, вечно сырая, и трава от этого росла мягкая, сочная. Коровий молодняк там пастись любил, Валерка лошадь отводил туда часто.

Место это находилось за задами нашего огорода, который был окружен не пряслами, а хоть и щелястым, но все же забором. Работая на грядках, я замечал лошадь меж березок, слышал ее всхрапы. А вечером оказалось, что она утонула. Захлебнулась, точнее.

Поверить в это было сложно. Я потом обследовал тот участок — негде ей было там захлебнуться. Так — трава и грязь под ней. Хотя, чего только не бывает... Скорее всего, задушилась лошадь уздечкой или, еще вероятней, отравилась. Кусок хлеба с крысиным ядом нашла и сожрала... Не знаю. Неоспоримым было лишь то, что утром лошадь была живая, а вечером — туша на берегу.

Всем околотком переволокли тушу во двор Валерки. Он, как обычно, старался больше всех, но был растерянным, словно ошпаренным, суетился, дергался туда-сюда, смотрел ошалелым взглядом... Лошадь была совхозная, нестарая, за нее нужно было расплачиваться...

На другое утро возле Валеркиных ворот организовалось нечто вроде прилавка. Стол, безмен, ножи, тазы и баки с мясом, кровяным, темным... Оповещенные жители шли к этому прилавку, выбирали куски, Валерка взвешивал. На вопросы, точно ли лошадь захлебнулась в болотце, заверял:

— Да-да! Фельдшер вскрытие делал...

Люди верили, брали. С мясом было тогда туго... Мы тоже купили килограммов десять, но не для еды, а чтобы как-то помочь Валерке собрать денег за лошадь. Ему нужно было совхозу выплачивать. Конину же потом, брезгуя есть сами, варили Биче.

...Вскоре после этой беды приехала мать Валеркиной жены. Как и дочь, в яркой одежде, городская на вид. С неделю вместе с дочерью катала по улице коляску, ходила в бедный деревенский магазинчик накрасившись, обув туфли на высоких каблуках.

Один раз я ее встретил в магазинчике. Она стояла и смотрела на полупустые полки таким презрительно-брезгливым взглядом, что мне, тоже презирающему деревенскую скудность и убогость, но пытающемуся это скрывать и от себя самого, захотелось язвительно ее спросить: “У вас в Дудинках, наверно, икры завались?”

Наверное, она, мать Валеркиной жены, и сыграла главную роль в том, что их семья распалась. Убедила дочь, что здесь ей ничего не светит, только погубит свою жизнь, дождется старости, так и не выпутавшись из нищеты. И судьбу ребенка сломает... Мать уехала, а у Валерки пошли чуть не ежедневные скандалы. Всё лето бушевали, и всё громче и отчаяннее звучал голос Валерки.

И однажды я обнаружил, что не вижу больше катающую по улице коляску Валеркину жену и самого Валерку, выезжающего на рассвете на ферму. Потом я встретил его неподалеку от магазина — Валерка шел пьяный, чуть не падал. И как-то жутко-странно выл — наверное, сдавленно, стиснув зубы, рыдал.

Обычно, когда в деревне что-нибудь происходило, появлялись разные слухи о причинах произошедшего. Случай с Валеркой исключением, конечно, не стал. Его долго обсуждали и смаковали, упражняясь в воображении. Одни утверждали, что Валерка стал попивать, и поэтому жена уехала, другие — что наоборот; третьи говорили: Валеркина жена связалась с соседом, бодрым и хозяйственным Мурунком, забеременела от него, а Валерка узнал и выгнал ее; четвертые были уверены, что жена уехала к своему дружку юности — тот якобы был бизнесменом на Севере, разбогател, позвал ее... Еще всякие нереально-романтические истории придумывали и передавали друг другу скучающие деревенские жители.

Я же был уверен, что Валеркина жена уехала потому, что не дождалась нормальной жизни. Да и любой бы, кроме, наверное, полусотни старух, появись возможность, сорвался бы отсюда. Здесь жили от безысходности.

А Северные города после тяжелых лет, когда, поговаривали, жителей Норильска, Дудинки, Снежногорска будут эвакуировать, снова стали получать продовольствие, топливо, у людей появилась работа. Вот и уехала туда Валеркина жена. Почему без него, непонятно. Нет, понятно, если задуматься — скорее всего, разочаровалась в нем после двух лет в крошечной засыпушке. А может, и он в ней разочаровался. К крестьянскому труду она была не приспособлена, а ведь и посуду помыть без крана с горячей водой — испытание... Еще одну зиму в таких условиях Валеркина жена решила не мучиться. Собрала кой-какие вещи, одела ребенка и села в автобус. Может, в то время, когда Валерка на ферме ворочал вилами коровий навоз...

В ту зиму растаскивалось то, что Валерка успел сделать, скопить. И сам он продавал за копейки, менял на технарь корма, гусей, обрезные доски, инструменты, и соседи старались. Частенько по вечерам, выйдя покурить в огород, я замечал мелькающие тени у Валеркиных ворот, слышал шумок. Кто-то шерстил там.

Валерка бывал теперь или пьяный, или с похмелья. И как раньше он спешил к колодцу, на ферму, на лесопилку, на покос, так теперь торопливо семенил за выпивкой...

Ранней весной, еще снег не сошел, он исчез. Засыпушка стояла темная, неживая... Мы начали узнавать, не случилось ли что с Валеркой. Выяснилось, что он теперь у родителей, а этот домик они продают.

Моя сестра в то время жила хоть и в съемной, но отдельной квартире в городе, работала в театре, я в январе девяносто шестого отправил рукописи своих рассказов в Литературный институт и, как неизлечимо больной верит в новое лекарство, верил, что пройду творческий конкурс, уеду в Москву и все у меня сложится прекрасно. Поэтому к засыпушке мы уже не приценивались...

Когда приехали за вещами на телеге с высокими бортами Валеркины братья, мы вышли спросить о нем. Как, что... Братья поморщились, один ответил коротко:

— Бухает.

Сами они вели себя как маленькие мужчины, деловито таскали в телегу какие-то узлы, табуретки, коробки с посудой... Казалось, что сами никогда пить не будут, вырастут хорошими хозяевами. Но потом, как я узнал, оба спились. Одного поймали на воровстве, избили жестоко, и он стал инвалидом...

В засыпушке вскоре поселился отсидевший зэк — парень лет тридцати, — худой, сгорбленный, беззубый. Его так и прозвали — Полтора Зуба.

Как и на что живет Полтора Зуба, никто не ведал. На улице он почти не показывался. Через пару месяцев после его появления почтальонка стала носить ему крошечную пенсию. Соседи шептались, что он туберкулезник и чуть ли не спидоносец.

...В июле я уехал поступать в Литературный институт. Поступил, вскоре женился, родилась дочка, устроился работать в издательство; в журналах стали выходить рассказы, потом повести, более объемистые тексты, которым редакторы давали подзаголовки “Роман”... В деревне я бывал летом, проводил две-три недели.

Жизнь там текла по-прежнему вяло, скучно, убого. Иногда тяжелый полусон прерывался каким-нибудь событием — убийством, пожаром, снежной бурей, которая заметала дорогу так, что два-три дня по ней невозможно было проехать... Не так давно жителей взбудоражило известие, — в районной газете заметку прочитали, — что хозяйство бывшего совхоза стало собственностью каких-то предпринимателей, живущих за четыреста километров отсюда, в Красноярске. Одни негодовали: “Крепостное право возвращается!” — другие радовались: “Возродимся! Снова зарабатывать будем!”

Но вот прошло с тех пор почти два года, а коровники по-прежнему пусты, непаханые полтора десятка лет поля зарастают акациями. На центральной усадьбе тоже возрождения не наблюдается.

Работы нет. В таких случаях говорят про деревню: люди живут своим хозяйством, огородами. Но в отношении нашей деревни это не совсем так. Скотину держат редкие семьи, огороды у большинства худосочные, бедные — картошка в основном. Картошку и сдают осенью и весной, получают хоть какие-то деньги. Мои родители разводят ремонтантную викторию, которая плодоносит с ранней весны до снега. Правда, работы с ней много — отплодоносившие кусты на следующий год ягод уже не дают, и нужно постоянно их удалять, приживлять усы. Отец целые дни проводит на грядах, а мама ездит на автобусе в город (“Москвич” наш давно рассыпался), продает ведерко-другое на рынке. В августе виктория у многих вызывает изумление — сезон-то ее недолог: середина июня — начало июля, — и берут и так поесть, и варенье сварить. Опоздавших купить викторию в сезон всегда достаточно.

Приезжать в деревню на летний месяц приятно. Рядом сосновый бор с грибами, мелкой, не рясной, зато вызревающей уже к началу августа брусникой. По берегам речки Лугавки растет жимолость и смородина, на холмах за деревней — настоящая, сладкая и душистая клубника. Не очень всего этого много, но в охотку походить пособирать можно... Вечерком посидеть с удочкой на пруду, карасей наловить на жареху.

Правда, сама деревня грустна. Дома старые, трухлявые. Заботливые хозяйки подкрашивают ставни и наличники, садят в палисаднике цветы, мужики ремонтируют ворота, подправляют заборы, но все же это не способно повеселить глаз.

Валеркина засыпушка давно необитаема. Полтора Зуба снова сидит — ему пригоняли ворованные машины, а он разбирал их, запчасти продавали, кузова разрезали болгаркой. Но воры попались, вышли и на Полтора Зуба... Окна домишки побиты, штукатурка кое-где отвалилась, оголив желтоватую решетку дранки. Построенные Валеркой сараи за эти годы посерели, и теперь почти неотличимы от прочих построек вокруг.

Где сам Валерка, жив ли, я не знаю. Спрашивал у родителей, у соседей, они не знают тоже. Его родных я не встречал — даже Ирина, часто раньше попадавшаяся на глаза то в магазине, то на почте, куда-то пропала. Может, переехали всей семьей? И живут теперь в городе (но это вряд ли) или в каком-нибудь зажиточном, с работой, селе. Еще остались такие в нашем районе... Хочется надеяться. Хотя слухи о Валеркиных братьях рассеивают эту надежду.

...И во время приезда к родителям, и в Москве я часто вспоминаю, как рано утром Валерка спешил за водой, строил сараи, привозил сено, иногда, в свободные минуты, играл у ворот со своим ребенком. Улыбку его вспоминаю, наивные, то с оттенком растерянности, то обиды, то усталого удовлетворения, глаза. Жалею, что не познакомился с ним тогда, в девяносто четвертом, поближе, как-то не поддержал, когда его и его семьи жизнь стала рушиться. Но как поддержать? Вообще деревенская жизнь не располагает к дружбе, доверительным разговорам, помощи. Все живут в своих оградах. Даже семья не всегда является единым целым — бывает, что и семьи распадаются на отдельных людей, живущих под одной крышей.

Немало появилось в начале девяностых людей в деревнях, попытавшихся зажить в ней крепко и сытно, не боящихся работы. И кое-кто из местных, поверив, что теперь они хозяева своего благополучия, засучили рукава, а еще больше оказалось таких среди приезжих — вырванных обстоятельствами из города и вынужденных обустраиваться на земле... И те, и другие очень быстро выдохлись, сникли, погрузились в этот тяжелый, обессиливающий полусон, растворились в темной деревенской бедности. Один из таких — парень Валерка. Побегал, попытался, покорячился, постучал молотком и растворился.

Версия для печати