Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Prosōdia 2017, 6

Две правды Александра Тимофеевского

Тимофеевский Александр. Время вспять: Книга поэм. – М.: Арт Хаус медиа, 2016. 146 с.

Вследствие неблагоприятно

 

Александра Тимофеевского знают в основном лишь по стихотворению «Пусть бегут неуклюже». Да, так получилось: необходимо было срочно написать для Крокодила Гены песню, а Эдуард Успенский находился в отъезде... Но творчество Тимофеевского куда богаче, интереснее, глубже, нежели этот популярный опус для детей; о чём хорошо говорит его новая книга, в которую вошли тринадцать небольших поэм. По признанию автора, некоторые из них – где он пропускает через себя социальные, политические, психологические — и в первую очередь метафизические проблемы – обдумывались долгие годы (эти поэмы занимают большую часть книги), а некоторые написаны спонтанно – например, прозострофические «Письма в Париж о сущности любви», в которых мы видим «весёлого Тимофеевского», прекрасного собеседника.

С них я и хочу начать. Речь в «Письмах…» льётся по-пушкински легко, естественно, с доброй насмешливостью, контакт с читателем устанавливается мгновенно. Адресат, понятно, дама, но на самом-то деле автору необходимо выговориться перед тем, кто способен его слушать и весело, в тон, реагировать. «Письма» написаны в период с сентября 1991-го по октябрь 93-го, – очередное «смутное» для России время, не располагающее к радужным настроениям, однако Тимофеевский на всё происходящее (события того периода фоном проходят в его лирических посланиях) смотрит с юмором интеллигента, понимающего: в России – смутные времена всегда, и чтобы выжить в этой стране, ко всему нужно относиться с улыбкой, начиная, разумеется, с самого себя.

Я не зря вспомнил Пушкина. При чтении Тимофеевского это имя приходит в голову прежде всего. Безусловно, он наследник русской гармонической школы; но как отчётливо выражен в его поэтике пушкинский дух! Однажды критик сравнил Тимофеевского с Пушкиным и Боратынским вместе (мол, от Пушкина – лёгкость, беззаботность, от Боратынского – рационализм). Но Боратынский — поэт трагического мироощущения, его «Осень» Кушнер назвал самым мрачным стихотворением в русской поэзии. Пушкин, как и Боратынский, знал, конечно же, о безднах, по краю которых мы ходим, но не позволял себе засматриваться в них, тем более – погружаться. Так же и Тимофеевский.

А сколько у Пушкина юмора! Юмор и у Тимофеевского, – что на сегодняшний день, когда иронической поэзией мы сыты по горло, очень показательно. Строки Тимофеевского пронизывают – благодаря юмору и только юмору – здоровая раскрепощённость, внутренняя свобода (тут иронии делать нечего); и, наверное, поблёк, опростился, обескрылел бы поэт, пойди он по «ироническому» пути…

 

«Когда полюбишь женщину, пардон, к ней хочется, конечно, быть поближе. Влюбился в Д. – уехала в Лондон. Влюбился в Вас – и Вы уже в Париже. Одежды снять учил Вас Иванов. Чудачьте, если Вам вольно чудачить. Но щеголять без юбки и штанов удобней было б у меня на даче. Зачем же Вам Париж? Что за дела? Ради чего Вы подались в скитальцы? Ходили б здесь в чём мама родила, а я б на это всё смотрел сквозь пальцы» (с.63).

 

Непрерывно во вдохновенно-шутливый монолог врываются цитаты из классиков, их имена; создаётся даже впечатление, что и сам Александр Тимофеевский – человек-литература, настолько он наполнен русской классикой, немыслим без неё. Отсюда и другой вывод из «Писем»: только с литературой, в окружении Лермонтова, Блока, Хлебникова, жизнь имеет смысл! Она – главное, а политические деятели-современники – уходят, забываются; их, героев путча, Тимофеевский называет напрямую; и если перечисление имён, на первый взгляд, выглядит уступкой конъюнктуре, то, призадумавшись, понимаешь: нет, приведённые фамилии нужны – именно для решения художественной задачи, которую ставит перед собой поэт. Суть приёма в том, что вдруг осознаёшь, что те, кто назван, – вовсе не реальные люди, а персонажи политического театра, которыми управляет не кто иной, как сам Тимофеевский. И останутся они жить в истории только благодаря автору, который назначил им кукольную роль… Все эти деятели «гуляют над рекой печали и забвенья», туда же уходит и созданная ими политическая ситуация. Другими словами, политика стала… средством для художественного творчества. Стала стихотворными строками, отразившими видение поэта, как бы с облака наблюдающего за происходящим. Интеллектуал, чувствующий себя в русской литературе как дома, он позволяет себе посмеиваться даже над великими:

 

«Островский с Достоевским – вот курьёз, в одни и те же проживали годы. Одно и то же видеть им пришлось, а увидали разных два народа. Как будто бы взглянувши на себя, Россия в зеркале не уместила рожу. И катится, и крестится, и шепчет – непохожа. Глаза косят и спутаны власы. И слабая улыбка идиота – так гениальный автор “Идиота“ был не похож на автора “Грозы“» (с.76).

 

Тимофеевский нигде не упоминает Николая Языкова, но по стремительному темпу, неостановимому стиховому потоку (исключающему, однако, небрежность, огрехи, неточность рифмовки) он Языкова очень напоминает. Как пример – строки из «Песен восточных славян»:

 

Как торопился я на праздник!

Как гнал коня! Как пел мой бич!

Я время обгонял и разве

Не загонял его как дичь? .<…>

А ты как и всегда бывало,

Была передо мной права.

«Вот розы Сашкины», – сказала

И не докончила слова (с.21).

 

Унаследованная Тимофеевским от ХIХ века «школа гармонической точности» не убаюкивает – заряжает бодростью, придаёт сил. А когда поэт влюблён, тут уж насмешливость уходит, для неё в душе не остаётся места; он будто бы суеверно страшится своё чувство словесно снизить, заранее приготовив себе юмористический спасательный пояс, и выбирает святую незащищённость:

 

Я как детёныш глупый.

Тебе со мной беда.

Я спрашиваю: – Любишь?

Ты отвечаешь: – Да.

Так говорят с ребёнком.

Так говорят с больным.

Течёт твой голос тонкий

По проводам стальным (с.25).

 

Во вступлении к книге поэт, вспоминая знаменитую толстовскую фразу о «счастливых семьях», развивает мысль: «Ещё подростком я задумался о том, что происходит с теми, кто несчастлив, кого преследуют беда и горе, ошибки и падения. Позднее я понял, что такое случается и не только с отдельными людьми, а и с целыми народами. Как-то само собою вышло, что оказался с теми, с кем “случается”» (с.5). То есть в своих поэмах Тимофеевский делает себя объектом этих проблем, испытывает на себе их давление.

 

Для красоты на этот свет явясь,

Я жил так скудно, дико и безбожно

Лишь для того, чтоб быть одним из вас

И доказать, что жить так невозможно (с.37).

 

Причём – как бы это ни казалось странным – поэт убеждён, что и социальные, и метафизические вопросы в определённой степени зависят от времени и его антуража; об этом говорится в «Маленькой поэме без названия». Поэта занимает загадка творчества и, в более широком смысле, акт божественного творения. Суждения нарочито противоречивы: именно потому что – загадка!

 

Конечно, наш Господь – безбожник,

Поскольку Бога нет над Ним.

Он беспощаден, как художник

К произведениям своим.

И одержимый, словно Врубель,

Он сам не знает, что творит:

Нечаянно шедевр погубит

И вновь уже не повторит (с.13).

 

Автор вспоминает безумного Врубеля, который дописывал одного из «Демонов» уже в Третьяковке; кто-то из его друзей умолял прекратить работу, потому что совершенство уже достигнуто; однако художник не внял уговорам и продолжал замалёвывать шедевр. Но богоборческий мотив этих строк, вызванный смертью жены (которой и посвящена поэма), отрицается финальным стихом, – здесь-то и подключается метафизика:

 

Любовью мы ослеплены,

Но если мыслить без пристрастья, –

Нет времени и нет пространства,

И нечто и ничто равны.

И танец бабочки живой,

Ребёнка смех, людская бойня

И сжатие объектов Хойла

Пустой покажутся игрой.

Вот жизнь тебе, бери, люби её.

Но если нет в душе Христа,

Учёный скажет – энтропия,

Экклезиаст сказал – тщета (с.14).

 

«Объекты Хойла» впоследствии назовут «чёрными дырами» (поэма написана в 1964 году). Сообщение о том, что «тщета» и «энтропия» тождественны – пожалуй, своего рода «поэтическое открытие» автора. «Нечто» и «ничто» равны – если не вспрыснуты живой водой любви (образец парадоксального мышления). Здесь же, в этой поэме есть и другие неожиданные афоризмы: «Чем тоньше схвачены черты, / тем отдалённей воплощенье». «Ведь мир это поле, / Где нету вещей. / Лишь поле, лишь плато, / Лишь плоскость скольженья. / Где время есть плата / За воображенье…» (с.12). Солипсизм? – безусловно, но в этих шести строчках – обозначена чёткая картина мира.

Строки, мной приведённые – это уже, конечно, «выход» из ХIХ века – и закрепление русского стиха в авангардном поле. Велимир Хлебников, единожды мелькнувший в «Письмах в Париж…», – вот имя, которое приходит в голову в первую очередь. От Пушкина у Тимофеевского – смысловая ясность, от Хлебникова – парадоксальность. Невероятное осмысляется как рациональное, абсурд наделяется смыслом; примером может служить поэма-трагедия «Песни восточных славян», в которой выражается неразрешимый конфликт: в столкновении с государством герой становится конформистом; конформизм как раковая опухоль съедает духовное содержание личности, что неизбежно ведёт к деградации («Всё, что в этой жизни нужно, / Нам судьба наворожит: / Половина жизни – служба, / Половина жизни – быт», с.28); очень любопытно здесь, как к «весёлому» пушкинскому стиху Тимофеевский прививает мотивы Александра Тинякова и Евгения Лесина:

 

Там, где свалил меня запой,

На Трубной или Самотёчной,

Я, непотребный и тупой,

Лежал в канаве водосточной. <…>

И было небо надо мной,

И в небе вился тучный рой,

Подобно рою тлей и мушек,

Душ, половинчатых душой,

И четверть душ, и душ-осьмушек (с.28 – 29).

 

Или в «Азии» – а эта поэма у Тимофеевского замедленна, он с ленивой задумчивостью перебирает в памяти детали быта, городские приметы, перелистывает, словно альбом Павла Кузнецова, неяркие, бледноватые, почти лишённые движения картины среднеазиатской природы… Он осваивает Азию русским стихом и словно бы наделяет русский стих восточными тайнами:

 

Поэзия жутка, как Азия,

Вся, как ночное преступление.

Души и тела безобразия

Дают в итоге накопления. <…>

На окровавленное лезвие

Гляжу, терзаю, рву и рушу

И в сотый раз в огонь поэзии

Швыряю собственную душу.

Воссоздаётся и сжигается

Душа, и вновь воссоздаётся…

А в результате получается,

Что ничего не остаётся (с.41).

 

Во «Втором пришествии» Тимофеевский приходит к мысли, что цепная ядерная реакция в физике и в быту схожи. В первом случае она приводит к атомному взрыву, во втором к войне. Здесь важен сам физический механизм действия ядерной реакции, переплетающейся в поэме с бытовым конфликтом и воспоминаниями о детстве (непростые отношения со сверстниками).

 

Подобно камнепаду с гор,

Где камень два других сшибает,

А эти двое – четырёх,

И колотясь о скулы скал,

Вниз по известнякам белёсым,

Четыре, делая обвал,

Уже влекут собою восемь (с.77).

 

В связи с этой поэмой вспоминается точная характеристика, которую дал поэту Евгений Рейн: «Тимофеевский – поэт катастрофы, причём катастрофа эта, возникшая вовне, достигает своего апогея в душе поэта». И если говорить о содержательной стороне поэм (и всего творчества Тимофеевского), – несомненна его близость к Науму Коржавину, Борису Чичибабину и Владимиру Корнилову; есть ближайшие аналогии и в жанре авторской песни: это Александр Галич и Юлий Ким.

В начале восьмидесятых у Тимофеевского родились строки: «А звуки те, что нас манили / и те, которым мы внимали, / подобны играм беса или / напевам демона Тамаре» (полностью стихотворение опубликовано в «Новом мире», 2002, № 2). Название книги, о которой я сейчас пишу, взято из поэмы «Тридцать седьмой трамвай», и в ней продолжается та же тема; поэт вспоминает «ту оттепель и пляс / Под звуки той капели / И дом, где в первый раз / Мы Галича запели» (с.103). Романтика коммунистических идеалов и звучавшие в противовес ей героические призывы диссидентства обернулись «временем вспять», развалом страны:

 

Россию спёрли инопланетяне.

За пять минут её разгравитали,

И, спрессовавши, сунули в багаж.

А нам, пока мы с вами тут мечтали,

Вместо неё подсунули муляж (с.108).

 

Героическое время обернулось духовным регрессом, ослаблением интереса к великой литературе: «И у нас на столах / Неразрезанный Пушкин и Гоголь». Или – такие вот строки о «трагическом теноре эпохи»:

 

Он думал, что они навеки,

А оказалось, думал зря:

Нет улицы и нет аптеки,

Канала нет и фонаря (с.104).

 

В «Склерозе» мы видим иного Тимофеевского, – человека, словно бы не зависящего от своего времени и знающего о нём всю правду, – но имеющего автономную систему питания, внутренние источники вдохновения. Главное в этой поэме – промежуточное состояние реинкарнации, когда душа открывается полностью, включая все прожитые жизни, и герой эту полноту личности, расширившейся до бесконечности моря, свой восторг и ликование выражает на всех известных ему языках («Я превратился в море – / О, велле, воге, волны выли, / О, буря, шторм, унветтер, смерч, барраска, волн барашка, / Уотер, вассер, о, вода, уда, акула, / О, меер, зее, си, мер, маар, агуа…»).

Примером «печального Тимофеевского» служит его маленькая поэма «Море», словно окутанная знойной дымкой, и не поймёшь, автор то ли пошучивает, то ли, пребывая в томлении, ищет ему выход в песне. И выстраивает поэмку, смутную, как сон, из фрагментов неясных, трудноуловимых воспоминаний; бесцельно длится она – и звучит-поёт на одной ноте, словно далёкий гул в морской раковине… Автор смотрит на водную стихию сначала снаружи («Открылось море в синем блеске. / Над ним трепещет воздух душный»), а потом изнутри («Вот ты входишь постепенно / В мой ликующий прибой / Чтоб омыл я страстью пенной / Ножку с узкою стопой»).

Поэма «Замедленное кино» ранее называлась «У омута», новое название предложил Юрий Кублановский (слова взяты из текста поэмы). В личном письме Тимофеевский мне писал: «В четыре года я тонул в Северском Донце, и отец меня спас. Теперь я не знаю толком, то ли я натурально живу, то ли Господь за миг показал мне всю мою безобразную грешную жизнь, и у меня есть выбор – быть спасённым отцом или Богом. “У омута” наводит на мысль, что солипсизм сродни христианскому учению. Возлюби ближнего, как самого себя. Раз ты сам и есть свой ближний, куда уж ближе».

 

Вся жизнь вместилась до краёв

В кратчайший миг один –

От лепетанья первых слов

До старческих седин.

Вся жизнь моя от первых снов

И глупых детских слёз

До неоплаченных долгов

И ран, что я нанёс (с.127).

 

Тяга к самовыражению нынче достигла таких размеров, что авторы либо упиваются сплошным потоком сознания, коллективно имитируя «автоматическое письмо» без пунктуации, либо тянутся к стилистической сложности, к словесному разукрашиванию, либо пишут биографию своих переживаний, – причём всегда без намёка на покаяние. На фоне такой литературы поэзия Александра Тимофеевского уникальна; если Рейн назвал его поэтом катастрофы, то я называю его поэтом покаяния, поэтом строгого счёта к самому себе.

Александр Тимофеевский – безусловно, поэт трагический, – всегда и везде видит проблески добра и любви. «Один из нас», он жил «скудно, дико и безбожно»; но это одна правда. Во вступлении есть ещё и такие слова: «Я очарованный странник, восхищённый красотой мира». И это другая правда.

 

Версия для печати