Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Prosōdia 2016, 5

 

Игорь Георгиевич Вишневецкий родился в 1964 году в Ростове-на-Дону. Предки по отцовской линии — обедневшая шляхта и казаки — жили в Донском крае несколько столетий; предки по материнской — поместное и служилое дворянство (и купечество) из Орловщины и Поволжья. Окончил филологический факультет Московского государственного университета (1986), защитил диссертацию в Браунском университете, США (1995). Автор книг стихов и прозы, исследовательских монографий по музыке и литературе, кинорежиссёр. Повесть «Ленинград» удостоена премий журнала «Новый мир» за лучшую прозу 2010-го года и НОС (Новая словесность) за 2011-й год. Фильм по повести награждён премией «Белый слон» Гильдии киноведов и кинокритиков России (2014) и гран-при и призом за лучший сценарий на кинофестивале в Ейске (2015). Живёт в Питтсбурге.

 

 

Памяти модерна

 

Я вырастал в южном городе, где

все строения были трёх типов: советский конструктивизм —

на хрустнувших, свежих костях

векового уклада,

                        что процвёл у сарматских курганов;

 

сталинский душный ампир, колебавшийся тяжеловыйно

диплодоками грузных дворцов: совпартшколы

            (теперь в её нишах картавого трикстера в кепке

            заменили грудастые девы с мечом и весами)

и чёрно-жёлтого цирка «с конями»;

 

а ещё — модерна; его было больше:

на фасадах огромные головы в воскрыленных шлемах,

театральные маски, моллюски, растения, вьющиеся решётки,

в парадных — резные двери со львами, потолки по четыре метра

и надписи всюду «для писемъ и для газетъ». В нашем районе,

утонувшем в акациях и тополях, не было ни одной

в пореформенной орфографии. Я с трудом понимал,

что такое «совѣтскій укладъ». Весь уклад был таким, как сложился

до Великой войны, до скрежещущей катастрофы,

до того как слизало её огневым языком

и смысл, и сознанье уклада.

 

 

* * *

                                 Сто долгих лет

лезвиё смертоносной косы не сверкало над нашим затоном —

но те, кто возрос по краям, пусть и любовались извне

этой зеленью, ряской, цветением лилий, плеском вёсел и рыб,

враз потом осушили пожарными помпами пруд,

всё со дна соскребли. Как улыбка щербатого рта

город детства, но те

не видали его полнозубым.

 

 

* * *

                                 Вот мы с товарищем пьём

тот единственный вечно бодрящий напиток, что смертным доступен, пройдя

под аркой во двор одного из домов

из прошедшего времени, в двух шагах от гимназии, 

где я прежде учился, и рядом с коммерческой школой,

где когда-то касался тревожащих клавиш

вечно меланхоличный Рахманинов,

эрос в облике танатоса, как сказала бы та, чей родительский дом

по соседству с двором, где мы пьём наш прозрачный напиток,

та, чья тень растворилась в пылающем рву

за зоопарком, в зияющей балке Змиёвской. 

 

Это ров твой, модерн, алый круг, очерченный Вием,

чьим перстом было проткнуто сердце твоё. 

 

 

* * *

Двор при доме — простой южный двор с водяною колонкой.

Дом манит с обеих сторон; железная лестница дома

по наружным верандам взлетает, и вот к ней подходит жилица

лет едва восемнадцати, говорит: «Здесь живётся легко,

и соседи прекрасные». Блещет вечер в одном из последних

плодоносных кустов. Что случится потом, когда след

двух случайных господ с их нектаром в прозрачных стаканах

растворится в июньском хмельном южном воздухе? Смеркнется ль шелест листвы?

Заиграет ли этот блескучий кустарник

бегом пятен?

 

                        Да, ты вдохновлял нас, модерн,

ты ещё шелестишь нам, и даже надир твой понятен.

 

                                         7 июня 2015. Ростов-на-Дону

 

 

Снег и туман

 

I.

 

В сплошной туман, случающийся редко,

в какой идёшь, не различив тогда,

кто впереди там — человек ли, ветка,

иль птица, севшая на провода... — —

 

как я хотел бы плыть в таком тумане

по дельте, где я вырастал, среди

тяжёлых камышей, их колыханий,

перекликаясь с тем, кто впереди:

 

«Эй там, на лодке!» — и, веслом густую

взвесь потревожив, ждать, когда в ответ

мне крикнет дальний через мглу дневную,

что впереди большого русла свет,

 

а там и море: рыбы, птицы, даже

пугливые косули в камышах;

и в молоке тумана белой сажей

порхает мокрый снег. На проводах

 

натянутых между станиц, не птицы

блестят как в городах, а жухлый прах,

взметённый от околицы станицы,

запутавшийся  в этих проводах.

 

 

II.

 

Когда я записывал стихотворение о

тумане, бумага намокла, чернила поплыли,

и мне показалась избыточной эта привычка

царапать стальным пером по тому, что росло

из бурой земли, из болот, вдоль прохладных рек,

а стало тончайшею плёнкой, почти как крыло

осеннего чешуекрылого. Лучше уже без привычек,

просто, как новую жизнь отделяют — чтобы жило — 

от жизней родительских и в превращенья пускают,

глядеть на слова свои, как сквозь стекло

опыта: вот они что-то там большее знают,

чего я не знал, пытаясь их удержать

на тонкой бумаге намокшей; и вышло сильнее,

чем порх кириллических букв, какого не смею

прервать, а они продолжают намокнув порхать.

 

                                    25 октября 2015. Москва

 

 

Версия для печати