Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Prosōdia 2018, 9

Разбуженный звук

Рец. на: Юрьев О. «Стихи и хоры последнего времени (2004–2015)» М.: НЛО, 2016.

 

В июле неожиданно ушёл из жизни Олег Юрьев, не дожив всего двадцать три дня до пятидесяти девяти. Ленинградец, один из основателей литературной группы «Камера хранения», живший с 1991 года на Франкфурте-на-Майне, поэт необычный, высоко ценимый многими, многих не на шутку раздражавший – большей частью своей эссеистикой.

Пожалуй, эссеистика и поэзия были для него нераздельны (Юрьев ещё известен как прозаик и автор двух пьес), первое дополняло и во многом объясняло другое. Поэтому сначала несколько слов об эссеистике. Значительная её часть, как писал Юрьев в сборнике «Заполненные зияния. Книга о русской поэзии», изданном в Москве в 2013 году, «занята, в сущности, одним-единственным сюжетом – сюжетом о существовании внутри российской цивилизации двух культур». «Аристократическая» культура, по Юрьеву, то есть, от Пушкина, через Тютчева и Фета, до культуры первого русского модерна, в тридцатые годы была оттеснена в подполье, а потом, лишённая среды существования, уничтожена. «Правяшей», «массовой» культурой стала культура «демократическая», «культура интеллигенции». Под уничтожением «аристократической» культуры Юрьев понимал и то, что она подверглась перерождению: «чуждый элемент» «по основным культурно-антропологическим характеристикам, соприродным «советской цивилизации», начинает видеть мир в её координатах».

Эссеистика Олега Юрьева во многом посвящена важнейшим для него именам прозаиков и поэтов ХХ века, не получивших, в силу обстоятельств времени, должного признания (в числе поэтов – Леонид Аронзон, Елена Шварц, Александр Миронов, Алик Ривин, Геннадий Гор…), – литературе, которая находится «в том отделении рая, где живут великие русские стихи» («Писатель как сотоварищ по выживанию: Статьи, эссе и очерки о литературе и не только», СПб., 2014, из эссе о Тихоне Чурилине, с. 9). Другими словами, его заметки посвящены литературе неофициальной, основную роль которой можно определить как сохранение достоинства, самостояния, независимости от «литературы принципиальной ограниченности» – юрьевское выражение. Противник поэзии «самовыражения», Олег Юрьев был убеждённым продолжателем традиций русской поэзии Золотого и Серебряного века. Олег Юрьев не уставал утверждать: в 1980– 1990-х годах «общий уровень стиховой начитанности привёл к массовому распространению… мышления чужими ритмическими формулами», и «это вылилось в создание некоего общего мандельштамо-бродского языка, в котором все было уже до такой степени перетёрто и подогнано к уровню сознания позднесоветской интеллигенции, что уже почти не ощущалось ни писателями, ни читателями этих стихов как “чужой голос”».

В предисловии к сборнику «Избранные стихи и хоры», изданному «Новым литературное обозрением» в 2004 году, Михаил Айзенберг пишет: «Поэтическая работа Юрьева похожа на труд старателя. И по отношению к слову как к чему-то твёрдому. И по отзвуку его стиха – слитному гулу, идущему словно из-под земли». «Когда вернулся я с предутренней прогулки, / Уж разобрали ночь рабочие небес»; «…я увидел, как мимо пошли / Всех задутых садов корабли / На стоянья ночные…»; «О мрачная звезда раздевшихся морей, / Недвижно стонущих на наклонённых ложах…», – в этих строках, действительно, гул неземной, слитный, торжественный…

Многие стихи Юрьева объединены в книге «Стихи и хоры последнего времени (2004–2015)», изданной в том же «Новом литературном обозрении» в 2016 году; потому именно на ней удобно сейчас остановить свой внимание.

Каждое стихотворение занимает, как правило, не более одной страницы – то есть ни одно не размагничивается объёмом… Дальше, дальше, плывёшь-летишь, подчиняясь ритму и едва успевая провожать внутренним зрением стремительные образы:

 

Горит воздушная вода

В ночных фонариках летучих:

Они туда, они сюда,

Пока не пыхнут в низких тучах

И не исчезнут без следа  (с.173).

 

И ещё, наугад, – из другого стихотворения:

 

…вдруг проснётся веранда – от стёкол,

заскрипевших в полдневном свету,

и взлетит паучок, что отштопал

половину окна на лету (с.27).

 

Что не даёт остановиться при чтении книги Олега Юрьева? Острота художественного взгляда, свобода и смелость письма; его слова влажно-ощутимы, голос – спокойный, бесстрастно негромкий (как за кадром), метафоры сосредоточенны в этом спокойствии, строки проступают словно бы из тишины, для них заранее подготовленной, – и уходят в тишину, дрожащую, вибрирующую. Это тишина, в которой нет времени; ему стихи Юрьева сопротивляются: они, скорее, заняты расширением пространства – и нарастаньем тишины:

 

А когда колёсный перестук

Замерзает где-то за краями,

В капле каждой гасится вода.

И тогда выводит нас пастух

Поглядеть с холма, как в чёрной яме

Дышат золотые города (с. 45).

 

Главные события в стихах Олега Юрьева – движения, сдвиги, смещения картин, тем самым заново узнаваемых, это освобождение их от словесных и даже зрительно воспринимаемых клише. «Февраль на холме», «Элегии на перемены состояний природы», «Стихи с юга» и «с севера», «Простые стихи о снеге», «Прогноз на лето», «Май» – что здесь может происходить? Что может происходить в словно бы остановленном, медленно двигающемся, а то и летящем пейзаже?

 

Когда разлили на горе

Луну в гранёные стаканы,

Деревьев чёрные каре

Сверкнули смутными штыками. <…>

 

Деревья дóпили луну

И капли отряхнули с веток.

Во тьму, на зимнюю войну

Они ушли – и больше нет их.

 

Застыла в проволоках связь.

Сломалась музыки пружина.

И, паче снега убеляясь,

Бежало небо, недвижимо (с. 25).

 

У живописца каждая деталь увидена, рассмотрена, художественно осмыслена, у Юрьева – ещё и метафорически заострена, довоображена, выражена парадоксально, остроумно. Под остроумием я понимаю находчивые аллитерации вроде «тиса тиснёная шкурка» и некоторое насилие над словами: изумляющие словосочетания и словообразования: «чревовещанье гор», «утки, поплавывающие в пенной пыли», и так далее. Читая поэта, понимаешь: мир зримый, вроде бы «открытый», далеко не открыт – ещё идти вглубь да вглубь. Пейзажи – да, когда остановлены, когда замедленны, когда летящи, и в них отмечено, узнано столько, что слова несутся стремительно. Юрьев иногда сбивает ритм, пошатывает размер – но тем его стих крепче, музыкальней. Взгляд Юрьева-наблюдателя – взгляд интеллектуала, зоркого, весёлого, остро чувствующего вкус к жизни. «– Не по небу, а по небо-склону, / По скрипящей звёздной шелухе / Побежать бы тополю и клёну, / И сосне, и вязу, и ольхе…», «в речках медных нечищеных / изгибается медленный ток», «Если бы не из ржавеющей стали / сделаны были бы эти кусты, / так до зимы бы они и блистали / из искривлённой своей пустоты»…

И при этом – без раннепастернаковского захлёба. Всё вдохновенно, и вместе с тем – несколько отстранённо, холодновато, взвешенно. Все метафоры конкретны. Всё – тщательно выстроено в звуковом плане. Техническая оснащённость автора, вроде бы предполагающая участие «головы» в процессе стихосложения, ни в коей мере не говорит о придуманности образов, но – только и только о поиске способа как можно точней выразить свои чувства, мысли и представления. Глаз Юрьева видит во много раз больше, чем глаз обычного человека.

 

А там в горах перегородчатых

в тёмнобородчатых борах

сырые птицы в кожах сводчатых

как пистолеты в кобурах

вот подвигáют дула синие

и чёрным щёлкают курком

и прямо по прицельной линии

летят в долины кувырком  – – –

а там на тушах замороженных

сады вздыхают как ничьи

и в поворотах загороженных

блестят убитые ручьи

и каждый вечер в час назначенный

под небом в грыжах грозовых

заката щёлочью окаченный

на стан вплывает грузовик – – – (с.72).

 

По моему представлению, стихи Юрьева написаны не для осмысления происходящего, но – для существования этого происходящего, для существования конкретного места и времени (именно место и время служат точкой отсчёта для расширения пространства; причём его наращивание иногда происходит в земном измерении: например, «Холодные сады мигают над рекою / И шепчут из воды, где их зеркальный дом»; «За боярышник под дождём, / Сам себя на себя облакачивающий, / на другой горе подожжён / колкий газ, облака поднакачивающий»). Но чаще всего происходит взаимодействие, взаимопроникновение земного и небесного, недаром в стихах Юрьева встречаются вода, небо, птицы, луна, звёзды, облака, – что можно понимать и как образ полного разрыва со стандартами восприятия времени и пространства, – стандартами, неприемлемыми Юрьевым в поэзии «массовой» культуры.  «Как в оплетённые бутыли / в деревья рóзлили луну» – такая, например, космическая картина предстаёт в цикле «Два стихотворения о Павловске». Юрьев не любуется пейзажами и, за некоторыми исключениями, ничто ничему не уподобляет: он одновременно и наблюдатель (то есть смотрит на предметы снаружи), и сам является всем тем, о чём пишет (взгляд изнутри). Вот он «проник» в пейзаж, находится внутри пейзажа:

 

Чем ближе к северу, тем тишина яснее,

Тем треугольней бледная вода,

И искры звонкие в небесном самосеве,

Как тыщи зябликов, летящих не туда (с. 144).

 

А вот, пожалуй, наблюдатель:

 

Дождь был. Деревья отжали

с острых воскрылий крахмал.

Шершень споткнулся на жале

И тяжело захромал

По опалённой ступеньке

На опылённую тьму –

Шёлка лоскутья, как деньги,

Розы роняют к нему (с. 115).

 

Попутно замечу пристрастие автора к эпитетам; как признавался Юрьев в одном из интервью с ним, эпитеты – классический и самый надёжный способ дать читателю возможность увидеть вещи и их движения так, как видит их поэт: не только называя, но и определяя.

Подобно метаметафористам, автор способен точку преобразовать в линию, линию в плоскость, плоскость в объём. Однако почерк у поэта иной (впрочем, я и вообще не знаю, с кем можно сравнить Юрьева; здесь Мандельштам полностью прав: «Не сравнивай: живущий несравним»). Звучание его стиха мне странным образом напоминает музыку Сергея Прокофьева: я словно бы слышу вполне классический, старинный лад – но в каком-то модернизированном, что ли, преломлении, с примесью лёгкой иронии и игры в «здоровом» смысле этого слова, – игры как дружеского диалога с миром растений, животных, насекомых и птиц, с миром космическим, игры как способности находить радость в ускользающем, – самому создавать мир – пусть хрупкий, однако – живой и бесконечно обаятельный. Доказательство – множество отсылок к золотому и серебряному векам русской поэзии, отдельно замечу – к поэзии петербургской (вплоть до ноток Леонида Аронзона и Александра Миронова), уж не говоря о том, что свои стихи в книге автор называет то элегиями, то балладами, то причитаниями, то одами, то гимнами, есть даже романс, ария и «песеньки», – тоже своего рода высокая игра… А порой и сама авторская речь звучит подчёркнуто архаично:

 

…А над глиняным Дунаем

 по заболоченному мосту,

чёрной пеной поддуваем,

поезд скатывается в пустоту.

 

И, разбужен полым звуком,

ты вдруг очнёшься в купейном углу:

виадук за виадуком

назад шагают, в злачёную мглу <…>.(с.33)

 

Ещё одна важная сторона Юрьева: он не чуждается и проникновенных стихов (я бы сказал – душевных, если бы это слово не скомпрометировало себя как характеристика поэтической речи). Это, с одной стороны, само по себе удивительно, и неудивительно с другой: достаточно вспомнить название книги.

 

Ничего не осталось, только ветер горит

в золотых волосах погибающих верб,

только мыльную реку из тяжёлых корыт

наливает какой-то молдовалах или серб;

 

ничего не осталось – ни себя ни тебя,

только поезд стоит, уносясь по мосту,

только жизнь незаметная, нас погубя,

отступает, ещё не сыта, в темноту (с.239).

 

Хоры, или многоголосье, переполняющие стихи Олега Юрьева, словно доносятся к нам из прошлого, – как из античности, так и из времени недавнего. Все ушли «в темноту» («Уже все умерли, как оглядеться…»); а кто ещё не ушёл – тот «общей не уйдёт судьбы». Трагедия? Да, трагедия. Но у Державина есть показательная неточность: его-то строки – остались! Значит, поэзия – дело не безнадёжное, напротив – жизнеутверждающее. Возможно, это главная радость, главное утешение, которые даёт нам поэт.

Неистощимость метафорического воображения поэта поражает. И в цикле «Шесть стихотворений без одного» (в упомянутой книге «Избранные стихи и хоры») я увидел, что первое стихотворение… состоит из многоточий (с. 137),  – что меня сначала позабавило, а потом навело на мысль, что все остальные пять, видимо, должны были, по замыслу автора, выйти, или родиться, или произойти… не знаю, какое слово лучше подобрать… из безмолвия, из того молчания, которое, как поётся в песне Дунаевского, нам понятней всяких слов. Дальше моя мысль не пошла.

И вот – первая посмертная публикация на сайте «Новая камера хранения». Оказалось, многоточия – «временный» вариант. Вместо слов, уже написанных. И слова эти, как пожелал автор, должны быть опубликованы только после его смерти. Вот и опубликованы.

 

Так стыдно умирать – перед тобой, родная.

Твои глаза и лоб уж вижу как со дна я

Сквозь толщу движуще-светящейся воды.

И дымку за тобой – мой стыд твоей беды.

 

Так долго прожил я щека к щеке с тобою,

Что просто позабыл, что стал тебе судьбою,

И знаю лишь теперь, что это за судьба

И что это за тьма у глаз твоих и лба.

 

В беседе с жюри премии «Различие» (Олег Юрьев стал её лауреатом в 2014 году за книгу «О Родине: Стихи, хоры и песеньки (2010–2013)) поэт сказал: «Если писать стихи и думать о стихах, то всё огромное, дышащее, вздыхающее, глядящее из вечной ночи блестящими несчастными и прекрасными глазами существо, называемое русской поэзией, есть твой настоящий собеседник». Эти слова – может быть, и есть главная характеристика стихов самого Олега Юрьева.

 

 

 

Версия для печати