Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Дети Ра 2010, 8(70)

Земные праздники

Стихотворения

Перекличка поэтов




Александр РАДАШКЕВИЧ




ЗЕМНЫЕ ПРАЗДНИКИ
 
 
Прощание с великой княгиней


О, я совсем не Ломоносов, чтоб
восславлять порфироносные рожденья
и преставления державнейшие в Бозе
оплакивать: не возрыдают боле россы,
и вызолоченный орле не вырвет на груди
единого пера. Все в прошлом, и пора,
как вы за завтраком однажды уронили,
«пора закрывать эту лавочку», гнать
обожателей-предателей, доброжелателей-
врагов, и умников, и дураков давно пора,
как вы это бестрепетно умели. До свидания,
Ваше Высочество, в той стране,
где свидания час.
И не звонит будильник заведенный,
и снится, что пора, что у подъезда
лимузины и тихая толпа, перед
домашними иконами еще молчит,
в плаще, Великий князь, и стелется
упрямо та дорога, дорога
в августейший
Петербург.







Дембель


То утро мая, двор, беседка у кустов,
окно над молодыми тополями, в руке
набитый надеждами и гедеэровским
добром свинцовый чемодан, а где-то
за ночными поездами мерцает Галле
на Заале в бетонных снах социализма,

и скоро шесть, и бабушка в окне, как
в раме, в платочке, фартуке и кофте,
мне улыбается глазами над карнизом,
где крохи для залетных птах; все спит,
кроме первых трамваев, включая бабу
голую в беседке, на столе, повернутую

к миру пьяным пузом. Гляжу на
бабушку, наверх, и вбок едва — на
бабу, распахиваю крашеную дверь
подъезда номер два... Она давно
в цветастом гедеэровском платке под
крестиком, покрытым серебрянкой,

подъезд забит, окно пустует, беседка
снесена, и на карнизе в шесть утра лишь
тени прошлых голубей над тенью
крошки смоченной воркуют, а я, пока
земля скрипит орбитами неверных
узнаваний и сверенных разлук, смотрю

наверх и вбок едва в то утро мая,
где спящий двор, дорожка меж стволов,
окно над молодыми тополями.




* * *


Земные праздники с их драным
хвостом похмельных буден, что
тянется по лужам мятых судеб в папье-
маше гниющих конфетти.
Земные ели, что оголяются на
праздничных помойках среди
осклизло-черных шпрот и шкурок
апельсинных, и лица
встречных наизнанку, и взглядов
рваных серпантин. О Боже, как
же неохота считать и чествовать
чужие январи!
Земные праздники — парад разво-
площений с их хохотом-рыданьем,
и те же вопли радостей отвратных,
и те же надписи на
пламенной стене. Земные праздники
в их первом свете, они, как талые и
прошленькие мы, с сокровищницей
елочных игрушек
в запретном ящике — давно раскрыты,
вынуты, разбиты, и лишь над мартом
грязных февралей, над городами
бодро зримых снов и
мнимых пробуждений с набрякших
крыш непавшая капель стеклянно
плачет утром о своем отнюдь не
прошлогоднем снеге.




Сиреневый лес


Кириллу Ковальджи



Десять, девять, восемь: жила старуха
в задраенном окне, а кошка царапала стекло.
Ее не выпускали. Три, два, один: старуху
вынесли и распахнули с треском квадратный
ноль окна, а кошку вон. Она пытается
допрыгнуть со двора до подоконника, но
падает, за часом час теряя голос. Отсчет
обратный. «В моем конце мое начало» —
вышивала гладью на подушке королева
шотландцев, приободряясь для эшафота.
Кипарисовые четки, в Коктебеле у Емели
гематитовый браслет.

Небывалое стало всегда: вместо чаяний
нечаянность, серых зим, отчаянных,
надвьюжность, годы, осевшие нежною
пылью, лики родителей в комнате-раме,
ухнувшей ахом в белую тьму, больше
разрывов, чем связей, а кто кого любил,
писал и пил, а кто кому закрыл глаза на
прокрустовом ложе союзописательском,
а бубновый валет, что рубашкою вверх
на отплывшем балконе Пицунды...
«Все равно, где бы мы ни причалили, —
осыпается пеплом

Вертинский, — не поднять нам усталых
ррресниц...» Два, пять, один. Портрет
в окне: старуха с кошкой. Четыре, девять,
ноль. Но медлящий запомнить не забыл.
В самый ветреный день ковылять за
Ковальджи — над волнами атласных
отливов, сквозь тенета парений и реченья
бессмертных — с бессарабскою искрой
в присноюных глазах, наблюдая улыбку
над небом и единственный в крайних
вселенных тот румынский
сиреневый лес.




Наука разлуки


В день твоего отъезда сомкнуло
лето волглый свод, из трех углов
вползли туманы и милосердно
стерли мир, по прогнутым ветвям
умолкли птицы, и люди за окном
заговорили громче и глупее,
притворяясь снующими, но
премедленно, как водолазы,
переставляя свинцовые ноги, а
в классически внятной музыке,
как в струнных, так и в духовых,
отозвались поддельные ноты, кот
недопил заутренние сливки, и
безмолвием, как неизбывностью,
враз наполнился ахнувший
дом, чтоб на странице номер
ноль разверзлась на коленях
влажноватая книга разлук, чтоб
за горой заветно свистнул рак
в святой одновременности времен,
где жизнь почти неповторима
на фоне будущих небес, как
на отчалившем перроне, в тех
вокзально зеркальных слезах,
за которые я отдаю все улыбки
и сладости канувших былей.




Вздох о Нико Гомелаури


В то утро — приглашение на
фестиваль, и вслед известие:
ты умер на рассвете, и отчего-то
мне это позволяет перейти
на «ты». Лицом ко всепрощающему
морю я кофе пил, а ты — коньяк,
по-птичьи одиноко, на отлете;
актер, поэт, хрипучий менестрель,
ты души нам и бережно корежил,
и вежливо саднил. Когда был жив,
я не умел так живо жить, так
нагло, обаятельно и сладко, по-
руставельевски, как витязь в шкуре
человечьей, но вечно собирался.
О мой Нико, с тобой я даже
не дружил, но ты подсел ко мне,
а значит, тоже собирался, иначе
море не простило б нам и не
поверило в нечаянное братство.
Мне говорят, тебя на свете нет,
но ты же знаешь цену этой сказке:
в то утро приглашение на смерть
ты получил в расклеенном конверте.




Ночное


Пройдут года, сойдут желания,
как реки, и ожиданья, как снега,
и в свежих бедах мизерные люди
вновь не уловят ровно ничего;
на срывах крыш молчат ночные
птицы, не глядя в зацветающую
даль, лишь призраки отшедших
тополей напомнят нам о нас,
о стертых в ослепительных
печалях и каменевших в беге
недвижимом за идолами счастья,
за ветром мраморным любви,
о нас, ревнительно качавших то
стеклянные цепи падений, то
парений расколотый свод.
Но это быль иного срока, где
спят несбыточные чувства,
где в промежуточности судеб
наш патетический закат.
Увы нам, реющим за форточкой
над павшим лесом, нам, над
асфальтными лугами стенающим,
увы. Сойдут желания, как реки, и
нежеланья, как снега, и в старых
бедах новенькие люди нас не
забудут, не забудут или
не вспомнят
никогда.




Грузинский фриз


И мраморная пятка Пиросмани
на залитом вселенной бульваре,
и наглый цыганенок, цепляющий
прохожих за сытые бока,
то тбилисское круглое утро, где
танец жизни недвижимый,
как взгляд над первой сигаретой,
льющей предвечно понурый дымок,
те соты судеб, как дробь дворов,
и балконы-балконы-балконы, и
балконы над бездной премудрой,
та смолистая тень платанов на
классически вогнутых холмах
и кофейная пенка в чертогах
у блаженнейшего патриарха, те
улички, влекущие в святое никуда,
та скорбная корова с ушастым
коровенком под дланевидным
несбыточным кленом да тени
приморские прошлого сада,
как на нагой и несмелой иконе,
где ангелы млечно целуют в плечо,
та мраморная пятка Пиросмани
на последнем рассветном бульваре,
тот я, которого не помню и
который не встретит меня.





Александр Радашкевич  — поэт. Автор многих публикаций в журналах «Крещатик», «Сибирские огни», «Знамя», «День и Ночь», «Дружба народов», «Интерпоэзия», «Зарубежные записки», «Новый мир», «Новая русская книга» и других. Живет в Чехии и Париже.






Версия для печати