Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

      “©ОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ”, ХАРЬКОВ

 

      13 апреля 2010 года в клубе “Журнального Зала” прошёл вечер харьковского литературного журнала “©оюз Писателей”.

 

      Татьяна Тихонова, менеджер клуба, координатор сайта “Журнальный Зал”:

      — Добрый вечер! Сегодня у нас в гостях харьковский журнал “Союз Писателей”.

      Светлана Бунина, литературовед, поэт:

      — Добрый вечер! Я рада представить вам харьковскую достопримечательность, которая давно уже стала значимой за пределами Харькова, — журнал “Союз Писателей”. “Союз Писателей” — это литературный журнал, который образовался в постперестроечное время усилиями молодых харьковских поэтов и прозаиков. Этот журнал был в своём роде оппозиционным изданием, если иметь в виду само существование и возможности официального Союза писателей. Журнал представлял молодую актуальную литературу Харькова, но очень быстро установились контакты с писателями, которые живут в других городах: это и бывшие харьковчане, осевшие в Европе, и москвичи, которые очень охотно печатаются на его страницах. Сегодня в клубе “Журнального Зала” — люди, которые стояли у истоков издания: двое из трёх соредакторов журнала писатели Андрей Краснящих и Юрий Цаплин, а также издатель журнала писатель Константин Мациевский. Я с удовольствием передаю слово Андрею Краснящих, чтобы он рассказал об истории журнала.

      

Андрей Краснящих:

      — Предыстория такова: в девяностые было несколько попыток, с нами никак не связанных, издавать независимый литературный журнал в Харькове. По-моему, три попытки. Все они заканчивались — когда после первого, когда после шестого номера. В конце девяностых, в девяносто седьмом — девяносто восьмом годах, выходил — тоже частной инициативой — альманах “В кругу времён”, и собственно, будучи его авторами, мы там и познакомились с Юрием Цаплиным и Константином Беляевым, нашим третьим соредактором, — и в двухтысячном году, даже для себя неожиданно, решили издавать литературный журнал. Первый номер “СП” вышел в мае 2000 года, так что нынешний год для него юбилейный. Первый номер был совсем тоненький, беленький, тиражом сто экземпляров, страниц в нём было пятьдесят шесть. С каждым следующим номером потихоньку подымали тираж на пятьдесят экземпляров. И начиная с 2006 года —благодаря Харьковскому городскому благотворительному фонду Юрия Сапронова — журнал стал таким, какой он есть сейчас: триста восемь страниц, цветная обложка и четыре цветных листа-вкладки в каждом номере. На обложке и на вкладках — работы известных харьковских художников. Тираж последнего номера — шестьсот экземпляров. Следующий, надеюсь, будет шестьсот пятьдесят. С чем это связано? Наверное, это связано не только с деньгами, сколько с распространением, ибо, понятно, крупные книготорговые сети больше заинтересованы в популярной литературе, литературе жанровой, а малотиражная и актуальная литература не попадает в книжные сети, но тем не менее мы своим ходом журнал распространяем по книжным магазинам не только Харькова, но и Украины, и он продаётся в Киеве, Днепропетровске, Донецке, Луганске, Одессе, Мариуполе, Полтаве, даже во Львове, и привозим в Москву: с первого номера, сейчас он продаётся, кажется, в шести московских книжных магазинах. Что касается концепции журнала, то он задумывался прежде всего как литературная площадка для харьковских авторов — объединительного, собирающего характера, но уже вскоре, с третьего, что ли, номера, или даже со второго, не переставая быть харьковским, стал, как мы полагаем, и всеукраинским. Ещё одна группа авторов журнала — это бывшие харьковчане, ныне живущие в Германии, Италии, Дании, США, Израиле: Александр Мильштейн, Леонид Дрознер, Юрий Милославский, Марина Сорина, Лидия Яновская, Александр Каменецкий. И ещё одна группа авторов — это московские и российские писатели, которые интересуют наш журнал, находятся в художественно-эстетическом поле журнала. Дальше о концепции: “СП” публикует только то, что до этого не было напечатано, и следовательно, всё, что тут выходит, печатается впервые. И наконец, комментарии на полях, правда, с годами всё реже редакция к ним прибегает, — комментарии не для оценки публикуемого текста, а для редакторского высказывания по поводу каких-либо сведений, содержащихся в тексте, информации, каких-то ещё важных моментов, в связи с которыми редактору захотелось высказаться или, бывает тоже, двум или всем редакторам вступить в полемику. Что же до жанров, то ограничений по жанрам у журнала нет, все жанры публикуемы: рассказы, повести, романы — и довольно часто, вот в последнем номере роман Владимира Рафеенко из Донецка; стихи, поэмы, эссеистика, воспоминания, переводы, литературоведение и драматургия.

       \

      Юрий Цаплин:

      — Что касается переводов, то важны для нас переводы в первую очередь с украинского; как из классиков: мы давали переводы из Мыколы Зерова, Евгена Плужника, Маланюка, Богдана-Игоря Антонича, — так и из современных харьковских авторов: Романа Трифонова, Ани Яновской, Олега Коцарева; Сергей Жадан вот готовится в следующем номере. Кроме того, публиковались переводы и не только из украинской литературы. Например, у нас был перевод из “Поминок по Финнегану” Джойса — можно сказать, революционный, — Кости Беляева, небольшой кусочек.

      Андрей Краснящих:

      — Революционный — потому что Костя учёл все варианты перевода джойсовских каламбуров и игр со словами. Между прочим, с несколькими вариантами перевода — у нас даже традиция такая для журнала сложилась, сама собой. Была публикация нескольких вариантов перевода стихотворения Мыколы Зерова “Чистый четверг”, сделанных Владимиром Яськовым. И то же самое сделал Олег Дарк с “Дуинскими элегиями” Рильке: несколько вариантов перевода ближе-дальше к оригиналу — публикация девятом номере.

      Александр Иличевский, писатель, поэт:

      — Я читаю очень давно этот журнал, и он неисчерпаем. Я увёз с собой много разных номеров, и они у меня дома лежат, неподалёку от рабочего стола, просто такой вот неприкосновенный запас. Журнал чрезвычайно мощный, вокруг этого журнала есть когорта моих любимых авторов: и Саша Мильштейн, который там печатается, и Илья Риссенберг — совершенно замечательный поэт; и Константин Мациевский. Просто-напросто это очень мощный журнал, и я желаю ему всего самого доброго и желаю быть ближе к нам, потому что несмотря на то, что двенадцать часов езды, это, собственно, заграница, причём такая реальная заграница, и представить себе, что такой мощнейший языковой пласт, а это действительно языковой пласт, который привязан к конкретной земле, он должен обладать всеми способами приближения к нам. То есть я бы желал, чтобы это не был зарубежный журнал; и нынешние технологии, я имею в виду Интернет, делают это вполне возможным.

      Юрий Цаплин:

— А теперь я представлю одного из самых давних наших московских авторов. Замечательный поэт, переводчик с итальянского, автор книги стихов “Тёплые вещи” Яна Токарева.

Яна Токарева:

— Я тоже скажу пару слов про журнал. Я с ним довольно случайно познакомилась: Филипп Минлос… в какой-то момент ему было выдано два авторских номера, и он один из них мне подарил. Это был ещё тоненький журнальчик, хотя по формату большой, как теперь. Я вообще мало чего читаю из журналов, но здесь было такое ощущение, что ты сидишь, читаешь, и рядом с тобой сидят очень интересные, хорошие люди, и вы читаете вместе, — в первых номерах было много комментариев на полях страницы: такое ощущение, что ты не один, а в компанию хорошую попал и вы всё обсуждаете в процессе чтения. Очень мне это дело понравилось, и я по контактному, данному там почтовому адресу написала письмо, что хотела бы, если это издание намеревается стать периодическим, быть его подписчицей. Меня восприняли всерьёз, стали присылать по почте номера журнала, потом как-то и личное знакомство состоялось, и я очень благодарна судьбе, что попала в эту тёплую компанию — не только виртуально, но и реально. Вот… Я, наверно, буду читать новые какие-то стихи и надеюсь, что они,.. вам же их и отдам.
 

Борки Конаковского района Тверской области
 
николай михалычу за девяносто
он сидит у своей калитки
в шапке валенках и телогрейке
старикам холодно даже летом
глаза за очками увеличены
здороваться нужно громко
голова повернётся
будет трястись
 
это называется
в здравом уме и твёрдой памяти
 
он говорит дедушка слушает
дачнику и впрямь интересна
история чужой деревни
километрах в трёх вверх по течению
полузатопленное кладбище
половину его обитателей
николай михалыч знал лично
 
в твёрдой памяти волга ещё узка
и деревня там где теперь река
 
свёрдлово до революции новое
туда повезут отпевать
тропинку к берегу устлали лапником
и всё время пока несут гроб
катерок надсадно гудит
разрывает бабушке сердце
дедушка умер годом раньше
 
 
 
        * * *
 
подарок городу от деревни
сделанный дедом лук со стрелами
один как робингуд на картинке
второй на лазилке паутинке
переломы сотрясение
минус семьдесят процентов зрения
третьей долго теперь брести
про себя считая до десяти
на предмет колдобин вперед смотри
закрывай глаза на счёте три
 
 
 
Послание
 
как новгорожанина новгорожанка
боюсь потревожить то долгой молчанкой
то лишнею грамоткой берестяной
морока любимый со мной
 
но та как пшеница в кринице хранится
в земле новгородской в студёной водице
разорвана в гневе по счастью вдоль строк
а эту порви поперёк
 
 
 
        * * *
 
лето это ли то ли
на который год
в институте ли в школе
остаются вот
эти дети ли те ли
в свете и в пыли
тополя облетели
липы отцвели
 
 
 
8 мая 2005 г.
 
тополя повсеместны
и троллейбус гудёт
тёплый ливень воскресный
в штыковую идёт
 
юбилярша-победа
начинается днесь
как зелёного цвета
в белом воздухе взвесь
 
 
 
Август
 
воспой сестрица клио что-нибудь простое
на рижской под землёй грузинское застолье
без четверти двенадцать тридцать первое число
неужто пронесло
 
 
 
Улица кой-кого

 

                                                            Г. Д

.
И вновь на этой улице больной
запахло преждевременной весной.
Пустой троллейбус — верная примета,
что кто-то не докурит сигарету.
Помпейская простая Примавера,
по веточке раздаренная верба.
Слова в подарок: ямочка, ключица,
должно случиться... Что должно случиться?
Стихотворенье? Книжица-раскраска?
Инвенция? Внеплановая вязка?
Весна идёт по лезвию болезни,
самой себя на свете бесполезней.
 
 
        * * *
 
разошлись
как в море корабли
памятуя о приколе, о причале
на прощание бортами друг о друга постучали
 
 
        * * *
 
вреди, но не со зла
чади, но не дотла
найди, что ночь не так уж и бела
чуди и хохочи
ходи и бормочи
обкатывая морем кирпичи
 
 
        * * *

Тане Абрамовой
похоже искомого нет на земле
кто хлюпкому носу подставит жилет
при ком босиком понарошку пойдём
по чавким дорожкам под чутким дождём
а всё же ещё подождём
 
 
 
        * * *
 
то нередкое в чём мягки
снять как снять перчатку с руки
и оставить с красной строки
 
то нечастое в чём тверды
и чисты как чисты пруды
состояние из воды

       

      Андрей Краснящих:

      — Продолжить я попрошу нашего друга и автора Александра Иличевского.

      

      Александр Иличевский:

      — В последнем номере “Союза Писателей” опубликовано моё трёхчастное эссе, называется “Спуск”. Первая часть посвящена моему детскому воспоминанию об Афганской войне, вторая часть — такое скользящее мнение о Чеченской войне; и я вот прочитаю — чтобы это не было так долго — третью часть, которая стихотворная и которая посвящена Грузинской войне.

       

Теперь разучиться плакать.
Собак по деревням подъели волки.
Тишина настаёт, когда слышишь себя.
 
Дело было зимой, обув машину в цепи,
мы поднялись из Бакуриани. Катались недолго.
На склоны Кохты внезапно спустилось
снежное облако. Подъёмник остановился.
Последние лыжники, затем спасатели
вспороли молоко, пропали. Я замешкался
и не заметил, как огромная снежная тишина
сомкнулась надо мной. Я снял лыжи,
чтоб не свернуть себе шею, и стал потихоньку спускаться.
Сосны выступали то справа, то слева.
Стволы их казались бесконечными, пропадая в тумане
сразу над макушкой. Гигантская тишина
прильнула ко мне всем сердцем.
Я что-то слышал в ней и не мог очнуться.
 
Спустился уже в темноте. В столовой
молчаливый повар-осетин разлил в тарелки
мясной соус, дал лепёшку, банку мацони.
Ещё в Тбилиси нас предупредили,
что в здешних местах неспокойно,
осетинские сёла вокруг, какие-то волнения, ружья.
Господи, какими счастливцами мы были,
что не понимали, как может сосед прогнать соседа.
Как военное железо может изуродовать горы.
Зачем дым буржуек коптит стены гостиницы “Иверия”.
Сколько нужно нищеты и лжи,
чтобы лишить народ великодушия.
В каникулы мы играли в шахматы и катались на лыжах.
Зло для нас ещё было предметом умозрения,
тем, что содержалось только в книжках.
Даже измена возлюбленной
воспринималась как приключение.
Никто не знал сердцем, что зло есть ложь,
уравнивание живого с мёртвым.
 
Но вот снова тишина втекает в мозжечок.
Я видел фотографию — лужу на окраинах Цхинвали.
Огромную лужу, через которую шёл осетинский ополченец.
Истощённый небритый старик прижимал автомат
к груди, как ребёнка. На краю лужи
лежал навзничь грузинский солдат,
без ботинок, тощие волосатые ноги, ступни
вытянуты как на “Распятии” Эль Греко.
Кто-то задрал ему на лицо гимнастёрку.
Впалый бледный живот. Ополченец
опустошённо смотрит прямо перед собой.
 
Отчего только с оружием в руках
государство называет себя “родиной”?
Отчего вновь так близко время,
как тогда, семнадцать лет назад в лесу, над Бакуриани,
внутри облака, когда спускаясь в кромешной зге,
я слышал, как новая эпоха втекает мне в уши,
целует сердце, морозит насмерть.
Отчего уже третье воскресенье я не слышу колоколов
грузинской церкви в Зоологическом переулке?
Отчего ненависть обряжается в одежды добра?
Отчего Тбилиси сослан в Читу, а древние страны
уравнены с нефтяными компаниями?
Отчего Москва-река теперь стекает в Риони,
а Миссисипи биссектрисой рассекла Междуречье?
(От сильной бомбёжки пустыня
становится треснутым зеркалом —
спекается песок, в нём скользят самолёты.)
 
Отчего мой лучший друг — грузин,
правнук великого писателя,
пьяный в стельку звонит мне из лучшего
азербайджанского ресторана столицы,
где поднимает тост за крейсер “Москва”,
а сам давится от страха:
съёмная квартира, годовалая дочь, проклятая работа.
Не оттого ли тишина, отчётливая, как пророчество рыбы,
снова ложится туманом в ноги,
и уже некуда, некуда спускаться, —
гора бесконечна, как Данте.

 

      Юрий Цаплин:

 

      — Относительно новый для нас автор — Сухбат Афлатуни, он сегодня не смог прийти, поскольку живёт в Ташкенте, не в Москве. В принципе, хочется сказать, что в чём-то это похожая ситуация: вот эта составная часть ташкентской школы, существование русской литературы за пределами России, чем-то это схоже с ситуацией нашей, существования русской литературы в Украине. Ситуация это совершенно нормальная, в ней нет никакой трагедии… а интерес есть. Этот автор нам тоже показался очень интересным, а озвучить его тексты мы попросили Вадима Муратханова.

      

       

      Вадим Муратханов, поэт, заведующий отделом поэзии журнала “Новая Юность”:

      — Согласен, есть что-то общее в этих проектах, возникающих на окраинах бывшей советской империи. И, когда я познакомился с журналом “СП”, мне сразу пришёл на ум в чём-то родственный ташкентский проект — я имею в виду альманах “Малый шёлковый путь”. Точно так же он возник как некая альтернатива литературе официальной, журналам, которые опираются на государственную поддержку и в какой-то мере зависят от неё. В Харькове тоже сложился костяк редакторов, которые работали над изданием на энтузиазме. “СП” возник, потому что должен был возникнуть. Потому что некая энергия накапливается, и ищет выход, и находит выход. На первый взгляд странно, что издание, не будучи поддержано “сверху”, из года в год находит средства на увеличение тиража, формата, объёма. Но если действительно есть какая-то внутренняя необходимость этим текстам — состояться, этим людям — послужить каналами, проводниками для реализации чьих-то достойных воплощения замыслов, то, как правило, находятся возможности, находятся средства. Очень приятно, что этот проект жив, что он расширяется — в том числе за счёт авторов, которые живут за пределами Харькова, но которым этот проект созвучен. Я прочту несколько стихотворений Сухбата Афлатуни, чья подборка вышла в одном из недавних номеров “СП”. Подборка, на мой взгляд, удачная и цельная, и, насколько я знаю, автор эти стихи ни в каких изданиях не републиковал… Ряд текстов из тех, что сейчас прозвучат, не вошли в подборку, но по духу и интонации они к ней примыкают.
 

       

      аудиокурс
      русского языка
      пробую на вкус
      а-э-и-о-а
       
      треснутый арбуз
      холодноватый сок
      я тебя боюсь
      мой родной язык
       
              * * *
      итак ты сказала что контракт расторгнут
      а я ответил что я растроган
      январь окончен
      покрылся коркой
      потрогай
       
      а ты сказала что тебе так тесно
      в этом свитере пальто городе мире
      а я леплю облака из теста
      и вылепил уже четыре
       
      а ты-то считала что я растоптан
      что в горле не ком — а целая комната
      и я в ней старею как Пенелопа
      мужского рода
       
      а я хотя и был надорван
      как конверт в котором хранили чабрец перец буквы
      но всё-таки остался добрым
      глупым
       
      поэтому спасибо тебе за время
      которое ты потратила на моё сердце
      я обещаю дать твоё имя
      пятому облаку вылепленному из теста
       
              * * *
      входит старость с дождями инфарктами
      вышивками крестом
      вот с седыми своими инфантами
      беседует Гастроном
      стеклотарными стекловатными:
      их квартира пуста
      телефонная трубка лежит
      голосом вверх
       
              * * *
      морковь и лук промытый рис
      огонь пока что вхолостую
      сжигает пахнущий зирой
      зернистый воздух жирный зной
      четыре прáдедовских стула
      заставлены на тазе таз
      баранья кровь скликает ос
      и мух и незаметных духов —
      из-под земли струится газ
      и гибнет в пляске душных роз
      у казанка под чёрным брюхом

 

      Андрей Краснящих:

      — Кстати вот, авторы, которые в нашем журнале дебютировали, молодые литераторы, часто становятся уже не только нашими авторами, но и авторами московских толстых журналов, в частности “Новой Юности”. В “Новой Юности” произошёл довольно большой десант харьковских авторов, и даже роман — нашего автора Тамары Бельской — был вот совсем недавно опубликован; и ещё несколько наших авторов, авторов, открытых нашим журналом — наверно, не погрешу, если так скажу. Один из них — ныне живущий в Москве и печатающийся в том числе и в “Новой Юности”, чьи рассказы есть и в последнем номере “СП”, — Антон Ерхов.

      

 

Антон Ерхов:

      — Это будет небольшой фрагмент рассказа “Юные любовники” из последнего номера “СП”. Остальное — в журнале.
      В седьмом классе они стали звёздами. Они — это Лёша и Лиля. В тетрадки-анкеты с цветочками-сердечками-котятами на обложках они попадали постоянно. Лиля — в “Симпатии: девочки”; Лёша — в “Симпатии: мальчики”. Одноклассники писали: “Лиля и Лёша”, или “Л. С. и А. В.”, или “Л. и Л.”, или “Сабрина и Воронин”. Всегда в симпатиях, любимых, лучших. И никогда в антипатиях, кроме, разве что, одного раза, когда Осеев вписал Л. в “Нелюбимые одноклассники”. К слову, в “Любимые одноклассники” в той анкете Осеев вписал тоже Л.
      В седьмом классе много чего изменилось. Девочки вдруг прибавили в росте, вытянулись, стали девицами. Начали носить лифчики или надевать по две футболки на физкультуре. Жанна Валерьевна по утрам встречала девочек в фойе и вела накрашенных в туалет умываться. Мальчики впервые заметили, что в их классе есть девчонки. После детства, раньше юности...
      В самом начале третьей четверти Воропаев получил по морде из-за девочки с Механизаторской — фингал не сходил почти неделю.
       Вечера вместо утренников. Или вечеринки, если у кого-то на квартире. Ди-джеем был Стас, у которого брат работал в киоске звукозаписи. Стас притаскивал из дому “Весну” и всякие диджейхитсы, анлимитеды, снэпы, калчербиты, максы, флэксы. Впрочем, это позже. В восьмом, в девятом. 
      В их школе было два учителя физики. Вернее — учительница и учитель. Александра Яковлевна и Виктор Геннадиевич. Сандра была физичкой в классе Лёши и Лили, Геннадич вёл физику в “Б” и “В”. Кабинет физики — тридцать второй — находился на третьем этаже, сразу напротив лестницы. Температурные шкалы, двигатели в разрезе и всякие шарики, грузики, гирьки с векторами-силами, а ещё — портреты Ньютона, Паскаля, Фарадея и других единиц измерения, точек, законов. И вот на одной из парт в этом кабинете кто-то однажды нарисовал жирными буквами: “Александра Яковлевна + Виктор Геннадиевич = любовь”. Сандра заметила надпись на уроке в “А”-классе. Она шла по рядам с журналом, проверяя, все ли сделали д. з., и возле последней парты, взяв в руки Долговскую тетрадку, вдруг рассмеялась. Все обернулись, а Александра Яковлевна, продолжая смеяться, вышла в коридор и вернулась через минуту с Виктором Геннадиевичем. “Смотри”, — сказала Сандра. Геннадич поправил очки, наклонился и тут же усмехнулся: “Да уж...”
      “Какие же вы ещё дети”, — сказала Александра Яковлевна классу.
      “Какие же вы ещё дети”, — скажет Сандра через пару недель, когда Попова подойдёт к ней с запиской: “Прошу отпустить мою дочь с последнего урока”. “Попова, — скажет физичка, прочитав записку, — Яковлевна пишется через “о”, а не через “а””. Класс засмеётся, а Попова, попробовав поотпираться, сознается, что записку написала сама.
       
       Бог не умер, тут Ницше погорячился. Бог просто отправился в отпуск. И как заботливый хозяин, которому некуда пристроить питомца, оставил в миске гору какого-то сухого корма. Однообразного, серого, скучного. Потому-то всё и повторяется. Потому-то Лёшу прозвали во дворе Малым, так же как и Генку в Лилином дворе, Валерку в Ритином... Потому-то Лиля и Лёша стали ближе друг к другу, ближе, ближе.
      В седьмом классе у Лёши появилось прозвище. “Малой”. Так его называли старшие пацаны со двора. Им всем было по пятнадцать-шестнадцать, Лёше — тринадцать. “С Лёшей”. — “С каким?” — “Ну с этим, с Малым”. Лёша услышит “малой” много раз и вне двора: на водном поло, когда его закинут в команду восьмиклассников; на рынке — “Слышь, малой, а тебе не рановато курить?”; в трамвае — “Малой, место беременной уступи”. И даже многим позже, в двадцать один год, когда Алексей будет подрабатывать на стройке, один из штукатуров спросит: “Лёха, а лет-то тебе столько?” — “Двадцать один”. — “О... Так ты ещё совсем малой!”
      Малой и Сабрина... Словно какая-нибудь группа, поп-дуэт, или моднее — экзотик-поп-дуэт. Доктор Малой и Сабрина МС.
       
      После третьего “здрасьте” мужчина обернулся. И увидел школьницу. Старшеклассницу. Портфель, школьное платье, белые банты, красный галстук... Стоп, нет — сумочка через плечо, короткая джинсовая юбка, блузка, в ушах — большущие серьги. Рита, девочка из класса его дочери.
      — Вы же Лилин папа?
      — Да, — ответил Сабрин и, шагнув к Рите, как-то аккуратно, настороженно спросил: — А что случилось?
      — А, нет... Ничего... Не беспокойтесь... — Рита щёлкнула улыбкой, будто перед фотографом. — Просто... Я у неё... книжку... тетрадку хотела взять... Поднялась к вам... Позвонила, а дома никого...
      — Ещё со школы, наверное... Подожди, — Сабрин прищурился, — Лиля — что, в школу не ходит?
      — Нет-нет... Конечно, ходит... С Лёшей, — накладной ноготь указал куда-то за спину мужчины, — из того двора, — пальцы повисли на сумочке. — Он её по утрам встречает... После школы...
      — С каким ещё Лёшей!?
      — Ну, не только с Лёшей... В смысле — не всегда с Лёшей, — и снова улыбка и открытые ладошки. — Ой, мне пора... До свидания...
      Рита развернулась и быстро ушла. Так будет вышагивать Джа-джа в Лукасовских “Звёздных войнах” в 99-ом. В новых “Звёздных войнах”, не тех, на которые когда-то ходила Рита с двоюродным братом и дядей. К слову, фильм Рите не понравился. Она ёрзала на неудобном стуле и думала, когда же, блин, это кино кончится...
      — До свидания, — пробурчал Сабрин.
       

      С Лёшей... Не только с Лёшей...

       
      Сабрин тоже развернулся и пошёл прочь, к своему подъезду. Поглядывая на носки туфель, словно стыдясь чего-то.
       

      — Что ты здесь делаешь? — спросил Минотавр.
      — Гуляю, — ответил Тесей.
      — А нитка эта на хрена?

       
      Асфальтированная дорожка, мусорные баки, деревья; повыраставшие как грибы крышки погребов — бледно-синие, бледно-красные, бледно-зелёные. Всё привычное, родное и незаметное. И люди. Хоть и не родные, но привычные. И тоже незаметные.
      “Здрасьте”. — “Здрасьте”.
      “Здравствуйте, дядя Витя”. — “Привет”.
      “Привет, Сабрин”. — “Здоров, сосед!”
      Возле своего подъезда Сабрин ощутил прилив какой-то злобы. Она будто бы поднялась из живота, подступила к горлу. Противная, кислая.
      “Добрый день!”
      Хлопец выскочил из подъезда и побежал дальше. Сын Вальки и Гришки со второго. Закончил школу, поступал в индустриальный, сейчас работает и вроде снова будет поступать. По вечерам даже на подкурсы ходит.
      “Здравствуй, здравствуй...” — пробурчал Сабрин и тут же мысленно добавил: “Кобель-недоросток...”
      Лифт не работал, пришлось идти пешком. Ступенька за ступенькой. Поднимаясь с каждым шагом на стандартные сто пятьдесят миллиметров. Раз, два, три, четыре, раз, два, три, четыре. Левой, левой, левой... На третьем пролёте Сабрина обогнал соседский паренёк. Из восьмидесятой квартиры. Пробежал мимо, бросив то ли “Здрасьте”, то ли “Здравствуйте”. Широкими шагами, по две ступеньки за раз.
      “Жрать, поди, спешишь”, — подумал Сабрин. Почему-то этот троглодит не показался ему способным на что-то там с Лилей.
       

      Голова прохожего закрыла букву, и конечная маршрутки на секунду превратилась в “ЭРОПОРТ”.

       
      И вдруг на шестом этаже, в двух шагах от квартиры, на, казалось бы, своей территории, Сабрин увидел надпись на стене. Короткую. Однозначную. “Лилька — шлюха”.
      Увидел и замер.
      А через секунду сказал: “Суки”, — и попытался стереть надпись ладонью. Не вышло — чёрные буквы точно вросли в стену — и ещё словно издевались после каждого движения руки, повторяя противными голосками: лилька-шлюха-лилька-шлюха-лилька-шлюха...
      Попытавшись с полминуты, Сабрин плюнул и пошёл домой. Позвонил, как-то забыв про Ритино “её нет дома”. Никто не открыл, пришлось доставать ключи.
      “Лиля!” — позвал Сабрин с порога. И ещё раз: “Лиля!”
      Он быстро разулся и пошёл по квартире. Заглянул на кухню, в гостиную и в Лилину комнату. Никого. Туалет, ванная, балкон — то же.
      Сабрин сел в кресло, зачем-то демонстративно выдохнул — как на работе перед коллегами, когда возвращался в свой кабинет из первого, — но тут же набрал воздуха и снова пошёл в комнату дочери.
      Посмотреть, поискать. Он толком не знал, что искал, а потому заглядывал повсюду — даже под кровать, в шкаф, на полки. А нашёл, как водится, на самом видном месте.
      На столе под учебниками лежала тетрадка. Общая. В клетку.
      Сабрин открыл посредине, перевернул пару листов вперёд, назад и...
      “Мне было немного страшно. Совсем чуть-чуть. Его родители уехали на дачу...”
      Дальше можно было и не читать — и так всё ясно. Сабрин бросил дневник обратно на стол. Небрежно. А может, даже брезгливо — вроде как не возвращал дневник на место, а откидывал от себя. “Чтоб ты...” — начал он, но осёкся. “Чтоб тебя...” — и снова нет. То, что шло следом за этими “чтоб”, казалось слишком ужасным, жестоким, не к месту... И всё же что-то надо было сказать. Злоба, подступившая к горлу ещё во дворе, теперь заполнила рот и рвалась наружу.
      “Чтоб тебе пусто было!” — крикнул Сабрин.

       
      Когда тебе под тридцать, влюблённость похожа на полуденный сон. Мягкий и ленивый, его и сном-то обычно не называют — задремал, отдохнул, прилёг. И заканчивается влюблённость, когда тебе под тридцать, так же, как и полуденный сон — звонит телефон, соседи кричат друг на друга, что-то вдруг происходит. Что угодно, лишь бы открыть глаза и понять — надо вставать, а то сон утянет куда-то в свои глубины и ты проснёшься вечером — вроде и выспавшийся, но с чумной головой, с трудом соображая, который час...

       
       На работу и с работы Лиля ездила на трамвае. Садилась на Трубной и ехала, ехала, ехала, по проспекту, через мост, вдоль безликих трёхэтажек, до улицы Маршала Чуйкова — почти конечной. Назад — от Чуйкова и до Трубной, впрочем, иногда выходила чуть раньше. На Восточной. Прыгала в маршрутку и ехала к нему.
      Он — старше её на два года, разведён, платит алименты. Седые волосы, брюхо. Идеал, ничего не скажешь. Почему именно он? Потому что они полгода работали в одном офисе? Потому что ему легко сказать “нет”? Потому что она — замужем?
      Когда она едет в трамвае, в маршрутке, место рядом с ней всегда свободно. Вернее — пусто. На каждой остановке Лиля с надеждой поднимает взгляд, смотрит на входящих, но они выбирают другие места. Садятся рядом с кем-то, или возле окна, или стоят, как-то особенно бессмысленно глядя за окно или в какие-нибудь правила поведения, рекламы-объявления, уголки пассажиров... А она доезжает до Трубной, до Маршала Чуйкова, до Восточной. И выходит.
      Если уже стемнело, Лиля озирается по сторонам, смотрит на опустевшие улочки, лавочки, скверы, аллейки и чувствует, как эта пустота отражается, словно в зеркале, внутри неё самой.
       

      Андрей Краснящих:

      — В этом году в издательстве “Фолио” в новой серии “Харьковская проза” вышли три книги наших авторов: роман Антона Ерхова “Дремлющие башни”, книга прозы и стихов Анастасии Афанасьевой “Солдат белый, солдат чёрный” и роман “Предисловие” Константина Михайловича Мациевского — которому я и передаю слово.

       
      

Константин Мациевский:

      — Ребята мало говорят… ну, как бы хвалить себя неудобно, но за десять лет журнал собрал в городе все мыслимые и немыслимые премии. Кроме всего прочего, журнал не просто выходит, он ещё является стержневым литературным центром — на нашем счету уже два международных литературных фестиваля “Окна роста”, которые мы провели. И практически каждый месяц журнал организовывает литературные вечера. И эту книжную серию, о которой упомянул Андрей, — а это не единственная книжная серия, состоящая исключительно из авторов “СП”, до неё была серия в другом издательстве, в “Формате”, там вышел роман Александра Мильштейна “Пиноктико”, — так вот, эти книжные серии готовит к печати журнал “Союз Писателей”. Мне ещё интересно сказать, что я в журнал пришёл как автор, это было лет семь назад… так ситуация сложилась, что я автором стал довольно поздно, первая часть книги была написана очень давно, и у меня было две попытки послать её в московский журнал, и журнал “Юность”, дай бог памяти — это был восемьдесят пятый или восемьдесят шестой год… я получил оттуда такую советскую рецензию типа “когда наши корабли бороздят просторы Вселенной, вы такое пишете — бред не бред, но…” Вторая попытка у меня была, по-моему, в восемьдесят восьмом году, я направил рукопись в журнал “Нева”, и рецензия была более пристойной: “профессионально… можно напечатать…” — но это уже был восемьдесят восьмой год, и мы помним, как это было, все журналы были завалены громкими возвращёнными авторами: Булгаковым, Набоковым, — и надо было дожидаться своей очереди. Затем о моей рукописи просто забыли. А потом девяностые годы — когда было не до литературы. Поэтому когда мне как автору удалось найти вдруг у нас в Харькове вот такой вот журнал и принести рукопись… и собственно говоря, для многих харьковских авторов “Союз Писателей” стал таким журналом, где можно опубликоваться и как-то донести себя. Ну вот так… Я прочитаю несколько кусочков.
       
      Саша с грустью наблюдал обыкновенную жизнь, бессмысленные будни и пустопорожние праздники, зачем было их проживать, тянуть, мучиться? Да и прошлое, как наваждение, провалилось в тартарары, оставив после себя теннисную ракетку, клейстер да несколько приятных воспоминаний, куда-то подевались Рома и Эдик, телевизионный экранчик и баня по воскресеньям, не слышно по утрам отцовой бритвы, исчезли продлёнка и выпускной табель, демисезонное пальто, скалки и биты, обиды и огорчения, листья и накренившиеся буксиры, начала и окончания; как это произошло? И что из того? И лёжа без сна — в полуоткрытые окна впархивали, врывались весенние бабочки, и роилась мошкара, и шумели на карнизах беспечные голуби, — в ребусах нерешённой задачи и недочитанной книги, подталкиваемый бессильем зря утекающего времени, действительно с некоторых пор — а он и не заметил — меняющегося с калейдоскопической быстротой, как бы ускоренного, и ещё от какого-то зуда, объяснения которому не находилось и причину которого он и не подозревал, стало безумно одиноко, и тогда подумал, что одиночество даётся навсегда, то есть на всё время, пока завораживают белые карлики, пока мчатся двойные звёзды и прячутся чёрные дыры. И дом, их дом, некогда отпущенная данность, стал бесконечно мал и обезличен, обессашен, и письменный стол, и кушетка, и мамино пианино напрасно замаячили в домашнем антураже, и не понимая, по-видимому, отчего, по крайней мере, так казалось, ему страстно захотелось жуткого, драматического разрыва со всеми, и с сестрой, и отцом, чьи язвительные наставления, какие-то требования постоянно возмущали… И от своей неловкости, тоскливого гитарного бренчанья, прыщей, от грубой насмешки, сказанной другом и тем более горькой, от преследующего раздвоения, захотелось уехать, умчаться, перенестись в другой город и жизнь: столица, столица заблистала, запела, заискрилась далёкими огнями. Именно так? Не иначе?
      Последние каникулы добегали конца в угаре теорем, в скрупулёзных строгих доказательствах, мутных трактовках и многослойных конструкциях, от которых пухла голова и болели глаза; строгая наука требовала жертв и награждала неудачами: уставал заискивать, молить, призывать на помощь — дорога наконец успокоила. Поезд перемигивался с замаячившим Долгопрудным, и ему (Саше) впервые за много месяцев удалось собраться с мыслями, потому как только сегодня узнал Университетские горки, тоскливое молчание аудиторий, ширь и августовскую пустошь студенческого городка: кое-где ещё на досках объявлений кособочились спецкурсы, глянцевело обещанными тайнами семестровое расписание; в книжном киоске он купил экзаменационные вопросы и курс дифференциальной геометрии — всё, что ли? Из огромного университетского корпуса лифт отпускал на землю; сквер продлевал путь, в метро дребезжали бетоном туннели и вспыхивали огнями станции, поезд и эскалатор вскоре доставили его на широкую площадь, где он оказался в полутьме театрального подъезда.
      Актёрский гогот, шарканье кресел, пауза в ожидании реплики и вскрика, и впоследствии никак не удавалось вспомнить перипетии, коллизию белугинского женихачества, и спектакль лежал на страницах памяти в миниатюрах и мизансценах, оборванный и торопливый, но (sic!) многая лета, да и по сейчас звучал первым аккордом: что было? что случилось? Посреди выжженной земли, во прахе и на пепелище нашлись, зазвучали цикады, расцвели азалии, левкои и туберозы, послышались звоны цитры и заплясали скоморохи — театр: и он, разуверившийся и отмалчивающийся, анахорет и отшельник, забывший, как любят и мучаются, радуются и тоскуют, там, на каких-то облезлых подмостках, среди выдуманных декораций, в один вечер по-настоящему испытал боль и сострадание, пережил отчаяние и радость; выйдя на улицу, он застыл в недоуменье — чудо исчезло, оставив странный осадок горечи и разочарованья. Мимо по-прежнему плыли автомобили и текли люди, ползла жизнь, неизменная в своей яви, но что-то было ещё, что не отпускало, какое-то предисловие, и тогда вспомнился Данилов монастырь, увиденный накануне, и кельи, сплошь уставленные древними иконами. И в затрапезности вагона, в убаюкивающем ночном полёте, в отражениях грязных и битых стёкол электрички заголосили купола, заблистали лазури и золото, завьюжили охры, вновь глянули на него лики и змии, и просили прощения пророки, и кропились в подробностях жития, и кротко взывали к нему богоматери: огненные хитоны горели наперекор окружающим убожеству, нищенству скамей, в ореоле заплёванных стен — сделалось гадко, закрыл глаза и уснул.
      Утро рождалось тяжело, и замёрзшие воды отходили льдами, коростой укрыв дороги и крутастые реки; расшалившийся ночной снег завалил бесстыдные поля, впалые косогоры, чахлые лесополосы, меридианами уходящими под горизонт и рассекающими порой сёла, что плясали белыми шапками хат, — прочь неслись станции, водонапорные башни, склады, домики станционных смотрителей, элеваторы и шлагбаумы, всё пылало белым снегом, для которого исчезли границы городов и стран, живого и мёртвого, хотелось выть от бездушия и холодности природы, прикрывшей заоконный пейзаж свинцовыми облаками: картина не менялась, предсказывая поздний рассвет и короткий полдень, до которого ещё должны были рассмеяться метели и вздрогнуть город. Постой, постой: ты ведь уезжал летом? Я помню; но я столько раз покидал столицу, и до — да и после — этой поездки (накануне последнего предзимья, по окончании которого предстояло покинуть Город, дом, Реку и тёплые девичьи варежки), столько раз поутру расставался, столько раз упирался лбом в потёкшие рамы, дымы труб и полустанки, столько раз оглядывался назад, ничего не видя впереди, столько раз получал расчёт, столько раз не солоно хлебавши возвращался, что летние, причудливо осенние и нежданно весенние возвращения неизменно приходились на зиму, в серость неба и слякоть земли. И вспоминая дороги, длинные и перекроенные, вспоминая места назначения, Саша подумал о странном своём отношении к ним, и вспомнились многие из них, вальяжные и сосредоточенные, весёлые и беспечные, но те из них, в которых приходилось оставаться, жить, возились с ним словно женщины, каждый город почему-то имел на него права, предъявлял претензии или ждал чего-либо от него, чего он дать не мог или не имел права; и тогда представлялось ему, что тучный и сонный Большой Город уподоблялся приветливой и улыбающейся Кларе, проживающей день среди забот и шуток, тортов и пампушек, застревал в её фартуках и халатах, ложился загорать в тени у неё на балконе и засыпал в дырявом шезлонге; и тогда Городок, пухлый и мягкий, как кукла, напоминал бабушку, нервно докуривающую папиросу и уходящую по песчаной дорожке, отороченной битыми кирпичами, к террасе, а потом в дом, чтобы там, в тенях полдня, сесть к большому круглому столу и вместе со всеми лепить вареники с вишней (руки красные, в белой муке), нечаянно роняя рассказы о нездешней жизни и воле, и, конечно же, Город оживал мамой, битый час составлявшей очередное письмо своей сестре в Среднюю Азию (что кинул ты в краю далёком?), кстати сказать, невнятно застрявшей на другом конце света, и для него (Саши) тамошняя экзотика, то бишь Ташкент, Самарканд, Алма-Ата, навсегда заключалась в тёткиных конвертах, и мамой, прищурившейся на лампу и разглядывающей его, вышедшего сквозь сон на свет и закрывающегося рукой от пламени абажура: она навсегда застыла в полуобороте головы — столетья разлуки и тысячелетие памяти, — и струятся в ночь, в жаркое и душное полнолуние никуда не исчезнувшего лета, её речь, непреходящие истории и рассказы: “Я тебе покажу место, где лежит справка о реабилитации, меня не будет, тебе понадобится, вдруг спросят”.
      Столица? Ах, столица! И представлялось она ему замужней женщиной, невесёлой любовницей, на которую он “запал” когда-то, то ли когда приезжал с отцом и объедался Маргаритиными блинчиками и краснопресненскими “белочками”, замирал от трюкачества канатоходцев в цирке на Цветном бульваре (и кипы роз, тюльпанов и гвоздик он действительно видел у входа, чуть сбоку, пугающих сентябрём, и когда его брали на базар, по воскресеньям, вот также приходилось проходить сквозь ряды и вдыхать вялые запахи и несезонные ароматы), выпучивался на застывшую, будто застигнутую машиной времени, Бородинскую панораму, памятником давнишнего сраженья — кирасир до сих пор поднимает в атаку, а французская кавалерия вот-вот возьмёт бастион, — то ли в последнее лето расставания с Наташей Меньшиковой, напрасного, разящего россыпью угрей лета, когда он очутился на лужниковских трибунах и увидел футбольный матч, то ли в год бегства, обречённого побега из Города. И представлялась ему Настасья, лукавыми взорами и шальными речами сбивавшая с толку и соблазнявшая студентуса, не стеснявшаяся уставшего мужа и привыкших подруг, и, как и эта всё знавшая женщина, влекла столица, незримо опутывая и отталкивая: за что? Никогда не мог понять её жестокости, её неприятия, её бессердечия; и так и осталось — она всегда звала, вернее, ждала, а уж если совсем верно, просто жила, не ведая о нём, но самим фактом существованья: улиц, домов, театров, мостовых, шума, воздуха и ещё чего-то, что, как нимб, висело над столицей, чему и слов-то не подыскать, самым местоположением на карте, да что там — своим названьем — гипнотизировала само дыханье и пленяла надежды: словно райский сад, подобно золотому руну столица манила, многозначительно ухмылялась, прилипчиво взывала; но нет, не суждено; каждый раз она отторгала его, робкого, провинциального, тщедушного, будто не понимала, что с ним делать, куда пристроить, зачем он ей? И в каждые свои попытки, в каждый штурм крепости, в каждый наезд-поход у порога стряхивался снег, унималась в коленках дрожь и сени дышали парным молоком, и пытаешься удержаться у пристенка, когда в скрипучие открывающиеся двери вплывает сумрак спальни, где на огромных подушках возлежит она, влекущая и доступная; тем горше осознавались непринятие, нелюбовь, — и тогда Саша винил себя, свою бесталанность, неудачу, неуспех, свою беспомощность, безволие и робость, своё терпение, упорство, веру, клял собственные заблуждения и мечты.

       
      Юрий Цаплин:

      — А вот еще один наш автор, бывшая харьковчанка, ныне живущая в Москве — Светлана Бунина. Не знаю, что она прочтёт, свои тексты или переводы, которым мы всегда тоже очень рады. Что будет, Света, — переводы или?.. Переводы. А из украинцев или из белорусов?

       
      

 

Светлана Бунина:

— Последний год действительно прошёл у меня под знаком переводов — вероятно, это моя внутренняя потребность в расширении пространства, но ещё и попытка поставить проблему, которая, как мне кажется, очень остро стоит сейчас перед русской литературой. Это проблема интеллектуальных горизонтов: с кем мы ведём диалог, в состоянии ли мы вести полноценный диалог с современной западной литературой? Мои последние переводы образовали маленький проект, называющийся “Три стихотворения…” — выборку по три текста из нескольких более-менее современных американских поэтов. В принципе, подход, при котором выбирается три стихотворения, даёт большую возможность для импровизации. Ты словно создаёшь образ автора, который зачастую на русский вообще не переводился, и это опасно — опасно, но безумно интересно, я не могу отказать себе в этом удовольствии. Начну с текстов Мэй Сартон, которая известна у нас исключительно своими романами — пока. Но она в первую очередь поэт, и поэт изумительный: нежный, лиричный и современный.

 

 

 

 

      1
       
      После всех этих лет,
      Когда всё, что ласкалось,
      Было собачьей шерстью и собачьими глазами,
      Когда всё, что благословляло на ночь,
      Было урчанием кошки,
      С какой радостью и какой дрожью
      Я целую маленькие беззащитные уши
      И глажу мраморную щёку,
      После всех этих лет —
      О красота, разреши мне бодрствовать ночью!
       
       
      2. Любовь
       
      Хрупкая, как паутина,
      Висящая в воздухе
      Между высокой травой,
      Она рвётся снова и снова.
       
      Пробегающая собака
      Или просто ветер могут её разъять.
      Несколько раз в день
      Я собираю себя
      И плету её снова
       
      Пауки — настойчивые ткачи.
      Они никогда не сдаются.
      И кто знает,
      Что хранит их в этом?
      Голод, отсутствие сомнения
      Или надежда.
       
       
      3. Из осенних сонетов
       
      Если бы я, как деревья, могла тебя отпустить,
      И листьями — так небрежно — шуршать, одним о другой,
      Если бы их сознание было со мной в пути,
      В осень (к освобождению, в вожделенный покой,
       
      Где переизбыток времени, вдруг переспевший фрукт
      Не приведут к отчаянью ясные небеса), —
      О быстротечная осень, сладкая, как Бейрут,
      Острая, как Мешхед… И вся темнота — леса
       
      Новому построению. Это такой сезон
      (Где для любви к себе же приберегаешь сны),
      Спишь, ни о чём не думая, там прорастёт газон —             
       
      Просто теряешь прошлое, держишься до весны.
      Корень силён под снегом, сердце стоит в груди,
      Я любить терпеливо пробую — уходи…
       
       

И ещё один поэт, выбираю по контрасту — увенчанный многочисленными наградами Роберт Хасс. Его уже немного переводили на русский язык. Для меня он значим, в первую очередь, как поэт исключительно насыщенной интеллектуальной жизни, поэт очень сложный, но, тем не менее, возможный и необходимый в контексте американской поэзии (как раз один из тех, кто задает её интеллектуальные горизонты).

 
      1. Зимнее утро в Шарлоттсвилле
       
      Свинцовые небеса
      и готические контуры тополя.
      Проповедник зимы
      Савонарола восстал против чувственного слова.
       
      Обольщённый его красноречием
      сам Боттичелли отказался от языческих богов
      и красоты.
       
      Флорентийское тщеславие
      вспыхивает в почках кизила.
      Как сексуально
      это утро — вот
      смешная
      ощипанная голова воробья
      коронована белым!
      В рамках естественного
      отбора слово
      множит свои разновидности,
      новые причуды крови,
      республики пишут поспешные декларации
      и маленькие птицы убирают мусор
      в целомудренных остатках зимней травы.
       
       
      2. Девятнадцатый век как Песня
       
      “Словно ухоженный сад Ваша душа”, —
      переводит Верлена Джон Грей,
      и бодлеровский мясник в 1861
      не додаёт родителю четыре сантима
      на фунте требухи.
      Он ведь считает себя разумным малым —
      и, вытирая телячью кровь со своих загрубелых рук,
      остро вглядывается в то, что назвал Теннисон
      “сладкое синее небо”.
       
      Это тёплый день.
      Что до облаков, они есть —
      сделаны из сахара, подкрашены кровью,
      распространяют, слабо, под грохот вагонов,
      новые песенные волны
      (в свадебные дни моравские девственницы пели).
       
      Поэт — монарх облаков.
       
      И Суинберн по своему северному побережью
      “шагает” — он ведь сказал “шальная тропическая поступь”,
      составил бессмертную элегию…
      и воспетый им Бодлер просыпается,
      мечтательно взятый
      в “глубокую расщелину потрясающих грудей”.
       
                   Конечно, поэт — монарх облаков.
                   Он вертится, как бумажный змей цвета лимона,
                   над весенними днями в девятнадцатом веке,
       
      в то время как Маркс в унынии библиотеки
      изучает коэффициент рождаемости ткачей Тильзита
      и нежнейший человек Бакунин,
      пощупав графиню,
      приспосабливает прохладные руки
      к изготовлению бомб.
       
      3. К читателям
       
      Я видел, как память ранила вас,
      и чувствовал только зависть —
      спящий на непросохших лугах,
      я не стремился к этому.
      Вообразите январь и берег,
      блёклое небо, чаек. И —
      смотрим в сторону моря: что-то невидимое
      есть здесь, не правда ли? Огромная
      птица первого света,
      ласкающая первую воду
      вне нашего прикосновения или намерения,
      или разумного обоснования.
       

      Юрий Цаплин:

      — И последним из авторов мы попросим выступить замечательного московского прозаика Дмитрия Данилова, автора книг “Чёрный и зелёный”, “Дом десять” и вот — мы говорим это с гордостью — подборки рассказов в последнем номере нашего журнала.

      

Дмитрий Данилов:

      — Добрый вечер! Я прочитаю небольшой текст, который был написан уже довольно давно, но опубликован совсем недавно в новом номере журнала “Союз Писателей”, — “Солнце”.

Маленькие тёмные квартиры. Однокомнатные, двухкомнатные, редко — трёхкомнатные. Квартиры в так называемых “хрущёвских” или “брежневских” домах, хотя выражение “брежневский дом” почему-то не прижилось. “Сталинский дом” — это дом, построенный при Сталине, кирпичный, с толстыми стенами и высокими потолками, прочный и, возможно, красивый. “Хрущёвский дом” — это дом, построенный при Хрущеве, пятиэтажный и убогий, с низкими потолками, такие дома считаются некрасивыми, хотя они и не лишены какого-то особого очарования, и сейчас, когда прошли десятилетия, можно сказать, что они прекрасны. А дома, построенные при Брежневе, почемуто обычно не называются “брежневскими домами”, это странно, ведь они построены при Брежневе, но вот как-то не сложилось в народе так их называть.
Маленькие тёмные квартиры в хрущёвских и брежневских домах. В них всегда темно. Из окон видны только деревья. Зимой — бесконечные переплетения голых веток на фоне бледно-серого неба, летом — сплошная невыносимая зелень деревьев, сквозь которую лишь иногда можно увидеть, что где-то там тоже небо, то есть в ясный летний солнечный день можно понять, что там, за окном, светло, потому что где-то там есть солнце и голубое небо, но здесь, в квартире, темно, всегда темно. И даже если зажечь все осветительные приборы, будет темно, потому что этих приборов мало и все они ветхие и маломощные, под потолком тусклая лампочка в 40 ватт (такие бывают?), и в углу мрачный траурный торшер, и железная настольная лампа на столе, произведённая в 60-х гг. XX в., она уже не работает, а в торшере тоже лампочка на 40 ватт, вот и весь свет, темно, темно.
На окнах занавески и так называемый “тюль”, обязательно должен быть тюль, чтобы было всё время темно. Занавески можно отодвинуть в стороны, но тюль отодвинуть не удастся, он прикреплён к многочисленным маленьким железным штучкам, которые, в свою очередь, прикреплены к так называемому “карнизу”, они, эти маленькие железные штучки, по замыслу их создателей, должны легко скользить в пазу карниза, но замыслы создателей потерпели крах, и маленькие железные штучки не скользят, они застревают в кривом и ржавом от времени пазу, и ничего невозможно поделать с этой пеленой, вечная бледная пелена, за которой медленно шевелится мутно-зелёная масса зелёных деревьев.
И ещё сыро. В щели между панелями просачивается влага, бледные обои намокают, они всегда мокнут, и на них образуется плесень, особенно осенью и зимой, но и летом всё это продолжает мокнуть, потому что из-за деревьев и вообще из-за обстоятельств жизни в квартире темно, и влага не просыхает, и всё время запах сырости, и даже в жаркий летний день, лёжа на старом пыльном диване с выступающими пружинами, хочется укрыться одеялом, потому что влажно и холодно, влажно, холодно и темно.
Тесно, хотя вещей вроде бы немного и вещи все маленькие и ничтожные, кургузая мебель, какие-то полусуществующие табуретки, столики и столы, можно прожить в такой квартире многие годы, и всё равно каждый день ударяться ногой об угол дивана и локтем об угол шкафа, потому что всё неудобно, и самый модный дизайнер интерьеров, ловко орудующий в телепередаче “Квартирный вопрос”, ничего не смог бы поделать с этим угловатым убожеством, выступающим из тёмных закоулков маленьких квартир в хрущёвских и брежневских домах.
А на Крайнем Севере, в Мурманске, Воркуте или Норильске, принято летом выезжать на юг, всем, поголовно, потому что у них там осенью, зимой и весной солнца вообще нет, они живут много месяцев среди мутной темноватой хмари, и солнца им катастрофически не хватает, отсюда усталость, депрессии, склонность к самоубийству и т. д., и вот летом они все массово едут на юг, даже если человек получает в месяц три или четыре тысячи рублей, он во всём себе отказывает и каждый месяц откладывает деньги, а потом покупает у себя “на предприятии” “путёвку” как-нибудь там “через профсоюз” со скидкой, и едет сам и везёт свою семью на юг, вялые утомлённые люди со своими полупрозрачными зеленоватыми детьми едут в длинных зеленых вагонах на юг, туда, где море и солнце. На юге они начинают “купаться” и “загорать” и моментально обгорают, потому что их кожа не привыкла к массированным воздействиям солнечной радиации, и потом весь месяц пребывают в мучительных волдырях, и лучше бы они вообще никуда не ездили, а сидели у себя на Крайнем Севере, там летом красиво, солнце не заходит круглые сутки, но нет, так ведь нельзя, надо ехать на юг, все едут, надо ехать на юг, к морю и солнцу.
Поезд Москва—Мурманск едет по северу Карелии или югу Мурманской области. Июль, два часа ночи. Поезд едет медленно, потому что по этой железной дороге нельзя ехать быстро, её строили наспех в 1916 году, была война и нужно было срочно проложить железную дорогу к морю, и теперь поезда идут по этому участку медленно. Кругом лес, лес, и вдруг — открытое место, и на этом открытом месте стоит гигантский заводской корпус, одинокий огромный заводской корпус, и кругом ничего нет, даже подъездных путей, и непонятно, как же работает этот завод, ведь к нему надо подвозить сырьё и увозить готовую продукцию, и должны быть подъездные пути и вокруг завода заводской посёлок и так далее, но ничего этого нет, просто завод на ровной голой земле, а мимо завода бежит небольшой мальчик, просто бежит куда-то, как на картине знаменитого итальянского художника Джорджио де Кирико, куда он, интересно, бежит, куда в этом месте можно бежать, но он бежит, а низко над горизонтом висит солнце, ведь нельзя же совсем без солнца, не могут ведь люди жить без солнца.

      Юрий Цаплин:

      — В общем, в нашем понимании программа обязательного катания закончена. Спасибо вам и прежде всего — авторам.

      Андрей Краснящих:

      — Спасибо!



Андрей Краснящих и Юрий Цаплин представляют журнал.

       

      Все фото - С.П.Костырко