Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Prosōdia 2018, 9

Ранний Эзра Паунд в переводах Ильи Имазина

 

ДИТЯ ТРАДИЦИИ И БУНТА: о поэзии Эзры Паунда

 

 

Илья Имазин (родился в 1975 году)поэт, переводчик, прозаик, художник (Ростов-на-Дону) Изучал филологию, философию и психологию в Ростовском государственном университете. Работал в сфере декоративно-прикладного искусства, книжной иллюстрации, дизайна, веб-дизайна, разрабатывал эскизы ювелирных украшений, занимался скульптурой малых форм. Несколько лет был матросом на сухогрузе. Публиковался в альманахе «Интерпоэзия» и в литературно-философском журнале «Топос». Переводил стихи У. Блейка, Э. Дикинсон, Э. Паунда, Т.С. Элиота, Р. Фроста, У.Х. Одена.

 

Едва ли в истории мировой литературы XX века найдётся другой поэт, вызвавший столько споров и заслуживший такие полярные оценки. «Гомер современности» и «американский Шекспир», патриарх англо-американского модернизма, по мнению одних. Выдающийся теоретик искусства, издатель и вдохновитель, личность, оказавшая огромное влияние на культуру нашего времени, но малозначительный, второстепенный поэт, по мнению других. Спорщики сходятся в одном. Паунд – фигура легендарная, масштабная и ключевая, экстраординарная и удивительная даже для своей столь щедрой на открытия и потрясения эпохи, а главное – необходимая для понимания основных тенденций развития английской словесности в век мировых войн.

Кроме того, противоречивая фигура Паунда – «лучшего врага американской поэзии», как отозвался о нём его старинный друг Уильям Карлос Уильямс – стала и связующим звеном, и символом перехода от модерна к постмодерну. В судьбе его встретились два мощных течения, поглотившие без остатка XX столетие, два мировоззрения, определившие все духовные поиски в «современный» и «постсовременный» периоды западной истории. Поэтому творчество Паунда остаётся источником вдохновения для любителей поэзии, философии и герменевтики.

Говоря о Паунде, принято упоминать тех, кого он «привёл в большую литературу», вовремя оказав всестороннюю поддержку и редакторскую помощь, а также всё то, что было открыто или заново открыто европейским читателем (шире – ценителем искусств) благодаря Паунду.

Именно ему обязан своим литературным дебютом другой гений англо-американского модернизма, нобелевский лауреат Томас Стернс Элиот. Паунд редактировал стихи молодого Элиота и всячески содействовал их публикации. История о том, как Паунд подверг тщательной редакторской правке и вдвое сократил ключевую поэму прошедшего века «Бесплодная земля» (или «Пустошь»), благодаря чему она и состоялась в качестве цельного, завершённого произведения, а Элиот в знак признательности посвятил своё великое творение Паунду, ilmigliorfabbro («мастеру выше, чем я»), давно стала хрестоматийной. В 1946 г. Элиот так оценил роль Паунда в англо-американской литературе: «Паунд не создавал поэтов, но он создал такую среду, где впервые зародилось течение модернизма, участвуя в котором, как английские, так и американские поэты знакомились с трудами друг друга и оказывали друг на друга влияние». Джеймс Джойс, в свою очередь, признавался, что только редактура Паунда превратила «Улисс» из аморфной груды осколков в роман, прославивший автора. Изданием своих произведений обязан Паунду и Дэвид Герберт Лоуренс. Даже поэт старшего поколения, годившийся Паунду в отцы, – Уильям Батлер Йейтс, у которого Паунд работал секретарём, признавал авторитет младшего собрата, отдавая на его суд собственные стихотворения и чутко прислушиваясь к его мнению. В долгу перед Паундом как редактором и гением-вдохновителем и такие прославленные поэты, как Х.Д. (Хилда Дулитл), Уильям Карлос Уильямс, Роберт Фрост, Мэриан Мор, Арчибальд Маклиш и другие, составившие национальную гордость литературной Америки. Именно Паунд открыл западному читателю выдающегося индийского поэта Рабиндраната Тагора и одним из первых привлёк внимание критиков к его незаурядному дарованию. В сферу паундовского влияния и обаяния попал и отличавшийся независимостью, не признававший предтеч и авторитетов, Эрнест Хемингуэй, в молодые годы сблизившийся с мэтром в Париже и учивший его боксировать. Паунду писатель был во многом обязан своим «телеграфным» стилем: «Эзра… научил меня не доверять прилагательным». «Любой поэт, который может честно сказать, что он не испытал влияния Паунда, достоин даже не упрёков, а жалости...» – однажды подытожил Хемингуэй. В «Празднике, который всегда с тобой» он характеризует Паунда, как утончённого литератора, создающего прекрасные произведения и всячески поддерживающего своих коллег; как тонкого знатока, способного по достоинству оценить их литературные достижения, и редкой преданности друга, всегда готового прийти на помощь.

Паунд не только редактировал и печатал произведения выдающихся современников, но и заботился об их материальной поддержке. Уиндем Льюис, относившийся к Паунду неоднозначно, писал: «Я не знал никого, кто был бы менее озабочен личными интересами. Это, возможно, и помогло Паунду сделаться странной фигурой – великий поэт и великий импрессарио в одном лице. Кроме того, он – прирождённый учитель, и благодаря своему влиянию, прямому и косвенному, он основательно изменил нашу литературную технику и критику». Паунд развил в себе удивительную способность находить и пестовать таланты, он не только создавал, но и культивировал литературу, понимаемую им самим, как «язык, предельно насыщенный смыслом». Данное обстоятельство оказалось спасительным и для самого поэта и помогло ему – в самые мрачные годы его жизни – окончательно не растерять друзей и читателей, а возможно даже, сохранить жизнь и после долгих мытарств внось обрести свободу.

Эзра Лумис Паунд вошёл в анналы мировой литературы как великий посредник, медиатор – между поколениями литераторов, эпохами исторического становления искусства, культурами Востока и Запада. В юности он подражал Суинберну и Россетти, долгое время искоренял в своей поэзии пагубное влияние декадетов и прерафаэлитов, а в конце творческого пути давал интервью лидеру битников Аллену Гинсбергу, восхищенному его «Пизанскими песнями», и более критично настроенному Паоло Пазолини. Чтобы показать размах его влияния на современную литературу, достаточно отметить, что в 1910 годы Паунд выступил теоретиком и вдохновителем таких модернистских течений, как имажизм и вортицизм, а в середине прошлого века положил начало исповедальному направлению в американской поэзии, в котором прославился Роберт Лоуэлл, сделался наставником и кумиром уже упомянутого А.Гинсберга и других битников. Наконец, в романе Джека Керуака «Бродяги дхармы», который стал своего рода манифестом битнического движения, скитавшийся всю жизнь Паунд – любимый поэт одного из главных героев, одновременно изгой и гуру нового поколения.

Фигура Паунда – символ литературного авангарда, его взлётов и падений, исканий и противоречий. Человек-вызов, человек-скандал, раздражавший не меньше, чем восхищавший, он был ярчайшим выразителем той эпохи, для которой характерны тоска по Возрождению, эксперименты с эстетической формой, поиски религиозных корней и новых духовных ориентиров, болезненное противопоставление культуры и цивилизации, Ренессанса и Декаданса, творческой эволюции и опустошительного бездушного технического прогресса. Он из плеяды тех, для кого искусство стало образом жизни. Тех, кто видел дерзкую задачу своего поколения в том, чтобы создать новую мифопоэтическую реальность, вернуть языку и символу их утраченную выразительность и мощь, приблизить обновление западного мира.

Именно Паунд положил начало модернистским изысканиям и экспериментам в области метрической организации стиха, открыл новые возможности верлибра в английской поэзии, возродил в ней и переосмыслил древние традиции стихосложения; он придавал особое значение чувству ритма и призывал собратьев по перу к предельному лаконизму и выразительности при создании поэтического образа; он обогатил арсенал литературных средств, привнося в своё творчество элементы и принципы незападных языковых систем, в частности, широко используя приёмы китайской идеографии, как бы стирая или делая зыбкой грань между текстуальным и визуальным воплощением художественного замысла. Наконец, он стал выразителем новых тенденций и задач поэтического искусства, считая поэзию делом вдумчивого, «серьёзного» художника, полем неустанного исследования, а не плодом полуосознанных и случайных озарений, предлагая взамен сумеречной мечтательности ясное концептуальное виденье, при котором теория и практика стиха неразрывно связаны и неотторжимы от его истории.

Его поэзия была, используя постмодернистскую терминологию, интертекстуальной. Стихи Паунда до предела насыщены литературными и философскими реминисценциями и, наряду с особым звучанием, ритмом, имеют характерное графическое решение, их структуру можно распознать и аудиально, и визуально. Очевидно, что чтение произведений этого поэта требует определённой подготовки и особого настроя.

В основе творчества Паунда – парадоксальное соединение, на первый вгляд, противоположных тенденций. Подобно тому, как Эрос Платона родился от союза Богатства и Бедности, паундовская поэзия – дитя Традиции и Бунта. Паунд восставал против сложившегося положения вещей (в литературе, политике, экономике) и со всей искренностью требовал переустройства мира согласно вечным и незыблемым принципам, открытым ещё Данте и Конфуцием. Он стремился к обновлению поэтического языка и при этом неустанно обращался к великому наследию прошлых столетий, полагая, что если «не возродятся грёзы былого, мир лишится сердца». Это дало критикам повод обвинять его в «несовременности», «архаичности» и «бегстве от реальности». Однако именно благодаря такому сочетанию мятежности и влюблённости в традицию, поэзия и литературная критика Паунда открывала не только новые горизонты модернистского искусства, но и новые возможности прочтения древнегреческих и англосаксонских, старопровансальских и китайских поэтических текстов. А читатель Паунда заново открывал для себя Секста Проперция и Гвидо Кавальканти, Иоахима дю Белле и Бертрана де Борна, Конфуция и Ли Бо. Те, кого футуристы призывали сбросить с корабля современности, были для Паунда живыми собеседниками, в диалоге с которыми создавалась новая литература. В силу указанных особенностей творчество выдающегося американского поэта стало своего рода путеводителем по мировой культуре.

Вниманию читателя предлагается подборка ранних стихотворений Эзры Лумиса Паунда. Стихотворения раннего периода (1906 – 1916) в большинстве своем были написаны уже после того, как Паунд добровольно покинул США, обосновавшись сначала в Венеции (ставшей для поэта второй, духовной родиной), а затем в Лондоне, где Паунд вскоре сделался центром культурной жизни и властителем дум. В этих стихотворениях, многие из которых были вольными переводами и стилизациями, Паунд разрабатывал и воплощал эстетический принцип «масок», которому следовал на протяжении всей жизни, выступая под личинами великих поэтов прошлого – Секста Проперция, Валерия Катулла, Чинода Пистойя, Гвидо Кавальканти, Бертрана де Борна, Франсуа Вийона, трубадуров Лангедока и др.

Приведённые ниже стихотворения были включены поэтом в сборники A Lume Spento (1908), Personae (1909), Exultations (1909), Canzoni (1911), Lustra (1916), а также вошли в «Собрание ранних стихотворений Эзры Паунда» (Collected  Early Poems of Ezra Pound, New York: New Directions, 1976).

На русском языке указанные произведения были опубликованы в сборниках:

Эзра Паунд. Избранные стихотворения. СПб., М.: Новая литература, 1992;

Эзра Паунд Стихотворения и избранные Cantos.СПб.: Владимир Даль, 2003.

Среди переводчиков, познакомивших российского читателя с ранним творчеством Эзры Паунда, следует упомянуть М. Зенкевича, О. Седакову, М. Гаспарова, В. Микушевича, М. Фрейдкина, Я. Пробштейна. В молодости попытки переводить стихи Паунда предпринимал, по его словам, Иосиф Бродский.

При подготовке к печати этой сюиты переложений переводчик руководствовался принципом, провозглашённым самим Эзрой Паундом: tomakenew. Это предполагает авторскую попытку не воссоздать, ре-конструировать первоисточник средствами другого языка, а скорее пере-создать его, сотворить заново, используя иные языковые возможности и индивидуальное прочтение в качестве необходимых художественных инструментов. Предлагаемый цикл есть мой ответ на вопрос, как возможен Паунд с его стилистикой, мелодикой и семантикой в русской словесности.

 

 

Эзра Лумис Паунд

Стихотворения, переводы, стилизации (1906 – 1916) 

 

МОЛЬБА ГЛАЗ

 

     Отдохни же, мастер, ведь мы утомились.

Ощути, как кончики пальцев ветра

Опускаются и давят на веки

Тяжестью свинцовой.

 

     Отдохни же, брат, ведь заря исчезла бесследно,

Жёлтое пламя свечи тускнеет,

И воск её медленной струйкой стекает.

 

     Освободи нас, ведь мы лишены приятных цветов,

Зелени мха и живых цветов,

И прохлады в тени деревьев.

 

     Освободи нас, ведь мы погибаем

В непрерывно-текущей монотонии

Печатных знаков уродливых, чёрных

На пергамента белизне слепящей.

 

     Освободи нас, ведь есть одна дама,

Чья улыбка много ценней и милее,

Чем все знания древних, заключённые в твоих книгах:

И как же мы жаждем узреть её снова.

 

 

PARTENZA DI VENEZIA[1]

 

Никогда не испытывал я, расставаясь с любимой,

Чувств, родившихся ныне, в прощании горьком с тобой,

Когда все твои воды взывают: «Останься, постой!»,

И в их плещущем смехе пылает соблазн неземной.

 

Земля сказочных эльфов, три месяца прожил я здесь,

О, Венеция грёз; если буря, суля нам крушенье,

Над волною парит, точно духов мятежных круженье,

Ты за облаком прячешься, мир нам привычный разъяв

На тревожащий сумрак и свет, полудрёму и явь,

А когда смутный страх подступает, сгоняя с нас спесь,

Нам приносит покой голос твой, нот певучая взвесь:

«О, я вовсе не призрак. Свои опасенья оставь!»[2]

 

Как некогда дюжина бурей застигнутых в Галилее[3]

Страх усмиряла и тёрла глаза то и дело,

К священному таинству приближаться не смея,

Так в трепете вверились мы твоей воле всецело,

Также ты, Венеция,

                                     Чудо сие нам явила.

 

 

FRATELLO MIO, ZEPHYRUS[4]

 

Дикий ветер, мой странствующий брат, дуновеньем твоим

Эти листья гонимы; сорвавшись с ветвей кленовых,

Что надменный Сентябрь нарядил в золотой и пунцовый,

Понеслись в смятенье сквозь облако пыли и дым.

Бор стоит, вероломно обобран и нелюдим,

Прежде пышный и праздничный, нынче – мрачный, суровый;

Дуб-Король облачился в доспехи зимние снова,

Будет срублен и он, устояв под напором твоим.

 

Лес мерещится в великолепии гордом своём

Замком, парадно украшенным к прибытию королевы,

Удручённой, тоскующей о триумфе былом.

И, хоть скорбь непритворна, в осеннем трепете древа

Отдалённой весны, не познавшей сей спад и излом,

Сквозь неистовство ветра мне слышатся всё же напевы.

 

 

В заточении

 

Я как по родине тоскую по себе подобным.

О, знаю я, кругом немало дружелюбных лиц,

Но как по родине я по своим тоскую.

 

«Распродают картины наши!» Что ж,

Меня затронет все это едва ли,

Холодным лезвием коснётся, но не ранит,

И пламя Сердца не покинет свой очаг,

А то в золе умолкнет, затаится…

Но эти тлеющие угли ждут Тебя.

«Тебя?» О, «Ты», о первородный, приходящий

Из глубины духовного родства.

Да, как по родине я по тебе тоскую,

И нет мне дела до простых людей.

Да, я по тем охвачен ностальгией,

Кто в чувствах, мыслях, в каждом вдохе мне подобен,

Кто схож со мной в познанье красоты…

                    

Да, я грущу о породненье в духе.

Нет никого по мою душу в этом мраке.

Они приходят из глубин, вздымая волны,

«DAEMON», «Quasi KALOUN». Как говорил S.Т.[5]

Красота – нечто большее:

                                           «зов, к душе обращённый».

Значит, это взывают они, словно хлопья тумана

Возникая в душе,

Словно магии древней ожившие чары.

 

Пусть это так, но я тоскую по своим,

По тем, кто соприроден, сопричастен,

В ком тайна светится сквозь саван плоти;

По всем, «кто с некой странною печалью»,

Смеется над земным, но сердцем добр.

Друзья мои, да, я познал величье

Того, что безгранично и едино.

Вы, как и я, скрываетесь, таитесь,

Лишь изредка рывок к окну – прорыв

К любви, надежде, красоте и силе,

И вновь – зола; глаза полузакрыты.

Вас не коснется даже эхо мира.

 

О, вы, друзья мои! Там, на морских просторах,

Что разделяют нас, – сапфир и пурпур,

И серебром сверкают брызги в солнечных лучах,

И судно яростно крошит тугие волны –

«Veltro»[6] над бездной; так же сверлят годы

Мой черепаший дом.

                                         Холмы, пригорки

Вдали как волны; нам же пасмурно и грустно

Здесь, на равнине, на мели – в затворничестве нашем.

 

Но вновь «Воспрянь!» – поет душа, и мы едины,

И ты, и Ты, и ТЫ – все, кто мне близок,

Кого согреет сердца, рук моих тепло.

Ведь я люблю вас – так деревья любит ветер,

Цветы и листья их лелея, исцеляя

И извлекая пенье из ветвей.

И без него они не больше, чем осины –

Недвижны, немы – только шепот, внятный птицам:

«Прочь, в запредельное, туда, за грань, за край…»

 

 

В СЕРДЦЕ МОЁМ

                             Anno Domini, 751[7]

 

С одним только страхом в сердце моём,

Долго вдоль побережья безмолвного моря

        гнал я моего Серого Сокола.

И двоекратное упоенье

        волн и тверди наполняло меня,

Изумруд и сапфир, а меж ними –

        нежное сиянье жемчужин.

 

Сквозь прибой, вдоль размытой линии берега,

       что извивается под ласкою волн,

Скользила моя барка и

       приветливые чужестранцы

Отвечали смехом на мой смех

       и вином угощали, внимая моим рассказам о чудесах,

И города принимали меня радушно,

       и поля расстилались передо мной, а я мчался

С одним только страхом

       в сердце моём.

 

Вдруг достигнет предела твоё утомленье,

       прежде чем я возвращусь,

И «они» начнут окликать тебя

       с дальних рубежей ничьей земли,

Что мне проку тогда

       от моих несчётных трофеев?

Что мне проку тогда

       от колец золотых и крепкой кольчуги?

Что мне проку тогда

       от множества сдвоенных браслетов?

Что мне проку тогда

       о, возлюбленная моя,

Здесь, посреди Middangard,[8]

       что мне толку

В несметной добыче

       всех моих дерзких походов?

 

 

ГИМН III

 

                                           С латыни, из Марка Антония Фламиния,

                                           шестнадцатый век

 

Как пленительно-хрупкий цветок раскрывает светящийся

       венчик на груди кормящей земли, если

       роса и дождь его напоили,

Так же мой чуткий разум расцветает, пригубив

       благодатной росы от духа, его питающего,

А, лишённый этого, незамедлительно увядает,

       как цветочек, растущий из почвы сухой, если

       ни роса, ни дождь его не коснутся.          

 

 

ПОРТРЕТ

Из «La Mère Inconnue»[9]

 

Соткать бы портрет её ныне из смутного великолепия.

Из Прованса, из дальних чертогов памяти

Доносятся отголоски, неясная разноголосица,

Колоколов перекличка на исходе вечерни или

Как если бы далёкие моря ей посылали

Дань трепета своего в непрестанном

Резонансе. Грёзы, из всех, что когда-либо были,

Глубочайшие, грёзы мои очаруют её?

 

Нет! Ибо видел я, как пурпурные тени

Охраняют покой её с благоговеньем,

Тишина – её почитатель, чьё поклоненье

Неизбывно, а значит, проникнут в царство её,

Где правит она безраздельно, не звуки переполоха,

Но нежнейшие из голосов, что хвалу ей возносят.

 

 

Ballatetta[10]

 

Свет плоть обрёл в красе её и жил

Среди слепцов, теней, что люди лишь на вид,

И ныне этот свет нам петь велит:

 

Сиянье солнечное стало ей венцом,

Я отдал сердце ей в законное владенье.

Олень не видывал ещё в лесу глухом

Столь тихий свет; грубей стократ сплетенье

Осенних паутинок, и в смущенье

Вновь солнце изумруды с трав стряхнёт –

Поблекнут вмиг, коль мимо них она пройдёт.

 

 

PARACELSUS IN EXCELSIS[11]

 

Не человек отныне. Мне ли претворяться

Одним из смертных, облачаться в тлен?

Людей я знал, и многих – ни один,

Подобно мне, в себе не высвободил сущность,

Не смог вернуться к простоте первостихий.

Туман окутал зеркало. Я вижу!

Чу! Мир привычных форм умчался вниз,

Его нещадно поглощает зримый хаос,

И мы возносимся, летим, отринув форму,

Неосязаемы – не люди, но флюиды,

Мы словно статуи на возвышеньях –

В подножье кружит бешеный поток,

И только в нас безмолвия стихия.

 

 

РИМ

С французского,

из Иоахима дю Белле

 

                Troica Roma resurges

 

                               PROPERTIUS

 

О, ты, вновь прибывший, искавший в Риме Рим

И не нашедший то, что Римом мы зовём.

Плебс во дворцах; сей осквернённый дом,

Где обветшало всё, жив именем одним.

 

Так, помни, спесь, крушенья час грядёт,

Завоеватель, утвердивший свой закон,

Сам будет завоёван, побеждён.

Добычей Времени он станет в свой черёд.

 

О, Рим, что стал надгробием своим,

Рим, что величьем Рима сокрушён.

И только Тибр, как встарь, неутомим,

Несётся к морю. Переменчив мир!

Твердыни рухнут, но пройдёт сквозь прах времён

Лишь то, что быстротечно, точно Тибр.

 

 

L’ART[12]

 

Когда затих ярчайших красок спор,

И заглушает пенье муз машинный гул,

Когда все штудии – ключей слепой подбор,

А гений подлинный таится иль уснул,

Вторичность всюду, словно повар-вор

В отвар всё, что украл, смешав, плеснул.

Хмель поглотил полей заброшенных простор,

Здесь Рок умолк, здесь Случая разгул.

 

Гораций, твой канон преодолён,

И «Дикий рёв лесов» вплетён в сонет,

И каждой строчкой Шелли вознесён,

Китс, Мюррекс, Скотт – на всём великий след.

И как, моля о простоте, в сей грех не впасть:

Искусно скрыть всё, что сумел украсть.

 

 

Gentildonna[13]

 

Она прошла, но в дрожь не ввергла тех, кто ныне

Неспешно бредёт меж деревьев сквозь воздух,

Что был её лёгким движеньем разорван,

Тревожа траву, примятую ею, – и всё претерпела:

Блеклые листья олив под холодным пасмурным небом.

 

 

ОСТРОВ НА ОЗЕРЕ[14]

 

О Господь, О Венера, О Меркурий, покровитель воров,

Даруйте мне в свой час, молю вас, маленькую табачную лавку,

Где маленькие полированные ящички

       аккуратно расставлены на полках,

И не расфасованный ароматный cavendish,[15]

       и shag,[16]

И блистательная Virginia,[17]

       рассыпанная по блестящим склянкам,

И весы, которым требуется смазка,

И куда заглядывают, мимоходом бросая одно-два слова, проститутки –

Бросят словечко, краткое как щелчок, и поправят прическу.

 

О Господь, О Венера, О Меркурий, покровитель воров,

Одолжите мне маленькую табачную лавку,

       или определите мне любое иное поприще,

Избавив от этой проклятой профессии – писательства

       и от вечных упований на чужое разумение.

 

 

ITÉ[18]

 

Идите же, песни мои, обретите хвалу нетерпимых и юных,

Бродите одиноко меж влюблённых в совершенство,

Постарайтесь выстоять в суровом софокловом свете

И раны, им наносимые, радостно примите.

 

 

                                                                                            Переводы Ильи Имазина



[1] Отъезд из Венеции (итал.).

[2] Обыгрываются слова воскресшего Христа ученикам: «Нет, я не дух, не бойтесь…» (Лк. 24, 38).

[3] Паунд объединяет несколько евангельских эпизодов: укрощение бури на море Галилейском (Мк. 4, 37 – 41), явление воскресшего Христа ученикам там же (Ин. 21, 4 – 14) и в Иерусалиме (Лк. 24, 36 – 40).

[4] Брат мой, Зефир(итал.).

[5] S.Т.– С.Т. Кольридж. В этой строфе подразумевается эссе Кольриджа, в котором тот, в частности, утверждает, что для древних греков «предмет прекрасного» («Quasi kaloun») есть то, что «взывает к душе».

[6] «Veltro» – «Борзая», аллюзия из Данте (см. «Ад», I, 102).

[7] Год падения династии Меровингов.

[8] Срединный Мир (англосакс.). Так в англосаксонских племенах называли Землю, место земной жизни человека.

[9] Мать неизвестная (франц.).

[10] Ballatetta – маленькая баллада. Как и мадригал, Ballatettaпредставляет собой образец поэтического восхваления Прекрасной Дамы (центральный мотив провансальской любовной лирики и «Новой жизни» Данте Алигьери).

[11] Дословно: Парацельс в вышних (лат.). Возможный вариант перевода – «Вознесение Парацельса».

[12] Искусство(франц.)

[13] Благородная дама (франц.)

[14] Пародия на стихотворение У.Б.Йейтса «TheLakeIsleofInnisfree» («Остров на озере Иннисфри»)

[15] Плиточный табак, сдобренный патокой

[16] Сорт грубого табака

[17] Сорт табака, который выращивается в штате Вирджиния, США

[18] Ступайте (лат.) Заключительные слова римско-католической мессы: Ite, missa est

Версия для печати