Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Дети Ра 2010, 12(74)

Уроки Тарковского

Юрий КОБРИН




УРОКИ ТАРКОВСКОГО
 
Ализариновые чернила


Есть имена людей, с которыми не вяжется прошедшее время. Сколько бы ни прошло лет с их физического отсутствия, дарившие дружбой присутствуют в нынешнем дне то явственным голосом собеседника, то мерещущимся силуэтом на вильнюсских или московских улицах, то фантомным соседством за столиком в кафе, когда пустующий напротив стул никто не занимает, и мнится: предполагаемый визави вышел позвонить по телефону...
Я помню Арсения Тарковского пятидесятивосьмилетним. Это был 1965 год. Время хрущевской оттепели закончилось. Из Москвы и Ленинграда — через «Правду» и радиостанцию «Свобода» — доходили вести о перекрывающемся кислороде в литературе. Но на страницах журналов, в альманахах пристальный читатель встречал имена и Мандельштама, и Цветаевой, и Солженицына, и Ахматовой, и молодых тогда «шестидесятников», фрондирующих формой и даже содержанием. Корневая рифма торчала, топорщась, из стихов «новатора Евтушенко», против нее с топором-пером наперевес выступал «реакционер Прокофьев». Принадлежность к левому или правому берегу поэзии определялась порой по этому формальному признаку именно в окололитературных кругах: неточность рифмы отождествлялась чуть ли не с антисталинизмом... Сегодня, конечно, смешно.
Я сидел в некогда знаменитом кафе «Неринга» с известным в будущем переводчиком Феликсом Дектором, когда в простенке малого зала появилась явно не вильнюсская пара. Он, чуть выше среднего роста мужчина в темно-табачного цвета пиджаке, опирающийся на трость-палку; она, стройная, ему под стать, в модном брючном костюме-клеш. Бирюзовые глаза прищурились от витающего в воздухе «примного» дыма, и дама, другое слово-определение здесь не подходит, сказала-пропела: «Арсений, давай сядем там, на диван».
Феликс, казавшийся мне чуть ли не литературным метром, как-то по-мальчишески подскочил и поклонился вошедшим, отличающимся от завсегдатаев какой-то нездешней элегантностью.
— Это кто?
Коллега, живший на два дома, в Вильнюсе и Москве, знав¬ший в литературном мире, кажется, всех и вся, тихо грассируя, произнес:

— Тарковские. Вернее, Арсений Тарковский и Татьяна Озерская. Хочешь, познакомлю?
Я оторопело воззрился на приятеля. Конечно, имена столичных гостей мне были известны. Сборник стихов «Перед снегом», появившийся в 1962 году и одолженный у приятеля на два дня, я прочитал взахлеб и очень сожалел, что нельзя его «зажать», а статью Н. Степанова «За четверть века», опубликованную в очередном «Дне поэзии», даже законспектировал. К автору, знакомому мне по переводам из Чаренца, Чиковани, Аль-Маари, иных восточных поэтов, я испытывал определенный пиитет, как сейчас понимаю, не всегда свойственный молодым людям. Имя же спутницы — Озерская — вероятно, из-за причастности к поэту показалось тогда мне тоже знакомым. Фамилия аристократическая и, на звук, по-хорошему литературная.
К этому времени я не был таким уж «провинциалом». Встречался со многими литовскими и русскими поэтами. Но что-то меня удержало от знакомства на этот раз, почувствовал не то чтобы стеснительность, а какую-то внутреннюю непреодолимую скованность и неподготовленность к встрече с человеком, которому подарил второе издание «Камня» Осип Мандельштам, ладонь которого касалась ладони Марины Цветаевой...
Может быть, думалось не так конкретно, но ощущение передано точно. Ф. Дектор пересел к гостям, они о чем-то говорили, пару раз Арсений Александрович искоса взглядывал на меня. Я независимо потягивал апельсиновый ликер — радость и беду многих тогдашних вильнюсских стихотворцев. А за соседним столом чета Тарковских неспешно лакомилась рожками с грибами, которые в ту пору стоили меньше пятидесяти копеек. Вскоре подошла официантка, гости рассчитались и вместе с Дектором прошествовали из зала. Проходя мимо, поэт по-соколиному зорко взглянул на меня и склонил голову с безукоризненным левосторонним пробором в знак прощания.
Я чуть не поперхнулся: я же для него посторонний, мы же с ним незнакомы, он же старше меня!.. Впрочем, хватило ума приподняться и сказать: «Всего доброго».
Вернувшийся Дектор, глядя на мой ошеломленный вид, довольно похохатывал:
— Старик, «мы дети страшных лет России» интеллигентности только учимся, а у Тарковского она в крови. Он видел, что мы с тобой вместе сидели, вот и счел обязательным попрощаться. Маэстро с женой в Друскининкай едет. Будет у доктора Динейки здоровье поправлять. Дней через двадцать снова в Вильнюс вернется. Графомань во всю силу, я вас познакомлю, он тебя в чувство быстро приведет.

Ф. Дектор ко мне относился с симпатией, но стихи поругивал. И вот в первых числах сентября Арсений Александрович и Татьяна Алексеевна в Вильнюсе. В двухкомнатном номере гостиницы, названной по имени города, мягкий осенний полумрак. Как ни странно, чувствую себя так, словно знаком с А. А. много-много лет. Он привольно сидит в кресле, расстегнув верхнюю пуговицу сорочки и ослабив узел изящного темно-зеленого галстука с ромбовидным рисунком. За ручку кресла зацеплена изогнутая рукоять неизменной трости. На столе — яблоки, темные сливы, откупоренная бутылка коньяка.
— О стихах говорить не будем. Я напереводился восточных поэтов и ощущаю себя переболевшим тифом. Надо срочно выздоравливать. За выздоровление!
Рюмка с коньяком светится янтарным огоньком в его смуглой руке. И он, задумчиво растягивая слова, произносит:


Для чего я лучшие годы
Продал за чужие слова?
Ах, восточные переводы,
Как болит от вас голова.



— А впрочем, переводы для меня не только тиф или чума. Они — и коньяк, что силы укрепляет. Вы знаете, что Кемине — это туркменский Гейне? Так вот я от его переводов просто хмелел...
— Ты не от переводов хмелел, а от того, что они Марине понравились, — это метнула серебряную шпильку в разговор Татьяна Алексеевна. Бирюза глаз словно потемнела от затаенно-любовной ревности к когда-то тридцатидвухлетнему Арсению.
— Вы понимаете, Юрий, он всегда женщинам нравился. Вот и Анна Андреевна Ахматова его самым красивым мужчиной считала. Говорила, что в его облике соколиное есть...
И только тут я сообразил, что речь идет о Марине Цветаевой. Перед войной в литературных кругах Москвы упорно ходили слухи о всплеске чувств неюной женщины к молодому поэту.
— Танечка, да я к Марине Ивановне, как вассал к сюзерену относился. Она же мне в «Сверчок» эпитет подарила, «заповедную песню».
Слукавлю, если не скажу: в душе родилось чисто обывательское любопытство — откуда черпала неизбывность нерастраченных чувств Марина, когда не отмолен был крестный путь трагически канувшего в небытие Сергея Эфрона? Бог, видно, удержал от бестактного вопроса в присутствии Танечки. Много позже, перечитывая и Тарковского, и Цве-таеву, понял непростоту взаимоотношений, возникшую в пространстве между рождением двух стихотворений: Тарковского — «Стол накрыт на шестерых...» и Цветаевой — «Все повторяю первый стих» / И все переправляю слово: / — «Я стол накрыл на шестерых... / Ты одного забыл — седьмого».
Как поведала дочь поэта Марина Тарковская Ирине Тосунян, отец не знал, «что есть такое стихотворение, ставшее, как говорят, последним в жизни Цветаевой».
Если не знал он, то и нам о многом знать не только не дано, но и не велено. А стихи и первые, и вторые любознательный читатель может сегодня отыскать сам и заполнить пространство между ними опытом собственного сердца, не вступая в соперничество с сердцебиением великих. Это опасно. Для жизни.
Сосуд с коньяком на столе почти не пустел. Он просто выполнял функцию гостеприимства, создавая в комнате атмосферу демократической корректности и отдохновения хозяина от роли Мастера в присутствии почитателя. Печатавшийся с 1926 года, ценимый знатоками, он был автором единственной книги стихов. Тридцать шесть лет понадобилось для ее издания. Такого срока судьба не отпустила Лермонтову и почти столько же подарила Пушкину. Система «сослала» мастера в переводы и тем, может быть, спасла ему жизнь.
Воздух открытости, доброжелательности заполнял гостеприимный номер, и я не удержался от вопроса:
— А знаете анекдот про то, как вы переводили Сталина?
— Какой, какой??! — заинтересованно воскликнул Арсений Александрович, прочищая мундштук скрепкой от застрявшей в нем табачины сигареты.
Осторожно подбирая слова, я пересказывал услышанное мною от одного знакомого, боясь крутым словом смутить героя литературной то ли были, то ли небылицы.
А. А. рассмеялся: «Все так и не так. Факт, как говорят, имел место быть. В начале 1949 года мы с Танечкой жили бедно и неуютно. Бедно потому, что заказы на переводы перепадали не так часто, надо было и семье от первого брака помогать, а неуютно потому, что окна нашей квартиры выходили во двор, где были гаражи МГБ. Только ночью заснешь, как раздается рык через открытую форточку: «Машина номер та-та-та на выезд!» Хлопают дверцы, стук сапог, и «маруся», тарахтя мотором, выезжает на улицу. Сами понимаете, зачем и куда выезжает. И так за ночь по нескольку раз. Нервы стали шалить дальше некуда...
И вот в один прекрасный или непрекрасный день в дверь раздается звонок. Танечка пошла открывать, и в комнату вошел полковник МГБ.
— Арсений Александрович Тарковский?
Сердце у меня так и упало. «Ну все. Это — финиш», — только и мелькнуло в голове.
— Да, это я.
Берите паспорт и собирайтесь. Вас ждут.
Танечка с опрокинутым лицом собирает в мешочек мыло, зубную щетку, полотенце, носки, сует какую-то снедь. Я, прихватив палку, ковыляю за посторонившимся в дверях полковником. Спускаемся. У подъезда — черный лимузин. В машине, помимо шофера, еще двое. Сердце екает, сажусь, мягко трогаем с места. Смотрю, Лубянку проехали, машина затормаживает у дома на Старой площади. Тут мне легче стало, понимаю, что сажать пока не будут. Проверка документов, и вот я в кабинете. Огромный такой, стены бесконечные, окна огромные, а на аэродроме стола — вина грузинские, виноград, фрукты. Не комната — зал! А в нем люди. Тихие, сановитые. Узнаю некоторых. Поспелов, Шкирятов, Поликарпов, кажется... «Садитесь», — говорят. «Угощайтесь», — говорят. Сесть-то я сел. Ноги не держали. А уж угощаться — не до этого... Странный какой-то разговор затевают. Об искусстве пытаются беседовать, театре, мнением моим о кино интересуются. Фантасмагория да и только! И вдруг появляется молодой человек и несет в руке чудный кожаный портфель. Знаете, Юрочка, портфель прекрасной аглицкой работы, цвета ализариновых чернил! Ставит его на край стола и бесшумно удаляется. И вот вся «тройка» буравит меня взглядом:
— Знаете ли вы, товарищ Тарковский, что Иосифу Виссарионовичу в нынешнем году исполняется семьдесят лет?
— Как же, как же — отвечаю, — знаю, как и весь советский народ...
— А знаете ли вы, что товарищ Сталин в юности писал стихи? На всякий случай я промолчал, хотя сей факт мне был известен, как и то, что грузинский классик Илья Чавчавадзе, измученный настойчивостью угрюмого семинариста, дал возможность тому напечататься в одной из газет, посоветовав, впрочем, направить юноше силы на общественную деятельность, полезную людям и обществу. Чему тот и внял, бросив писать стихи. А что из этого вышло, мы уже с вами знаем.
— Так вот, — произнес, не помню уже, то ли Поспелов, то ли Шкирятов, — мы тут посовещались и решили сделать товарищу Сталину подарок ко дню рождения. Перевести его стихи на русский язык и издать отдельной книгой.

Мне стало окончательно дурно.
— Простите, как же мне переводить товарища Сталина стихами, если я только на семьдесят пять, ну на девяносто процентов смогу сохранить его слова?! Десять-то процентов моих будут...
— Ничего. Вы постараетесь и сделаете. Берите портфель, там весь материал, садитесь, работайте, не спешите и о нашем разговоре никому не говорите.
Назад меня отвезли на другой машине и уже в сопровождении не полковника, а майора, который поинтересовался, есть ли у меня дома сейф, в который бы мог положить драгоценный портфель. Я пробормотал какую-то невнятицу, что майором было воспринято как заверение о наличии стального агрегата. Танечка меня встретила дома со слезами на глазах.
Я приступил к знакомству с «материалом». Это была, я вам скажу, замечательная техническая работа! Текст на слоновой бумаге, отпечатанный на грузинском языке типографским способом. Этот же текст, напечатанный русскими буквами, — транскрипция. Везде проставлены ударения, отмечены клаузулы. На третьем листе — подстрочник, на четвертом — он же с вариантами толкований и т. д. и т. п. Словом, мечта переводчика! И стихи такие милые, пастушеские. Зарифмованы первая и третья строчки. Начал я переводить не спеша, как мне и рекомендовали. Штук десять перетолмачил за пару месяцев. Опасная работа все-таки...
— А почему, Арсений Александрович? Вы же — мастер, сделали бы — Сталинскую премию получили.
— Все-таки, Юрочка, вы молодой еще человек. А если бы автору перевод не понравился? Или Лаврентий Палыч, а затея-то с таким подарком вождю его была, не так на четверостишья взглянул, какую премию, на какой срок бы я получил? Нет, от царей и псарей подальше держаться надо.
Ну так вот. Месяца через два знакомый уже полковник МГБ снова к нам наведался. Мы его с Танечкой уже спокойней встретили.
— То, что вам в тот раз в портфеле передали, цело?
— Естественно...
— Тогда берите портфель и поехали.
Путь уже знакомый, кабинет тот же, лица те же. Портфель изымается из рук молодым человеком стертой внешности и уносится. А товарищ Поспелов изрекает: — Товарищ Сталин узнал о нашей затее. И с присущей ему скромностью наложил вето на это мероприятие. У вас, товарищ Тарковский, есть какие-нибудь просьбы, пожелания?..

Какие уж тут просьбы могут быть, пожелания? Мне, Юрочка, больше всего портфель жалко было. Такой, знаете, замечательный, аглицкой работы, цвета ализариновых чернил...
Встал я, благодарю за доверие, а тут новый человек появляется и протягивает мне... портфель. Уж тот ли, не тот, право не знаю. Как дома оказался и не помню. Танечка на шею бросается. А я портфель открываю аглицкой кожи.
— И что же там было, Арсений Александрович? — не выдерживаю я.
— Гонорар за несделанную работу!
— ???
— Ну, как вам сказать... В этот же вечер мы с Танечкой уехали в Крым и три месяца пробыли там бескручинно и безбедно. Звезды, вино, собственные стихи, любовь.
Арсений Александрович глуховато засмеялся, Танечка метнула бирюзовые искры на мужа и, кажется, зарделась.
Так стихотворец И. Джугашвили и поэт-переводчик А. Тарковский из-за присущей вождю народов скромности не стали лауреатами Сталинской премии.
Через несколько дней я снова встретился с писательской четой. Уже знал, что Татьяна Алексеевна профессионально занимается переводом англо-американской прозы. На этот раз А. А. попросил меня почитать стихи. Читал я тогда все g на память, стараясь жестом подчеркнуть, как мне казалось, удавшуюся строку. Тарковский слушал внимательно, чиркая карандашиком по бумаге, случайно оказавшейся на столе.
То, что он мне тогда сказал, запомнилось. «Не старайтесь быть современным. К чему эти корневые, неточные рифмы? От них возникает состояние моральной расхлябанности. Точная рифма — категория моральная, в ней глубинная связь (Любовь и Кровь неразделимы!) Вырабатывайте в себе эту моральную категорию. В детстве меня учила играть на пианино мать гениального Нейгауза. Так она под кисти рук мне, чтобы не опускал их, остро отточенные карандаши подставляла, грифельные острия так в кожу и впивались! Отточенность формы облагораживает содержание. Если поэт — не имитатор, он непременно придет к естественности поэтической речи. Иногда стоит помедлить с печатанием. То, что у меня первая книга вышла в пятьдесят шесть, может, и хорошо. В ней многих слабых стихов нет.
— Кстати, вы, Юрий, член Союза писателей?
— Что вы, Арсений Александрович, у меня сборник только на будущий год выходит. Без книги, а то и без двух, о Союзе писателей и думать нечего.
— Значит, встретимся через год. Рекомендация за мной.

В следующем году, в сентябре месяце, Арсений Александрович протянул мне рекомендацию, в которой были довольно лестные слова, касающиеся, как я теперь понимаю, моих более чем скромных строф. Я же через несколько дней протянул мастеру свежий номер вильнюсской молодежной газеты, где было опубликовано стихотворение «Равноденствие» с посвящением человеку, который и определил мой путь в литературе. Впрочем, прием в Союз писателей растянулся на долгих для меня семь лет, а моему А. А. пришлось подтверждать рекомендацию, данную мне в 1966 году.




Юрий Кобрин — поэт, переводчик литовской поэзии. В большую литературу автор вошел в 1966 году, когда получил от Арсения Тарковского рекомендацию для вступления в Союз писателей. Автор десяти сборников стихов и тринадцати книг переводов литовских авторов. Живет в Вильнюсе. Заслуженный деятель искусств Российской Федерации. Награжден Рыцарским крестом ордена Великого литовского князя Гедиминаса.

Версия для печати