Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

ПРЕЗЕНТАЦИЯ ЖУРНАЛА “ИНТЕРПОЭЗИЯ” ЗА 2010 ГОД

(12.10.2010)


 

      Вадим Муратханов. Сегодня мы презентуем журнал “Интерпоэзия” за 2010 год. Делаем мы это, к сожалению, в отсутствие главного редактора и вдохновителя проекта Андрея Грицмана. Начиная с этого года выход электронной и бумажной версии журнала будет синхронизирован в Сети и на бумаге. Что касается этого номера, то он получился переходный. В него вошли материалы четырех электронных номеров, но он помечен как первый номер за 2010 год, и рубрикация соответствует той, которая присутствует в каждом сетевом номере журнала.

 

      Виталий Науменко. Когда мы познакомились с Андреем Грицманом, он горел этим журналом, очень хотел его издавать, и было ощущение, что журнал уже есть, что он вещественен, что это не какая-то химера. И Андрей заряжал окружающих своей идеей. 
Я какое-то время жил в ощущении, что стихи рождаются сами по себе, ни из чего, ни для чего. А потом понял, что все они посвящены либо кому-то, либо чему-то. И для меня с какого-то момента стала обузой необходимость посвящений в стихах, потому что я ведь и так знаю, кому, чему посвящено и по какому поводу написано то или иное стихотворение. Поэтому если кто-то найдет в стихах, которые я сейчас прочитаю, некие отсылки или свои ассоциации, то я буду очень рад.

       


* * *
ты ли жил, провинциал, у моря,
гул которого пропитывал, священный,
бочки омулевые по швам,
легкие увертливые лодки?

ты ли сквозь египетскую тьму,
мальчик заспиртованный, глазел
в окна, как чудовище из банки?

ты ли подбирал на берегу
мрамор, содрогавшийся от ветра,
и тесал его, и согревал,
и у мертвых туч просил совета?

Эрос пел, Танатос дул в трубу,
время жаловаться на судьбу
или опускаться в глубину;

только я, перекрестив волну,
в бочке замурованный, плыву,
песню омулевую тяну.

 

      Не могу не прокомментировать следующее стихотворение, посвященное Андрею Грицману. Мы с ним ездили как-то в Петербург и всю ночь провели в вагоне-ресторане. Как вы понимаете, на следующий день мы очень хотели спать. А ему нужно было выступать...

      

                 * * *
                                                 А. Г.

Мы северную ночь проведали
Под гармоническим диктатом
Бледнели звезды уязвленные
И разгорался всякий атом

Таксист угрюм и опечален
А город тайно опечатан 
Проспится зрение двоякое 
В отдушине его окраин

Под небесами бледно-синими
Бессильно-синими осенними
Стоят как циркачи на проволоке
И обморок и воскресение

Глядят сквозь свет подслеповато
Двоится Лебедев-Кумач
И мы из выдоха из аута
В зенит вколачиваем мяч.

 
               ЛЕНА

Пятку целую, откуда струится свет,
Коленную чашечку – нежную, грозную
(прыгает звон монет).
Женщина изнутри, как винограда гроздь –
Мертвая ли, живая – видно ее насквозь.

Ей от меня ничего не надо: “За мостик тот посмотри”
Или: “Пройдёмся по набережной”.
Зажигаются фонари, и через три
Квартала ты понимаешь, что
Газовый гомон фонарщиков был – химера, моргана, ничто,
В жалком своем пальто,
В полуприкиде: надо же: корабли
Тонут…
Это бубенчик, венчик невесты божьей, огня, земли…

 

      Галина Климова. Вначале я прочитаю одно стихотворение из свежего выпуска “Интерпоэзии”.

 

 
     ДАНИЕЛЬ

При понятых:
аккомпаниатор, уборщица и канарейка –
в актовом зале музыкальной школы
мне объяснили, что я – еврейка.

И все захолонуло от стыда и срама
во мне, нечистой и будто голой,
и зажмурилась рампа,
и захлопнулась рама.

За скрипку не бралась долго,
потому что – еврейка.

Всё. Шабаш!

Вот и бабушка,
положив зубы на полку,
бухтела:
                 все евреи как евреи, а наш?
По всему выходило, виноват отец,
его непроходимо черные союзные брови
и чужестранное – 
Даниель?
И я от горя слегла в постель
с подозрением
на наследственную болезнь крови.

Но это была любовь
без национального раскола.

Кружила голову
биографии отцовская школа:
театр “Синяя блуза” и бледный ребе,
худо выросший на маце
                  (если б на хлебе!),
чьи галоши папа прибил к полу...
Где дядя Мориц, певший в Ла Скала?
Где кантор – тезка царя Соломона,
и прадед Мойша 111 лет,
и 13 его детей
из местечка Прянички?
Я на карте искала,
в черте оседлости во время оно,
но даже косточек не собрать, хоть убей!

Предпочитая трудящийся дух,
отец из-под палки учился на тройки,
на ветер пустил свой абсолютный слух,
оттрубил лет двадцать прорабом на стройке.
А раньше старлеем штабной разведки
(южанин – всю войну в Заполярье),
рисковый Даня по партзаданию
королевским жестом освободил Данию,
чуть не женившись на местной шведке,
на Лизе-Лотте с острова Борнхольм...
Ее фото – в день конфирмации –
на попа ставит
             весь наш семейный альбом...
Отец не знал языка предков,
законопослушный советский еврей,
он не терпел плохо закрытых дверей,
запаха газа и на тарелке объедков.
Зато знал Гамсуна и даже Блейка,
“Двенадцать” Блока – коронный номер,
к чарльстону, извольте, свежая байка,
а как голосил 
тум-балалайка
его трофейный немецкий “хоннер”!


В переходном возрасте, после 85 годов,
налегке залетев ко мне 
                  – ранняя птица, –
выпалил точно:
                  
ну, я готов,
доча, я готов креститься!

В последнюю пускаясь дорогу,
не дотянул таки до 111 лет,
ушел от товарища Сталина
и не убоялся Бога,
как будто впервые родился на свет.

 

ГЕОГРАФИЧЕСКАЯ НОМЕНКЛАТУРА

Каждый четверг в моем детстве был чистым, 
женский день в городской бане: 
шайка казенная, краны с присвистом, 
мылась и мылилась без колебаний, 
но вдруг задела пузырек с этикеткой 
Шипр.
Вдребезги. Скорей в предбанник, 
а там орет радио: 
оккупирован Кипр
Вот как аукнулось родство названий!
И наша Соня, София – столица где-то, 
Феодосия антикой подпирала Крым,
а тетя Августа – как завещанье родным –
остров с золотым месторождением лета. 
Вот в чем географическая номенклатура, 
я по карте узнала: где гора – там дыра. 
И вслепую на контуре нашла фигуру 
французского массива Юра
– Это ж Юрка на замшелом разлегся диване,
в европейском ландшафте – свой.
Зарывшись в словарь имен и названий,
демисезонной шуршал листвой.

 
                    * * *
…когда дети, перестав прятать глаза,
ввалятся как на именины
с икрой, цветами и фруктами
(живой натюрморт малых голландцев)
и накроют тебя и твою больничную одиночку
нестерильной волной мажора,
рвущего пластик 
наспех купленного телевизора,
когда они,
вдруг никуда не спеша,
начнут ловко блазнить 
наклевывающимся летом
или бросятся расходовать налево-направо
дорогие учетные поцелуи –
как обезболивающее последнего поколения,
стиснув при этом твою вяленую руку,
а своей – рисуя воздушные мосты
в обратной к тебе перспективе
и уже в дверях зазубривая
имена предков, их жен и побочных детей…
Значит, луна твоя на ущербе,
а солнце вот-вот скроется из виду,

 

Виктор Куллэ. Я присоединяюсь ко всем добрым словам в адрес Андрея Грицмана. Я очень благодарен ему за то, что в этом номере появился важный для меня цикл памяти Дениса Новикова, который я долго не мог нигде напечатать в полном объеме. Но сейчас я буду читать свежие вещи – несколько коротких стишков последних дней. И если в регламент буду укладываться, может, сподвигнусь на одно длинное.

 

ВОСПОМИНАНИЕ О НЕСЕБРЕ

Это было на Черном,
над слепящим заливом
в прошлом моем никчемном.
(Как оказалось – счастливом.)

В воздухе запах йода.
Свежая рыба с рынка.
Линия горизонта.
Парусник – как соринка.

Чайки визгливой сворой
реют над кабаками –
отблеск мечты, которой
не осязать руками:

стать беззаботным греком,
не выходить из загула,
чтобы соленым веком
море меня сморгнуло.

 

Маленький цикл из трех восьмистиший, объединеннных одним эпиграфом.

 
     ПИАРКТИКА

     

                              Когда погребают эпоху
                                                            Ахматова

          *
Тому назад – такие разные,
но равно сытые утробой –
мы жили в праздничной Евразии,
с изнанки ставшей Азиопой.

А оказалось, что на практике –
трезвящей как прыжок с моста –
мы все живем в стране Пиарктике,
где вечный кайф и мерзлота.

 
          *
Что до конкретной данной личности –
произошёл системный сбой.
Смирился с нищетой и лишнестью,
чтобы в итоге стать собой.

Жизнь прожитую реставрирую –
как на экранной простыне,
где одиночество стерильное
снабжает зрением извне.

 
          *
Успешливые преуспели,
а лишние давно отсеялись.
Слова прощальных песнопений
кружатся листьями осенними.

Они ни хороши, ни плохи,
но кажутся почти случайными
для нас – могильщиков эпохи,
учеников и соучастников.

 

Вроде бы и на длинное хватает регламента.

 
          АВАНГАРД

Тому назад бессчетно лет
здесь был мой дом – но дома нет.
Близкие умерли по одному,
и дом похож на тюрьму.

Там, где весельем воздух мерцал
для неразумного сердцем мальца –
изо всех щелей проросли
вещи. Они в пыли.

Надобно как-то прибрать этот хлам,
с мокрой тряпкой пройтись по углам,
всё вверх ногами перевернуть,
форточку распахнуть,

просто проветрить. Просто понять:
что учудили отец и мать?
что здесь на мусорку? что для житья?
кто здесь, собственно, я?

Но недостанет сил – ибо он
волей собственной наделен.
Не расстается с вещами дом –
плюшкинский синдром.

Проще отдаться стихии слов
и запалить с четырех углов,
чем над таинственной силой вещей
чахнуть, что твой Кащей.

Вот и свершилось. Щекотно в груди.
Весело пламя тугое гудит.
Искры стреляют. Стены в дыму.
(Жаль, не видать никому.)

Что ж с обгоревшею бородой
ты, поджигатель, от пепла седой,
ищешь чего-то в мертвой золе,
каясь в невольном зле?

Всё получилось! Теперь ты один
сам себе раб и сам господин.
Заново выстроишь всё по уму.
Прочие ни к чему.

Вот ты в поту работы, но что ж
всё узнаваемей твой чертеж
и прорастают новых взамен
контуры прежних стен?

Вновь собезьянничал? Сам виноват.
Может, не стоило рушить уклад.
Может, честнее с азов начать,
чем интересничать.

На пепелище родного стиха
то ли стружка, то ли труха.
Жуткие души сгоревших вещей.
Ничего вообще.

 

Инга Кузнецова. Я присоединяюсь ко всем теплым словам и рада, что “Интерпоэзия” существует. Я почитаю не из подборки.

 
                    * * *
дерево погибает
в дереве зреет раскол
засыхает ствол
боковая ветка становится главной
переход этот смелый и плавный
звук гобоя 
орешник зацвел 
о рябинный глубинный обиженный бог
выгляни между строк
на краю удивленья ночного
на краю удивленья ночного
светом облитый с лихвою
в городе зреет сентябрь
в летней маске шутя
растянутые дни растяп
он смешивает с листвою
о рябинный глубинный обиженный бог
выгляни между строк
на краю удивленья ночного
на краю удивленья ночного
я споткнулась качнулись слова
дикорастущие их собака
обнюхала расцеловать
хотелось лицо ее и заплакать
тебе по течению вниз
отправить орехов и низку ягод
веселой возни
синицам летягам твоим хватит на год
о рябинный глубинный обиженный бог
выгляни между строк
на свету озаренья дневного
на свету озаренья дневного

 
ПРОБУЖДЕНЬЕ

дворничих метел тщательный шорох
высох и бьется запутавшись в шторах
бабочкой-книжкой пугающе тонкой
веки стянуты пленкой

сбивчивой музыке водоразбора
робкая мебель плохая опора
сердце в корзину баскетболиста
вброшено падает в листья

смена теней и бликов
детских и птичьих криков
веток промокших всплески
туман или занавески
слуховые фрески

веки срастаются утро незрело
медленно катятся яблоки зренья
под сновиденья прохладной кожей
будто мячи в прихожей

парки померкли разъехались цирки
время растительной чистки и стирки
графики галок письма и помарок
медом пахнущих марок

смена заботы ноты
главной о как давно ты
не заглядывала
в запасные свои блокноты
не просвечивала темноты

 
     * * *
вот и конец
месяца смерть обещаньям
лак обечайкам
сердце-птенец
чуть оперен 
жизни пока
необучаем
вот и финал
лета в его сердцевине
боснии-герцеговине
вот и казанский вокзал
страшно сказал
вечности нету в помине
сгнившие доски
ракиты и скрип
скрипки уключин
вот отголоски 
оркестра вдали
клич невезучей трубы
концерт неуклюжий
вот и тоска мегаполиса
жуть
так муравейна
так откровенна
выносить по лесу б
нежности шум
ветер ввести внутривенно
вот и неверия шок
жалкий рассчет
как каталог
без персоналий
нет поупрямься еще
буйствуй еще
пассионарий
смерть обещаньям
отпор
фразам расхожим похожим
друг на друга
даешь с этих пор
власть тонкокожим
власть кистеперым
что прибивает к теплу
тела приливом
мимо того кто рассудочно груб
власть тем кто нежен и глуп
нетерпеливым
детям фонтаны секреты
влюбленным мосты телеграфы
качели
этим декретом
волю жирафам
солдатам 
весну ботичелли
смерть обещаньям
сомненьям словам “точно”
обвалам височным
необычайно
летящему лету в тебе и во мне
пропуск бессрочный

 

      Светлана Бунина. Продолжая разговор об “Интерпоэзии”, добавлю, что, мне кажется, это журнал нового типа, который будет еще развиваться. И мне бы хотелось, чтобы он становился все многоязычней и многоголосней. У людей, которые делают “Интерпоэзию”, такой широкий кругозор, что он позволяет на это надеяться. 
Поскольку год уже заканчивается, я буду читать то, что написано в этом году. У меня в этом году две страсти, раздирающие меня: это страсть к миниатюре, короткому высказыванию, которое становится все более усеченным, вплоть до отпадения отдельных строк, и наоборот – страсть к циклам. Я прочитаю одно маленькое стихотворение и один цикл.


 

 

               * * *
Любви, любви – мне столько нужно, 
игрушке в кожице живой,
чтобы воткнуть в себя не нож, но
кулак, фонарик угловой.
Любви, любви – мне столько тоже
досталось: света в темноте,
любви, пришедшей много позже…

 

      А цикл называется “Вариации на темы Энн Секстон”. Энн Секстон – американская поэтесса, лауреат Пулитцеровской премии. Она покончила с собой, задохнувшись в своем гараже. В нашем восприятии они так и остались парой – две женщины, которые дружили: Сильвия Платт и Энн Секстон. И, может быть, лидером в этой паре для нас традиционно является Сильвия Платт – такая яркая, сгорающая на лету звезда. А Энн Секстон, которая прожила дольше, которая мучалась бесконечными депрессиями, остается в тени, и памятны слова Бродского о Секстон: “достаточно посредственная поэтесса”. Этот цикл начался с того, что я попыталась ее переводить и поняла, что ее женскость колоссальная – я не могу ее перевести, но я попыталась написать ее на русском. Эпиграф “Дражайший Фокси...” – это из ее последнего стихотворения.

 

 ВАРИАЦИИ НА ТЕМЫ ЭНН СЕКСТОН

Dearest Foxxy…
(“Love Letter Written in a Burning Building”)

Дражайший Фокси!
Стоит ли лезть в бутылку
из горящей бочки? – 
здание подломилось
и колеса из гаража не выкатишь.
Между нами: 
сколько я вам (осталась)
за вкус салата
с маслом кедровым, нежные приношенья,
право быть нужной – 
гладить ваши рубашки?
Опыт прошедшей зимы:
белоснежное охлаждает.

Думаете ли вы, 
что мои признанья – 
к вам – 
написаны на борту сумбура 
(на груди болезни:
лежи, подвинься,
белая собака с медвежьей шкурой)?
Вот тому пример: 
после прошлой ссоры
у друзей, где просеки
прямо к дому 
подбегают, 
кто бы еще решился
утверждать, что вы –
золотой лисенок.
Лисье удивленье,
лисья сноровка,
вам ли удивляться 
лесным пожарам?
Восходить в святые, 
когда удача – 
только
четыре быстрые лапы,
ветер навстречу,
ручей в придачу?

Это потому что –
дражайший Фокси! – 
только огонь понимает силу
старых привязанностей,
сиротливых звуков 
(просто рушатся стены).
И пока я безумствую, вы все ближе,
все действительней 
(в свете, весне, Париже) – 
вы сгораете, мы сгораем, что-то
выгорит:
вечное друг о друге.
Стиховать, как север о юге,
север о юге...
Окунаюсь в кровать,
но не меняю темы… 


          II

Потом я думала о тебе в кровати. 
Этот декабрьский день был, пожалуй, лучше
многих других. 
Как исслеженная дорога,
он пробивался к солнцу на горизонте. 
От него сохранились число и запах.
Я думала, что способность слова
предаваться лжи – как последней ставке 
на корриде (деньги, любовь, расплата) – 
ценится в производстве истин.
Потому все больше подручных средств
в наши дни находится, чтобы слову
быть уверенней, округлиться, выбрать:
провода, резисторы – что потом?
Межпланетные мега- и инфра- (шины)… 
Как подросший мальчик, привравший маме, 
мир все чаще, чаще съезжает в детство.
Мы желали быть заодно с прудами,
выбирать зеленое, сняться в белом – 
сниться с теми, кого рождаем. 
Но чем дольше наш календарь тянулся
к горизонту ясности – тем сильнее
бунтовал в тебе собиратель истин,
каждый день вытачивал по болванке.
Так я думала о тебе в кровати – 
протяженно, ласково, неразменно – 
двадцать девятого дня, в субботу, 
в декабре, под новым нечетным годом
(нечетные, как известно, лучше). 


          III

И когда она все-таки
сделала, сделала это
на том же простом,
сумасбродном
своем языке (диалекте любви,
несомненно сходящей на нет), –
ни угла она, ни междо-
метия не выбирала.
Подломился – сама ты лисенок! – 
твой дом, и колеса 
из гаража не бегут.
Но когда она сделала это,
четырнадцать раз
прозвенело в будильниках:
пусть говорят лицедеи,
оскорбленные мальчики,
ваши четырнадцать лет 
(I am the only actor).
Королеве угодно молчать.
И ее занимают отныне
пейзажи, пейзажи…

Наталья Полякова. Здравствуйте, рада всех видеть. Я прочитаю то, что вышло в последнем выпуске “Интерпоэзии”.


 

САГА О МОСКОВСКОМ ПЕШЕХОДЕ

 
                    1.

Вот зима покидает в клубах снегопада и мыле
город хватких реклам и подержанных автомобилей,

и потерянных улиц, и граждан ее неимущих,
и наемных рабочих, ночами дороги метущих.

Сквозь разбухший асфальт проступают уток и основа –
этот сон по весне повторяется снова и снова.

Это ветхая жизнь вновь берется за глажку и штопку,
сортируя тряпье, отправляя ненужное в топку.

 
                      2.

И дрожат лоскуты восходящего терпкого дыма
над домами и прочим в чаду городского мейнстрима.

И спешит пешеход перейти на зеленый погасший,
на ходу оступается в едкой бензиновой каше.

Повторяй вслед за ним этот опыт случайных падений,
чертыхайся, вставай, оставляя следы от коленей.

Заблудись в переулках столицы – то рваной, то ровной –
отыщись в запустелом дворе за гудящей Садовой.

Остановок разбитых, ларьков и контейнеров ржавость –
позвонки продуваемых улиц. Не холод, но жалость

пробирает до дрожи. А может быть – мартовский ветер.
Раскачает фонарь, и фонарь полдороги осветит.

 
                        3.

Словно ворох газет, словно старые вещи на выброс,
возвращаются птицы в разбитые гнезда на вырост.

Эти пятна в ветвях, как разбухшие шляпы из фетра.
И, срезая крылом холодок ослабевшего ветра,

нам одним не вернуться – нам некуда здесь возвращаться. 
Приглушенной тоской и прощанием встречи сочатся. 

Где был дом у реки, там штыри и сухие будылья.
Осторожно снимай отсыревшие тяжкие крылья.

Над водой провода и мостов почерневшие скобы –
посмотри на канал, помеси башмаками сугробы.

И иди к остановке трамвайной, на вымпел похожей,
обескровленным, то есть бездомным прохожим. 

 
                         4.

Вот, подъедет трамвай, разгоняя наплывшую скуку,
И покатится прочь, узнавая маршруты по стуку. 

А придешь на вокзал, закажи себе водку с нарезкой.
Не бери на обратный, одной обойдешься поездкой.

Отправляйся, спеши: керосиновый, дачный, звенящий,
лес растет корабельный, тугими ветвями гудящий.

Отправляйся к истокам вечерней пустой электричкой.
Где бетон уступает темнеющей кладке кирпичной.

Где кирпич уступает замшелой сухой древесине.
Где за полем река. Где река подо льдом темно-синим.

 
В.М. Спасибо всем участникам. И отдельное спасибо – “Журнальному залу”.


Татьяна Тихонова. Спасибо! Замечательный вечер! Жду вас всех в Клубе Журнального зала

Татьяна Тихонова, Клуб Журнального зала, Журнальный зал