Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Дети Ра 2009, 3(53)

(Максим Лаврентьев. «Немного сентиментальный путеводитель. Стихи о Москве, Петербурге и…»)

Максим Лаврентьев. «Немного сентиментальный путеводитель.
Стихи о Москве, Петербурге и…» М., 2008.


Новая книга стихотворений Максима Лаврентьева «Немного сентиментальный путеводитель» имеет подзаголовок: «Стихи о Москве, Петербурге и…». В ней 59 стихотворений, но, несмотря на небольшое количество текстов, книга затрагивает ряд важных и объемных вопросов, связанных с российской историей и культурой, рассматривая их в реальном, историческом и метафизическом аспектах. Вследствие глубины взгляда автора на события эти аспекты почти всегда трудно разделить, хотя почти всегда они ясно различимы, при преобладании какого-то одного в каждом отдельно взятом стихотворении.
Как ясно из заглавия, речь в книге идет о двух столицах — Москве и Петербурге. Причем в реальном аспекте доминирует Москва, родной город автора и лирического героя. В двух других — историческом и метафизическом — преобладает Петербург, символ взлета и трагического крушения российской империи и культуры. Кроме того, ряд стихотворений, не имеющих исторических или географических привязок, дают читателю возможность познакомиться с мировоззрением автора книги.
С учетом изложенного выше, можно также сказать, что «Стихи о Москве, Петербурге и…» — это стихи московского поэта о Петербурге и его культурно-исторической роли для современности; можно сказать, что из современности и Москвы взгляд автора обращен в прошлое и на Петербург, вызывая размышления о процессах, происходящих в современной российской культуре. Поэтому, несмотря на то, что первое стихотворение сборника посвящено окрестностям Петербурга, начнем с Москвы. О ней речь идет во втором стихотворении — с названием «Сельская жизнь». Что становится понятно, если принять Петербург за столицу империи; тогда жизнь в другом городе вполне можно считать провинциальной, и даже сельской, особенно в стихотворении, которое по жанру является идиллией. Особенно, если в нем автор заявляет о себе, как о человеке, жизнь которого посвящена искусству, решившимся быть поэтом и жить поэзией, подобно первопроходцам жанра.


Я, может быть, поэт столичный,
Но человек не городской, —


говорит он, и в этих двух строках обрисовывается особенность его положения: несмотря на то, что житель столицы, — человек не городской; столичный же — поэт.
Словарь подсказывает, что в современном языке «идиллия» является также синонимом спокойной счастливой жизни, причем часто имеет иронический оттенок. Ирония в рассказе о сельской жизни, несомненно, присутствует:


В покоях, за стаканом чаю
Веду неспешно дел разбор,
Руссо, Державина читаю,
Вступаю с Гете в разговор.

Порой и сам берусь за лиру
В кругу признательных друзей,
Твердящих, что мою квартиру
Потомки превратят в музей.

Порой один гуляю в роще,
Цветы сбираю, птиц кормлю.
Что этой сельской жизни проще!
За тишину ее люблю.


Ирония воспринимается как приглашение порассуждать о месте поэта под солнцем: как дается ему простая сельская жизнь, чем он платит за роскошь читать Державина и Руссо. Но сами рассуждения выведены за скобки. Возможно потому, что этот вопрос одновременно и сложный, и простой, и простоту от сложности отделяет только сознательный волевой акт, выбор автора, о котором он сразу предуведомляет читателя. Впрочем, есть и ответ — далее, в стихотворении «Девять лет я вставал в семь пятнадцать утра…», и звучит он так:


В перекурах читались Вольтер и Руссо,
Были Пушкин и Гоголь со мной,
Мы несли бронированное колесо
Для какой-нибудь хари срамной.

Так я вышел поэтом усадебных рощ,
Петербурга, Москвы и луны,
Потому что тошнило от пакостных рож,
И пейзаж был довольно уныл.


Здесь уместно заметить, что практически на любой вопрос, возникающий при прочтении книги, в ней есть ответ; может быть, кроме тех, ответы на которые несказанны.
С иронией или без, именно в Москве лирический герой изображен в окружении друзей и знакомых, здесь происходят реальные встречи, возникают впечатления, пишутся стихи.


Иду я лихо
По улице Палиха.
Сижу я тихо
Над прудом ТСХА.

Моя столица
Как чистая страница.
Душа томится
В предчувствии стиха.


Это родной город, любимый с детства и от истоков:


Да, я байстрюк и полукровка.
Вот мой наследственный удел:
Бутырки, Масловка, Сущевка
И пара безымянных сел,


и поэту хочется сохранить его недавнюю историю и живую душу в своих стихах.


Тут слово, там строка,
Здесь целая строфа —
Троллейбус и собор
Становятся стихами.


Но там, где это происходит, начинают происходить и другие вещи: реальность обесцвечивается, и проявляется метафизический план.


Останкино, Кусково —
О, сколько в них тоски!
Они — давно былого
Остатки и куски.

Для новых поколений
Не значат ничего,
Но тем лишь драгоценней
Для сердца моего.

Там камни отмывают
От копоти весной,
Но камни отливают
Мертвецкой белизной…


Метафизический план неизбежно появляется на стыке прошлого и современности; свойства ума и склад личности позволяют или не позволяют заметить появление нового слоя в изображении. Максиму Лаврентьеву свойственно замечать и, более того, запечатлевать его в текстах. Причем, максимально адекватно явлению: мы как бы видим сквозь реальность акварельно выписанный ее более тонкий план. Стихи глубоки и многослойны в своей глубине, наполнены прозрачными, появляющимися один из другого образами.


Становлюсь все проще и проще
И пишу все тоще и тоще,
Вечно об одном, вечно то же.
Кружева словес не плету.
Никаких тебе наворотов,
Ни судеб, ни браней народов.
Зацени мою пустоту.
<…>

Много музыки и луны.
От меня прозрачности ждали,
Но теперь стихи мои стали
Мне и самому не видны.

Вижу я сквозь них только годы,
Годы впереди, словно горы,
Бесконечные коридоры,
Не ведущие никуда…


В этом состоянии, когда предметы становятся стихами, а стихи таковы, что не мешают видеть суть предметов, становится также


Заметно, что мосты
На берегах Москвы
Повисли без опор
Над смутными веками.


Но все-таки в родном городе и стены, и камни теплы, потому что они согреты присутствием близких друзей и просто близких. Здесь лирический герой чаще просто фланирует по бульвару с другом, идет «в гости — глянуть фотки, / обо всем перетереть / или просто — выпить водки / и от счастья помереть», и надо отметить, что имена друзей неоднократно встречаются на страницах книги: жизнь и поэзия тесно переплетены в ней. Или рассказывает нам о том, что


Со своей любовницей-весной
Выхожу гулять под небом серым —
Неизвестный маленький связной
Между Богом и вот этим сквером.


Не то в Петербурге. Петербург — город-символ, город-призрак, предмет пристального внимания и размышлений автора. Об этом недвусмысленно говорит первое стихотворение книги «Из Царского в Павловск», и, вообще, складывается впечатление, что относительно стабильная московская жизнь — антитеза напряженной и окрашенной в трагические тона, по большей части умозрительной, но по силе воздействия соперничающей с реальностью петербургской.
Вчитаемся в стихотворение:


Из Царского в Павловск пешком я ходил
Дорогой теней из безвестных могил,
Путем поколений, что стали окрест
Безмолвной, древесной душой этих мест.
И в теплой листве, что текла без конца,
Я вдруг узнавал дорогие сердца:
Как будто разбужены мыслью моей,
Они с удивленных слетали ветвей.


Я уже отметила, что оно открывает книгу. Задает настроение, несколькими штрихами обозначает тему. Мысль о том, что прошлое, которое подготовило настоящее, до какого-то предела продолжает жить в нем, наполняет сборник. Рискну предположить, что пепел теней из безвестных могил, разбуженных мыслью автора, возвращающейся к ним снова и снова, стучит в его сердце и является одним из основных (если не основным) источником творчества. И не впервые мне встречается ситуация, когда гражданская позиция, естественно вытекающая из особенности личностного восприятия действительности, становится содержанием поэзии и, что интересно, лирической доминантой, выражающей внутренний мир и сокровенные переживания автора. Первой встречей было знакомство с поэзий Анастасии Харитоновой. Еще назову Бориса Рыжего. На мой взгляд, этих разных авторов объединяет одно: отчетливая память о трагическом прошлом родины и осознание своей противопоставленности массе лишенных этой памяти. Такова судьба поэта: говорить о том, о чем безмолвствует народ. Но не в форме прокламаций. Требования гражданской лирики во имя будущего всегда рождают, по сути, произведения в стиле фентези, поскольку будущее — всегда только вероятность. Но настоящая гражданская лирика рождается в настоящем из уроков прошлого, которое более чем реально. И из уст поэта.
Но вернемся к стихотворению. Стихотворение прозрачно, как золотой осенний день; смысловая нагрузка нисколько не нарушает его прозрачности, как не нарушают золотые листья — сердечки, — бесшумно слетающие с ветвей (это практически видишь), покоя липовой аллеи.
…когда-то здесь гуляла Ахматова, думая о том, что когда-то здесь прогуливался Пушкин, еще не ведая, что наступит время, и этой дорогой будут идти тени из безвестных могил; и поэт, думающий о них…
Итак, контекст задан. Историям, происходящим в Петербурге, присуще внутреннее напряжение и драматизм, сосредоточенные размышления об искусстве, переплетенные с размышлениями о прошлом и современности. Недаром и Невский ассоциируется с «метафизическими высотами», откуда поэт падает в реальность.
Вот, например, история про Ксению, очень похожая на притчу. Начать хотя бы с имени героини. Ксения из Петербурга сразу же ассоциируется со Святой Ксенией Петербуржской. Но, подобно тому, как Петербург Ксении Петербуржской кардинально отличается от современного, героиня стихотворения отличается от ассоциирующегося образа. Она «возможно, верила в Бога»; но, скорее, нет. Потому что лирический герой стихотворения «еще верит в Бога» и автор, скорее всего, не утаил бы веру героини, если бы такая возможность существовала. Примечательно основание веры в Бога лирического героя: он «любил Гумилева и Блока, и может быть, только поэтому…» Может быть, и не только, но именно поэзия предоставила ему убедительное доказательство бытия Божия. В том плане, что в современном мире, практически полностью проверенном алгеброй и подчиненном аналитическим законам, только настоящее искусство, как проявление творческого духа, дает возможность ощутить присутствие Духа, который дышит, где хочет. Примечательны и персоналии: Гумилев и Блок. Блок — поэтический гений, при этом богоборческий дух, в своей борьбе зашедший гораздо дальше Иакова и в результате получивший более серьезное повреждение, чем повреждение «состава бедра». И Гумилев, который, в голодном Петрограде заказал панихиду по Михаилу Лермонтову (чье творчество, несомненно, повлияло на Блока). И эти имена обозначают линию высокой поэзии, чьим предметом не в последнюю очередь был вопрос веры.
Роман не получился по той причине, что «она любила Есенина, / не любила Гумилева и Блока»…


Такая петербургская история.
Тень Гумилева мелькнет еще раз:

В Петроград из Кронштадта,
В руках — оплывающий воск,
Мимо Главного штаба
Загробное шествие войск.

Офицеры одеты
В мундиры гвардейских полков.
Моряки и кадеты,
Все Царское, Весь Петергоф.


…и здесь вспоминается Андрей Белый: «Если же Петербург не столица, то — нет Петербурга». Потому что Петербург «Немного сентиментального путеводителя» как раз производит впечатление города-призрака, защитники которого пали, но несут призрачную службу на его пустынных ночных улицах и площадях. Петербург — город на берегу Невы-Леты, и настоящий, как видится лирическому герою, Петербург расположен по ту сторону, оставляя современности лишь свое отражение, мираж.


Тени с палубы посмотрят
Многомудрыми очами,
И покажется им с моря,
Будто город вдруг отчалил,
Будто не они уходят,
Траурным гремя салютом,
В забытье, туман и холод,
Растворяясь в Абсолютном.


Город двоится, при взгляде на современный Петербург у поэта вновь и вновь возникает вопрос:


…разве этот город
Пел Костя Вагинов больной,
И был ему смертельно дорог
Летейский сумрак ледяной?


Сравнение Невы с Летой, рекой забвения, встречается неоднократно. Практически, в контексте «Немного сентиментального путеводителя…» это синонимы, отсылающие, конечно, к гераклитовому: нельзя дважды войти в одну воду. Что позволяет вопрос о взаимоотношении прошлого и современности в рамках сборника интерпретировать не только как вопрос этический (о чем сказано), но и как вопрос о взаимоотношении временного и вечного. Время, конечно, походит на поток воды, сквозь который просвечивает прошлое и над которым легким туманом нависает будущее. Этот поток как будто протекает сквозь книгу, унося все второстепенное и оставляя значимое, без чего нельзя, над чем не властно время — промытым, чистым, четко проступающим, подобно буквам на листе белой бумаги. Этот закон универсален, этот поток уносит одинокую джонку из одноименного стихотворения:


Мимо вечности, мимо мгновений,
Мимо таинств и мимо блаженств…


И вот, Петербург как бы есть — город на берегу Невы, — и его как бы нет — потому что Нева — Лета, и ее течением унесено то, что создало этот город — державная воля, державный и художественный гений. Можно даже сказать, что пророчество о Петербурге сбылось. Остались парковые боги, но в парках,


Где на мгновенье сладко верить,
Что Аполлон вдруг обернется —
И древней Аттикой повеет,
И Филострат нам улыбнется,


гуляют другие люди, для которых и парки, и здания чаще всего лишь декорации или экспонаты, в зависимости от того, путешествуют они, или живут здесь.


Ходил я по Питеру день-деньской
И образ его забывал.
Давно уже нет ни Надеждинской,
Ни тех, кто на ней проживал.
Их город — чужое наследие,
И был он завещан другим.
Осталась надежда — последнее,
Что мы беззаконно храним.
А может быть, даже и к лучшему,
Что нет на минувшее прав:
Среди океана плывущему
Добраться ль до берега вплавь?
И может быть, все, что нам дорого, —
Лишь ветер с летейской Невы.
Мы призраки мертвого города,
А эти — живые — не мы.


Стихотворение процитировано полностью. Интересна последняя строка: эти живые не мы. «Не мы» на слух звучит также как «немы». Вольная или невольная игра слов, тем не менее, символична: эти живые пока немы…
Игра слов и формальные изыски не присущи авторскому стилю. Узнаваемым его делает другое: ход мысли и цельность мировоззрения. Именно они являются стилеобразующими элементами. Тем приятнее иногда встретить рифму типа «город — дорог» (из процитированного выше отрывка), особенно в контексте разговора о городе, отражающемся в вечности…
Вообще, многие стихи хочется цитировать полностью. Хочется цитировать так много, что заведомо осознаешь невозможность сделать это в рамках статьи. Но можно сказать вместе с автором:


Просто встану где-то тут
Со своею скромной лептой —
Как над сумеречной Летой
Переправы скорой ждут.

Книга наполнена отражениями и рифмующимися образами. Впечатление двойственности, наложения смыслов возникает уже с первых страниц, усиливается по мере чтения и находит подтверждение на одной из последних:

Годы грызут свое.
Но не поддамся панике:
Много еще слоев
У плодородной памяти.


И сами строки тоже можно истолковать двояко: можно сказать, что речь идет о внутреннем мире автора, богатства которого не умалили расточительные годы; а можно, что о накопленных веками сокровищах культуры и противостоящей им, проедающей и предающей их современности. Но, несмотря на то, что противостояние имеет место, в книге нет и тени неприятия современности; есть зрелые размышления на эту тему. Их отражение в стихах говорит о том, что поэт ощущает себя связующим звеном прерванной цепи времен, причем как времени, взятого в общечеловеческом историческом масштабе (отсюда античные мотивы и связанные с этим моменты deja vu), так и в масштабе, соизмеримом с продолжительностью жизни соседних поколений. Мысль о том, что прошлое когда-то подготовило настоящее (как в социально-историческом, так и в эстетическом плане) и продолжает до какого-то предела жить в нем, наполняет сборник. Ведь прошлое, настоящее и будущее появляются в той точке — и зависят от нее, — где в непрерывном потоке существования находится наблюдатель. Максим Лаврентьев, как я уже отметила, помещает себя в точку исторического разрыва, конца одного и начала другого исторического периода, гибели одной и зарождения другой культурной традиции, но его выбор именно этой точки позволяет говорить о возможности синтеза. Дает такую надежду, при наличии воли и честного взгляда на существующее положение вещей.
Теперь несколько слов о мировоззрении автора, благо «Сентиментальный путеводитель…» предоставляет множество прекрасных возможностей проследить, как автор смотрит на мир, каковы его взаимоотношения с миром, и даже проследить эволюцию этих отношений.


Когда-то я хотел переделать мир,
Чтобы не было в помине подводных мин.


Так начинается история. «Но мир не переделаешь, это миф» — строка почти автоматически появляется в сознании читателя еще до прочтения, она практически напрашивается и могла бы стать банальностью, если бы не этот «миф» в конце, выводящий фразу в другое измерение. Как будто появляется зеркальная метафизическая дорога, альтернатива непреодолимой, казалось бы, банальности. И в результате фразу можно прочесть двояко. Во-первых: является мифом утверждение, что мир можно переделать; это невозможно. Во-вторых: мир невозможно переделать, потому что он — миф (который, заметим в скобках, является символом чего-то иного, и развивается по своему внутреннему закону, который можно постичь; понимание — первый шаг на пути к преодолению).
Тем временем автор завершает первую строфу словами: «Теперь мне все равно, мне и этот мил». Но не будем считать это поражением, тем более, вспомнив о том, что поэт скорее ощущает себя связующим звеном, чем противопоставляет себя чему-то в мире.
Смысл этих слов более полно открывается при дальнейшем чтении. В начале второй строфы говорится: «Когда-то я хотел завести свой сад…» И она, как и первая строка первой строфы, передает стремление к реальному действию, к реальной цели. Переделать мир — чтобы не было мин, завести сад — чтобы гулять вперед-назад. И так же, как и в первой строфе, далее мы видим, что реальный опыт привел к изменению сознания. Герой понимает, что не мир нуждается в переделывании, а он сам, и что, меняясь, тем самым он чудесным образом изменяет и свой мир: «Теперь мой сад повсюду, и вход — я сам». Одновременно усложняющаяся игра ассоциаций: мир — сад — райский сад («все же этот парк — волшебный парадиз»), — усиливает метафизический план стихотворения. Дважды на протяжении двенадцати строк вместе с автором мы проходим путь избавления из ловушки мира путем преодоления узости сознания, и это делает каждую из них весомой.
Практически за ними стоит опыт, на приобретение которого иногда уходит целая жизнь. Каким бы путем ни приобрел его автор (ряд стихотворений книги говорит нам о его знакомстве с восточной философией), чувствуется, что интенсивно пережит и освоен.


Заполняю жизненный лимит.
Пустоту листа — чернильной вязью,
Выходные — вылазкой на Клязьму.
Что это — реальность или миф?


Может быть, и то, и другое, одинаково требующее участия:


Заполняю улицы блужданьем,
Вдохновеньем заполняю парк, —


и, в конечном итоге:


Бесконечно малый и мгновенный,
Заполняю пустоту вселенной.


И, кстати, эта «пустота вселенной» снова возвращает нас к прозрачности стихов, о которой шла речь выше, позволяя посмотреть на нее под немного другим углом:


Все, что трепетно любишь ты,
Проникает из пустоты
В иллюзорную форму тела.
Любишь музыку? Посмотри:
Эта флейта пуста внутри.
Так откуда берется тема?


Пустота, из которой берется тема, очевидно — мир идей, и стихи становятся «не видны», когда приближаются к сути рассматриваемых явлений.
Пользуясь своим даром видеть сокровенную суть вещей, поэт называет их и дает им жизнь. В этом его искусство. И размышлениями об искусстве тоже наполнены страницы книги. Может быть, даже лучше сказать: размышлениями об искусстве пронизаны почти все стихотворения сборника, и оттого светятся, как мрамор, изнутри. Мысли об искусстве и о любви — бывает ли одно без другого? — растворены в строках, в воздухе, они иногда высказаны мимоходом, но всегда серьезны и взвешены, и, будучи доведены до логического завершения ассоциативного ряда, часто трагичны. Вот, например, кумиры позлащенных рощ из стихотворения, завершающего книгу:


Как будто голых обывателей
Их выставляют на расстрел.
Амура сразу убивать или
Сначала должен быть растлен?


Автор удивительно последователен — следуя за его взглядом, статуи из Летнего сада («Образ Петербурга вечен, как искусство»!) мы видим тоже в исторической проекции. Что позволяет также затронуть и непростой вопрос взаимосвязи этики и эстетики. И образ, на мой взгляд, для этого выбран очень удачный — «о, эти мраморные клоны! / Все эти парковые боги…» Именно они, прекрасные, — безмолвные свидетели многовековых непрекращающихся и очень по-разному аргументированных споров на эту тему. Наилучший иллюстративный и ассоциативный ряд:


В печальном вертограде
Веселыми людьми
У Аполлона сзади
Начертано «fuck me».


Что тут сказать: смешно, когда бы ни было так грустно, — потому что доля правды в этой грубой шутке есть, хотя шутники, конечно, об этом не думали. Невольно они выразили тенденцию, которую автор стихотворения отметил, формально не обсуждая, но его отношение к проблеме мы, тем не менее, чувствуем.
В немалой степени таково свойство культурного пространства: чем старше цивилизация, тем более оно перегружено, и тем больше дает возможностей более сложной интерпретации самых простых явлений. Это больше зависит от взгляда, чем от предмета. Но тем более интересен взгляд.


…разве мы не образ,
Ну разве мы не сгусток
Всего, что входит в область
Прекрасного искусства?
Мы не годимся в пламя
И не идем на паперть —
Мы сохраняем память,
Мы сохраняем память.


Елена КАРЕВА




Версия для печати