Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Дети Ра 2010, 1(63)

(Илья Леленков. «Думай о хорошем»),


Илья Леленков. «Думай о хорошем». — М.: «Вест-Консалтинг», 2009. — Библиотека журнала «Современная поэзия».

Его верлибры тяготеют к прозе. К жесткой такой городской прозе. Такие Буковский с Поланеком одалживаются самосадом, сидя у дома с резным загаженным палисадом. А третьим бы к ним — Веничку Ерофеева. Но не возьмут, зане нежен слишком. Такие вот у Леленкова верлибры.
Его биография на последней странице обложки лапидарна и сумрачна, как песнь Тома Уэйтса: «Родился в 1969 г. Живет в Москве. Окончил Московский инженерно-строительный институт. Автор книги стихов «Крапива» (2003). Работает завхозом».
Сор стихов и милость к падшим. Здешние стихи не растут из сора, они суть он. Он самый, он, родимый. И сидят падшие лирические герои на свалке, перебирая дурно пахнущие артефакты, извлекая из них мед поэзии и на милость, в общем-то, давно уже не рассчитывая... Вот на такую, например:


Мужички слили в одну кружку три флакона.
Леший должен был выпить.
Кружку одеколона.
Пивную кружку.
«Тройного».
Залпом.
За один раз. («Леший»)


И дело даже не в дальнейшем скупом, но впечатляющем описании процесса. Дело в том, что мрачный и брутальный автор проговаривается:


Многие отвернулись.
А я, не отрываясь, смотрел на Лешего
и будто пил вместе с ним этот сраный «Тройной».


У Леленкова вообще много такой жести по сборнику рассыпано. И края острые, все обсценной идиоматикой ощетиненные.
Поэт размышляет о многом. О спасительной форрест-гамповой онтологии и телеологии, помогающей выжить даже тогда, когда,


Если права народная примета, и
как встретишь Новый год — так его и проведешь, то
до следующего —
мне не дожить. («Беги, дурачок»)


О том, что «грезит булыжник кепкой / бредит запястьем “шик”» («пятница, идол каменный...»). Хармсу бы перевертыш понравился. Поэт Леленков будет смотреть на непроспавшийся мир и конструировать трагические картинки, словно бы упиваясь, словно чувствуя себя на этой свалке, где «забытые, полощутся / экскременты утлого хламья», как дома. На свалке, в недрах коей преет «солнечный жмурик», над коей «на небе торжествует радуга / гребаная радуга-дуга», где нет заглавных букв, а иногда и знаков препинания и где влюбленной шестнадцатилетней девчонке бросают, словно кость: «черт с тобой, / оставайся. / тебе же хуже» («куколка...»).
Поэт размышляет верлибром. Иногда — белым ямбом или шершавым дольником, с разлапистой такой, раздолбанной, разодранной строфикой, сигналящей откуда-то с дальнего и дикого силлабо-тонического пограничья:


А рифмы безобразны,
как рыбные пельмени.


Верлибр?
Верлибр.
Но думы поэта всегда завораживающе органичны и — да-да, гармоничны. И вот в думах этих он тихо и бесповоротно уходит в отрыв. Описав предварительно, во всех неимоверных и смачных подробностях, мир дольнего отстоя, мир горний он дает по умолчанию. На почти что невербальном уровне. Леленков владеет магией суггестии. Он исподволь, тихонечко внушает обалдевшему читателю, что есть, есть та Дверь В Стене, та зачарованная страна, где бродит на закате Розовый Фламинго Алены Свиридовой (взятый в качестве эпиграфа к программному стихотворению «харкаешь кровищей...»). И в этом неумытом, с бодуна, но подсвеченном небывало жарким закатом мире вдруг возникает трижды романтическая Долли Белл:


Про нее болтали всякое.
У нее были лучистые зеленоватые,
как мятный мармелад, глаза и
целая копна соломенных непослушных волос. («Где Долли Белл?»)


Вдруг дается возможность осознать нечто очевидное, прекрасное, но незамечаемое раньше:


«Заметил, самый легкий — первый снег», —
сказал он,
машинально со скамьи
сметая снежный пух. («Братская любовь»)


И вдруг — наконец — приходит Она (хотя бы в воспоминании, в «обонятельной галлюцинации», настигшей в предновогоднем вагоне метро):


Запахи били в нос.
Захотелось вдруг выпить шампанского и уткнуться
                                                  в любимые волосы
пахнущие сладкими духами, домашним теплом и
немного табачным дымом... («Елка»)


Как там завещала ироничная Цветаева: «”Поэт в любви”. Нет, ты будь поэтом на помойке, да». У поэта Леленкова это получается. И вот, сидя в загаженном палисаде, Поланек передает чинарик Тому Уэйтсу, потому что Буковски уже в отрубе. А Веничка — он все-таки тоже здесь и тихо кивает, соглашаясь с программными строчками Леленкова:


пьяный и продрогший,
падая в сугроб, —

думай о хорошем,
думай
о другом.


Татьяна ВИНОГРАДОВА

Версия для печати