Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Дети Ра 2010, 4(66)

Мир от звезды до цветка

Штудии




Эмиль СОКОЛЬСКИЙ




МИР ОТ ЗВЕЗДЫ ДО ЦВЕТКА
Заметки о «позднем» Кирилле Ковальджи


Кирилл Ковальджи — явление уникальное, сравнить поэта не с кем, предшественники назойливо не выглядывают, подражателей не примечается. Большой художник — всегда загадка. Сам Ковальджи скромно признается, что в его сочинениях больше широты, нежели углубленности. Казалось бы, можно согласиться: мастерское владение и рифмой, и белым стихом, и верлибром не оставляют места для «глубины». Однако в «мастерстве» все и дело: это самое мастерство служит поэту средством точно, ясно, без темнот выразить мысль, наполнив ее глубоким художественным содержанием. А подделать поэтическую мысль, подражать ей — невозможно. Я не перестаю удивляться необычности видения Ковальджи, его умению взглянуть на предмет с поразительно-неожиданной стороны и представить свое наблюдение в оригинальном стиховом обличии. И после этого — стихотворение не изъять из русской поэзии; каждое становится в ней небольшим ли, значительным ли, но всегда — событием. Мастер парадокса, поэт неисчерпаем, неистощим, не устает наблюдать, подмечать, образно оформлять увиденное, оценивать его, давать волю фантазии и заставляет нас испытывать подъем и временами восторг от самого течения поэтической речи. «Изобретательность», «виртуозность» нередко выступают синонимами талантливого версификаторства; если же идет речь о поэте масштаба Ковальджи, о поэте, живущем, мыслящем, чувствующем стихами, то столь холодно-практические термины не умаляют высокого строя его стиха. Ощущение нерукотворности им созданного — остается. Ковальджи, кажется, знает слово досконально, он с любопытством всматривается в праоснову языка, не стараясь удивить, — однако всегда удивляет, когда, чуждый банальностям и прямолинейности, делится с нами тем, что ему открылось, не упуская случая деликатно, с достоинством и примирительной мудростью напомнить о противоречивости жизни:


жемчужина — женщина —
говорите — это не рифма?
но недаром в жемчужине слышится женщина
и анаграммой — мужчина
и, к счастью, муж и жена
а еще, к сожаленью, чужие…


И вот пришло время отметить второе, очень важное свойство стихов Ковальджи — их интонационную выразительность. Интонация — сильная сторона поэта, она и делает его особенным, непохожим на других. Это интонация неторопливого раздумья — «раздумья в миниатюре»: самое основное, самая суть; вводит в курс дела, затем развивает тему, а далее — либо неожиданное заключение, либо риторический вопрос, либо «безответная» и непременно парадоксальная концовка (мол, такие вот дела, есть о чем поразмыслить…). В поздних стихах Кирилл Ковальджи все больше и больше обращается к верлибру, выстраивая их в форме диалога с самим собой; в связи с этим не могу не вспомнить ваншенкинское «Старость говорит сама с собой…»:


Если рядом кто-то есть еще —
Все равно ей жить, с собой беседуя.

А у Ковальджи со старостью подступают

ночь, когда невозможно не думать,
день, когда невозможно смолчать.


Печалясь о том, что, торопя весну, нельзя «смахнуть рукой / седину» так же, как «прошлогодний снег / сбрасывают с крыш», поэт все глубже уходит в воспоминания; он прекрасно знает им цену, этим воспоминаниям! Интонация сдержанно-грустна, слова емки, образы мистически ощутимы:


В память, как в город,
привыкший свободно входить отовсюду,
однажды на площади станешь
беспомощно озираться,
тыкаться в пустые дома,
где слоняются тени без тел,
как без слов голоса…


Поэт неизменно остается музыкально-гармоничным, и это касается и речи его, и мышления; вот образец «гармонической» мудрости, уложенной в нечастый для позднего Ковальджи рифмованный стих:


Молодость струится среди звезд —
Хвост уже промчавшейся кометы,
Чья орбита, закругляясь где-то,
Намекает: убыль — тоже рост.


Ковальджи однажды назвал чтение стихов в рифму предвкушением заданного ритмического рисунка, порядка созвучий, и прибавил: только верлибр преодолевает «инерцию формы, ее доступность, повторяемость», — лишь бы слова стояли в нужном порядке! Возросшая потребность Ковальджи в верлибре, скорее всего, и объясняется стремлением автора высказаться с наибольшей свободой, раскрыться полнее, освободить слова от прекрасной, пленительной, но сковывающей зависимости (рифма, «заданный» ритм), «сыграв» по-своему; и новым ритмом, при котором слова словно повисают в пространстве, — достигает тревожной, томящей недосказанности, неуловимой значительности — и высокой тишины, столь удававшейся авангардисту-радикалу Геннадию Айги (в рифме полноту тишины способна передать, по-моему, лишь Зинаида Миркина). Этими паузами, пробелами, пустотами продолжается мысль, поэт замирает в раздумье, в наблюдении, в восторге, в горечи, слова как бы не торопят его, они говорятся и продлеваются в молчании… Признаться, верлибры, перенесенные на русскую почву даже прекрасными поэтами — например, Евгением Винокуровым, Николаем Панченко, Владимиром Соколовым, — до знакомства с Ковальджи казались мне все же суховатыми… Не Ковальджи ли окончательно доказал, что русский верлибр — явление полноценной поэзии, которая, как


Мир от звезды до цветка придорожного
без философских живет закавык, —
не отличает простое от сложного,
ибо в природе нет таковых.


Может быть, отказ от рифмы у поэта подсознательно — или сознательно отражает бестолковую убыстренность теперешнего времени, разбросанность человека в условиях неумолимого прогресса, — человека, не способного навести порядок в своем внутреннем мире:


отключить телефон
не включать телевизор
не раскрывать газет
не распечатывать писем
не залезать в интернет

в зеркало заглянуть —
познакомиться


А потому вполне естественно, что поэт не чуждается политики (он пишет и о трагизме ХХ века, и о насквозь «рыночном» начале ХХI-го), но и в политике остается «вне политики»; живя в вечности, в то же время Ковальджи выступает свидетелем нынешнего дня, о чем, конечно, не может говорить без боли — и без надежды и веры; он никогда не сводит свои стихи к теме «сегодня», подчеркивая: «я человек, я интересней факта».
И все пишет, пишет о любви — с переболевшей до грустной рассудочности болью, с умудренностью не стареющего сердцем, не растерявшего огоньки романтики (а без нее немыслима здоровая, полноценная жизнь) человека, которого любовь — всегда пересоздает, перерождает, обогащает:


Как волку, в полночь
не мне — завыть:
мне есть что вспомнить,
тебе — забыть.
Все было — полночь,
к устам уста…
Я песней полон,
а ты — пуста.


Того, кто любит поэзию Ковальджи, она пересоздает, перерождает, обогащает. В ней, этой негромкой, умиротворяющей поэзии, есть все, чем стремится одарить читателя сам автор: «хочу нормального общения с нормальным читателем, хочу осенить себя и его крылом охранительным, научить любить жизнь, ценить ее радости, смягчать горечь неизбежных утрат и конца. Творчество при таком внутреннем настрое не может быть ярким, обжигающим. Но зато может быть человечным».
Чего лучшего можно пожелать любителю поэзии?




Эмиль Сокольский — литературный критик. Родился в Ростове-на-Дону. Окончил геолого-географический факультет Ростовского государственного университета. Автор публикаций об исторических местах России, литературоведческих очерков и рассказов. Печатался в журналах «Аврора», «Музыкальная жизнь», «Театральная жизнь», «Встреча», «Московский журнал», «Наша улица», «Подьём», «Слово», «Дон» и других. Редактор краеведческого альманаха «Донской временник» (Ростов-на-Дону).

Версия для печати