Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Дети Ра 2004, 2

Рассказы

ОСАДОЧНАЯ ПОРОДА

Он не хочет ее. И в его глазах нет огня желания. И нет сладкого яда в его словах. Но что же он хочет?
Он говорит, что хочет чаю. Поверю ему. И поверю ветру в его голове. И поверю ей. И поверю в мир вокруг них. И перестану смотреть на них. Потому что я — это он и она вместе. Потому что я — ничто. Я песок, я живу у воды, под водой. По мне прыгают зеленые лягушки. На мне босые следы пляжных людей. Все звуки пропадают во мне. Вода проходит сквозь меня как я сквозь пальцы. Ибо я — песок. Я навсегда осевшее.
Пляжные люди говорят, что я был камнем. Я был скалой. Я был крепостью. Я видел смолу и огонь, смерть людей и животных. Я видел, как высох ров под моими ногами. Но теперь я — лишь песок. Из меня зачерпывают горстями и лепят куличи. Из меня строят замки, которые рассыпаются под ладонями. Но в солнечные сухие дни я умею шелестеть на ветру так тихо:
— Шшшшш... Шшшш... Шшш...



МОЯ ПЕРВАЯ ЖЕНЩИНА
(Из цикла «ЧТО ГОВОРИТ НЕБО»)

— Вставай. Уже одиннадцать часов, — слышит он сквозь полудрему голос Тани и чувствует, как одеяло начинает медленно сползать, унося с собой остатки тепла.
— Нет. — Никола отклоняет ее (она успела сесть, поэтому и стянула одеяло) назад. — Лежим.
— Тебе уже пора.
— Зачем? Сегодня по радио объявили лежачую забастовку. Все лежат в своих кроватях.
— У нас нет радио. Вставай давай. Тебя на работе заждались.
Ее голова лежит на Николином плече, и он чувствует щекой ее дыхание.
— Радио у меня в голове, — говорит он, уже окончательно проснувшись и разглядывая потолок.
— У тебя неправильное радио.
— Самое что ни на есть правильное. Все лежат.
— Выключи его и вставай. Я серьезно. Посмотри на часы.
— А чего на них смотреть. У меня по радио объявляют. Вот послушай... Нет, ты ухом прислонись.
Он прижимает Танину голову к свой груди и, подражая голосу диктора, произносит:
— Московское время спать. Встающие ложитесь, лежащие засыпайте.
Затем он разворачивается. Ладонь Николая скользит по ее спине вниз, протискивается между ног.
— Тем, кто не выполняет указания нашего радио, — продолжает он, и чувствует, как Таня, потягиваясь, прижимается к нему, — приказываем заткнуть рот.
К этой процедуре он приступает немедленно. Татьяна поначалу уворачивается от его поцелуев.
— Но вставать же... — возражает она, однако стискивает ногами его руку.
Дальше появляемся мы с женой. Я читаю ей этот отрывок, пока она висит на перекладине спортивного комплекса, предназначенного для наших детей, но установленного почему-то во «взрослой» комнате.
— Они у тебя какие-то вялые, — говорит она, — и чем они у тебя занимаются?
— Сейчас или вообще?
— Вообще.
— Ну, он работает компьютерщиком, а она так.
— Вот именно «так», я не вижу никаких образов.
Жена мягко спрыгивает на пол, а я изменяю последние фразы, делая Николу и Таню еще более вялыми:
— Ладно, вставай ты первая.
— А когда я встану, что будет?
— Будет то же самое. Так что видишь, вставать бессмысленно.
Эротическая сцена съезжает вниз на три строчки. На десять секунд действия, на минуту письма.
Жена подходит ко мне. Я задираю ее футболку и смачно целую в пупок.
— Пупок что глаз, — цитирую я писателя Аркадия Бартова, — ласку любит.
Она никак на это не реагирует, а продолжает начатый до исправления разговор.
— У тебя здесь нет образов. Другой пару слов черкнет и... образ. Я не говорю о том, что надо писать «она была прекрасна», нет. Достаточно...
— Хорошо, — перебиваю я ее, — вот послушай. Моя первая женщина была рыжей. К тому же еще и веснушчатой. И курносой. Она жила на даче через два дома. Ей было восемнадцать лет. Мне было столько же, но я был младше. Намного младше.
— Никакого образа, — говорит жена. — Я ее не вижу. Пошли пить кофе.
— Ладно, — говорю я, — давай я напишу рассказ, где будут одни образы. За полчаса.
— Напиши, — она потягивается, — так, чтобы я их увидела.
— Только скажи, о чем.
— О человеческих отношениях. О любви.
— А конкретнее? Вся литература о любви.
— О первой любви.
И я пишу:

Пошла я раз купаться
на озеро Байкал,
совсем уже разделась,
пристал ко мне нахал...

Это поет Серега по прозвищу Дыня, толстый, круглолицый, но прозвище он получил не из-за внешности. Просто фамилия у него была Дынин. Расстроенная гитара, желтое переспелое июньское солнце. И под ногами карьеры, глубокие как Аид. Там на дне мертвый лес, иногда деревья ловят ветками неосторожных ныряльщиков, и возвращают лишь через несколько дней, белых распухших, облепленных тиной, и таких же мертвых, как и лес на дне. Вода в карьерах никогда не цветет, и прозрачна на несколько метров.
Они сидят на берегу: Алка Серьга, Дашка Рыжая, Серега Фуфел, Игорек, Федя Кислый, Димка и Никола.
Никола — тот самый, что не хочет просыпаться, с которого Таня в начале моего повествования стаскивает одеяло. До этого утра еще десять лет жизни. До Тани еще одиннадцать женщин.
Я могу их перечислить:
Алка,
Наташа,
Света,
Вика,
Маркелыч (нет, Никола не менял сексуальной ориентации, Маркелыч — прозвище весьма милой и хрупкой девушки по имени Наташа, это уже вторая Наташа в его жизни),
Лена,
Алла, но другая,
Наташа третья,
Лена,
Ира,
Алена, которая на самом деле не Алена, а Лена,
и, наконец, Татьяна.
Из приведенного списка видно: имя Наталия встречается три раза, Лен — тоже три, и Алл — две. Спору нет, имя Елена — довольно распространенное, но Наташа и Алла! Я провел небольшое статистическое исследование и выяснил одну закономерность: если у человека имелось достаточно много сексуальных партнеров (кому не нравится, может выделенные курсивом слова заменить на «возлюбленных», «жен», «мужей») то, как правило, в списке преобладает одно или два (независимо от того, редкое оно или нет). Шесть из восьми любовников одной моей знакомой носили имя Михаил, у другого из опрошенных первых двух жен звали Алисами, а третью Алиной!
Может быть, сверхтонкому психологу достаточно было бы подобного списка, чтобы представить образ Николая. Я-то сам вижу его довольно хорошо. Как на берегу водоема, так и через десять лет, в постели с Таней.
О чем он думает, сидя на берегу? Ничего возвышенного — Никола борется со своей плотью. Все его друзья, за исключением Алки, уже в воде, та по-прежнему сидит рядом, прислонившись плечом к его плечу. О, если бы не это прикосновение, доставляющее ему столько наслаждения и столько хлопот!
— Пойдем, — говорит она, тащит его за руку, а Николай не может распрямиться, и по-прежнему сидит, поджав к животу колени, потому что у него стоит.
— Нет, давай ты первая, я потом, — отвечает он, стараясь придать своему голосу вялое и скучное выражение.
— Коля, Алка, чего вы! — кричат из воды.
«Почему так! Ну, опустись, пожалуйста. Я никого не хочу. Холодная вода! Холодная вода! Ах ты, сволочь!» — ни мысленные вопли Николы, ни тщетно вызываемый образ холодной воды не помогают — он по-прежнему стоит.
Тогда, за десять лет до знакомства с Таней, это было одной из проблем Николая. Занятия онанизмом казались ему чем-то крайне неправильным, извращенным, энергия не находила никакого выхода и поднимала его член в самое неподходящее время в самых неподходящих местах. Например, в театре, филармонии, в общественном транспорте. Или во время урока (Никола только что закончил школу и поступил на первый курс института). Часто это не было связано с какими-либо эротическими фантазиями. Николай мог думать о чем угодно, член вставал независимо от направления его мыслей, движимый лишь темными потоками подсознания.
Алка, оставив Николая на берегу, покачивая бедрами, подходит на край мостков и, сильно оттолкнувшись, ныряет. Она нравится самой себе, она знает, что нравится Николе.
Она нравится и мне, но моя первая женщина будет похожа на Дашу — рыжая, веснушчатая и курносая. Ощущение простоты и света.
А Никола, закрыв глаза, представляет прозрачную и холодную толщу воды, в глубине которой среди ветвей утонувших деревьев мерцает темное золото рыб.
— Вставай. Уже одиннадцать часов. — Слышит он сквозь полудрему голос Тани и чувствует, как одеяло начинает медленно сползать, унося с собой остатки тепла.

ЕДИНСТВЕННАЯ

На остров, ведь ты, как и я, жительница островов, скрытых в туманной дымке дождя. В городе он падает вместо снега, вода разбегается по стеклам, умножая цветные огни, и улицы становятся неясными, призрачными. Лишь ты — единственная моя реальность, и мы едем домой сквозь дни, похожие на мосты и площади, сквозь ночи-подворотни.
Ты идешь сквозь время, заполнившее двор-колодец, где шум отъезжающей машины, и звуки наших шагов, и скрип двери птичьей стаей взлетают к небу.
Ты летишь наверх по широким темным ступеням, моя молчаливая птица, и я позади — твоя тень.
Ни слова, не говори ни слова. Мы не нуждаемся в них. Твоя рука тепла и легка, она так похожа на крыло.
Ты — огонь, ты — вода, бегущая вверх, по лестнице, до синих дверей, до алтарных врат, и пусть на них трещины, пусть краска кое-где облупилась, но это двери в рай, ибо рай там, где ты.
О, как завораживает твоя танцующая легкая походка в сером ступенчатом небе, где окурки на полу и подоконниках, словно выпавшие зубы старого дома, где запах канабиса, где собиратели городских головоломок, мальчики и девочки, живущие на чердаках, полных птиц и мышей.
Я снова сгораю в твоем пламени, становясь светлее.
Ты — красный цветок, ставший белым, ты — первый снег, самый чистый в мире, дай мне руку, веди меня по гулким переходам, где шаги похожи на тихий смех, тихий плач.
«Почему смеются эти лестницы?»
«От нашего счастья, радость моя».
«По кому плачут эти лестницы?»
«По нашей жизни, радость моя.
Ибо все проходит, радость моя».
И это пройдет, так говорил один мудрец, такая надпись была на его кольце, мне ли не знать, мастеру камней, мастеру серебра и золота, я видел это кольцо во сне, но, радость моя, я научился останавливать время, и мы останемся здесь, у этих синих дверей, что ты открываешь, в этих пустых комнатах без мебели, с оторванными обоями, мы останемся здесь навсегда.
Смотри, как танцуют синие и сиреневые тени, танцуют на стенах и потолке, когда ты идешь ко мне, о, как горячо твое тело, ты — огонь, и ветер заставляет тебя дрожать, и наша одежда сгорает дотла, не остается ничего, кроме пламени.
Но почему, когда наши тела неразрывны, когда мы прорастаем друг в друга, в твоих глазах отсвечивает закат? Неужели все станет пеплом и пылью? Но пока ты — единственный мой дом, мой мир, и я вхожу в него, весь, до самых глубин, где бежит река и вода рассыпается радугой на камнях, а в заводях белые и розовые лотосы.
О, как ласковы твои руки, о, как много у тебя рук, ласковая смерть моя, и ты никогда не была старухой, ты была девочкой с тонкой прозрачной кожей, с глазами, полными изумрудного огня, горящего в моем сердце.

Версия для печати