Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Сибирские огни 2009, 6

Под небом, которое ты

Стихи

ЖЕНЕВА

Их можно пройти насквозь,
не заметив: они не гуляют
без цели, не останавливаются
перед праздными пивными и
кружевными кондитерскими,
никогда не улыбаются и никому
не глядят в глаза своим полым
считающим взглядом, они
собираются там, где их никто
не видит, даже прищурившись,
сквозь зазеркальные стёкла
банков, они не оставляют
следов ни на камне, ни на траве,
ни на гостиничных простынях
над Женевским
желтеющим
озером,
но их тень, оторвавшись от
чёрных шляп и длиннополых
пальто, от провисших портфелей
из аллигаторской шкуры и плохо
зашнурованных ботинок,
шелестя ночными крыльями,
как неразменными купюрами,
на Капитолиях лежит и на
Кремлях, на Колизеях в Полях
Елисейских, и они прилетают
из жирной Женевы, эти мёртвые
птицы, чертя квадратные круги
над живодёрней маленькой
жизни, и они прилетают
отсюда — во сны и
яви — по наши
души.

 
ЧИТАТЬ

Читать роман сомлевшей жизни, страницы
синие листать: он был поэт, он был мальчишка
и он кого-то там любил, и тоже насмерть
веселился и взглядом, полным растворенья,
за раскладными зеркалами мерцавших
бабочек ловил.

Читать роман отпетой жизни, чтоб пахло
луком, огурцами в имениях, чтоб ветер взвыл
вокзальный по перронам, качая жёлтый бархат
с пыльной бахромой в отдельном кабинете, как
стаю лунных птиц в безлюдье людном и
полном тех небес.

Читать роман сотлевшей жизни над снежным
полем искристой Невы, по расписной эмали
неба рукой немеющей водить и знать, и знать,
сличая лики-имена развоплощаемых героев, что
за нетающим порогом его приветил
вечный друг.

Читать роман весенней яви и видеть взгляд,
в котором небо. “А жизнь? Что жизнь? Всё
только в этом...” — и дочитать стремглав
до многоточья. А море — прямо у забора,
овеществлённое. Вишь, море целое густой
святой воды...

 
ПУСТЫННИК

Ни жало жизни, ни кресты,
цепляющие даром за пустоту
пустот, ни гефсиманская
громадная тоска, ни нечто
замышляющие тени, что
шарят по тупым углам, ни
глыбы мраморные облаков,
ни стёртые слова, ни сны
мирские, ни предрассветные,
когда нам снится детство,
уж не мешали отшельнику
глядеть в святое небо ранних
вечеров в скиту забвенном и
немом, куда никто по воле
или оной против не доходил
годами по кромке пропасти,
тропой петлистою, звериной.

Так жил бесхитростно, не зная
тоскования в глазах и думами
чела не морща, читать от века
вовсе не умея ни святцев, ни
псалтыри, не зная молвить
“Отче наш”, и лишь, бывало,
твердил на ветер: “Господи,
я — твой, ты — мой”. И больше
ничего. И никого там больше.
“Я — твой, ты — мой”. А душу
как сомлевшую отдал, так на
могилке взошло ветвистое
седое деревцо, сокрывшее
её крылатой тенью, и на
листке, на каждом маятном и
малом, “я — твой, ты — мой”
читалось всякому и никому.

 
ВОКЗАЛЬНАЯ ЭЛЕГИЯ

                        Лидии Григорьевой
От Сиденамского холма, по траектории,
где поезда, скользящие назад по-над
обжитой пропастью, удила нежно
закусив, я попадаю, как впросак,
в узлы “Виктории”...
Мой славный православный сплин, его
мистерии. За жёлтым дроком, где вороньё
лежит лениво на ветру равнинном,
мегалитических столбов столпо-
творение.
О, бедный Йорик, как нам быть
и как не быть, поведай. Кувшинных
скорченных людей в курганах черепушки,
на них — овальная овца в неолитических
снегах, в остол-
бенении.
Там вяхирь, вечно плачущий о нас
с тобой на хвойной ветке, в полночных
“пабах” горчащий эль объятий и измен,
урбанистических пазов несов-
падение,
где Лондон, новый Вавилон, возносит
башни в немом смешеньи языков
над сотами фасадов, в гордыне
правой и седой, и тем
не менее
где точечный британский дождь
кропит меня корректно и крошатся зубцы
небесного оскала, где Стоунхендж —
психоделический провал стихо-
творения.
От Сиденамского холма, по траектории,
с хромым лисёнком по утрам и лотосом
в прозрачном мыле, той заведённою
рысцой, я попадаю, как они,
в капкан “Виктории”.

 
ОПТИКА

Я не видел тебя полвека, и теперь
мы старше пап и мам, в которых так
усердно играли: Жанна, Люда,
Серёжа, Милан... Ты была моя “мама”
в панаме, я — в штанишках на лямках
“дитя”. Ну а жизнь, мы её никогда
не забудем, мы её ни за что не простим.
Ты со вкусом одета и давно разведена,
и живёшь, не живя, с кем-то очень
женатым по каким-то положенным
дням.
Где-то дети и молодость где-то,
где-то наша родная страна, и в озёрных
глазах окулиста от злорадного филина,
оставаясь на том же месте, на пуантах
бежит Одетта.
Я привёл к тебе маму
поменять ей очки и на ближнюю даль,
и на дальнюю близь, ты же знаешь
сама. Мы, конечно, вернулись на
“ты”, оставаясь на прежнем месте,
говоря со вздохом о родне и соседях,
о безвременье, прежних ценах, глядя
в умные таблицы и округлые зеркала,
как в иллюминаторы из подводной,
забытой спасителем лодки, выбирая
оправу и стёкла в этой цейсовской
светленькой “Оптике” и втирая друг
другу очки.
Я не видел тебя полвека
от того подъезда и того крыльца,
как в плюс-минус диоптрий, ты
зачем-то меня отпустила в эти
взрослые куцые дали, в диорамы
недвижных потерянных битв и
беззначных побед, к тем стеклянным
островам встреч-разлук, фата-морган
и оптических обманов, где мы
старше и хуже себя.

 
ПАВЛОВЫ ГНОМЫ

                  Как бы эфирное там веет меж листов,
                  Как бы невидимое дышит...
                         В. Жуковский, “Славянка”

Тройною липовой аллеей, скрипя о гравий или снег и
лакированным ботфортом, и тростью толстой, он следовал
в ночной дворец взглянуть в окно то на Собственный садик,
то на Урну судьбы, вздохнуть и выслушать прозрачный звон
часов, бегущий из залы в залу до самой до
опочивальни, где он любил
погладить по золотым головкам путти, приложивших к устам
свой пальчик, и в этот час, всегда нежданный, от всех боскетов
и куртин, от Острова любви, от колонны Конца незабвенного
света, из Старой Сильвии и от Оленьего моста спешили
в Присную долину на смотр ночной
его взволнованные гномы —
откуда кто: гном Забытых мелодий — от Вокзальных прудов,
по совмещенью гном Сожалений и Блаженств — от Тенистой
аллеи, гном Беспричинных радостей — от Дерновой далёкой,
а голый гном Надежд — от Дружеской, румяная гномида
Разлуки и Измен — от аллеи Зелёной
Женщины, а гномик Нежности,
застёгивая на ходу казакинчик астрального цвета, — то от
аллеи Молодого Жениха, а то от Красного же Молодца.
По чарке водки перламутровой им подносилось от Павла
Петровича и зачитывался указ о прощении за то, что не
последовали за государем в сырой
и жуткий замок на Фонтанке;
они же плакали и лепетали, что знали, что его там ждёт
в ночь треклятого марта, в тот первый год иного века, где
уроды-пароходы и коптилы-паровозы подменят паруса и лёт
живых коней; подтверждалось запрещение подглядывать
за влюблёнными и показываться тем,
кто в них вотще не верит,
и разрешалось чихвостить белок за попрошайство, туманить
блуждающим поэтам душу и заплетать струенье волглых троп
до Мусагета и даже — водить перстами робких реставраторов.
Растроганный Павел, удаляясь за воздух на остров, в руинную
крепость Бип, что на месте Мариенталя,
задевал их как бы невзначай
опушённой треуголкой по курносому же носу, и кланяясь,
они чихали хором, как фарфоровые колокольчики. И тогда
начинался развод, и, верные неведомой присяге, они брели
к своим постам, качая папоротники-пальмы над Славянкой и
держа незримо караул у Любимого места
Ники, у округлого Храма дружбы
и забытой Молочни, у мавзолея ему, Супругу-благодетелю,
и опрокинутых факелов, где чугунные тени Любезных родителей,
у Воздушного театра и Венерина пруда, но самое славное —
у сквозистого Круга Белых Берёз, где за ними следят, не таясь
и не тая, клир Высоких служений, тролли
Белых ночей, великаны Ветров и
в лазоревых латах, опираясь о замшевый ствол, паладины
Любви, всеблагой, всемладой,
всенапрасной.

 
И Я БЫ

По лесенке рифм недалёких,
за фалды хватая ветра,
и я бы сыграл эту пьеску
в четыре согласных руки,

и я бы струил на иконы
соборный взыскующий взгляд,
и я бы растратил патроны
на живность, стоящую в ряд,

и я бы любил так же просто,
журча на жалейке своей,
и ветхозаветное просо
ронял на стезях голубей,

но долгие робы рапсода
и парус волны поперёк
навеют пусть рифмы другому,
тому, кто усердствует жить,

тому, кто, подобие бога,
пришёл сирый мир населять
и чья от порога дорога,
как дым, не срывается вспять.

По лесенке рифм одиноких
взбираясь на чьи-то хребты,
и я бы отшпарил мазурку
в четыре влюблённых руки,

и я бы в хореи и ямбы
ронял восковые цветы,
и я был во прахе не я бы
под небом, которое ты.

Версия для печати