Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Prosōdia 2018, 9

Джон Эшбери в переводах Яна Пробштейна

 

Пробштейн Ян Эмильевич поэт, переводчик поэзии, литературовед, издатель, 1953 г.р. Доктор литературоведения (Ph. D.), профессор английской, американской литературы, автор восьми поэтических и около 20 переводных книг. Переводит с английского, испанского, польского, итальянского, а также с русского на английский. Составитель, редактор, автор предисловия, комментариев и один из ведущих переводчиков книги "Стихотворения и избранные Cantos" Эзры Паунда (СПб, Владимир Даль, 2003, 1 т.). В 2013 г. под редакцией Я. Пробштейна, с его предисловием и комментариями был издан том Собрания стихотворений Т.С. Элиота в переводах Я. Сергеева, В. Топорова и Я. Пробштейна (М., АСТ). Живет в Нью-Йорке.

 

От переводчика

Поэт Джон Эшбери (28.07.1927– 03.09.2017) умер, прожив чуть больше месяца после своего девяностолетия. За более чем 70 лет, не считая книг эссе, переводов, «Избранного», он издал 27 поэтических книг, последнюю из которых, «Смятение птиц» — в 2016 году, то есть на девятом десятке. Первая книга стихов Эшбери «Некоторые деревья» (1956) победила в конкурсе серии «Молодые Йельские поэты», выбранная У. Х. Оденом, причем финалистом была книга его ближайшего друга Фрэнка О'Хара, ещё одного представителя так называемой «Нью-йоркской школы» поэзии. Долгое время Эшбери был канцлером (председателем) Американской академии поэтов. Он также был членом Американской академии искусств и наук, лауреатом Пулитцеровской, Болингеновской и многих других премий, в том числе премии Национальной ассоциации критиков. Удостоенный медали «За выдающийся вклад в американскую литературу» Национального книжного фонда США (2011) и Национальной медали за вклад в гуманитарные науки (2012), которую вручает президент США, Джон Эшбери и в жизни, и в своём творчестве меньше всего производил впечатление «живого классика», мэтра. Скорее наоборот: Эшбери постоянно искал, постоянно во всем сомневается — настолько, что неуверенность как бы возвёл в принцип.

В течение многих лет Джон Эшбери был одним из ведущих искусствоведов (подробнее об этом Пробштейн, 2014). В 1960-1965 годах он был аккредитован в Париже как художественный критик европейской редакции «Нью-Йорк Геральд Трибюн» и одновременно работал в швейцарском журнале «Международное искусство», потом стал редактором парижского журнала «Искусство и литература», затем с 1965-го по 1972-й – главным редактором «Новостей искусства», а по возвращении в Америку – ещё и художественным критиком журналов «Нью-Йорк мэгэзин» и «Ньюсуик». Сам он говорил, что начал писать стихи в 8 лет, а рисовать ещё раньше, и до поступления в университет не мог решить, какой факультет выбрать – лишь после долгих размышлений выбрал филологию. Несмотря на это, в его поэзии было не так много прямых связей с изобразительным искусством, за исключением большой поэмы «Автопортрет в выпуклом зеркале», за которую поэт получил Пулитцеровскую премию, Национальную книжную премию и Премию национальной ассоциации критиков.

Его стихи отличают не только мастерское владение словом и безграничный словарь, вобравший в себя новейшие словообразования, коллоквиализмы и сленг, доведённое до совершенства смешение высокого и низкого стилей, умение перемежать лирическую исповедь иронией, сарказмом и пародией, но и новые, неожиданные грани в творчестве поэта. Так, книга стихов «Ты слышишь ли, птица», опубликованная издательством «Фаррар, Страус и Жиру» в 1995 году, поражает диалогичностью, умением раствориться в персонажах. Книга построена по принципу алфавита: все стихотворения собраны в группы, названия стихов каждой из них начинаются с букв английского алфавита – от А до Z. Получается как бы азбука современной жизни, где автор смотрит на мир глазами официанта из варшавского кафе, политического деятеля из Вашингтона, старинной приятельницы и случайных знакомцев. Их диалоги и монологи перемежаются ироничными, а нередко и саркастичными замечаниями автора, воспоминания детства «остраняются» пародией на газетную заметку или литературоведческую статью. Пародируются все стороны жизни – от университетского кампуса до Белого дома, от рыцарских романов до научного исследования или политического отчета.

Хотя Эшбери сам признавал, что французские сюрреалисты оказали на него известное влияние, его не удовлетворяло то, что они слишком были поглощены бессознательным, пренебрегая сознательным и реальностью. Эшбери выворачивает реальность наизнанку, делая её сюрреальной или нереальной, и наоборот, превращает фантастическое в реальность. Ещё резче эти приёмы проявились в последнее десятилетие:

 

Может, это отпечатки следов в лесу

или давняя депеша Мышиного Короля,

говорящая: вернись на межу, все прощу    («Черный принц»).

 

В книгах Эшбери, написанных в последние годы, особенно в «Бризуэй» (Breeezeway, New York: Ecco 2015) и «Смятение птиц» (Commotion of the Birds, New York: Ecco, 2016), помимо программного стихотворения, давшего название последней книге, в котором Эшбери утверждает свою верность модернизму и веру в то, что он, как феникс, будет вечно обновляться, есть также некое подведение итогов и предчувствие смерти, что немудрено на девятом десятке:

 

Привет. Мне нужно уходить

вскоре. Ну, может,

чуть позже. Если вообще уйду.

 

Не было атмосферы лучше обычной.

После обеда мы превращаем лампы в магические фонари.

Посмотрим, кто окажется проницательнее всех («Старый диван».)

 

 Однако и это предчувствие, как всегда у Эшбери, остранено грустной иронией и сюрреализмом, на мой взгляд, чувствующемся в последних книгах ещё сильнее, чем в более ранних, и доводящем до абсурда не только мысли о нынешней жизни, но и попытки проникнуть за ещё непроницаемую завесу:

 

И ты сидел там,

в ночи своей жизни. Это было и впрямь хорошо.

Были мои любимые десерты.

А когда тебя приглашают, то как будто важный документ

затерялся. Приведу пример:

двенадцатилетняя борьба на севере штата, в

скользкой атмосфере столовой.

Мог застрять в её юбке с фижмами.

 

А в остальном нет ответа («Как некий любитель путешествий»).

 

 

Джон Эшбери (1927-2017)

 

Из книги « Дни на плаву» (Houseboat Days, 1977)

 

«И UtPicturaPoesis   её имя» (And UtPicturaPoesis is Her Name).

 

Больше нельзя так говорить.

Растревоженный красотой, ты должен

Выйти на свет, в просвет, в прогал

И отдохнуть. Разумеется, что ни случилось бы смешного с тобой,

Нормально. Требовать большего было бы странно

С твоей стороны, с твоей, у кого так много возлюбленных,

Людей, берущих с тебя пример и готовых

Сделать для тебя всё, но ты полагаешь,

Что это нехорошо, что если бы они знали, какой ты на самом деле...

Достаточно самоанализа. Теперь

О том, чем заполнить твоё стихополотно:

Цветы — всегда хорошо, особенно шпорник,

Имена ребят, с которыми когда-то был знаком, их санки,

Ракеты тоже хороши — они ещё существуют?

Есть много других вещей такого же свойства,

Как те, о которых я написал. Теперь нужно

Найти несколько важных слов и много заземлённых,

Звучащих обыденно. Она попросила меня

Помочь ей купить письменный стол. Улица вдруг

Обезумела, полная бренчанья японских инструментов.

Будничные свидетельства были разбросаны вокруг. Его голова

Сомкнулась с моей. Мы стали двуручной пилой. Что-то

Следует написать о том, как это воздействует

На тебя, когда пишешь стихи:

Крайняя скудость почти опустошённого ума

Сталкивается с пышной Руссо-подобной листвой в желании передать

Нечто между вдохом и выдохом, хотя бы только для

Других в их стремлении понять тебя и оставить

Ради других центров общенья, так, чтобы понимание

Могло бы начаться и тем самым прекратилось.

 

 

Из книги «Двойная мечта весны» (The Double Dream of Spring, 1970)

 

Словами делу (Soonest Mended).

 

Едва терпели нас, живших на отшибе

Технологического общества, всегда нас приходилось

Спасать от гибели, как героинь «Неистового Роланда»,

Чтобы потом всё повторилось снова.

Потом гром в кустах и шелест колец,

И Анжелика на полотне Энгра увидит у ног

Цветастого, но крохотного монстра, как бы раздумывая,

Не единственный ли выход – всё позабыть в конце.

И всегда приходило время, когда счастливый Гулигэн

Являлся на ржавом зелёном автомобиле,

Пропахав весь путь, чтобы проверить, всё ли в порядке,

Да только мы уж были в другой главе

И недоумевали, как относиться к этой информации;

Да было ль это информацией? Не сами ль мы, скорее,

Всё это совершили ради чьего-то блага –

Такие мысли шевелились в уме, где места

Хватало для наших маленьких проблем (такими

            нам они казаться начинали),

Для наших крохотных забот о пище, об оплате ренты и счетов?

Чтоб упростить для краткости всё это –

Шагнуть свободно наконец – букашкой на огромное плато –

Стремленье наше – быть маленьким и чистым и свободным.

Увы, летние силы тают мгновенно –

Мгновенье – и нет их. И мы не в силах уже

Делать необходимые вещи, даже наипростейшие.

Звезда наша ярче, быть может, была, когда в ней переливалась вода.

Сейчас об этом нет даже речи, только бы удержаться

На этой тяжкой земле, не быть сброшенным прочь

Из-за случайных мечтаний, видений:

Влетает малиновка в форточку, а ты причёсываешься в этот миг

И разглядеть как следует не можешь, или рубец багровый

Вдруг проявляется на милых лицах, что-то вроде:

Ты сам хотел услышать это, получай, с чего бы

Ты на другое мог рассчитывать? Поговорить

Мы любим все, бесспорно, но под покровом разговора

Лежат переживанья и нежелание переживать – вот смысл расплывчатый,

Он прост и неопрятен, как ток во время молотьбы.

 

Такими были опасности на избранном пути,

Хотя мы знали, что весь путь и был опасность, и больше ничего,

Но всё же было потрясением, когда

Почти четверть столетия спустя до нас дошла впервые чёткость правил.

Они лишь были игроками, а мы, кто всю игру боролся, –

Лишь зрителями, подверженными, впрочем, превратностям её

И покидающими скорбный стадион в конце на чьих-нибудь плечах,

И ночь за ночью возвращается та весть и повторяется

В мерцанье лампочек небесных, весть возносили мимо нас, её лишали нас,

Но вновь и вновь овладевали ею мы – и так до самого конца, то есть за истиной уже,

Так фразы наши существуют в климате, взрастившем их,

Мы не владеем ими, словно книгой, мы просто с ними,

А иногда без них, в отчаянье и одиночестве.

И лишь фантазия вручает нам ту весть – род неустойчивого равновесья,

Возвышенного до эстетического идеала. Мгновенья, годы

Были устойчивы благодаря действительности, лицам,

Событиям известным, поцелуям, подвигам, однако,

Подобно дружелюбному началу геометрической прогрессии,

Не слишком утешали, как будто можно было смысл однажды,

Когда его перерастёшь, в сторонку отложить.

Уж лучше так, в комочек сжаться на уроках первых, ты сказал,

Поскольку ожиданье знаний – заблужденье,

Я согласился и добавил, что завтра

Изменит смысл уже изученного – так

Продлевается ученье, и с этой точки зренья

Никто из нас не сможет никогда закончить вуз, поскольку время –

Эмульсия, и, может быть, стремленье не взрослеть – и есть

Ярчайший род зрелости для нас, сейчас по крайней мере.

Как видишь, мы оба были правы, хотя из ничего

И вышло ничего, а воплощенья-аватары, в коих

Мы следовали правилам игры, живя, как все,

В каком-то смысле сделали из нас «хороших граждан»,

Мы зубы чистили и всё такое, учились принимать

Благотворительную пайку испытаний, поскольку это –

И есть действие – такая неуверенность, такая подготовка

Беспечная, посев семян, не лёгших в борозду,

Готовность всё забыть, всегда вернуться,

Чтоб стать на мёртвый якорь для отплытья в тот день давным-давно.

 

Из книги «Автопортрет в выпуклом зеркале» (Self-Portrait in a Convex Mirror, 1975)

 

Забытая песня (Forgotten Song)

 

О, Мэри, иди и пригони домой стадо,

Ибо сердце моё ноет, и я прилечь бы рада.

 

И словно этого мало, я нашла узелок боли

На крылечке с запиской: «Пожалуйста, воспитайте как свою».

 

Не знаю. Когда вырастет, будет ли она, как все другие,

Сможет вместе с ними вместе играть, или будет совсем другой,

 

И всё ж, нельзя описать, хотя и есть — то там, то здесь?

Предосторожность наша бессмысленна. Тем временем она стирает в нас

 

То, кем мы становимся, кем не можем стать пока,

Возьмём на этот раз и обрушим нашу любовь на неё

 

Так, что она полюбит нас, пусть и подкидыш,

И поймёт нас и примет такими, как есть. Смерть

 

Всегда вмешивается в такое мгновение, будя проспекты,

Светящиеся в жаре города, у чьих предместий

 

Жизнь непроста. Иными словами, сплошь суета,

Которую мы принимаем за жизнь, действует просто слепо,

 

Преследуя мелкие эгоистичные цели, но последствия огромны,

Хотя никого не заботят. Взросление выбирает такой путь,

 

Не возражая, если пару раз наступят на ноги,

Хотя вряд ли могло этого пожелать,

 

Когда бы хоть на миг задумалось. Но ведь не может — то есть,

Потому юность такая, как есть — вздох спящей великанши,

 

Вызывающей волненье даже в застенчивых, ещё необработанных полях,

Сложенных на горизонте, даже ещё ничего не ждущих,

 

Безопасных в своей инерции. Мощь извергается столь яростно,

Что мы даже не успеваем заметить. Лучше оставить её в покое

 

И начать всё с начала, если есть начало.

Увял стебелек, любовь моя, так и наши угаснут сердца.

 

Если мы ничего не упустили. Да, забыли. И в том исцеление наверняка.

Должно быть. Но даже шёпотом рассказать о том не могу пока.

 

Из книги «Ты слышишь ли, птица» (Can You Hear Bird, 1995)

 

Противоборцы (The Confronters)

 

Какая невообразимая ложь окажется правдой?

А, ты задаёшь мне вопросы,

Которые я не хотел бы даже себе задавать.

 

Огонь горит в камине.

Чашки на подоконнике.

 

Человек работает. Он продвигается. Так

много можно узнать, так много учителей.

 

Собака воет на крыше.

Не волк ли это? Кому-то хотелось бы, чтобы это было так.

 

Вкратце, есть такие темы.

Зимой и летом они были.

Другие времена года — промежуточные,

но в итоге тем у них ещё больше.

 

«Ульи без пчёл», — ты сказал.

Так я их и запомнил

сквозь кровавый прозрачный занавес, похожий

на резину.

 

Разнообразные виды неравенства уже разделены

на части. Есть пригородные подвиды

даже без крохотных земельных участков.

Наступают нетерпеливые рассветы.

 

Из книги «Поставьте здесь свое имя» (Your Name Here, 2000)

 

Жизньэто сон (Life Is a Dream).

 

Талант самореализации

приведёт тебя не дальше пустыря

рядом со складом пиломатериалов, где выкликают список.

Моя фамилия начинается на А,

так что меня вызовут одним из первых.

Ищу, куда встать — может ли эта группа из трёх

или четырёх быть началом очереди?

 

Прежде, чем сумел поинтересоваться, человек

похожий на грызуна, толкнул меня в спину. «Это туда, — он шипит. —

Тебя хоть чему-то в школе учили? Что фотография

чего-то может быть реальной, а может и нет? Угол

кухонной плиты, туча мошкары в сумерках».

 

Знаю, что у меня будет шанс узнать больше

попозже. Ожидаю, когда выкликнут мое имя между тем.

Верно, что жизнь может быть чем угодно, но

некоторые вещи определённо нет. Эта рука в перчатке,

например, которая так крепко

входит в мою, словно собирается так и остаться.

 

Из книги «Испорченный телефон» (Chinese Whispers, 2002)

 

Слишком много спать вредно (Too Much Sleep Is Bad)

 

У меня нет хронического кашля.

Кошки не ластятся ко мне.

Нельзя услышать даже те изменения, которые отслеживают.

Можно только участвовать в собственной жизни —

 

mutatismutandis

 

и в итоге её всё равно переврут.

 

Из книги «Мирская страна» (A Worldly Country, 2007)

 

Mирская страна

 

Не плавность, но и не безумные часы на площади притом,

запах навоза в партере городском,

не ткань, не мрачная издёвка Твити-Птицы,

но и не свежие войска, которым пора освежиться.

Если в реальном времени, окей, если в романном

произошло, тоже окей. Великий парад в непрестанном

движенье выплеснулся из лачуг и дворцов, крепя скрепы,

на проспекты, проулки, превратив в шоссе поля репы.

Остатки конфет бросили на смех курам

и уткам, гоготавшим, как вылитый диккенс с прищуром.

Не было покоя ни в ванне, ни в чулане, где тарелки звенят,

ни в банке, где никто в этот день не сделал вклад.

Короче, в тот просторный полдень разверзся ад.

К вечеру, словно не было бури полдня назад,

всё стихло снова, и лунный серп в тверди

небесной висел, как попугай в клетке на жерди.

Гости, прощаясь с улыбкой, твердили в надежде:

«До встречи в церкви!», ибо ночь своё дело знала, как прежде,

даруя сон, скрепляя всё, что пошло набекрень,

чтоб настал непременно завтрашний день.

Глядя на притихшие груды мусора я, между тем,

искал ответ: Что случилось, отчего и зачем?

Миг мы бунтуем, яростью адской объяты,

то вдруг покой усмиряет в нас проблески ада.

 

Часто время, когда мы преследуем цель,

вскоре мелеет, и жалкий наш чёлн садится на мель.

И так же, как волны, прикованы якорем к морю,

мы должны достичь мели, пока не отпустит Господь нас на волю.

 

Из книги «Смятение птиц» (Commotion of the Birds, 2016)

 

Моление не прикасаться (Prayer Not to Touch)

 

Нехотя, о королева, я покидаю ваш берег.

Истекая кровью сегодня, хочу, чтобы вы работали с ним.

Было лето длинных панталон и саранчи.

Немногие могли выдержать его нападки, никто

не пытался бежать. Было вполне естественно отбросить

последнее смешанное предупреждение, как рекламу

теста для торта.

                                    Один, хитрее остальных

остался расслабляться по программе того вечера.

Куры бегали вокруг, но только лишь сужению

сосудов между пяткой и носком удалось мёртвой

хваткой вывести всех на чистую воду. Не твоя вина, видишь ли, в том, что удалось выловить лишь одну картофелину в огромной

                                                библиотеке справочников.

Другие уже давно обменяли фишки на деньги и потопали

домой. Бойся лёгкого блеска на горизонте.

 

Говорю тебе, именно тогда я понял, что ты преследуешь меня,

по ехидной ухмылке, когда утром нас представляли друг другу.

Все, кроме меня, увидели, как мощный

удар вытолкнул любовь на поверхность. Ничегонеделание —

наша старинная привилегия. И хотя мы говорили об этом после,

чувствовалось, что это прошло незамеченным, словно мы и не встречались,

a просто прошли мимо в какой-то узкой аллее, где

задеть друг друга было неизбежностью, не разложением.

 

Четырёхфутовый сэндвич-герой говорит: «Я с тобой!».

Десятки золотых канареек нежатся в контейнере

с открытыми хлебными корзинками. Нормально, сказал я,

я бы тоже этого не делал на его месте. Мы поругались и разошлись,

словно навсегда. И тёплое чувство

сменило то, другое вместилище боли, долгожданный

почтовый штемпель, долго спускавшийся с гор тем летом.

 

Перевод Яна Пробштейна

 

Версия для печати