Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

“НОВАЯ ЮНОСТЬ” ПРЕДСТАВЛЯЕТ: ВЕЧЕР ТРЕХ ПОЭТОВ. 

ВИКА ОСАДЧЕНКО, НАТАЛЬЯ ПОЛЯКОВА, ЕКАТЕРИНА СОКОЛОВА

В КЛУБЕ “ЖУРНАЛЬНОГО ЗАЛА” 13 ДЕКАБРЯ 2011г. 

 

 

      Вадим Муратханов: Сегодня у нас вечер трех поэтов — трех девушек. Все они — авторы журнала “Новая Юность”. Они принадлежат одному поколению, но по поэтике это — три разных голоса. Тем интереснее будет послушать их в рамках одного вечера. Первой выступит Вика Осадченко, которая приехала из Ташкента. Причем это ее первый приезд в нашу столицу. Стихи Осадченко публиковались в журналах “Новая Юность”, “Дружба народов”, “Интерпоэзия”, выходили в антологии “Анор/Гранат”, в которой два года назад были представлены стихи современных поэтов Узбекистана. Вика — один из ведущих поэтов Узбекистана среди тех, кто пишет на русском. И наиболее интересный русский поэт этой страны среди своего поколения. Ее голос формировался в постсоветские годы, что по-своему интересно. В Узбекистане сегодня живут и пишут несколько авторов, которые начинали работать в литературе еще в советское время. Но начинающему русскому литератору в Узбекистане в 1990–2000-х годах сформироваться было достаточно трудно. Республика находится в специфических условиях. С одной стороны, есть телевидение, интернет, возможность находить в Сети тексты современных авторов. Но информация доходит до пишущей молодежи не то чтобы с трудом, но через определенные фильтры — ментальные, культурные. Попадает в иной контекст — и воспринимается иначе, нежели, скажем, в России. Тем не менее, Вика выросла в оригинального и достаточно крупного поэта. Если прислушаться к стихам Осадченко и присмотреться к ее художественному миру, это может быть услышано и прочитано. 

 

      Вика Осадченко: Спасибо. Я хочу заранее попросить прощения за то, что у меня было мало времени на подготовку, поэтому сейчас я не смогу уследить за тем, сколько времени буду читать. Я попрошу кого-нибудь засечь 15 минут и, когда они будут подходить к концу, дать мне знак, что пора закругляться. Я буду показывать стихи последних двух лет, которые собрала в книжку. У меня есть с собой несколько книжек. Если кого-нибудь мои стихи заинтересуют, подходите — я с удовольствием вам подарю.

 



 

            * * *
Стесняешься имени, путаешь возраст.
От нас остается не пепел, а воздух —
заполненный ветром и листьями воздух,
которому имя иметь не пристало.

И катится день, как большая повозка,
и ты улыбнешься на небо устало.
Плутаешь, петляешь чужими местами.

Никем не открытый летающий остров
плывет над домами, плывет над мостами…

 

            * * *
На белом свете, на свету.
Забиться в щель, постель, нутро.
Пока все листья не сметут,
пока судьбу не доплетут.
Пока здесь так светло.

Весну удержишь на весу —
но столько дней в календаре,
и каждый позовет на суд
и все узнает по лицу,
и не спастись в норе.

Тебе готов и стол, и дом,
и нужно брать пример.
А ты тоскуешь о другом:
в горячем небе голубом
быть точкой без примет.

      Эта вещь называется “Списанные”, так как навеяна одноименным романом Дмитрия Быкова.

Все сочтены — молча движутся вдоль стены.
Вечный маршрут от прихожей до проходной.
Мало ли что стихи и цветные сны.
Мой Крысолов однажды придет за мной.

Это другие могут дышать легко,
это для них льется на мир рекой
белого солнца горячее молоко,
не становясь ни мукою, ни строкой.

Это они безмятежно вступают в ад,
не онемев от ужаса и тоски —
в танец зарплат и трат, в карусель утрат,
хрупкого тела яростные тиски.

Им, первородным, правила и права.
Нам — отторжение, как себя ни трави:
мы с Крысоловом носим внутри слова,
словно игла бродит всю жизнь в крови.

 

            * * *
                                                Юлии Ермоловой

Метет полы, перебирает маш;
кусает по привычке карандаш,
когда строка, как надо, не выходит;
соседке отвечает о погоде.
И видит то, что вижу я сама:
как наверху, цепляясь за дома,
небесный свод летит, не хочет падать.
И поднимает желтый лист на память.

А впереди стоит и ждет зима.

            * * *
Будут верно служить до последнего часа,
охранять твою жизнь до последнего часа,
и за то, чтоб всему у тебя получаться,
отвечать перед строгим небесным начальством,
и ты будешь спокоен в руках их и счастлив,
до последнего часа беде непричастен —
а потом в твою дверь постучатся.

И тогда твои светлые ангелы отлетят под блаженное пенье.
Уводим из любимого дома, ты споткнешься на первой ступени.
И обрушится ужас снаружи и воздух исчезнет.
Что с того, что ты жил так, как мог и старался быть честным?
Что с того, что вину признавать ты учился с рожденья?
Впереди только холод, решетки и стены, блаженное пенье,
и недвижно лежит, сберегая тебя и калеча,
тяжесть божьей ладони на хрупких плечах человечьих.

            * * *
смерть наверное чем-то похожа
на прием в пионеры
родные радуются
демонстрируют тебя встречным знакомым
знакомые наставляют
учись теперь на отлично
а ты стоишь лопоухий
маленький и напуганный
совершенно не представляя
как теперь жить дальше

            * * *
И следит взглядом пристальным, медленным,
словно только за этим и вышел:
капля солнца медовая, медная
все течет на шершавые крыши.

Город горечи, в камень спрессованной.
Шепот жгучей, горячей печали:
Двери настежь распахнуты, сорваны 
для чего ты вернулся с ключами?”

            * * *
В том-то и дело, что навсегда потеряно.
Вместе с другими временем похоронено.
Я, по ночам просыпаясь, буду лежать в постели,
слушая: не его ли кричат вороны,
не его ли несет ветер — вот-вот уронит?
Не его ли за южной стеной произносят соседи?
Не оно ли молчит за окном, выходящим на запад?
Все надеялись его найти, не сегодня, так завтра.
Забывая, что даже если вопрос был задан,
то еще не факт, что кто-то тебе ответит. 

            * * *
Зазывно звенели ключи и монетки,
весенние льдинки, звоночки трамвайные:
мол, есть все, что хочешь, а если и нету —
так этого, значит, нигде не бывает.

А как же во сне, задыхаясь, летали?
А ветер, идущий на крыльях хрустальных?
И ты, моя птица тоска золотая,
поешь и меня никогда не оставишь,
и вера, и тайна.

А здесь, в ноябре, пока рушится воздух,
сминаемый палой листвой непрерывной,
я все-таки знаю: нас горстка, мы гости,
но это на нас небо мчится лавиной.

В линейку ладонь, голова, пуповина —
мы тоже из глины, но наполовину. 

Поймай мое слово, как лист на лету,
пока уходящему времени в спину
смотрю, замедляя шаги на мосту.

            * * *
Декабрь. 
Катится.
Пощелкивает.

Позвякивает остывающий воздух.
Посвистывает закипающий чайник.
Почти ничего не случилось — просто
зима наступает по умолчанию;

движется медленно,
говорит учтиво и шепотом,
все делает тщательно —
это вначале.
К январю набирается опыта,
к февралю одичает.

Я заклеиваю окно.
Все равно 
не поможет.

            * * *
Город на дне долины,
как в голубом лягане.
Видишь — все дело в глине,
что у нас под ногами.
Вросшее в сердцевину
прошлое — неотделимо,
будущее — не пугает.

Центр из сплюснутых зданий
с низкими куполами —
словно дворцы хрустальные,
вставшие на карачки.
Но хриплый бетон окраин
тянется вверх стволами.
Корни уходят в глину —
в то, что здесь было раньше.

Дальше, за синей кромкой,
глина дышит холмами.
Овцы идут по склонам
с глиняными домами.
Здесь это чувство глубже.
Глина умеет слушать
и всегда понимает.

Вот они, здесь, под стопою —
тысячи пыльных хроник.
Каждый из нас записан
в глиняные таблицы.
Вас из нее построят,
нас в нее похоронят.
Незачем торопиться.

            * * *
Склонны их оживлять горькой силой своей любви.
Повторять, повторять, пока губы тоской не сводит.
Только мы, неуместные, мы — вымирающий вид,
так умеем ценить эти строчки, эти глупенькие мелодии.

Как фарфоровые балеринки, бестолковые ангелки,
протанцовывают вдоль детства, разбиваются, вечно помнятся.
Как иголка проигрывателя выскальзывает из руки 
и находит ту самую песню без посторонней помощи.

            * * *
Телом расталкивать плотный воздух,
вязнуть в неправильном свете солнца,
не задавая смешных вопросов,
жить в человеческих тесных сотах,

честно отращивать их привычки
до отвращения, до увечья —
и выделяться лицом и речью,
неистребимой повадкой птичьей.

Так они тянут ссыльную лямку.
Так они в серую землю лягут.
Так окликают свою надежду
на языке их родном нездешнем.

            * * *
А ты беги быстрее, не тяни.
Твой город в куцей елочной тени —
условные зеленые аллеи —
уже уводят в прошлое назад,
ломая и меняя на глазах,
все беспардоннее и все быстрее.

Ташкент, где родилась ты и жила — 
больших деревьев мертвые тела.
Кривой — по кольцевой — петлей трамвая
от истуканов бронзовых — к краям,
где плещется на донце жизнь твоя,
которую допить всё забывают.

            * * *
Вот идешь, поешь, притворяясь весенней птичкой.
А оттуда, сверху, ты кажешься просто точкой,
замыкающей улицу-строчку типографской меткой —
черной, мелкой.

Все затылки при взгляде с неба выглядят одинаково.
Запрокинь хоть голову, окуни лицо в это синее.
Упади поперек асфальта восклицательным знаком,
вопросительным.

            * * *
Я тоже о строчки сбиваю пальцы,
и лоб расшибаю о злые рифмы,
и сердцем умею все те же ритмы,
и я никогда не хочу просыпаться —

я вам не чужая
я вам не чужая
Тянулись, поймали, но не удержали.
Остались волшебными миражами,
разбились церковными витражами.
Коллекция шрамов, стихов и песен.
Жить здорово, но умирать интересней.
Зачем мои руки насильно разжали?

Судьба на ладони намотана ниткой.
Повешенный хочет не в землю, а в небо.
На облаке к синим просветам приникли,
Готовясь закидывать в улицы невод.
хотя бы во сне вы
хотя бы во сне вы

Летучая рыба, плавучая птица —
Земля для подобных существ не годится.
Не воздухом дышат, а чем-то, что кроме.
Поэтому всем им отращивать крылья.
Поэтому двери на ключ не закрыли.
Забывшись, ты ищешь в толпе на перроне
знакомые лица
знакомые лица


      голландское

ты мельница меня перетираешь
белесыми своими вечерами
меня шлифует ветром и прибоем
и сквозняки сочатся из пробоин
ты сладкая вода из моря горстью
прекраснейшая Смерть из церкви в делфте
ты тридцать дней со мной играла в гости
самозабвенно как играют дети
дожди твои дома смешные крыши
кого взамен меня ты возвращаешь
пусть самолет поднимется повыше
чтоб разглядеть сумела на прощанье

            * * *
Сколько я знаю теперь про растоптанный кокон...
Слово катая во рту, словно черствую корку,
я все глядела наружу и в каждом из окон
видела ночь без звезды, без единой души.
Ветер сорвал шелуху, а под ней было пусто.
Это ли звали алхимией, тайным искусством?
Реки забыли себя в пути от истока до устья —
и разливаются вширь...

            * * *
мельницы лопасти мясорубки
не научились тянули руки
в жерла и пропасти добровольно
ласточка ласточка как мне больно

небо в секунде от ваших пальцев
снова и снова расколот панцирь
эта планета еще жива
солнце горит отраженным светом
вашей любовью Земля согрета
вашей любовью она права


Записки об Анне Ахматовой 

Теперь игла смертельней, чем стрела.
В две тысячи немыслимых годах
— под видом книги на краю стола —
посылка из кошмарного тогда
срабатывает от тепла руки —
и взрыв тебя разносит на куски.

За все слова, что сказаны тобой,
за приступы бессмысленной тоски
когда-нибудь ты платишь головой,
не жалуясь, что ставки высоки.
И если стих не стоит головы,
что толку оставлять тебя в живых?

            * * *
Ты окунаешь руки в свет.
Ты лепишь мир из янтаря.
Луч преломляется в стекле,
и где-то люди говорят,

и гул огромных городов,
и ветка, сжатая в руке...
Свет значит то же, что любовь,
на самом первом языке.

            * * *
Бредет среди немых руин
Послушный голем.
Свинцовым воздухом любви
залито горло.

Плывет без компаса в нигде
кораблик утлый,
и голубь в глиняном гнезде
проснется утром.

Под облетающей листвой,
под небом серым
так мало смысла быть живой
помимо сердца.

Прикушенный за черенок
листок осенний... 
Так мало шансов стать иной
помимо сердца!

Ну вот и я к любви свелась —
и стала больше,
и как чудны твои дела,
боже!


Спасибо.

      Вадим Муратханов: Спасибо, Вика. Приглашаю к микрофону Глеба Шульпякова, который представит Наталью Полякову — следующего участника нашего вечера.


 

 

      Глеб Шульпяков: Мне понравилось, что у всех наших гостей фантастическая география — от Ташкента до Капустина-Яра. Мы собрались здесь, потому что стихи, независимо от географии, замечательные, и вы их сейчас услышите. У Натальи Поляковой есть, как мне кажется, такой взгляд, когда автор наблюдает за собой и анализирует. Все поэты анализируют, но здесь есть самоанализ, и довольно беспощадный и внимательный. Что для женской поэзии очень нехарактерно. Обычно самокопанием, самонаблюдением занимаются поэты-мужчины.


 

 

      Наталья Полякова: Можно стоя? Не могу читать стихи сидя. У меня в этом году вышла книжка в Питере. А ее презентация будет в Москве в Чеховском культурном центре 15 декабря в четверг. Всех приглашаю. Почитаю несколько стихотворений из книжки, а потом новые.

 

            * * *
Дом твой заснежен
многоэтажен
в городе N.
Быт небрежен
или неважен,
или не нажит, но
женщина — не жена,
не сестра, так…
приходит по вечерам.
Приносит с собой коньяк —
лучший аперитив,
и если не против ты
и не противен ей,
остается жить
несколько дней,
недель.
Плохо готовит еду
и застилает постель
или сидит молча,
руки сложив на груди,
если уходишь ты,
а ты уходил…

Но где-то в другой метели,
земле ли,
темные гнутся ели,
снежная вьется взвесь,
а если утихнет к ночи,
виден бревенчатый сруб,
тянется дым белый.
В доме накрыт стол,
локтями до блеска стерт,
ближе к краям сужен,
разложен ломтями хлеб,
лук и картошка:
завтрак-обед-ужин
весь.
Дом твой видится мне —
здесь.

 

 

      Город, в котором я родилась, Капустин Яр-1 — в прошлом закрытый город, “почтовый ящик”, полигон и космодром, откуда на самом деле производились все знаменитые запуски ракет и спутников, а не с Байконура, как говорилось в официальной информации. Я уехала оттуда в пять лет, у меня отец военный. Стихотворение посвящено моей родине.


 

            * * *
Серо-зеленые стебли полыни
выросли выше девочки
в платье цвета малины.
Девочка, где ты?
Какие сны над тобой повисли
тоскливым облаком?
Какие сны и какие мысли
о доме? Какой дом?
Кузнечики и стрекозы,
божьи коровки желтые
спрятались под листом.
Детские слезы сладкие.
Горькие будут потом.

Папа вернулся из дальней командировки.
Мама смотрит с балкона.
Вымокли на веревке платья.
Девочка машет маме
и забегает в дом.
В доме тепло, тюльпаны.
К чаю будет халва
и сгущенное молоко.
Слово Москва не знакомо. Пока. Но
уже существует шепотом и стучит
костяшками пальцев по деревяшкам
в спальне родителей по ночам.
Август лейкой дождей
над гарнизоном пройдет. Прошел.
Папа сказал маме за чаем:
Все хорошо, готовься, переезжаем.

Осень придет ветрами,
серым колючим песком,
гостиницами, поездами…
Девочка скажет: “Мама,
что будет с нами?” —
или —
“Прощай, Дом”.

 

            * * *
В той темноте, где ты меня оставил
без права на прощение, без правил,
жуком сухим в коробке из стекла,
я в ней — спала.

Я в ней спала и видела сады.
Не яблоки, но алые плоды
на ветках новым знаньем разрастались,
взрывая завязь.

Взрывая завязь времени, мы жили
не в том саду, но в тополиной пыли,
в отцветшем, душном, городском чаду,
где я иду.

Где я иду, а ты уже летишь —
горячий воздух с раскаленных крыш —
проносишься, не мною не замечен.
И день засвечен.

И день засвечен, пленку отмотав, ты
вытащишь ее, как космонавта
из капсулы, вернувшейся назад
сквозь мрак и чад.

Сквозь мрак и чад не виден млечный путь,
но если ручку двери повернуть,
сочится свет, а если дверью хлопнуть —
ночная копоть.

Ночная копоть, нам ее копать и
снимать ее, как траурное платье,
и дальше жить в невинной наготе,
как ты хотел.

 

            * * *
Не страстная неделя так страстная. 
Вот ты идешь. А следом я иду,
до замедленья пульса замерзая.
А он - стоит со скрипкой на мосту,
смычком тревожным сумерки пронзая.

И вспомнив Питер, Минск и Кострому — 
все города, в которых постояльцем
бывал ты, удивлявшийся всему,
как будто был по жизни иностранцем –
не доверяй, как прежде — никому.

Но знавший бедности подвижную черту,
не пожалей для музыканта денег.
И замерев на Каменном мосту,
ты — сам себе чужой — как понедельник,
не высоту найдешь так — пустоту.

 

            * * *
Не хлебом единым и не единым словом,
но песнею лебединой, но памятью безусловной
безвременно выживали в этой зиме бескровной,
загулявшие на Бульварном, окольцованные Садовым.

Нелюдимые, тайные, встречные, подневольные птицы певчие.
То постель делили. То дни. На приемные — чет и нечет.
И не знали, что время течет, хотя верили — время лечит.
А оно, как любовь — тем губительней, чем беспечнее. 

Вот город в шлеме омона и разгоняет фанатские драки,
пикеты дольщиков и стихийные митинги на манежке,
лишь бы накатанная колея не менялась в спешке, 
а петляла, как прежде, как должно, от пропасти в шаге.

Но прошив этот город по радиальной — от края до края,
и добравшись до темных пролежней замкадовой пустоты,
обнаружишь, что жизнь кончается, что она как ты —
в одиночестве шла в ночную дороги не разбирая.

Рыба гниет с головы, так и живем бессмысленно, бестолково,
по-тургеневски — накануне, то в дым, а то и в дыму.
Но если рыба проломит лед и наступит конец всему…
Я приду к тебе — насовсем. Как Ахматова к Гумилеву.

 

            * * *
вот идешь ты со станции затемно
в спину смотрит пустой перрон
словно жизнь начинается заново
только с вывернутым нутром

у подъезда с бутылкою пьяница
режет хлеб и блестит его нож
дотянув как обычно до пятницы
будь спокоен еще поживешь

не отчаивайся и не отчаивай
попадая в чужой переплет
но малиновым чаем отпаивай
ту с которой тебе повезет

и тогда вопреки расставаниям
в свете слабой оплывшей свечи
все придет с небольшим опозданием
будто скорый заблудший в ночи

 

            * * *
полвторого. проверь портфель и погладь сорочку.
все ночи твои и вся жизнь в рассрочку.
на ужин вари картошку на завтрак манку.
фонарей одуванчики и дом — это поезд, подъехавший к полустанку.

колбаса вареная, чай в пакетике, яйца вкрутую.
разбуди ночник, разверни газету люби эту жизнь простую.
сахарность яблок спелых, сырость грибов и кефира.
эту смертную жизнь. эту вечную вещность мира.

всюду вещи. в шкафах и потертых картонках. 
башмаки на пороге. не споткнись, пробираясь в потемках.
дождь шумит, и воздух по-хлебному свежий.
все живут здесь, один ты со скарбом своим — проезжий.

и ребенок-цветок завернулся в листок, и сбилась простынка.
полуобморочная синева и тумана промозглого дымка —
сон во сне, свет в окне, и ты где-то между
сомнамбулически гладишь рубашку и чинишь одежду.

день за днем — то Бог из коробочки, а то черт из машины
линию жизни чертят без циркуля и рейсшины.

 

            * * *
такой же ослепший город, такой же густой снегопад,
мы шли здесь — лет восемь (а кажется, год) назад
по ломаной переулка в случайную арку двора,
на лавочках пенсионеры, на саночках немчура 

и трещины на фасадах причудливы и грубы
и старые двери хлопали, похожие на гробы.
и в сумерки выходили, кто в шубе, а кто в плаще.
кем мы в тот вечер были, не в частности, а вообще?
зачем перелетные письма несколько лет подряд
крылья ломали об этот сплошной снегопад?

у меня — мальчиковая стрижка, и распечатка Ницше,
у тебя — новая книжка, и шли мы, как принц и нищий,
“патриаршими” переулками к зданию ЦДЛ,
прочие дни стерлись, а этот вот — уцелел.

 
            Яблокопад

К тридцати понимаешь: не тех гнала и не тех любила.
Что с тобою кончено, с тобой уже все решилось.
Оттого лежишь ты раскрытая, как могила,
и напрасная, как взятая Троя, сожженный Пилос.

Но существуешь еще и движешься наугад,
после работы кемаришь в поезде торопливом.
А в тридцати километрах по бетонной дороге от МКАД 
яблони зацвели в Гефсиманском саду сиротливо.

Так неявно, но верно, земля прибирает к рукам
и упавший листок, и окурок, и случайное семя,
и твое родовое дерево, растащенное по кускам.
Его обживают жуки и паразитирующие растенья.

К тридцати принимаешь свой быт, он пропах табаком,
сыростью, пивом. И запах до пошлого стойкий.
А хочешь — как в детстве — мандаринами и молоком
в треугольных пакетах времен перестройки.

А хочешь, а хочешь… однажды вернуться назад,
где яблокопад барабанил, скрипели косые качели…
В тридцати километрах от МКАДа ждет брошенный сад,
там антоновки рано поспели.

 

            * * *
перевалочный пункт перевязочный стол 
сортировочная Москва
ночь катает по нёбу сырой валидол
первый зазимок под Покрова

это время бинтует от бунта устав 
и ложится на землю впритык
тянут спайки и тянет дитя за рукав
полуночник в анамнезе СДВиГ

провожающий выйди встречающий жди
и полжизни длиной в перегон
перестук перекат перечто впереди
остановка холодный вагон

если память отжать остаются жмыхи
эту кашуколеса жуют
отнимаешь любовь прорастают стихи
там и тут — там и тут — там и тут

 

      Вадим Муратханов: Спасибо, Наташа. А сейчас Санджар Янышев представит поэта, который завершит наш сегодняшний вечер. 

 

      Санджар Янышев: Два или три года назад я оказался в Питере и зашел в книжный магазин. Так совпало, что там шли поэтические чтения. Выступали разные поэты. Друг меня тянет, говорит, что тут торчать. А я и не собирался слушать, потому что в Москве этого хватает. Но тут, по счастью, на сцену вышла Катя Соколова. Я ее не знал. Я не различал хорошенько, о чем эти стихи, но, как “слухач”, услышал интонацию и то, что везде ищешь и не находишь, ждешь и не встречаешь, — преодоление метрической инерции. Потом, когда я почитал эти стихи в Москве, я услышал, что у нее нет не только метрической инерции, но и смысловой. Я бы не сказал, что это преодоление традиции, каких-то заезженных форм. Мне кажется, это просто настолько для нее естественно, что это не вопреки, а всегда благодаря. С тех пор я слежу за тем, что она пишет, читаю ее ЖЖ. Когда она выдает новый текст, всякий раз интересно пытаться его разгадать. И не далее как вчера Катя вывесила новое стихотворение. Там такие строчки: “и вот ты выходишь на две стороны — туда и туда, как из дома с широким сквозным парадным. что-то одно? нет, не надо”. И думаешь, о чем это? Может быть, о двоемирии, которое помещено в поэта, как в какой-то ненадежный футляр. Может быть, о жизни и смерти — и туда, и туда. И человек всегда на пороге, на пограничье каком-то. Стихи, казалось бы, простые, но они показывают какой-то мощный бэкграунд. Может быть, это объясняется тем, что Катя родилась в Республике Коми, в Сыктывкаре. Потому что самое интересное, что может происходить в поэзии, находится на границе культур, на границе языков.


 

 

      Екатерина Соколова: Немного о себе. Я окончила Сыктывкарский университет, училась на филологическом факультете. Потом уехала поступать в аспирантуру Пушкинского дома в Петербург, отучилась, сдала кандидатские экзамены, а потом поняла, что не осилю диссертацию. Я поняла, что не буду сидеть в институте, писать научные статьи. И хотя это было интересно, у меня получалось, но… литература перетянула меня у литературоведения. Были фестивали, на которые я ездила, и меня это затянуло. А потом я переехала в Москву и живу здесь уже почти два года. Работаю литературным редактором в православном журнале “Фома”. У меня вышла одна книжка, тиражом 500 экземпляров. В Сыктывкаре был объявлен год русского языка в Республике Коми, и какие-то добрые люди решили, что надо издать мою книжку. К сожалению, ее не продавали ни в одном магазине Сыктывкара — она разошлась по школам. У меня сейчас один экземпляр, и то в Петербурге, где осталась половина моих книг. Я не особенно ею горжусь. Единственное, что там есть хорошего, — это графические иллюстрации Полины Гайнерт, художницы из Сыктывкара.


 

            * * *
Даже он говорил: всё Курехин и Чехов –
то безумные огоньки, то — тоска.
Но во всем одинаково смотрят на человеков
люди с высокого высока.

Одинаково быстро и тяжелые, и легкие тени
пробегают передо мной. Не смотри,
Господи, — а дай мне маленького оленя,
золоторогого, светящегося изнутри.

 
            * * *
открывает глаза, видит: высокий ночной Цфат.
вдалеке, на той стороне, бочка под фонарем,
узоры на ней хитры.
кто-то уменьшил всё,
маленькие лежат
эти дворы.
 
думала мать:
вырастет великан — большие глаза, доброта
до тех холмов:
как ткань, натянули их и бросили узкую реку
тяжелую,
глубоко.
жизнь эта и та
видны человеку:
 
теперь он сидит в огороде.
черны рукава
и жужелицы вокруг него.
он не хочет света, но свет
атаковал,
обступил всего.

 
            * * *
Черная, повтори, смородина — и все деревья,
все остальные кусты на этом глухом участке
внушают счастье,
вызывают доверье.

Вот ты говоришь: счастливый север, а я представляю
то, что увидеть больше уже не смогу, — 
белый картонный дом, подточенный ветром с краю.
Семью Тарабукиных, запертую в снегу.

Им всем надо было до заморозков уйти.
Дядя Коля, готовясь к войне, ходил во френче.
Дядя Толя мыл детскую обувь, ставил ее на крылечке,
готовясь к пути.

 

            * * *
утром под ветер встанут
с торца высотки
чистые, без всего, супруги

к Швивой сопке
протянут
руки

посмотрят глазами узкими
на длинное солнце

потом он возьмет свой
ительменский набор:
воронье перо, рыбью кость
и, как вор, —
или палочку, или гвоздь.

а ты носи свои ключи на пояске,
бренчи,
бурчи вопросики

рисуй на грифельной доске,
крути колесики

 

            * * *
не пиши: свободно, пиши — незапертая земля.
провожала тебя с дочерью налегке.
сорок дней — и куда ты дальше пойдешь, и я?
заходишь сюда — тишина, выходишь — дождь.

мы тоже ходили в баню по одному,
а чего боялись — и ты не знал.
будто сидел там черный-черный татарин,
рыбу в руках вертел, золотой головой мотал.

сидел на камнях — и питался от этих камней.
как у тебя, была у него тоска
не тяжелей ребенка, сейчас примотанного ко мне,
и голова легка.

 

            * * *
Позыбаю, позыбаю,
плыву за синей рыбою
вниз по реке, как прежде.

С деревьев грачи на меня глядят —
дюжина зорких солдат,
люди малые в черных одеждах.

По гладким улицам плывем летим,
снег щелкает, как пацпацим.
Аптекой пахнет.

Скорей во двор, где башенки-ладьи
и черно-белые скамьи
для шахмат.

 

 

      Пацпацим — это такой полиэтилен с пупырышками. Так он называется на иврите. Когда мы вылетали из Иерусалима, нам надо было упаковывать бутылки вина. И нам сказали, что нам нужен пацпацим. Мы пошли в хозяйственный магазин, спросили пацпацим — и нам дали. Очень хорошее звукоподражательное слово.

 

            * * *
скажи мне, друг мой осёл, почему
я в храм не иду? —
“там простор”, — пишет свекровь невестке.
места пустого
себе не найду,
заполненного места.

ветер берет
что попало, и в ряд
горят имена дорогие.
вырви и брось от себя —
будут еще другие.

не идешь никуда. боишься, легенды слушаешь —
о лихорадке, лошадке, морской беде:
быстро выходит она на сушу,
хватает медлительного
и тащит его к воде.

 

            * * *
выйдешь ночью в пустыню Москвы —
рассмеешься:
здесь нет никого, кто бы с тобой гулял
водил тебя за руку, показывал на деревья
говорил смотри

только холодный песок под шахматными фигурами
где-то лежит человек под одной простыней
осторожно идет
и бросается листьями бурыми
дождь стальной

утром придут высокие люди фигуры передвигать
кто там из прошлого выйди на свет и живи
на голове ходи

 

            * * *
если память позволит, я больше сюда не приду
лес похож на трехцветную кошку, но счастья не принесет
плюшевая лошадка лежит на земле в саду
кукла моя гниет

осторожно, работает кран
поднимают, несут отца, он спокоен
он в трико, на нем написано воин

я не больше себя, никогда не больше себя
есть ли силы смотреть сюда

 

            * * *
“Прикатила зима”, — сказал продавец бильярдов,
приготовил снег, как крупитчатый пластилин,
поднялся надо всем и за пару кадров
поверх сукна постелил.

И ко мне приходит сестра по этому снегу.
Щеки ее горят, как в детстве ворованная ирга,
и поет чужому ей человеку:
а внутри у меня фольга, фольга, золотая фольга.

Да мало ли кто еще пройдет по твоим столам,
по снегу меж стульев твоих и кресел,
по твоим стопам,
по следам, которые в воздухе ты повесил.

 

            * * *
единица природы, о себе ли ты видишь сон?
лиса от тебя уходит, и сова на тебя не глядит.
на электрических синих деревьях не тает снег,
и ни один предмет не идет тебе в руки.

и вот ты выходишь на обе стороны,
и туда и туда,
как из дома с широким сквозным парадным.
что-то одно? нет, не надо

 

            * * *
кто-то в толпе сказал: “поезд Богородицы” —
и все поехали. кто куда, к родным.
стучит железная дорога, горчит поминальный дым.
приедут — сядут за стол с четным числом всего.
сказал бы мне кто, где именно это находится, —
но сама дойду, ничего.

 

 

      Вадим Муратханов: Спасибо всем за участие и внимание. И большое спасибо Клубу “Журнального зала” за помощь в организации этого вечера.


 

 

 

Фото Николая Ефремова и Юрия Подпоренко