Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Дети Ра 2013, 1(99)

Осеннее

Стихотворения

Поэзия Союза писателей ХХI века


Александр РАДАШКЕВИЧ




ОСЕННЕЕ
 
Мороженое на Монмартре


Они жили долго и умерли в один день.
А. Грин


С мороженым, с фисташковым,
они по миру шли, цвела весна
январская, как капелька зеленая
на драповом пальто, и ангелы-
хранители поддакивали всласть.
Война давно отквакала, Беко
гремел в «Олимпии», а Каллас
славословила луну в Гранд-опера,
де Голль бурчал и старился,
а Фернандель все скалился,
и мило косолапил
в ночном кино
Бурвиль.

С мороженым, с малиновым,
они над миром шли, обнявшись,
словно англелы на фресках, стертых
впрах, в глазах ромашки плакали
от бережной любви. Анник и
Пьер, улыбчиво они сошли,
истаяли, ковры асфальта скатаны,
и смыты земляничные, беспечные
следы, и этот мрамор серенький
на кладбище Монмартра и фото
черно-белое, с мороженым,
с нетающим, конечно,
не про них.




Житейское море


Галине Погожевой


Немного юности и —
жизнь. И это все.
Какие счеты между
нами? Она не стоила
того, что нам о ней
всегда твердили, ни
тех полуночных
тревог, ни всех
полуденных усилий.
«Но я предупреждаю
вас, что я живу
в последний раз», —
твоя Ахматова
роняла.

Стоит осенняя весна,
мы остаемся, уезжая.
Жизнь — это сразу и
сейчас, пока не
выпила пустыня.
Немного юности и —
то, что нехотя нас
за нос и водило по
ветрено очерченному
морю, из ниоткуда —
мимо — в никуда,
где мы живем
в который раз и
в раз который
умираем.




Полдень


Со мной случилась пустота, со мной
случилась просинь, и вислый занавес
дождей скрывает сцены осени глубокой,
где мчится поезд красно-голубой сквозь
сонные воскресные предместья и ловит
в полдень смерч развоплощений, где в серой
клетчатой рубахе, бренча забывчиво на
сморщенной гитаре, уже почти никто
кому-то никому неслышно напевает
в летящем в пустоту, залапанном вагоне
чужую песню нежности и скуки: «Же
тэм а ля фоли, же тэм а ля фоли…»* Даю
зажатую монету. Он вежлив и учтив, как
книжная судьба прочитанного в юности
романа. Я выхожу на пепельный перрон и
умываюсь зажурчавшим светом. Со мной
случилась пустота, со мной случилась осень.


* Я люблю тебя до безумия… (фр.).




Passage courtois


В Куртуазном узком переулке немо
плещутся года, в вальсе снег слепой,
по-бутафорски, Ленский, речка,
прорисованные ветви и дымящий
пистолет, юрко ласточки дырявят
судьбоносный небосвод и нисходят
атлантиды в сон, на суженое дно,
здесь в удушия Вивальди, не стуча,
впадает Бах, тени, вспуганные тени
млечным током безночий невских,
и глоток неосторожный
позапрошлого вина.
После жизни, которой не было,
мы еще успеваем придумать, ту,
которой уже не будет, чтоб в адажио
ламентозо чьи-то скрипки разливные
робко принялись рыдать. Так давно
уже не греет голубое солнце снов, и
развязаны узлы, и заметаны дорожки,
но кружат финальные снега и шатает
от жажды верблюдов, отходящих
в миражи в Куртуазном узком
переулке, где ютятся облачные
души и глазами брошенной собаки
до утра в окно глядят.




*   *   *


Умер мой котик богемский, с лапкою
под головой. Господи
света и сил, сколько на свете прохожих,
сколько снующих машин.
Надо спешить, одеваться, надо чего-то
жевать, и ни одна собака
нам не ответит, зачем. Пусть эта явь
голубая светит теперь
для других. Пожил он долго, тихонько
мир наблюдая в окно.
Если ему мы приснимся в нежном
кошачьем раю, может
быть, он замурлычет, вспомнит тот
замок над кручей, птиц и
застекальный ветер, те зазеркальные
тучи, жизни немое кино.
Все это рухнуло в бездну, в мягкий
истерзанный прах, умер
мой котик богемский, с лапкою
под головой.




Осеннее


Эта синяя музыка жизни, под крылом
бессонное окно, проплывают
обратные годы мимо тонущих кораблей,
город дожей и годы дождей,
облетают сады надежды на сыпучих и
полых холмах, стены неба
все тоньше и ближе, сны все строже и
непоправимей, все слепее
разбитое сердце, все серее ночной
соловей, и, роняя чешуйки
счастья на расстеленный бережно плащ,
разрываясь на равные части,
мы заводим узорные речи на мосту
нерасплесканных дней, город
дожей и годы дождей, эта старая, голая
осень, эта синяя музыка
жизни и неспящее в небе окно, где я
тебе почти поверил,
почти поверил
без тебя.




Я хотел бы


Я хотел бы быть тем, кого нет. Мертвый
ветер гуляет по миру. Так хотел бы
не знать, что не вижу, и не видеть, что
так и не знал, и зайти за высокий экран
в черно-белом кино одиночеств, где опять
прошлогодний аншлаг, и розовым шампанским
скоротать антракт необратимой «Травиаты»,
этой осени рыжие сны, этих дней
небывалые были.
Горит последнее окно за тем
обветренным углом, за веткой той,
непоправимой. Театр времени на улице
судьбы, где голуби клюют вчерашнюю
блевотину у входа. Я хотел бы быть тем,
кого нет, кто не явится и не отбудет, и не
видеть уже, и не знать, все, что знать не
хотел и провидел, как все те, кого
носит по миру мертвый ветер
пустых перемен.
Горит последнее окно, и небеса
непоправимы. Под утро снова снится
брат, под вечер — нет ни досад, ни боли
бережной, ни ветреной тревоги. Я хотел
бы уже не хотеть и не знать все, что так и
не видел. А долы те, преголубые, пускай
лоснятся для других, и ласточки ныряют
за окном в подводном мире яви, и счастье
улыбается с подушки и думает
о ком-то о другом.




Александр Радашкевич — поэт, эссеист, переводчик. Родился в 1950 году в Оренбурге. В 1970-е годы жил и работал в Ленинграде. Эмигрировал в США в 1978 году. В 1994 году основал при петербургском издательстве «Лики России» литературно-историческую серию «Белый орел». Автор многих книг и публикаций. Член Союза писателей XXI века. Живет в Париже.

Версия для печати