Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Дети Ра 2018, 6

Прочитанные книги:

Олег Хлебников, «Крайний»; Андрей Чемоданов, «Ручная кладь»; Бахыт Кенжеев, «Позднее»; Сергей Попов, «Азбука буки», «Отдел теней и лавров»; Ольга Брагина, «Фоновый свет»

Литературно-художественный журнал 'Дети Ра'. № 6 (164), 2018. Эмиль Сокольский.

 

Олег Хлебников, «Крайний»
М.: «Арт Хаус медиа», 2016

«Все мы живем на краю», утверждает автор во вступительном слове, «все стоим в бесконечной очереди за неведомым»; смысл жизни часто ускользает. И приходится его ловить стихами — словно фонариком на неосвещенной дороге (выражение самого Хлебникова); но удается ли его поймать? Если за столько лет жизни этот смысл не проявился, то и вряд ли его найдешь, и остается лишь писать стихи, закрепляющие мимоходом посетившие впечатления, ощущения, чувства, и жить дальше; иными словами — «рассказать пустой анекдот,/ выпить за процветание дома/ и — вперед, будто кто-то ждет/ в голубой дали незнакомой». Олег Хлебников давно распростился с романтикой, и последние его книги — это невеселые размышления, сплошной скепсис, неумение и нежелание радоваться, усталость, местами приправленная угрюмым юмором. Не озаряемый вспышками радости, он и не намерен ни из чего делать трагедии («Потерял тетрадку со стихами/ — жизни месяца примерно три./ Вот какими мучим пустяками!/ А вообще — огнем оно гори:/ и стихи, и месяцы, и годы!../ Есть предназначенье: все терять…» Стихотворения выдержаны в ровном меланхоличном тоне, написаны безыскусно, прозаично, но несмотря на то, что душевный подъем в них не прочитывается, движение строк энергично, и всегда интересно следить за авторской мыслью. Думаю даже, что это сами слова тормошат автора, заставляют его прислушаться к себе, записать, зафиксировать себя. Эта видимость «мгновенных записей на ходу» — то есть когда строки застают автора врасплох — не покидает меня на протяжении всего сборника; в нем все соответствует классической традиции стихосложения, и вместе с тем — нет размеренности дыхания, нет ритмической строгости, гладкости письма, — напротив: легкое шатание, «разговорная» стыковка слов и фраз, создающих настрой живого звука, свободно проговариваемого монолога.
В одном из первых стихотворений — то ли сетование, то ли спокойная констатация: «И вот уже подходит старость,/ хоть даже юность не прошла»; думаю, что здесь выражается позиция Хлебникова по отношению ко времени как к чему-то неуловимому, не воспринимаемому, которое не вписывается в «прошлое — настоящее — будущее». «Жизнь постепенно сводится не к успеху/ и неудачам, а только к ее созерцанью»… Да: и еще — выражается восприятие жизни как «собрания потерь» (так называется вторая часть сборника).

 

Раннее пробуждение, потом одинокий путь
с чужими людьми в близком и потном соседстве.
Бросили тебя старшие, не дали глазом моргнуть —
и сиротливо, словно в счастливом детстве.

Тело везешь куда-то, а душа твоя за спиной —
с кем-то и с чем-то еще не рассталась, видно.
Сам ты размазан в пространстве,
но время встает стеной
и от бессилья горько и даже стыдно.

Это идет репетиция отъезда навсегда.
Друзья и родня тебе передали б опыт.
Жалко, что их не слышишь, — оборваны все провода,
а от деревьев — только неясный ропот.

Вот потому и приходится туда отправляться, где
не ждут тебя и живут, неродному внемля.
Верю, что будет прохладней в легкой небесной воде,
будет теплей вблизи с ушедшими в землю.

 

На примере этого стихотворения особенно понятно, насколько опасно вырывать отдельные фразы из контекста стихотворения; процитируй, например, такие строки: «Я не люблю ни женщин, ни мужчин,/ люблю всего-то нескольких людей»; «Я в ужасе от мира женщин»; «Тоска от лиц чужих, районов и квартир», — и они будто послужат доказательством, что их автор — человеконенавистник, тем более что в книге есть небольшой цикл «Тропы мизантропа», где, обыгрывая Ходасевича, поэт подчеркивает: «Я не люблю людей. Природу?/ Ну так, — когда по ней гулять»; и, не сомневаясь в том, что и людям на него наплевать, недоумевает о себе: «и как любить умеет Он таких?» В снах к нему возвращаются из былого любимые люди и собаки, но счастлив ли он хотя бы в этих снах? Едва ли.

 

Горько плачущее дитя
плачет из-за ерунды,
из-за безделицы сущей, хотя —
в предощущенье беды:
мамка и папка скоро умрут —
раньше, чем никогда.
И больше не будет таких минут,
чтоб пореветь без стыда.

 

Хлебников не ревет. Он, скорее, бубнит, ворчит, кряхтит. И все-таки — в его пессимизме есть какая-то романтика, какая-то упрямая вдохновенность, какая-то высокая игра. С ним интересно, от монолога не устаешь, потому что его стихи — «тихий свет посреди огня», — замечательная, кстати, строка: свет, ни от чего окружающего не зависимый.



Андрей Чемоданов, «Ручная кладь»
М.: «Воймега», 2016

В 2011 году у Чемоданова вышла книга «Я буду все отрицать» — верлибры, не лишенные кое-где некоторых интимных откровенностей и словно бы демонстрирующие не то безразличие, не то скептическое отношение к миру и к самому себе как частице этого мира. В новой книге — стихотворения рифмованные, и написаны они, в общем, в таком же нарочито бесстрастном духе — что подчеркивается отсутствием пунктуации. Автор, не меняя выражения лица, проговаривает автобиографический отчет о своей жизни, о своих впечатлениях (слово «переживания» здесь интонационно не очень уместно); иронизируя, выражает свои мысли — иногда усмехаясь и редко улыбаясь. Уж чего-чего, а стилистического лукавства и «работы над техникой» я не вижу — хотя бы потому, что он не «использует» тире («использовать» — слово из области «делания стихов», а стихи, вопреки Маяковскому, не «делаются»), лишь два раза не удерживается от знаков: вопросительного и восклицательного. Эти стихи — не человека-поэта, а только поэта, — или я ошибаюсь? Конечно, в стихах каждый поэт пишет самого себя (каков он есть; каким себя представляет; каким хотел бы себя видеть); выражение «лирический герой» мне не нравилось никогда; но что я скажу о чемодановских строках? В них выступает стойкий образ человека из социального низа, меланхоличного, циничного («я люблю циников, если они искренние», — говорил Толстой, в передаче Горького); несомненно — пьющего и, в целом, пессимистичного; автору вроде бы уже как нечего стесняться, и он понимает, что ничего «глубоко личного» не существует. Все уже старо, всем все известно, только иные не решаются чем-то в открытую делиться. Поэтического пофигизма у Чемоданова много; «культурный пофигизм» — не так ли определить его почерк? — ведь все равно:

 

какими б ни были задорными
какими б ни были веселыми
однажды ляжем под заборами
ваганьковскими новоселами

или рассыплемся по урнам мы
в каком-нибудь допустим митино
в аду запишут нас в культурные
таких там видимо-невидимо

 

Чемоданов, должен сказать, совершает опасные вещи; он не просто пишет о смерти (многие поэты о ней пишут); он, заглядывая в нее и едва ли не призывая ее, примиряется, соглашается с ней — веря, однако, в свой литературный памятник: «я уеду улечу исчезну/ сгину и развеюсь по ветру/ загляну и плюну в эту бездну/ но не ждите весь я не умру».
На фоне этих, в общем, спокойных (или все же лихих?) по замыслу стихов вдруг встречаются отчаянные человеческие ноты, — отчаянные по смыслу, не по эмоциональному накалу, — поди пойми, что на самом деле происходит на душе у поэта.

 

нас как будто вырвали из комикса
мы карикатурные ублюдки
но давайте что ли познакомимся
все равно в одной же тонем лодке <…>

не того пожалуй матом крыли мы
а теперь на выход и с вещами
а когда-то мы дышали крыльями
мы когда-то крыльями дышали

 

Кстати, к вопросу о технике: не механическое воспроизведение чьей-то манеры — замысел Чемоданова, а — собственные находки: как не оценить диссонансную рифму «ублюдки»—«лодки»; как не оценить и вполне «нормальные» рифмы, опирающиеся на созвучные гласные и согласные! И как не оценить образы, которые у Чемоданова столь же бывают неожиданны, как в стихах, скажем, Сергея Арутюнова, Михаила Свищёва или Константина Комарова.

 

в четверг я долго ехал в купчино
не по любви а по работе
которая давно наскучила
и даже вызывает рвоту

я там испекся как печение
а дождь лил только из подмышек
я ехал с важным поручением
купить каких-то редких крышек

торчал в маршрутке истуканом я
истертый словно шестеренка
наверно исходил туманами
дышала ими незнакомка <…>

 

Вот, пожалуйста, и пример юмора (которым пронизано все стихотворение, состоящее из восьми строф). Да и вообще — как изобретательно обыгрываются цитаты из классиков — даже из одесского фольклора: «в окне закрытом стекла жолты», «вахтер ты помнишь вьюга злилась», «и вот мне приснилось что шапка моя не горит», «это вам запомнится легко», «где твой черный чемодан/ на каком вокзале», «любимая меня вы не любили/ меня вы не любили ни шиша»…
Последней, грустно-шутливой цитатой нужно себя немного одернуть. Я тут написал и о безразличии тона, и о скепсисе, и о пьянке, — но все это внешние стороны чемодановской лирики. Но сколько в сборнике любовно-дурашливых строк, которыми прикрывается Чемоданов-любящий, — маскирующий, что ли, свои чувства, притворяясь ребенком (ведь сегодня «только дураки про это пишут/ и читают только дураки») — и вдруг проговаривается: «я один стою любви заложником/ в романтичном и смешном плаще». Но и по поводу пьянки — вот мне урок поверхностного прочтения! — в стихотворении, посвященном дорогому человеку, Чемоданов обнажает себя: «ты думаешь что речь по пьяни/ а речь конечно о любви».
Временами кажется, что «горючее» стихов Андрея Чемоданова — также и в драматизме его психологических ощущений: «пора удаче на починку/ пора успеху на ремонт», «в башке заела шестеренка/ в душе застопорилось все», а строки «биоразлагаемое тело/ я ношу как старое пальто» — говорят уже об ощущениях возрастных и напоминают усталость старшего его на десять лет Олега Хлебникова: «Тело стало таким — / не жалко его терять». Не жалко? Не передать словами, как жаль! Последняя книга Чемоданова — свидетельство того, как может по-разному работать поэт (ведь многие молодые стихотворцы с верлибра и начинают, не овладев как следует силлабо-тоникой), как он может развиваться. Наверняка еще удивит новыми стихами. Только бы берег себя — и писал.



Бахыт Кенжеев, «Позднее»
СПб.: «Геликон Плюс», 2016

Это стихотворная биография автора, автохарактеристика, смиренное приятие возраста и даже точная оценка своей поэтической речи: «…грустен, многословен./ То был влюблен, то просто пьян». Эти качества, в зрелом и позднем Кенжееве иногда утомляющие, в книге оборачиваются редкостными достоинствами. Если в книге много места занимают жалобы на старение — как такое выдержать читателю? Но вот первые строки стихотворения на эту тему: «Я почти разучился смеяться по пустякам,/ как умел, бывало, сжимая в правой стакан/ с горячительным, в левой же нечто типа/ бутерброда со шпротой или соленого огурца,/ полагая что мир продолжается без конца…», и уже догадываешься: чем дальше, тем больше будет самоиронии и юмора. Горестные заметы здесь — не от ума холодного, но — с добродушием философа — да с поэтическим изяществом богатого на выдумку сочинителя: «Жизнь сворачивается, как вытершийся ковер/ перед переездом. Торопят грузчики. Из-за гор/ вылетал нам на помощь ангел, но мы его проморгали». То же — и с желанием поэта «вернуться в прошлое, которое ничуть, пока мы живы,/ не исчезает»: в его монологах есть что-то уютное, размеренное, хмельное, легкое, улыбчивое, с прикидом «беспечности»; своими стихами он обращается к друзьям-приятелям, будто бы давным-давно ему знакомым, — а таковы для него… все читатели. То есть хоть ранний, хоть поздний Кенжеев остается верным пушкинской традиции, гармоническому строю русского стиха, вечерней домашней беседе при отсутствии телевизора (в кенжеевском варианте — болтовне) вплоть до прямого обращения к нам, его читающим «понимай как знаешь читатель мой» («понимай как знаешь» — показательно: поэт ни на чем не настаивает и будто не ждет от нас какого-то особо тонкого понимания); в стихи его запросто вплетаются даже намеренные (поскольку шуточные) языковые небрежности. Впрочем, читатель — не единственный собеседник: Кенжеев не раз по-дружески затрагивает классиков: чаще всего Пушкина, реже — его потомков («Я убежал, юнец, в обитель чистых нег»; «Наступает время прозы — на, возьми ее скорей!», «Как много в этом звуке/ для сердца уязвленного слилось», «И говорю: не надо рая. Отдайте родину мою»…
Что в Кенжееве важно: будучи «на дружеской ноге» с великими, он тем самым работает на остром контрасте поэтической речи золотого века — и современной.
Возьму для примера первое стихотворение книги, в котором, с одной стороны, поразительно обозначен образ времени: поэт вспоминает атмосферу детства и юности, когда «точили коньки, и ушастых детей машинкою времени стригли»; с другой — налицо преданность прилагательным и глаголам: «и в марте томился в газетке букет мимозы», «трамваев железные трели», «Напрасно ли мы в потерпевшей крови, как вирус, минувшее носим?», и конечно (как же без этого!) — не без искусственной ритмической «затычки» в виде «вальяжного салюта» над Москвой»; интересно, кто-нибудь видел вальяжный салют? (но последнее, к счастью, — издержки словесной роскоши, а не скудости). Чередование стихотворных размеров, способы рифмовки — еще одно богатство Кенжеева; несколько легкомысленно я сравниваю подбор его стихов с талантливо, со вкусом продуманной музыкальной программой, радующей танцевально-песенно-романсовым разнообразием.
Художественная вершина сборника, составленного из стихов 2013–2016 года — двенадцать элегий, его завершающих. В них — все особенности кенжеевского почерка: естественность. раскованность, артистическая небрежность, движение речи, отданное на волю самому себе (будто автор идет за речью, а не управляет ею), ностальгия, юмор… Иногда это — все вместе в одном стихотворении, иногда — отдельно, в разных. Вот, например, грусть в чистом виде:

 

Все кажется — вернусь, и станет все как было,
на Малой Бронной, где теперь сугроб
(как я тебя любил, как ты меня любила!),
аптека и кофейня. Жизнь взахлеб.
И будет нам тепло среди зимы косматой:
подпольный Галич с пленки запоет,
и кухню полутемную зальет
люминесцентный свет продолговатый. <…>

 

А вот грусть и юмор вместе:

 

Пора, мой друг, пора. Я Пушкина листаю.
Четвертый час утра. Элегия шестая.
Поморщусь, закурю и выдохну привычно:
печаль моя мутна и ночь косноязычна.
Вопит во сне вдова, на свадьбе шут рыдает.
подснежник радует и тут же увядает,
играют радугой разводы нефтяные
на лужах городских. О чем ты хнычешь ныне,
неблагодарный раб? Кому ты так глубоко
завидуешь? Кому светло и одиноко?
<…>

 

Великолепное владение классической формой, влюбленность в эту форму… Оттого так обаятелен бывает Бахыт Кенжеев, «отважной силою искусства/ преображенный навсегда».



Сергей Попов, «Азбука буки»,
М.: «Издательство Евгения Степанова», 2017;
Сергей Попов, «Отдел теней и лавров»
Тамбов: ООО «ТПС», 2017

Первая книга — стихи, вторая — и стихи, и проза, и сочинения для театра. «Один из смыслов поэзии, — говорит Попов в тамбовском издании, — заставлять слова высвобождать ту стихию, которая в них присутствует, но никоим образом в букворяд не укладывается», — и следует этому идеально. Его стихотворения производят именно такое впечатление: они — «приключения» со словами, встречи слов, нанизывания образов, рожденных словами, слова, которые «собираются» в смыслы. Поэту достаточно вспомнить или увидеть какую-нибудь деталь — и все, стихотворение берет разбег, разворачивается, ширится; причем с такой скоростью, что я едва поспеваю за авторской мыслью — не отставая, однако, от движения авторских эмоций; строфа за строфой — и я понимаю, что главное у Попова — праздник разноголосого ассоциативного ряда, плотное цветное кружево; в его стихотворение всматриваешься только когда оно уже завершено уверенным росчерком, представлено в своей цельности; то есть когда можешь удержаться, чтобы не перечесть его. Природа, время года, воспоминание, длящиеся сию минуту ощущения, наблюдения, переживания — все взаимопроникновенно, все неразделимо — и крепко прошито внезапными метафорами, заставляющими взглянуть на мир по-новому, заново узнать его. Лексический запас настолько богат, что иной раз поэт кажется даже расточительным. Не выходя из рамок русской классической традиции, он вскрывает глубинные возможности поэтической речи, и они видятся неисчерпаемыми — как неисчерпаем русский словарь. Язык Попова не близок к разговорному — он скорее литературный, с редкими, как бы равноправными вкраплениями простых словечек; да это ведь и понятно, поскольку задачу свою поэт определял в одном из своих стихотворений так: «прилаживать к жизни глагол»! То есть жизнь и глагол — одно. Пожалуй, так же остро, «жизненно» и «литературно» мыслил Пастернак: разве не пастернаковский темп берет зачастую Попов?

 

Смазливый день раскинет створки,
и обольстительно сверкнут
остроколенные пригорки
и жерла рухнувших запруд.

Или еще пример:
Штормовая майская погода.
Полузатонувшие дома.
Воротившись ночью из похода,
сходишь от бессонницы с ума. <…>

Там ничуть не яблони и груши,
потому как море — не река.
Все ошеломительней и глуше
тонут в нем дома и облака.

И молчанье словно стекловата
перепонки мучает сполна —
точно речь до точки виновата
в том, что обесточена луна.

 

Начнешь приводить примеры — трудно остановиться. Вот я листаю вновь и вновь две книги Сергея Попова — и останавливаюсь на стихотворении, где «разрезают грянувший виноград/ и дробится гроздьев его струя», где «выкипает воздуха кипяток», и где —

 

Прогорает день до глазного дна,
в толще мякоти будущему вину
вся изнанка ночи уже видна
грозовым размером на всю страну.

 

Это поразительное видение пространства не напоминает ли финальный размах стихотворения пастернаковского, где «хвосты луны стоят до края света/ Чередой ночных садов без перерыва»? (Конечно, аукается и Николай Асеев: «строки — на размер страны,/ вровень звездам небосвода…», но это, конечно, случайность.)
Сергей Попов-прозаик — обаятелен, философичен, нетороплив; во второй книге он выступает как художник-мемуарист, эссеист и писатель психологического толка одновременно; он открыт, раскрепощен и слегка ироничен (или — «лукав», пользуясь его же определением). Что отличает прозу Попова? Культура письма, безупречная, несколько архаичная книжность («Ленивые прогулочные катера безмятежно дремали у пристани»; «это был обязательный ритуал, предваряющий все мои тогдашние труды и дни»; «бег приводил меня в чувство, сообщал вкус к предстоящим перипетиям», — это всего лишь из двух маленьких абзацев), — думаю, все эти «безмятежно», «предваряющий», «сообщал» подходят скорее для эссе, нежели для изящных этюдов. Однако без оговорок признаю пьесы Попова, их всего две — «Воспоминания о сексе» и «Портвейн как портвейн»: невозможно высоко не оценить знание темы, живость диалогов-монологов и обезоруживающий юмор.
А вообще, проза Попова дарит прекрасные напоминания о ценности жизни и, я думаю, дают ключ к его стихотворениям. Вот, например, слова из «лукавых меморий», давших название тамбовской книге: «Не давайте выветриваться радости. Не относитесь к ней как к само собой разумеющейся штуке. Это товар штучный и скоропортящийся. Так не потакайте порче!»
Стихи Сергея Попова и не дают выветриваться радости. Были бы читатели… Но есть они или нет? У автор ответ двойственный:

 

Прежде чем вымолвить, медлишь который раз —
будто избыток речи тебя слепит,
и на поверку свет состоит из фраз —
как из зеркал и проволочек — софит.

Будто бы слово предполагает зал —
темный, с возней и кашлем, фольгой конфет —
и если ты, что обязан, во тьму сказал —
там обязательно вспыхнет ответный свет.

Будто бы шепот, ерзания, смешки
от сотрясений всуе воздушных масс
пухом июньским вспыхивать широки
до холодка по коже и слез из глаз.

Смотришь в июнь и пристально говоришь:
«Вот и сезон заканчивается речей.
В кои-то годы преобладает тишь —
даром, что кровь пуще прежнего горячей.

К небу язык прирастает, мелеет мгла,
зал непомерно ширится в никуда.
Публика все по глазам прочитать могла,
только ее не отыщешь уже следа».

 

Не отыскать следа? Ну и ладно. Кто услышал и прочитал — тот уж обязательно запомнил это имя — Сергей Попов.



Ольга Брагина, «Фоновый свет»
Киев: «Каяла», 2018

Рифмой Ольга Брагина вполне владеет (в книге много рифмованных стихотворений), но ее стихия — верлибр. Читать эти стихи нужно пристально, неторопливо, подробно. Маяковский сказал: я поэт, этим и интересен; немного перефразирую: человек талантлив, одарен — и тем интересен, и в мир этого человека погружаться — занятие полезное и в психологическом и в эстетическом смысле: вряд ли окажешься заточенным в четырех стенах маленького, неглубокого, утомляющего авторского «я».
В своих стихах Ольга Брагина обращается к людям, предметам, истории, кинематографу, музыке, поэзии, к литературным героям; она спешит делиться всем, что ее задевает, переполняет, огорчает, смущает или просто затрагивает по касательной: фиксирует, берет на заметку, набрасывая речевой эскиз, который вдруг оказывается готовым стихотворением; ее длиннострочные сочинения — это какая-то фанатичная уверенность: все, что озарено любовью — вчера ли, сегодня, — не должно пропасть.

 

<…>
кто-то непременно сохранит все даже если ты агностик все что ты любишь
слова которые сказаны и не сказаны звук шин на мокром асфальте
одноэтажные дома в центре города яблони огороды
пряную кровь цвета соседской вишни

 

Природа дыхания у Брагиной такова, что она не способна к быстрому проговариванию мысли, она проживает каждую фразу, словно бы не догадываясь, какова будет следующая: что вспомнится? что помыслится? Ее письмо — это язык ощущений, выяснение отношений со временем и с самой собой, попытка с собой наладить ускользающие связи с помощью «ухода» в слово (пусть в тех словах по-женски и отражается смена настроений, но куда же без слова; без него не закрепить себя в жизни, не посмотреть на себя, в себя под рентгеном)

Автор идет от прозаической речи: укладывая ее в строки, утверждает тем самым, что любое предложение, ритмически и графически организованное, содержит в себе стиховые возможности; каждое стихотворение — новелла-миниатюра, лирический этюд-размышление. С одной стороны — личный дневник, с другой — выраженная потребность поделиться с теми, кто способен и кто желает услышать, и тому есть основания: Брагиной есть что сказать — и сказать лишь так, как может только она.
Стихи эти безусловно трагические, но не в каком-то возвышенном смысле. У Брагиной нет «небесного», она вся на земле, но «земное» у нее, сегодняшнее, сиюминутное, выступает в контрасте с непознаваемым:

 

неужели все это исчезнет — форточка дым задвижка
реклама на радио «Ностальжи» тост за осознанность действий
плоды лимонного дерева магниты из городов для которых
не имеет значения существование нас и просить кого-то
запомнить как все было сослагательное наклонение складывать в память
одни и те же истории неужели ты тоже
помнишь что кто-то курит а кто-то вдыхает дым и в ноябрьский ветер
прячет лицо теряясь до остановки

 

Да и вообще — о каком быте речь? Если стихи дышат любовью, то вот оно — вечное, космическое, главное, главней ничего нет, и «ничего не случится пока подушка хранит твой запах вода сигареты мыло»; и пусть даже «ты снишься мне как снятся мертвые словно они живые». Все переплавляется в песню.

 

Версия для печати