Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

      

 

Станислав Минаков (Харьков) и Юрий Кабанков (Владивосток)

 

      Вечер в Клубе Журнального Зала. Москва

 

                                                          23 декабря 2009 года

 



Юрий Кабанков, Станислав Минаков. Фото © Киры Фрегер

      Ведущие: Станислав Минаков, Юрий Кабанков, Татьяна Тихонова

      Участники беседы: Владимир Берязев (Новосибирск), Виталий Науменко (Иркутск), Алексей Ивантер, Павел Крючков, Александр Закуренко, Сергей Надеев, Михаил Попов, Ольга Сульчинская, Максим Немцов, Сергей Казначеев, Данила Давыдов, Владимир Муратханов, Ирина Хвостова, Наталия Венёвцева, Кира Фрегер, Анастасия Грызунова и другие.

      Станислав Минаков: Дорогие друзья! Прежде всего, я хотел бы поблагодарить Татьяну Тихонову, хозяйку этого замечательного Клуба, известного весьма далеко за пределами Москвы, — за любезное приглашение и предоставленную нам возможность здесь выступить, пообщаться с вами.

      И хочу дать небольшие пояснения по поводу сегодняшнего мероприятия. Мы к нему шли долго, и сегодня, наконец, эта встреча произошла. Непростота ее — географическая, ведь мы с моим давним другом Юрием Николаевичем Кабанковым живем на очень большом расстоянии друг от друга, за тысячи и тысячи километров, и даже, как неожиданно оказалось, в разных странах.

      Я думал, какой бы нам символ поставить в ознаменование этой чудесной встречи, и вспомнил, что месяца два назад скульптуру Веры Мухиной “Рабочий и колхозница” на ВДНХ подняли на новый, более высокий постамент. Мне подумалось, что мы с Кабанковым в известном смысле можем аллегорически ассоциировать себя с этой эпохально-символичной парой — рабочий и колхозница — не вдаваясь в детали, кто есть кто. Если мухинская пара держит над собой серп и молот (как сказал Кабанков по другому поводу, и мы это сегодня, по-видимому, услышим, “во имя счастия и вечного труда”), то мы с Юрием Николаевичем все-таки вздымаем “страстно поднятый перст” (так определял поэзию Достоевский), а не “страстно поднятый серп”. И если вообразить это гигантское пространство меж Харьковом и Владивостоком, которое мы пытаемся сегодня стянуть в эту точку Москвы, в Клуб Журнального зала, то точка некоего примерного равновесия, быть может, окажется где-то в Новосибирске. И отрадно, что гостем нашего вечера, в качестве цементирующего основания, является главный редактор журнала “Сибирские огни” Владимир Берязев. Он-то, быть может, и есть тот постамент, который выдерживает на себе наше с Кабанковым “рабоче-колхозническое” двуединство. Во всяком случае, в истекшем году, этот замечательный журнал публиковал наши сочинения, за что мы и ему весьма благодарны. Я не могу не отметить и присутствие сидящего по левую руку от меня прекрасного поэта Алексея Ивантера, издателя моей книги “Хожение” (Москва, Поэзия.ру, 2004), а также заведующего отделом поэзии журнала “Новый мир” Павла Крючкова… Поскольку здесь присутствует целый ряд авторов толстых журналов, то мы находимся в рамках предложенной нам парадигмы. Наверное, мы прочтем какие-то стихи и немного поговорим о разном.

      Нервически-хаотическая беседа, в принципе, уже началась несколько дней назад, на третьем Международном симпозиуме “Русская словесность во всемирном контексте”, который проводил с 18 по 22-е декабря в доме отдыха “Покровское” Фонд Достоевского Игоря Волгина, там мы на круглом столе о современной поэзии, в компании Б. Кенжеева, Е. Вежлян, В. Губайловского, К. Анкудинова, Д. Файзова, Ю. Цветкова и других, говорили о графомании (хорошо это или плохо), об обилии стихотворцев (чуть ли не 250 тысяч) на сайте Стихи.ру, а вчера мне довелось участвовать в магазине “Библио-глобус”  в презентации новой антологии Г. Красникова “Русская поэзия XXI века”  (Москва, “Вече”, 2010), где под одной обложкой собраны 350 авторов, и все эти события складываются в одну гармошку, одно к одному. Между прочим, здесь присутсвует несколько авторов этой антологии — Александр Закуренко, Владимир Берязев, Ольга Сульчинская, Михаил Попов и я. Юрия Кабанкова, увы, в антологии нет, поскольку Юрий Николаевич стихов в двадцать первом веке, кажется, почти не писал. Быть может, Юрий нам завесу приоткроет на сей счет, а пока я, для сугреву, перехожу к стихам.

      Юрий Кабанков: Здесь я. Что касается красниковской антологии – в ней, как мне поведали, отсутствуют и Чухонцев, и Кублановский, и Казакевич. Завидная компания! Лучше я в ней останусь. Ну давай стихи.

 

Станислав Минаков:

“Крыжовник”:

Думал — что меня сразит и проймёт? 
Вот, крыжовник не родит третий год.
Я его оберегал от невзгод —
подминал ему куриный помёт.

А размыслить: в чём, по сути, плоды?
Куст хорош и без плодов, сам собой!
Он подвижен, он на все на лады
распевает говорливой листвой.

Ты, Господь, его, ужо, не ничтожь,
за смоковницей в расход не пускай!
Нету ягод у него, ну и что ж!
А пускай себе растёт, а пускай!

Не хочу я корчевать и рубить —
не желаю побивать или злеть.
Я, быть может, не умею любить,
но умею поливать и жалеть.


      В октябре 2008-го нам посчастливилось слетать во Владивосток, уже второй раз после 2003-го года, на литературный фестиваль “Берега”, и нас глава дальневосточного ПЕНа, устроитель фестиваля Александр Колесов свозил на остров Русский, оставивший поразительное впечатление. Это огромный остров-форт, остров-крепость, построенный после проигранной Русско-японской войны, вроде бы в него были вложены невероятные средства, равные примерно годовому бюджету всей Империи, однако эта фортеция была фактически невостребованной, частично использовалась во Второй Мировой войне. Сейчас там есть воинская часть, есть и монастырь. И вот там, на краю русской ойкумены, возникло щемящее ощущение разбегающихся пространств. Для меня это актуально еще и потому что я, живя в Харькове, оказался на осколке, пытающемся отколоться от большого Русского материка. Кажется, что Украину, раскручивая, запускают по центробежной касательной, а мы, живущие там русские люди, как можем, препятствуем этому. В частности, круг поэтов Харькова, условно называемый постчичибабинской школой.

      Сложилось такое стихотворение, которое, начинается, вроде бы, с украинских аллюзий, а заканчивается дальневосточным островом Русский, и пред моими глазами встает поклонный крест, установленный на берегу острова — памяти русской флотилии, ушедшей оттуда в 1924 г.

 

Русский язык преткнётся, и наступит тотальный хутор.
И в оцарится хам — в шароварах, с мобилой и ноутбуком.
Всучат ему гроссбух, священный, фатер его с гроссмуттер:
бошам иль бушам кланяйся, лишь не кацапам, сукам.

 

Русский язык пресечётся, а повыползет из трясин-болотин
отродье всяко, в злобе весёлой плясать, отребье.
Но нам ли искать подачек в глумливых рядах уродин!
Не привыкать-знать — сидеть на воде и хлебе.

Перешагни, пере- что хочешь, пере- лети эти дрянь и мерзость, 
ложью и ненавистью харкающее  мычанье
...Мы замолчим, ибо когда гнилое хайло отверзлось,
“достойно есть” только одно — молчанье.


Что толку твердить  “не верю”,  как водится  в режиссуре!
...Мы уйдём — так кот, полосатый амба, почти без звука
от убийц двуногих уходит зарослями Уссури,
рыжую с чёрным шерсть сокрывая между стеблей бамбука.

Водка “Тигровая” так же горька, как старка.
Ан не впервой, братишки, нам зависать над бездной.
Мы уйдем, как с острова Русский — эскадра контр-адмирала Старка,
покидая Отчизну земную ради страны Небесной.

 

      Передавая слово своему товарищу, я хочу сказать, что с Юрием Кабанковым мы знакомы, кажется, с 1985 г., когда я подал рукопись книги в молодежную редакцию издательства “Современник”, которую возглавляла Лариса Георгиевна Баранова-Гонченко, публиковавшая книги молодых и хороших авторов, таких как Юрий Кабанков, Михаил Попов и других. Кабанков рецензировал мою рукопись. Таких рецензий больше не бывает! Вот с тех пор мы как “служили два товарища”. И как-то эти “литературные” узы переросли в почти родственные или даже в более чем родственные, и мы благодарны И. Волгину, что смогли прибыть на симпозиум, встретиться и общаться.



Юрий Кабанков. Фото © Киры Фрегер

      Юрий Кабанков: Тогда начнем с того, что я во Владивостоке и родился, служил на флоте, Тихоокеанском, понятно; был студентом филфака Дальневосточного университета, ушел с первого курса, уехал, учился в Литинституте, закончил, его, жил в тульской глубинке, вернулся во Владивосток... Ну и так далее, – как говорил Хлебников, читая свои стихи.

      Нынче я по всем параметрам – “ученый муж”: доцент кафедры теологии и религиоведения Института истории и философии Дальневосточного государственного университета, диссертацию защитил… Ну и так далее.

      Книжки с моими стихами выходили в 1980-х в Москве — в “Молодой гвардии”, в “Современнике”. Затем 12 лет безкнижья. Потом благодаря присутствующему здесь Максу Немцову, моему издателю и редактору, во Владивостоке вышла шикарная книга избранного “Камни преткновенные”, в 1999 г. Поскольку Минаков заявил в анонсе вечера “презентацию реальных книг”, могу предъявить, помимо “Камней”, книги “Одухотворение текста. Литература в контексте религиозного сознания” (ДВГУ, Владивосток, 2006), о ней Сергей Казначеев писал в ЛГ; “Последний византиец русской книжности. Преподобный Максим Грек” (ДВГУ, Владивосток, 2007), между прочим, на симпозиуме у Волгина ее хорошо покупали; вот еще такая книжка – “Энхиридион” называется (Морской гос. университет им. адмирала Невельского, Владивосток, 2009), в ней собрано — всё или не всё, не знаю — что обо мне написано, я сам многое о себе узнал из нее. Выходила еще билингва — на белорусском и русском — стихи Леонида Дранько-Мойсюка и мои переводы оных: “Белая вежа” с гравюрами и обложкой белгородца Станислава Косенкова (тот же Морской университет, Владивосток, 2004). И — поэтическая книжка-малютка, с ангелом-флейтистом на суперобложке, нарисованным Аней Минаковой – “Рожденные в травах” (ДВГУ, Владивосток, 2006). Вроде бы всё. На пока… Из “реальных”.

      Поскольку Владивосток отсюда — экзотика, да? – я прочту стихотворение 1978 года; мои Литинститутские друзья, здесь присутствующие, – Миша Попов, Сергей Казначеев помнят, как я его писал. Инна Ростовцева, кстати, заметила тогда, что название неподходящее – “Уссури. Граница”. Но мы ставим, как есть.

 

В который раз они творили 
тысячеструнный иероглиф, 
вплетая в плоские корзины 
кусочки разноцветной ленты. 

Опившись пеной, плыли джонки, 
покачивали веерами, 
похожие на Ли Цин-чжао, 
но только чуточку тревожней. 

Был мир из глины и бамбука 
скреплён полынною слюною, 
а ласточки луну манили 
в долину пагод, вгнивших в землю. 

Давно переживя живущих, 
они однажды не вернулись — 
когда спиральная сирена, 
зайдясь, упала на циновку. 

А утром раскалённый ветер 
прошёлся по вершинам сопок — 
как пулемётного прицела 
обритый наголо зрачок. 

 

 

      Макс Немцов еще утром заказал стихотворение “Цусима” восьмидесятого года. Читаю для него.

 

Направо — восток. Налево — восток. 
Дожди разминулись над южной Кореей. 
И можно бы вымпелы вздёрнуть на реях — 
но дремлет покуда мой Владивосток! 

Три четверти века плескалась вода... 
Глухой горизонт осторожно раздвинем — 
погибельный остров на собственной глине 
сидит и, прищурившись, смотрит сюда. 

Рыбацкие шхуны, как выстрел, легки. 
Цветением сливы залит и обласкан 
свинцовой Цусимы потасканный лацкан, 
застёгнутый туго, на все поплавки. 

      Руководитель нашего Литинститутского семинара Ал. Михайлов (Миша Попов помнит) обозвал, помнится, эти стихи “засахаренным вареньем”.

      Это были — из давних, и вот одно из недавних, 2008-го, называется “Такое кино”:

 

 

                        . ..и луна не даст света своего, 
                            и силы небесные поколеблются

                                                   от Матфея, 24.29

                            ... Ты не оставишь души моей в аде
                            и не дашь [ангелу] Твоему увидеть тления


                                                    Псалом 15.10


Сияла ночь. Луной был полон сад...
Возьми её за тонкие запястья
и к Бунину сведи, – он затемнит
её подмышек царственные своды,
с ума сводящие музыку и язык
под своды коммунального Эдема,
где вспыхивают белые одежды, 
и зеркала, и ветхие скрижали,
и, вспыхнувшая, плавится сетчатка, 
и взоры, словно яхонты, горят;
и так сцепились души обнажённых, 
что кажется: плывут в реке времён, 
захлёбываясь влагой сокровенной, 
разбрасывая локти и колена, –
и по воде расходятся круги;
а в чистом пламени лампадного огня
стрекочущая тает киноплёнка, 
вращается времён веретено, 
и ангел мщения с беспечностью ребёнка
снимает это вечное кино.

 

      Минаков: Спасибо Юре за такие чудесные стихи. Это был как бы эпиграф к разговору, буде таковой случится.

      А давайте поговорим, к чему нас и приглашает формат Клуба Журнального зала.

      Вот Алексей Ивантер неожиданно для себя что-то произнес, начнем с него.

      (Смех.)



Алексей Ивантер. Фото © Киры Фрегер

      Алексей Ивантер, поэт, издатель (улыбаясь): Я всю жизнь что-то произношу неожиданное для себя и окружающих. Поскольку действительно случилась такая напасть, что вот эту книгу Минакова, “Хожение”, вроде бы издал я, точней, мы с Сережей Надеевым, печатавшим эту книгу, то я должен сейчас сказать, что мне книга сейчас не нравится, хотя я Минакова очень люблю. А книжка не нравится по той же причине, по которой не нравятся абсолютно все поэтические сборники, включая мои собственные, изданные за всю жизнь. За свои мне стыдно, а остальные — не нравятся.

      Причина одна: книга переразмерена. Это книга любимых стихотворений автора. Такой формат может быть оправдан тиражом сто экземпляров. С увеличением тиража на каждые сто экземпляров надо уменьшать сборник на десять страниц. Книга была бы невероятно хороша, если бы была толщиной страниц девяносто. Поэзия это ведь вообще сухой концентрат. Это общая наша беда: любовь к себе и к тому, что мы написали, заставляет нас издавать избыточные книги, водянистые… их не читаешь, а листаешь. Все книги практически, которые удается увидеть за последние (тяжело и раздумчиво вздыхает) годы… ну, если говорить о моей издательской деятельности, с 1989 года, то они все — листаются. Потому что в них опубликовано много того, чего публиковать не надо.

      Минаков: Надо поставить себя на место провинциального автора (говорю о себе), который не знает, выйдет ли вообще у него когда-нибудь новая книга, и не помнит, когда выходила предыдущая.

      Ивантер: А непровинциальные авторы что, по-другому себя ведут? Тоже издают собрания сочинений, многотомники… безумные.

      Минаков: Когда автор глядит на эту чудесную полиграфию, у него возникает искус собрать под красивой плотной обложкой всё, что ему дорого, чтобы отправить эту бутылку с письмом в океан будущего, в иллюзорной надежде, что она достигнет гипотетического читателя. Если говорить о “Хожении” 2004-го, то разрыв меж этой книгой и “Листобоем” 1997-го — семь лет. Кроме того, “Хожение” — это все-таки избранное, итоговый том, не текущий. Туда вошли стихи из книг “Имярек” (1992), “Вервь” (1993”, маленькая пьеска, переводы разных лет с разных языков. Может, следует поговорить о формате издания — в смысле наполнения книги.



Алексей Ивантер, Владимир Берязев, Александр Закуренко. Фото © Киры Фрегер

      Александр Закуренко, поэт, преподаватель словесности в московской 179-й школе: Мне кажется, что тут нет предмета для разговора, потому что смешаны две разные линии, темы. Одна касается жанра. Книга стихов — это не поточное явление, это жанр, который в принципе возможен, но при определенном поэтическом мышлении. Это, может быть, самый сложный жанр, и в ХХ веке можно пересчитать по пальцам поэтов, которые умели писать именно книги стихов. Отдельная тема — как этот жанр связан вообще с мышлением, с культурной средой. Очевидно, что в энтропийном мире мыслить “книгами стихов” практически невозможно. А количество строчек на количество страниц — это другая установка, вопрос того, кто, сколько и как может производить и потреблять. У меня есть друг, Алексей Ушаков, на мой взгляд, один из лучших современных поэтов, не издавший вообще ничего. Он идентифицирует себя как средневековый человек, и не хочет участвовать в актах энтропийного мира.

      Есть авторы, способные каждый день производить по новому стихотворению. И это такая наивность, другой способ мышления. Оттого что, скажем, Симеон Полоцкий писал каждый день новый текст в тысячу строк, это не значит, что он плохой поэт. И если кто-то за всю свою жизнь напишет одно стихотворение, оно от этого не станет хорошим автоматически.

      О чем у нас разговор? О жанре? Об умении читать? О том, почему поэт может писать километрами плохо, или не писать годами, а потом вдруг написать один раз хорошо?

      Мне не очень понятен посыл. О чем спорим, друзья?

      И если мы живем в мире, где количество переходит в качество, в таком постгегельянском, то чем больше книг хороших поэтов, тем лучше. Чем больше книг плохих поэтов, тем хуже.

      Из зала: А как насчет плохих книг хороших поэтов?

      Закуренко: Чем больше плохих книг хороших поэтов, тем хуже для издателей. Но не для поэтов. И уж точно — качество книг никак не связано с количеством страниц.

      Владимир Берязев, поэт, главный редактор журнала “Сибирские огни”: Ивантер, издавай хорошие книги! (Смех.) Обращай эти инвективы к себе прежде всего, Алексей Ильич!

      Ивантер: Я и обращаю. Последнюю книгу я издал тиражом пять экземпляров. И очень тоненькую.

      Берязев: Кстати, ты не был первым. Лет шесть назад, когда мне было 44 года, я издал книгу тиражом 44 экземпляра.

      Я вдруг родил афоризм: поэзия — это искусство невозможного. И то, что это искусство существует сегодня, в лице наши сегодняшних “виновников”, совершенно замечательных литераторов и поэтов, а также деятелей, культуртрегеров, я считаю, что это просто прекрасно! Добавлю к их прочим заслугам, что они являются авторами журнала “Сибирские огни”. И это тоже я считаю великой заслугой журнала, потому что иметь таких авторов — большая честь для редакции. (Аплодисменты.)

      Я не совсем согласен с Алексеем Ивантерм. Потому что в том самом энтропийном мире присутствие поэта само по себе является надеждой. Пока поэт живет и пишет, владеет мастерством, в России остается надежда. Она не будет бюргерской Голландией, в которой поэзии и поэтов уже не существует. Даже если случаются неудачи. Даже если выходят книги с произведениями более слабыми, такого уровня мастера необходимы.

      Ольга Сульчинская, поэт: Я имею одно недоумение, которым хочу поделиться. Я слушаю разговор об издании книг, о том или ином количестве. Но ведь путь книги на этом не кончается. Как бы ни были замечательны поэты, как бы ни были хороши книги, их потом надо куда-то девать, будь их пять или двадцать пять тысяч. Может, Алексей, вопрос к вам, может, Владимир, к вам: что вы делаете потом с этими книгами, с этими журналами, этих замечательных поэтов содержащими? (Смех.)

      Берязев: Насчет журналов все просто. Существует подписка бумажная, тираж. Я прошу прощения за цифры (мы ведь собрались на вечер Минакова и Кабанкова), у “Сибирских огней” это полторы тыщи, в библиотеки Новосибирской области и подписка по России. Но есть ведь и Журнальный зал интернета, который нас сюда любезно пригласил, спасибо стоящей здесь Татьяне Тихоновой, я считаю, что тут у нас читателей порядка нескольких десятков тысяч. Такая статистика есть. За последние несколько лет нашу страницу посетило порядка 270 тысяч человек. Это серьезно...

      Минаков: Подхватывая тему, повторю свою мысль, недавно высказанную в интервью информационному агентству “Русская линия”. Наличие в сети Журнального зала, объединяющего на одном поле большое число центральных, региональных, а также обитающих в разных странах толстых журналов и альманахов текущей русской литературы, - считаю серьезнейшим явлением современной культуры. В этом смысле теперь нет разницы, в каком именно толстом журнале публиковаться, всё равно произведение попадает в общий Журнальный зал, его читают тысячи людей, порой проживающих в разных точках планеты! Великое совокупное достояние, я полагаю. За идею ЖЗ и её реализацию хорошо бы создателей отметить Госпремией России. И — для полноты палитры — хорошо бы видеть в ЖЗ еще журналы "Наш современник" и "Москва". Без них, как сказал бы А. Платонов, "народ неполный".

      Берязев: …А что касается себя, могу сказать, что десятка три-четыре хороших читателей у меня есть (про поклонниц я не говорю). Мне даже кажется, что настоящая поэзия может существовать и без читателей. Настоящая поэзия обращена к небесам, для чего и пишется. Всё.

      Сергей Казначеев, доцент Литературного института: Я хотел бы рассказать некую историю, связанную с именем Юрия Кабанкова, мы с ним учились на одном курсе, жили одновременно в общежитии Литинститута, вместе-параллельно работали дворниками, он был даже свидетелем на моей свадьбе, а потом он уехал. Однако жизнь продолжалась, книги выходили. Однажды мы с Михаилом Михайловичем Поповым, присутствующим здесь, представляли в Малом зале ЦДЛ некую книгу, ну да, мою книгу “Современные русские поэты”, и нам был брошен упрек в некоем “московском междусобойчике”. Ничего себе междусобойчик: у нас Кабанков во Владивостоке, Казакевич в Осаке-Тояме, Шелехов в Белоруссии и т.д. Как говорится, и от Москвы, и до самых до окраин. Моим ответом были стихи Кабанкова из “Камней преткновенных”:

1. И, поднебесную окидывая взором,
я понимал, что ни пожарам, ни разорам
не опалить уже моих бессонных век.

2. И я простился с тяжестью земною,
и время устремилось вслед за мною,
змеясь внизу по раскалённым руслам рек.

3. Лишь трепетное сердце замирало,
когда в смятении душа моя взирала,
как на щеках живущих тает снег…

4. И стало сердце тяжелее слитка. 
И поднебесная свернулась, как улитка. 
И жизнь моя читалась по складам... 

5. Как тот птенец, исторгнутый из праха, 
весь — сочлененье дерзости и страха, 
я знал одно: ужо и аз воздам! 

6. Беспутный сын, гордынею томимый, 
я отвернулся от родного дыма, 
скитаясь — легче пустоты — по городам. 

7. И всюду тьмы людские шумно ликовали 
покуда ангелы ключи для них ковали — 
во имя счастия и вечного труда; 

8. и, как дитя с фонариком бумажным, 
я всюду вопрошал неутомимых граждан: 
Куда грядут сии плачевные стада, 

9. не ведая ни пастыря, ни броду? 
И никли долу возмущенные народы, 
и слезы их струились — как вода. 

      (С. Казначеев еще читает Кабанкова фрагментами по своей книге “Современные русские поэты”.)

      Минаков: После столь артистического исполнения стихов Юрия Кабанкова возникает вопрос, сегодня мы с Алексеем Ивантером уже пытались об этом говорить до нашего вечера, — литература ли это или нечто иное, быть может, это духовный процесс, лежащий за рамками литературы, это всё ещё, как сказал Кабанков, блудная дочь молитвы или уже нет, монологи Иова и т.д.? Нужно ли это современному читателю, даже если это написано современным человеком? Живое ли это слово или это какое-то промежуточное слово, преддверие окончательного молчания? Мне кажется, проблематика тут открыта. Если у кого-то есть сторонние соображения на сей счет, хотелось бы их выслушать. Мы с Юрием Николаевичем работаем в некоем общем, едином поле, и где-то с конца 1980-х, когда письма писались то от руки, то на пишущей машинке, у нас возникли взаимные вопросы: а что, быть может, это не совсем литература? С другой стороны, тут наличествуют явные признаки литературы; некий искус, прием в этом зашит. Речь эта не совсем прямая.

      Ивантер: Соображение всегда одно. Нечто хочет выразиться, и выражается через вас. Через кого-то другого выражается другое. Вы знакомы, и вам здорово от этого тепло, но многие люди совершенно не знакомы друг с другом, и при этом дуют в одну дуду, потому что живут в одно время, дышат одним воздухом, об одном думают, выросли в одном культурном слое. Искусство странным образом развивается. Не мы его развиваем, а оно каким-то странным образом находит выразителей себя. Я вот не верю, что в поэзии существуют какие-то невосполнимые потери. Жалко молодых ребят, которые в юности погибают, однако если они что-то дельное начали говорить, то это дельное потом выговаривается с не меньшей силой, другими устами. Искусство — вообще вещь коллегиальная, а поэзия — яркий пример одного из самых коллегиальных искусств. Коллегиально в том смысле, что пишущие сегодня гораздо в большей мере (чем в других видах искусств) зависят от созданного ранее и от того, что сочиняют современники. Иными словами, не просто существует некоторая среда или информационное поле, существует Нечто, выражаемое сегодняшними мастерами, существует искусство, развиваемое большой группой лиц; роль одного мастера, как правило, на самом деле невелика, а если кому-то кажется, что велика, то взгляд этот, скорее всего, поверхностен. Что-то одним выражается, что-то не выражается, а всё может быть выражено лишь всеми. Удивительно бывает, когда одними словами и об одном начинают говорить люди, никогда не общавшиеся и друг с другом не знакомые. У вас, быть может, есть иллюзия общения и дружбы, которая, может быть, что-то объясняет, но…

      Минаков: Алексей, у меня к тебе вопрос. Ты говоришь: один не выражает, а выражает коллегиум, создающий совместное мозаичное панно. Ты говоришь это об искусстве во все времена или только сегодня?

      Ивантер: Вообще. А сегодня всё гораздо более уплотнено, сконцентрировано, и потому более наглядно.



Станислав Минаков. Фото © Киры Фрегер

      Минаков: Выражал ли Пушкин эпоху в полноте или в полноте выразителями эпохи можно считать лишь совокупности литераторов — скажем, Пушкин, Баратынский, Батюшков, а должно сюда присовокупить Вяземского, Языкова, и пошли, и пошли дальше… Мне кажется эта мысль вполне банальной. Поскольку никто не выражает в полноте — даже Гаврила Романович, с его “Я царь, я раб, я червь, я Бог”? Ты отказываешь в праве человеку создать шедевр?

      Ивантер: Я говорю о другом. Когда кому-то из нас удается написать шедевр, под этим шедевром лежит труд многих.

      Минаков: Конечно, никто не упал с Луны, и в каждом сказывается “баснословная сумма влияний” (Вознесенский). Мы два часа назад говорили об этом с удивительными школьниками, учениками Саши Закуренко: всё откладывается, звучит в восприимчивом организме поэта, ложится на ухо. Хотя поэт и сказал, что “звук возникает ниоткуда и исчезает никуда”, в космическом смысле, но в каждом из нас звучит мелос, интонации товарищей по поэтическому цеху, сонма предшественников, и прорывается или прорастает так или сяк.

      Павел Крючков: Сказать мне нечего, вы все рассказываете замечательно, особенно Алёша. Но во мне зреет протест такой: Минаков, что, каждую неделю к нам приезжает в Москву, или Кабанков из своего Владивостока? Вы что, стихов не можете больше почитать? Мы хорошо и много говорим о культуре. Но в монологе Минакова все ответы уже были. Давайте послушаем стихи.

      Минаков: Из цикла верлибров “Кожура луковицы”, посвященного Юрию Кабанкову, приснившегося мне февральской ночью какого-нибудь 1988-го года, например.

      И так озаглавлен наш вечер.

 

Это – как снегопадий шепот
Это – как писать слова перышком
                  на щеке гранита
Это – как долина меж
                  сном и не сном
Господи, говорю,
неужели еще хранишь
для меня звуки
в Своей горсти?

Это – тепло-коричневый,
округлый свет,
согревающий мир
далеко и возле
кожуры
                  луковицы

      И еще два:

 

* * *

Душа обнимает равнину, о,
как душа простирается над
родиной-снегом
я здесь и не здесь
меж Востоком и Западом
где
мне отыщется место?
А пока – я к тебе,
друже,
что ж
ты молчишь
пред очами молчишь океана
ракушку-спираль
возле уха гудящую
держишь

* * *

Если мы
поглядим через глобуса линзу,
что нынче меж нами,
я – отсюда,
где Псел начинается, а
ты – оттуда, от сопок, от бухты восточной,
где я
лишь душою бывал,
так если мы оба, вдвоем,
поглядим – встречь –
сквозь глобуса старую линзу –
увидим (скажи?)
ту под сливой беседку,
где Ли Бо и Ду Фу
вечно слушают птиц

Помню луг
у тебя за окном             

    

      Сульчинская: А можно, “по просьбе трудящихся”, то стихотворение про Франциска Ассизского, которое Евсе посвящено?

 

      Минаков: Обещал, что скажу. Вот теперь говорю: золотой.

 

Словно шар золотой за душою Святого Франциска,
Этот мир – золотой. Подступивший так явственно, близко,
Но, как тайная тайна, в светящийся кокон свитой.

Чей анапест лелеет надежду в любой запятой,
Чьи слова сочетаются в речь, как янтарная низка,
Тот не ведает страха и дышит веселием риска,
И идет, восхищенный, вослед за державной пятой

Проходящего в Силе и Славе Своей Золотой –
Вне исчадий, глядящих в упор, но не видящих чуда.
Лишь тебе, моя певчая радость, родная пичуга,
Обещанье мое: золотой... золотой... золотой...

 

      Кабанков: Ну, тогда давайте я прочту “Иосифа и его братьев”…

      Попов: Ты хорошо подумай, там все-таки 4 тома!..

      (Смех.)

 

      Кабанков:

 

                                                                  “...печаль моя светла.” 
                                                                                    А. С. Пушкин 


                                    “Ибо печаль ради Бога ведёт к покаянию и спасению, 
                                      печаль же мирская совлекает к смерти”
                                                                                 2-е Коринф. 7.10.

“Меня преследуют две-три случайных фразы,” — 
сказал Иосиф, ощутивши метастазы 
идеи, взросшей из горчичного зерна. 
— Зачем печаль моя, о Господи, жирна, 
как чернозёмно-неприкаянный Воронеж, 
где в птичий грай уже от слуха не схоронишь 
тех, под собой давно не чующих страны, 
которым настежь двери все отворены 
тяжеловыйно запрокинутым прикладом 
туда, где Мойры мрут от ледяного взгляда 
медуз языческих и стриженых эриний, 
где бездна спит всю ночь на снеговой перине, 
где магистраль, как уж, свивается колечком, 
где пересыльный трюм — Твоя Вторая речка — 
соединяется с угрюмым Ахеронтом, 
где все сошедшие с ума единым фронтом, 
узревши бездну на своем пути прямом, 
поодиночке снова трогались умом 
и прежних бесов, застоявшихся в коросте, 
незримо трогали прикосновеньем барской трости; 
где рой подавленных и трепетных рабов 
завидовал житью последних барских псов, 
не оцепленных с четырех сторон прожекторами; 
где базилевствующий над инженерами 
бессмертных душ (“куда вы убегите?” ) 
сдавал поштучно — как Иосифа в Египет — 
всех этих зябликов, не чующих страны, 
чьи трупы мёрзлые — прозрачны и стройны — 
и впрямь не чуяли уже по воле сопромата 
ни пенья вышних сфер, ни лагерного мата... 
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . 
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . 
...и лишь за мною как публичная проказа 
влачила тень свою бессмысленная фраза, 
дичком возросшая из падшего зерна: 
“Зачем свеча Твоя, о Боже, так черна?!” 

      (Аплодисменты.)

      Ну тогда я попробую из тех самых “Камней преткновенных”, из которых отрывки читал Сергей Казначеев, прочесть другое. Камни XIX-й, XX-й, XXI-й.

Камень XIX


...И мысль мутна, и помыслы убоги; 
всё те же лесовозные дороги 
морозным скрипом осаждают слух. 

2. Черна в стенах души мирская копоть: 
вдруг вскинется в ночи крылами хлопать 
иль запоет, как молодой петух. 

3. Давно уж смерть клюет меня в затылок; 
звезда моя над бездною застыла, 
уже не тщась поворотить небесный круг, — 

4. ибо Господь определяет сроки... 
............................................................... 

      (Здесь снова неразборчивые строки, напоминающие греческую вязь, где каждый знак, застывший врассыпную, уже таит реакцию цепную, античной немотой своей давясь. Увы, и здесь не обойтись без скобок, хотя с такой дискретностью бок о бок немудрено утратить всяческую связь...)

 

7. ...ибо сияньем полнятся пустоты 
(небес?), — не так ли восковые соты 
незримо полнятся сладчайшим янтарем 

8. во исполнение (зачеркнуто) завета; 
и Божьи ангелы, исполненные света, 
заглядывают сквозь дверной проем 

9. незапертой часовни?.. Боже правый! 
Ты не отринул чаши сей кровавой, 
но мы, бескровные, — не вовсе ли умрем?! 

      Продолжить?

      Зал: Да!!!

      Кабанков:

      Камень XX

      ... Вдруг опрокинувшись, как божия коровка? Ища твердыни и барахтаясь неловко ? Я не кощунствую, — и мне доступен страх; и ангелу, и всякой Божьей твари. И разум с этим справится едва ли — покуда сам не обратится в прах, — как эти доблестные боги и герои, как дым снующие у стен горящей Трои. “И Рима,” — подсказал Тиберий Гракх.

      Наbeat sibi!.. Но не мнимость ли Господня — весь этот мир, взыскующий сегодня грядущего, — себе и небесам (единого, — читай, — желудка ради)? О! Эту ересь о Грядущем Граде — из сердца вон, на растерзанье псам!

      

 

6. Он прав (цитирую), когда в мирской теснине 
живую душу, как пушинку, снимет 
и, дрогнув, поднесет ее к весам... 

То есть: единое растлив орудьем смерти? А там уже докучливые черти ждут не дождутся гроба моего?.. Вольно же бесам с падалью гваздаться! 

8. ........................................................... 
...но сказано: И всякому воздастся 
по разумению и помыслам его. 

И мусульманину? и немцу? и якуту?.. Но падших умников, отвергнувших цикуту, земля приемлет? 

9. .............................................................. 
................................................................. 
...Только и всего. 

      И тогда третье – как продолжение:

Камень XXI


Но мысль усопшая — ужели не воскресла? 

...................................................... 
...блудница, распоясавшая чресла, 
тварь, пожирающая собственный послед, 


2. ужимка дьявола и похоть серафима! 
....................................................... 


(...и дух, — сказал бы я, — козла Трофима, столь не подверженный влиянию планет!) 

3. ...ржа, источившая (читаю: ...ось земную...
....................................................... 

       Прости, Господь! Но это я миную, зане в подобных эмпиреях брода нет. Хотя — вот также, оборвав на полуслове кружение стихий (в составе крови есть элементы скорбные весьма...), Ты очертил себя незримою границей: как бы воздухом отделив сию страницу от собственно небесного письма. Самоубийце мысль моя знакома: когда обида зреет, как саркома, и поднебесная, как Дания, тесна.

      По разумению вокзального менялы — мысль, созерцающая розы и каналы, “вполне безумна”, — (“загляни в глаза, объятые стеклянной скорлупою!”).

      О дивный мир, стремящийся к покою, светящийся, как аэровокзал: тоскующий, глазеющий, жующий, торгующий (-ся), даром отдающий, не ожидающий уже...

      Но я сказал.

      (Громкие аплодисменты.)

 

      Минаков: Тут был образ вокзального менялы. Это, Юра, стихи какого года, 88-го? 89-го?

      Коммерцией тогда не то что не пахло, но уже начало припахивать. Мы недавно вспоминали твои предуведомительные строки, середины восьмидесятых…

      Кабанков:

 

Не стихи нам писать, а лудить самовары, 
злую цену ломить за шальные товары
шапку лихо ломать перед каждым кустом, 
пустоцветом родившись на поле пустом…

 

      Минаков: Ну, коль Юра “жжот”, а Паша просит… (смех), я прочту парочку сюда же, а там — как хотите. Раз уж мы такое пишем.

      Есть такой текст, новомирский, “Про Дионися Щепу” http://magazines.russ.ru/novyi_mi/2009/8/mi1.html.

      Жанр определить непросто, это то ли жития, то ли сказы-баллады, не знаю. “Новый мир” же напечатал в июньском пушкинском номере 2006-года мой “Сказ про блаженного Тимофея…”, и вот в августе этого года, в большой подборке, есть текст про киево-печерского старца.

 

 

Дионисий Щепа, иеромонах Печерский,
просветляся умом на Господню Пасху, 
Великодня вместивши сердцем воскресным ласку,
ко пещере Антониевой с думой притек недерзкой, 

по любве своей и, конечно, в долгу послушания (аще
ты поставлен смотреть за пещерой ближней),
осененный мыслию необлыжной —
покадить богоносных отцев усопших, в ларцах лежащих.

Бормоча Иоанново-златоустое словище, что об аде,
огорчися который, ибо упразднися, 
и огорчися, ибо також умертвися и низложися, 
Дионисий инок очутися в пещерском хладе, 

где покоятся Авраамий трудолюбивый,
чудотворец Исаия да Пимен постник цвет благовонный,
да Сильвестр, да Нифон, епископом Новгородским бывый,
мученик Кукша, а также Макарий, — помнящи “времена оны”, —
а подале — Феофил, Алексий, Сириг Мелетий,
Ефрем евнух умная голубица, 
словом Божиим питашеся паче, нежели брашном,
Спиридон, незлобия крин*, и Никодим победотезоименитый,
Илия Муромский, непреборимый воин, 
в руце имущий от оружия язву, и другие братья,

также Лука эконом, Элладий, Сисой, Онисим…
Поднял свой глас Дионисий: “Преподобнии отцы! Христос воскресе!”,
ко мощам святым помавая кадилом, поклоняясь подземным высям. 
И внезапу услышал он отзыв должный, 
                            как по чину, “Воистину-де воскресе!..”

Все, кто лежали вокруг в закромах укромных, 
во пещерной пресветлой тьме, во гробех кипарисных,
сочетались в единстве гласном словес огромных,
жарким словом возстав из своих обиталищ присных.

И вновь тишина тишин разлилась в подземье — венцом молчанья.
Поклонился гробам живым Дионисий с волненьем в жилах
и затворил уста — аж до дней скончанья,
потому что прибавить ни слова он был не в силах.

Да и ведь поразмыслим, братие: впрямь, глаголать нелепо,
коль слуховым осязал ты славу Господню зреньем...
Вот таким, речет Патерик, удостоен был умудреньем
во святой горе киевской отец Дионисий Щепа,

что сокрылся затем в затвор, дабы впоследствии там умерети,
не перемолвясь боле ни с кем и словом.
Было то в лето тыща четыреста пятьдесят третье
по Рождестве Христовом.

      (Аплодисменты.)

      “Кузнечик”, тоже из новомирской подборки августа 2009-го:

 

Час настал, отделяющий души от тел,
и застыла ветла у крыльца.
И кузнечик, мерцая крылами, слетел
на худую ладонь чернеца.

И продвинулась жизнь по сухому лицу,
и монах свою выю пригнул.
И кузнечик в глаза заглянул чернецу,
и чернец кузнецу — заглянул.

“Как последняя весть на ладони моей,
так я весь — на ладони Твоей...” — 
молвил схимник, радея о смерти своей
и луну упустив меж ветвей. 

“Перейти переход, и не будет конца —
в этом знак кузнеца-пришлеца.
Переходного всем не избегнуть венца —
по веленью и знаку Отца.

Нет, не смерть нас страшит, а страшит переход, 
щель меж жизнями — этой и той.
Всяк идёт через страх на свободу свобод,
И трепещет от правды простой”. 

И ещё дошептал: “Погоди, Азраил,
не спеши, погоди, Шестикрыл!”
Но зелёный разлив   синеву  озарил,
дверцы сферного зренья открыл.


И послышался стрекот, похожий на гул,
и  как будто бы ивы   пригнул.
…И кузнечик бездвижную руку лягнул: 
в неизбежное небо прыгнул.

 

      Из зала: Браво!

      Кабанков: Я сказать хочу… Я в своих лекциях, рассказываю студентам о Серебряном веке, и часто спрашивают, когда же он заканчивается. Я отвечаю, что этого никто не знает, но если обозначать завершение каким-то именем, то это Арсений Тарковский. Они спрашивают: а что потом? Я им говорю: а потом — Минаков, и начинаю рассказывать о Минакове и читать его стихи.

      Из зала: А Кабанкова они знают?

      Кабанков: Кабанкова как поэта для них нет. Студенты об этой ипостаси вообще не знают. Я для них просто доцент, преподаватель. И всё.

      Минаков: Такие скромные у нас поэты. То же самое рассказывает Светлана Кекова о своих студентах. Вот докторскую диссертацию по Тарковскому и Заболоцкому она 25 декабря, то есть послезавтра, защищает в своем Саратове, а о ее стихах студентам ничего неизвестно.

      Кабанков: Кстати, об избыточной толщине книг, о которой Алексей Ивантер сегодня сокрушался. Я две недели назад имел спокойную возможность вчитаться в питерскую книгу Светланы Кековой “У подножия Желтой горы” (СПб, 2006), и прочел одним махом, можно сказать. Подряд, стихотворение за стихотворением, медленно, вдумчиво, с огромным удовольствием, а это толстая книга. Хорошего поэта в книге должно быть много! А дементьевых всегда было навалом, и тогда они толстые сборники выпускали. Не о том речь!

      Из зала: Ивантер что-то хочет сказать! В свое оправдание?

      Ивантер: Прочту, просто — в тему.

      А из живущих – Минаков! Поскольку светел и огромен. И горло рвёт без дураков, и в словесах не похоронен. За тёплый глаз и бычий дух, за слёзы крупные, за слово о тех, чей дух, что птичий пух и тех, чей горькая полова. А из ушедших… Больше тот, кто палкой стукал суковатой и метил кажный год как год, сберёгший старого солдата. И там надышано, и тут. Светлы урочища и кущи, где ночью яблоки растут, и нянчат мёртвые живущих.

      (Аплодисменты.)

      Минаков: С этого же надо было начинать, а то понес сразу, понес…

      Берязев: Слава, я тоже прочту восемь строчек, тоже тебе.

      Минаков: Спасибо.

      Берязев: В ответ на твой “Крыжовник” и в ответ на твоего “Кузнечика”:

 

Ежели шибко-шибко затужу,
Я в горшок цветочек посажу,

Буду горевать и горевать,
Буду поливать и поливать,

И заботу, и любовь дарить,
Говорить с ним буду, говорить:

“Ты, цветочек, вырасти большой,
Солнышку откройся всей душой,

Листики пошире разверни,
Стебельки повыше протяни!

Сколь нам жить – напрасно не считай,
Расцветай, цветочек, расцветай”…
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Только бы, зелёный мой дружок,
Мышка не смахнула наш горшок.

 

      (Минаков смеется, зал аплодирует).

      Сульчинская: У меня, видите ли, Станислав Александрович, есть еще к вам парочка вопросов. Расскажите про юмор в поэзии. Очень серьезный был сегодня вечер, я бы сказала, даже отчасти торжественный.

      Минаков: Так получилось. У нас с Юрием Николаевичем наличествует и некий дуализм, и не все нам удалось. Поскольку Юрий “отжёг” эротическим сочинением “Такое кино”, то мне тоже хотелось алаверднуть и прочесть, например, “Из песни песней” http://magazines.russ.ru/october/2006/9/mi5.html (“Октябрь” 2006, №9 ). Так что не все сферы бытия удалось охватить, увы.

      О юморе в поэзии. Мне кажется, в прозвучавших сегодня сочинениях, прежде всего Кабанкова, юмор в смысле и веселия духа живаго, и в иных аспектах, наличествует в полной мере. Не в смысле смешков, хихиканья или предапокалипсисного ржача, а в космическом, он для меня там в полной мере наличествует. Суровый, жесткий сарказм, и авторский, и лирического героя, когда его невозможно отделить ото всего текста. Хотя бы и в образе козла Трофима из “Камней преткновенных”, и в других. Это стереоскопический, сложносоставной взгляд, в котором есть всё — и раскаяние, и мольба, и сокрушение, а это нам всем присуще. А что мы имеем обыкновение понимать под юмором, вопрос открытый.

      Сульчинская: Насколько я могу понять из этой реплики, юмор, это когда одновременно присутствуют две различные, может быть, и взаимоисключающие позиции.

      Минаков: Может быть и так. Сочетание разных пластов.

      Кабанков: Это не должно быть нарочито.

      Минаков: Это всё едино, плазма, сплавленная как в лазере.

      Казначеев: Как видимый миру смех, и не видимые миру слезы.

      Сульчинская: Или наоборот?

      Закуренко: Есть такой бытовой критерий. Поверхностный смех — это когда вы сразу смеетесь, а настоящий юмор — это когда вы поначалу грустны, а потом просыпаетесь счастливым.

      Минаков: Вот такой Саша у нас глубокий человек.

      Кабанков: Ну вот вам – грустный смех:

 

Сосед


“...Это что ж никто не плачет? 
Помутился белый свет!” 
Невесёлую задачу 
задал мне хмельной сосед. 

“Ты вот, значит, что-то пишешь, 
промышляешь без труда: 
Тише, мыши, кот на крыше 
починяет провода... 

Никакой особой тайны: 
глянул утром из окна –
хорошо идут комбайны! –
и хмелеешь без вина. 

Ну а мы, видать, не скоро 
станем денежку копить. 
Что же нас – в единый короб 
и на речке утопить? 

Я, конечно, понимаю: 
у тебя душа поёт. 
А моя душа немая 
спать ночами не даёт. 

Нас чему учили в школе? –
что земля – “она моя”, 
что отныне наша доля –
самая счастливая. 

Вроде так. Привыкли всё же. 
Даже сердце не щемит. 
Вдруг проснешься: ты мой Боже! –
мать-дубравушка шумит!

А того, браток, не знаем, — 
что наутро запоём; 
каждый сам себе хозяин, 
всяк горюет о своём. 

Сказано: не лезь в бутылку, –
вот те баня, вот те клеть... 
Жизнь идет – а хули толку? 
Да и – что ее жалеть! 

Ты живёшь – не надо сдачи! 
Угостил бы как сосед...” 

Это что ж никто не плачет? 
Помутился белый свет... 

      Сульчинская: Занятный такой симптом. Я спросила о юморе, а ответ сначала последовал об эротических стихах.

      (Смех.)



Станислав Минаков. Фото © Киры Фрегер

      Минаков: Это была проговорка. Мы же понимаем, что весь юмор и весь серьез пронизаны… многим. В том числе и земным, плотским, греховным. Тут, мне кажется, сложным образом соотносятся земное и Небесное. Возможны стихи, сочетающие эти пласты.

      Кабанков: Попробую вспомнить, как дети говорят, “стишок”, который я нигде не публиковал. Назывался он “Демоны глухонемые”, с подзаголовком “Ново-российские страдания”:

 

На улице Советской, презрев изящный слог,
открылся немотограф “Страдательный залог”.

Он нем, как барракуда, или как труп коня,
манящий князь-Олега, но только не меня!

Он давится словами, не в силах произнесть
ни аз-буки, ни веди, ни “хлеб насущный днесь”,

он к публике взывает, кивает головой,
и у него в порядке с немою головой!

Он хочет на Канары, в какой-то там HOTEL ,
Он очень сильно хочет (а кто бы не хотел?);

Он хочет и не может поведать вам о том,
Как хочется поведать о бреге золотом,

Где он как новый русский заправский сибарит
В малиновом берете с послами говорит!

И т., как говорится, и д., и т., и п.,
И ангелы во фраках, и т., и ДТП…

       (Смех.)
       Вот вам юмор.

      (Смех.)

      Вот вам юмор.

      Минаков: Всё, спасибо!

      Сульчинская: Погодите!!!

      (Смех.)

      Друзья мои, вы зря смеетесь! Потому что люди уедут, и всё исчезнет, и будем потом жалеть!

 



Фото © Киры Фрегер

      Крючков: Правильно, Оля! Давайте поговорим, поговорим! Вот, мои слова!..

      Должен признаться, что когда я прочел своей жене стихотворение Минакова “О, веди, веди!” (“До и после, как водится, долгая тишина…”), она сказала, что если бы я прочел его тогда, она бы раньше согласилась. (Смех.). Минаков, у тебя его с собой нет, конечно.

 

Минаков: Есть! Есть.

До и после — как водится — долгая тишина.
Что нам классик шепочет? Что ночь нежна.
Будем, значит, подруга, и мы ж нежны.
Рысь, родная, как тишь-то грядет на ны!
Нежность больше и дольше, чем крик и рык,
омывает безсильных неспящих, как ночь — арык.
И, как полые вёдра, радевшие о воде,
наши бёдра касаются, светлые, в темноте.
И живым коготком по безкрайней моей груди
сверху вниз ты ведёшь… О, веди, веди!

 

 

      Крючков: Прочти посвященное отцу.

 

      

       Минаков:

 

солнце встало выше ели
спору факт не подлежит
неужели неужели
мой отец в земле лежит


      в шаге от моих сандалий
в глубину на шесть штыков
ближе близи дальше далей
в землю лёг и был таков


воробьи клюют печенье
перед клювом у клеста
для блаженной попеченье
есть у этого креста


ходит странная Тамара
крошит крошечки на крест
это ж радость а не кара
если птица здесь поест


всё лежащему веселье
две синички два клеста
отмечают новоселье
возле нашего креста


 постою но не завою
лишь примну седой висок
тятя тятя Бог с тобою 
птицы небо и лесок

 

 

      Кабанков: Давайте и я еще одно прочту, напоследок. Сюда же. “Деревня”. Это, кажется, восемьдесят седьмой год. Только я встану, а то забуду слова. Помню — только стоя.

 

Тает в морозных оконцах вода... 
Если б живым мне вернуться сюда — 
как бы ты, бедная, заголосила! 
Тяжкая ль память тебя подкосила? 
Боли — и той не осталось следа. 
Руки набрякли от черной работы. 
Молвишь: 
— Спасибо, не стою заботы; 
нашу беду ворошить ни к чему. 
Много ли нас по беспамятным селам? 
Было — гуляли на свадьбах веселых. 
только ни сердцу оно, ни уму! — 
А ведь была — хохотунья и пряха! 
Миру — по нитке... Не то что рубаху — 
смертное всё на привоз променяв: 
— В чем хоронить-то, родимый, меня? 
“Господи-боже, крепка твоя воля! 
Мы-то тебе — посторонние, что ли? 
Сладим по чести и саван, и крест! 
Вишь, как народец-то твой расходился, 
словно задаром на свет народился: 
хлеба не просит — смирён и тверез!” 
Если б живым я вернулся сюда — 
я у людей бы узнал без труда: 
ветер откуда, и чей это голос... 
Пусть бы навеки земля раскололась! 
Это кого ж собрались хоронить?! 
Гибельный ветер посевы колышет; 
пашня высоких речей не услышит: 
верное дело — зерно заронить! 
Но не вернуться мне, видно, сюда... 
Выше деревни стоит лебеда, 
нет ни войны, ни пожара, ни мора; 
сход озабочен поимкою вора: 
в норку вливают ведерко воды, 
ждут, затаившись и глаз не смыкая; 
в норке взыграет пучина морская — 
хвать! — и спасен урожай от беды. 
В землю уходит живая вода... 
Если б живым я вернулся сюда — 
я бы услышал разумное слово: 
мол, уходи подобру-поздорову, 
мол, не вернуться уже никогда... 
Крепко стоят на земле города! 

 

      

       (Аплодисменты.)

 

 

      Минаков: Оля, ты все-таки весьма серьезный вопрос задала, о юморе в поэзии. Вот это тот самый фирменный кабанковский юмор, о котором я говорил:

 

сход озабочен поимкою вора: 
в норку вливают ведерко воды, 
ждут, затаившись и глаз не смыкая; 
в норке взыграет пучина морская — 
хвать! — и спасен урожай от беды. 

А это — и того пуще:

Господи-боже, крепка твоя воля! 
Мы-то тебе — посторонние, что ли? 
Сладим по чести и саван, и крест!..

 

      Это высшая форма существования юмора. Он проистекает от горечи, от боли, от слез, от вопрошаний ко Господу и к самому себе. И имплицирован, извини за бранное слово, в такой мере, что вычленить его нельзя.

      Кабанков: Я еще хочу в защиту книги Славы Минакова “Хожение” ответить ее издателю Алексею Ивантеру, который тут много чего наговорил. Вот он сказал, в частности (я так понял), что большие книги не читаются. А я эту книгу перечитал и вдоль, и поперек. Людям во Владивостоке я дарил эту книгу, ее читали запоем, но очень внимательно, медленно, вдумчиво.

      Ивантер: Я хотел сказать только, что толщина книги должна соответствовать тиражу. Для 356-страничной книги Минакова “Хожение” тираж в 500 экземпляров был бы нормальным а для тиража, скажем, 3000, нужно было бы ее сильно сузить, как минимум втрое-вчетверо.

      Сульчинская: Это говорит человек, издавший “Хожение” тиражом 1000 экземпляров.

      Ивантер: Многие, кому я эту книгу дарил, прочесть ее не смогли.

      Из зала: Не тем дарил, может?

      Ивантер: Короче говоря, такой объем книги, если ее продавать, не-до-пус-тим!

      Кабанков: Допустим. Не о продаже, в конце концов, речь. Христос плетью выгонял торговцев из храма. А поэзия — в определенной мере — храм. Ты, Алексей, сделал великое дело, а судишь о нем с точки зрения времени. Благодарные потомки воздадут тебе с лихвой! Стишок получился…



С.Казначеев. Фото © Киры Фрегер



М. Попов.Фото © Киры Фрегер



Татьяна Тихонова, Павел Крючков, Данила Давыдов. Фото © Киры Фрегер



Фото © Киры Фрегер



Стоят В. Муратханов и И. Хвостова, сидят Д. Давыдов и В. Науменко. Фото © Киры Фрегер



Фото © Киры Фрегер