Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Дети Ра 2010, 8(70)

Золотое похмелье

О лирике Сергея Мнацаканяна

Штудии




Эмиль СОКОЛЬСКИЙ




ЗОЛОТОЕ ПОХМЕЛЬЕ
 
Сентиментальный лирик Сергей Мнацаканян


Читаю Сергея Мнацаканяна и думаю, а настоящая ли это поэзия? Вопрос странный: если не настоящая, закрыл бы книжку. Но не закрываю: как прервать разговор с интересным собеседником? А собеседник с каждой страницей становится мне все ближе — такие вот дела!.. Тогда почему же возник вопрос?
Стараюсь понять.
Между поэтом и его «лирическим героем» (придумали же выражение), даже когда автор пишет от своего имени, всегда есть некое пространство, по крайней мере — зазор, и этот зазор — «стихотворения дивный театр» (строка из Ахмадулиной), стихотворное действо, поэтическая условность, «полное переживание известной минуты» (Боратынский). У Сергея Мнацаканяна зазор сведен к минимуму: за стихами всегда чувствуешь автора — реального, земного человека, который, не подделываясь, не играя с читателем, не стараясь понравиться, продемонстрировать мастерство, просто хочет поговорить, выговориться — а иначе как стихами высказываться не умеет. И его слушаешь — сначала хотя бы по причине высокой культуры поэтической речи.
Конечно, искренности и культуры письма недостаточно для того, чтобы стихи стали поэзией. А поэзией стихи Мнацаканяна делает, конечно же, интонация, которая очень скоро становится узнаваемой. В ней автор неподражаем, — верный признак оригинальности, непохожести! В чем непохожесть, уловить трудно. Проще сказать, что в стихах Мнацаканяна есть: добродушный юмор, незлая ирония, естественность поэтической речи (будто сейчас только родилось, сказалось в законченной литературной форме), при которой безыскусность отдельных высказываний, некоторая горячность (сдерживаемая, однако, философским отношением к жизни), простецкий разговорный тон, неожиданное хохмачество воспринимаются вполне органично.
Одним словом, Мнацаканян — «говорящий», очень живой поэт, причем лиричный и обаятельный: я не припомню стихотворения, написанного без заметно выраженного душевного движения (или, сказать иначе, — без душевного соучастья). И читая Мнацаканяна, все время ловлю себя на ощущении, будто мы незримо сидим вдвоем за столом и пьем водку — напиток, прекрасный для украшения любви и дружбы, и жуткий, если растрачивается на бездарную, невдохновенную пьянку. Да, именно такое впечатление: поэт пишет о том, «о чем за водкой говорят» (фраза из Бориса Слуцкого), и в этом дружественном «застольном» ощущении — его обаяние…
 Удивительно свободен он в сонете — жанре, в котором стилизация сплошь и рядом назойливо вылезает наружу. Мнацаканян придал сонету непринужденную энергичность, раскрепощенно-разговорную окраску, то есть новое дыхание, и сонет словно бы освободил ся от строгих рамок — во всяком случае, скованность рамками незаметна. Такую свободу в сонете я в последнее время встречал только у Тимура Кибирова (его циклом, посвященным дочери, а также «Эпитафиями бабушкиному двору», в сущности, и оправдано все творчество Кибирова). К сожалению, не порадовали мнацаканяновские верлибры — как огорчают верлибры и у других хороших поэтов. За много лет чтения я так и не смог уяснить, зачем нужны, в противовес «классическому стиху», ничуть себя не исчерпавшему, «рассказывающие», «повествовательные» верлибры (то есть проза с легким «поэтическим» прикидом), — их и представляет Мнацаканян; зачем нужны верлибры «интеллектуальные»; такое стихотворчество, по моему мнению, — измена поэзии, которая в основе своей все же музыкальна; уходит музыка — что остается? «Антимузыкальной» опасности избежал Геннадий Айги, законно поселив верлибр в русской поэзии; но, увы, тем самым породил многочисленных, безответственных к поэтическому слову последователей.
Это — одна сторона дела. Однако важнее другое — поэтическое освоение Мнацаканяном того, о чем он говорит (а стихи у него — сплошь смысловые):


Жил в коридоре коллективный фикус
и шли, как снег, домашние дела,
и телевизор, голубой, как вирус,
мерцал из красного угла, —



метафорично вспоминает автор коммуналку, в которой рос, и такому повествовательному тону он обычно и следует. Но когда вдруг воспаряет над конкретными фрагментами, деталями своей жизни — дух захватывает:


Отброшена юность, как битая карта…
— Я тоже хлебнул алкоголя и марта.

Метался от ревности, плакал от вьюги,
Терзался в житейской хмельной заварухе.

Менялись законы. Ломались устои.
Хрипели небесные кони Истории.

Сводили с ума, ускользая во мраке,
Мои электрички и звездные знаки…



Пожалуй, это стихотворение у Мнацаканяна одно из лучших, одно из наиболее сильных по эмоциональному воздействию. Оно дает почувствовать неизбывный настрой автора, который, несмотря на то, что его юность ушла «в бездонные шлюзы времен», по-прежнему, «замирая впотьмах», живет, «насквозь открытый вьюгам», к «боли и разлукам» не привыкший не по своей слабости и неопытности, но потому что — не перестает быть поэтом.


Я перепутал жизнь свою со звуком,
а между тем стрелою, взвитой луком,
трепещет обнаженная душа.



Вечное и временное, повседневное у Мнацаканяна соседствует — и конфликтует. Стихотворение «Постой в очередях, задумчивый читатель…» с легкой иронией описывает непоэтичные подробности нашего быта по окончании рабочего дня: продуктовый магазин, метро, домашний халат и прочее — вплоть до отхода ко сну, наутро же — снова «метнуться в маету, не думая о смерти». А заключение — совсем неожиданное:


Не зря же каждый день под ахи и под охи
бессмертен каждый миг житейской суматохи.



Вот и понимай как хочешь: либо речь идет о том, что «маета бессмертна», либо — о том, что каждый миг жизни, даже и суматошной, значителен и в нем отражается вечность… Второе вероятнее, потому что поэт к вечности клонит довольно настойчиво: например, герой стихотворения «Авария» (машина, скользнув за обочину обледенелой дороги, застыла над пропастью) благодарит судьбу за эту, и вообще за все аварии, в которых «нащупать Время довелось», — то есть Время не как «повседневность», а как чудо нашего земного существования: здесь мелькающие новости, события — смертны и не имеют значения. Голос Вечности хорошо слышен в «армянском цикле»:


И шел пастух в папахе до бровей,
которая качалась и дымилась, —
насвистывал на дудочке своей,
что в мире ничего не изменилось.

А может быть, насвистывал пастух
о переменах, ведомых кому-то,
о том, что время переводит дух,
когда его в горах заносит круто.



Высокогорная тишина, негромкая музыка, которой поэт «дышал взахлеб»… И после — в другом стихотворении — «до озноба боюсь тишины», «так и тянет метнуться в толпу»… Вот, он, конфликт! Столичный житель, Сергей Мнацаканян слишком «здесь», не на облаке, в нем слишком много земного, он не может внутренне освободиться от власти социальной среды, скажу больше: он — поэт социума, в котором старается сохранить свое лицо, отстоять свою независимость, не принимая навязываемые правила игры:


Вы уже достаточно мудры,
чтоб не обольщаться чудесами,
чтоб дышать землей и небесами
и не верить в правила игры,



в которых главное — «это исключение из правил».
Более того, поэт штурмует «стены», созданные подлецами и дураками, «весь в ссадинах, кровоподтеках, шрамах», — стены, которых, увы, «не убудет», потому что не убудет подлости и глупости. И клеймит без устали бюрократов: «туманен, как презерватив, бюрократический режим»… «Перекладывание туда — перекладывание сюда» прерывается обеденным перерывом, трепом по телефону, и при этом — «не хватает людей — в отделе», «размножается аппарат, как плодятся клопы в постели». «Только просителем бы не стать / у беспощадного государства, / жизнь по приемным не просвистать»! Литературно Мнацаканян бюрократию уничтожил. Физически бюрократы живы, но едва ли это можно назвать жизнью. Цикл «Золотая лирика канцелярий», что ни говори, неотменим, а потому бюрократы пригвождены к позорному столбу, знают они об этом или нет.
Однако Мнацаканян идет дальше. Девяностые годы вызвали к жизни множество социально заостренных стихов; в них поэт, сдерживая раздражение, не с горечью — скорее, с досадой называет Россию «страной великого распада», которая находится «у бездны на краю под темным небосводом», где «жить становится все дороже. Жизнь становится все дешевле», где «были люди — стали потребители». Поэзию от избыточной публицистики здесь, к счастью, отличает то, что автор не обличает, не высмеивает, не эксплуатирует «патриотически» тему, он остается тем же обаятельным, иронизирующим, юморящим, остроязычным, незлобным:


…и этот мир отчаянья и распада
с невыразимой нежностью люблю, —



признается он, поскольку в России «жизнь твоя, и вдохновенье, / и боль, увы…», «только здесь / твой интерес, твоя отрада, / твоя тоска».
Строки, очень характерные для Мнацаканяна, человека, открытого светлым чувствам, открытого любви! «Как же вы теперь живете, / арестанточка моя?» — вопрошает он свою первую любовь, девочку, которую мама не пускала гулять, жалеет о том, что не смог найти для нее сердечного слова; а теперь, как ни парадоксально, — «слов по горло, любви  не хватает / опаленной любовью душе». Одно из самых трогательных стихотворений поэта, в котором напевно-грустно, безысходно звучит нота: «Милая, ты не простила меня?» — болит вечной виной, и эта вина сохраняет чистоту его души, сохраняет его как человека; тут напрашивается параллель с Олегом Чухонцевым: «Любовь и раскаяние — они лишь / и держат нас, остальное вздор».
В стихотворениях о возрасте Сергей Мнацаканян — горячо любящий, ненавидящий наблюдатель, участник — вдруг грустнеет, в голосе слышится обреченность: «Когда вам за пятьдесят, / вы встали в смертную очередь», «…и радости мало, / и вконец износилась душа», «…но сердцу невыразимо больно, / что уже не верю / в прекрасные тайны мира»…
 А вот здесь-то — и пространство, и зазор между автором и «лирическим героем»: разве может настоящий поэт устать от жизни и не верить в ее прекрасные тайны? Вот здесь-то — поэтическая условность, «грусть поэта», который, для контраста, по-мнацаканяновски ирон изирует над своими сборниками как средствами для получения гонорара: «Снежная книга» станет гарнитуром, / «Вздох» перевоплотится в какие-нибудь бра»… — подобно Евгению Винокурову: нарочито снижая ценность своих стихов, Винокуров просил у них прощения за то, что «кормился ими», приобретал за свою тоску хлеб, соль, леденцы и мыло…
«Золотое похмелье / от судьбы прожитой» — так определяет свое сегодняшнее состояние Сергей Мнацаканян, лирик, балагур, жизнелюб. Заметим: ко всем этим словам прилагательное «бывший» неприменимо. Конечно же, он остается поэтом, а значит — остается лириком, балагуром, жизнелюбом.
Выйдет новая книга — лишний раз убедимся.




Эмиль Сокольский  — критик, литературовед. Печатался в журналах «Дети Ра», «Слово», «Встреча», «Театральная жизнь», «Аврора», «Дон» и др. Лауреат премии журнала «Ковчег» (2005). Живет в Ростове-на-Дону.

Версия для печати