Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Презентация книги прозы Елены Холмогоровой “Лучшая роль второго плана” в клубе “Журнального зала”

       

Видеопрезентация вечера

 

      Татьяна Тихонова: Для тех, кто в первый раз: вы в клубе “Журнального зала”, меня зовут Татьяна Тихонова. Я менеджер этого клуба, пожалуйста, по всем вопросами обращайтесь ко мне. Управление вечером я отдаю Елене Холмогоровой.

 

Татьяна Тихонова

 

      Елена Холмогорова: Я с удовольствием беру это управление. Во-первых, спасибо. Поскольку сегодня первый день зимы, холод страшный для нас непривычных, поэтому прийти – уже некоторый подвиг. Когда я думала, как провести эту встречу, я поняла, что на самом деле я хочу устроить вечер в жанре благодарности. Не только непременных благодарностей: спасибо этому дому, спасибо тем, кто имел отношение к этой книге, и так далее. Хотя это, естественно, в первую очередь. А, скорее, в жанре благодарности судьбе.

      Недавно мне предложили сделать интернет-страничку, которая должна быть на главной странице “Журнального зала”. Для нее нужна была автобиография. И вот я начала ее писать и, надо сказать, совершенно обалдела. Я поняла, что такую биографию абсолютно не заслужила. И как-то это меня заставило очень серьезно задуматься. Так что я благодарна “Журнальному залу” не только за сегодняшний вечер и за эти замечательные стены, но и за то, что я очень серьезно, может быть, впервые за долгие годы задумалась о линии своей жизни, и главное ощущение, которое у меня возникло, — это абсолютная благодарность судьбе. Я начала писать обыкновенное: родилась в центре Москвы тогда-то, так здесь и живу, стала рассказывать про свою семью… Вот первая удача: где родиться, в какой семье. Понятие творческая интеллигенция для меня не пустой звук, потому что действительно в моей семье были и художники, и музыканты, и литераторы, и как оборотная сторона этого — заняться каким-то творческим делом было, хоть вроде бы естественно, но очень трудно: все время казалось, что я не буду до семейного уровня дотягивать, и этот груз на мне всегда висел. И, тем не менее, наверное, это было неизбежно. Я, когда писала автобиографию, попыталась вспомнить, а что же было самым первым, что я в жизни сочинила. И оказалось, что это было не моей рукой написано, а записано с моих слов – стихи. Причем, не просто стихи — поэма. Называлась она ни много ни мало “Полтавский бой”. Из этого я заключаю, что лет в пять мне уже была прочитана “Полтава”. Откуда я иначе знала бы такие слова. Тетрадочка с записью этой эпопеи, к сожалению, не уцелела, но я помню одну строчку, которая дает, по-моему, исчерпывающее представление о поэме в целом. Строчка такая: “Тут поднялся огонь над танком”. С тех пор стихов я практически не писала.

 

 

      Дальше случилось следующее. Я решила твердо посвятить свою жизнь созданию исторических книжек для детей. И девичья наивность заставила меня поступить на исторический факультет педагогического института. Ну, исторический – понятно, а именно педагогического, потому что я простодушно решила, что там меня научат детской психологии. И потом, перечисляя разные перипетии своей биографии, я все яснее видела, что, на самом деле, все складывалось как-то невероятно удачно. Преподавала я в необычной школе, потому что у меня учились дети, которые были будущими звездами нашего спорта, и многие стали ими, это была школа при ЦСКА. С тех у меня совершенно особое отношение к спортсменам. У меня был класс обычный и параллельный спортивный. Ученики обычные были не слишком любознательны, испорчены телевизором, зато спортсменам все было безумно интересно, и от работы с ними я получала огромное удовольствие.

      Все шло очень здорово. Следующей работой был Институт мировой экономики и международных отношений. Я там редактировала ежегодник международной политики и экономики. Дело было серьезное. Помню, как однажды ехала в электричке и читала газету “Правда”, что входило в мои обязанности. И какой-то молодой человек наклонился ко мне и сказал: “Господи, первый раз вижу молодую красивую женщину, которая читает газету “Правда”. На что я ему ответила: “Я не женщина, я специалист по международным отношениям”. И этот опыт мне кое-что дал.

      А потом, наконец, я оказалась в журнале “Знамя”. За это благодарность судьбе невероятная. Я хочу, кстати, сказать, что сегодня день рождения нашего главного редактора Сергея Ивановича Чупринина, который мы в редакции уже отметили, и он сегодня не с нами, что, по-моему, вполне простительно.

      Вернусь к биографии. Все вроде бы сложилось. Но, тем не менее, писать я начала. И когда я делала эту страничку для “Журнального зала”, я подумала, как было бы красиво выставить там обложки моих книг… Почему-то я никогда их в ряд не расставляла. И обнаружила, что та книга, которую мы празднуем сегодня, — седьмая. У меня тут же проснулось гигантское самоуважение. Я представила себе: ну хорошо, вот человек говорит, что у него вышло семь книжек, какая у меня будет реакция? Подумаю: ничего себе, жизнь прошла не зря.

      И я хочу сейчас беззастенчиво расхвастаться — выложить этот ряд своих книжек, чтобы дойти до последней, той, которую мы сегодня будем праздновать. Ну имею я право, когда-нибудь в жизни похвастаться!

      Первая моя книжка была историческая, вот такая, в замечательной серии “Биография московского дома” — “Улица Чехова, 12”. Недавно меня попросили что-нибудь написать для сборника эссе о Москве. Я долго мучилась, а потом придумала как бы послесловие к этой книжке, которая вышла 20 лет назад — историю ее написания. В этом замечательном особняке на Малой Дмитровке кто только не жил — от декабриста Михаила Федоровича Орлова до Антона Павловича Чехова. А тогда там находился Трест горнопроходческих работ №1. Когда я стала приходить и обследовать этот дом, меня заметили, приняли за американского какого-то шпиона, пришлось признаться, какие тайны я там вынюхиваю, и тогда горнопроходчики попросили прочитать лекцию о доме, в котором они работают. После лекции ко мне подошел человек и сказал: “Только вы можете мне помочь! Я начальник пожарной дружины”. Я совершенно опешила. Дело оказалось в том, что пожарная охрана требует роскошное зеркало с кариатидами с лестничной площадки убрать, потому что, дескать, если начнется пожар, все в зеркало побегут.

 

      Потом я осуществила свою мечту и написала книжку для детей, историческую. Она оказалась, может быть, вообще единственным в моей судьбе прямым осуществлением мечты. Это книжка о герое 
Двенадцатого года генерале Раевском под названием “Великодушный русский воин”. С этой красивой книжечкой у меня тоже связана одна совершенно замечательная история, которую не могу не рассказать. Я в издательстве “Малыш” получила сигнальный экземпляр этой книжки, ехала, как сейчас помню, во втором троллейбусе по Кутузовскому проспекту, и ее со всех сторон рассматривала. Нависая надо мной, стояла немолодая, как мне тогда казалось, (наверное, вполне была молодая) дама, которая сказала: “Вы знаете, у меня внук страшно любит книжки этой серии (она называлась “Страницы истории нашей родины”), я все время их покупаю, а такой не видела, можно я посмотрю?”. Я ей протянула книжку, она стала говорить: “Как интересно, я сейчас фамилию автора запишу”. Вынула бумажку и стала по слогам записывать мою фамилию. Сейчас, наверное, я бы ей сказала: “Вы знаете, вот такое невероятное совпадение, я автор этой книги, давайте я подпишу ее вашему внуку”. А тогда я была молодая, глупая и неопытная, я сидела вся красная, и мне казалось, что сейчас меня разоблачат, уличат в чем-то, не знаю, что со мной сделают. Она записала и вышла.

      Потом начался новый этап в моей биографии, мы с мужем стали писать вдвоем. “Вице-император” — книга о Лорис-Меликове. Это был период нашей семейной жизни, когда мне казалось, что я лишнюю тарелку буду скоро ставить на стол для Михаила Тариэловича Лорис-Меликова.

      Дальше дело дошло до прозы, я начала публиковать в журналах рассказы, повести и даже романы. И вышли в издательстве “Время” вот эти две книжечки: “Трио для квартета” и “Признаки жизни”.

      А потом опять мы написали книжечку вместе, это собрание наших эссе “Второстепенная суть вещей”.

      В общем, довольно много действительно набралось. И вот теперь книжка, которая получается седьмой по счету, и сегодня я ее представляю: “Лучшая роль второго плана”. Так что благодарности судьбе остаются, но теперь следующая благодарность — здесь сидящей Елене Даниловне Шубиной, издательству “Астрель”. Леночка, спасибо тебе огромное. Не знаю, какая-то солидная книжка получилась. Спасибо, конечно, должна я еще сказать автору предисловия Людмиле Улицкой, слова которой мне даже как-то неловко произносить, они здесь на обложке.

      Некоторым из присутствующих я уже успела книжку подарить, и кое-кто, наверное, даже успел ее прочитать. И если захочется, может быть, что-то про нее скажет.

      Что еще я хочу сказать. Все мы знаем, что уныние – это смертный грех, но все мы, конечно, к сожалению, ну почти все, периодически бываем ему подвержены. Но я поняла, что я абсолютно никакого права на это не имею, просто никакого. И так мне стало стыдно за свои впадания в это противное состояние. Потому что нет у меня никаких оснований быть недовольной своей творческой судьбой, и нет никаких оснований быть недовольной своей личной судьбой. Слава Богу, мама здесь сидит, муж здесь сидит, дочка работает, прибежит попозже. И даже страшновато, что так всё хорошо.

      Одним словом благодарность судьбе и некоторый страх – за что мне такое.

      В детской сказке Катаева “Девочка и кувшинчик” есть замечательные слова. Речь о девочке, которая собирает ягоды: “Первую беру, на вторую смотрю, третью примечаю, а четвертая мерещится”. Когда пишешь, это именно так и происходит: первую вещь ты пишешь, вторую обдумываешь, тему для третьей примечаешь, а четвертая мерещится. Конечно, я не могу не сказать, что мерещится еще одна книжка эссеистики. Ее мы с мужем пишем вдвоем и очень надеемся, что найдется на нее свой издатель, потом найдется на нее свой читатель, и будет опять всё здорово. И мы опять сможем встретиться и поговорить, и выпить, и закусить. Чем, я надеюсь, мы сегодня и закончим. Тем более что кто-то меня недавно похвалил, мол, печешь книжки, как пирожки. Я подумала, что надо будет испечь пирожки, как книжки. Поэтому долго вас мучить не буду, и скоро начнем есть пирожки, чем-нибудь их запьем, или, наоборот, выпьем и пирожками закусим.

      Но должна же я немножко вас подушить поэзией в углу. Потому перед тем, как дам кому-нибудь что-нибудь сказать, и перед тем, как я кому-нибудь дам откусить пирожок, я хочу прочитать маленькое-маленькое, коротенькое сочинение.

      Вот “Лучшая роль второго плана” уже есть. А новой еще нет, и ни у кого нет шансов что-нибудь из нее прочитать. И мне захотелось прочитать маленькое эссе, которое будет в мемуарном разделе. Здесь рассказывается о том, что произошло со мной 45 лет назад. Выясняется, что так давно я уже была вполне способна что-то такое делать, о чем можно вспомнить. Называется эссе “Остаюсь твой брат Петр Иванович”.

       

       

Остаюсь твой брат Петр Иванович, или Сорок пять лет спустя

      Как точно у Иосифа Бродского: “Что сказать мне о жизни? Что оказалась длинной”… Сейчас трудно придумать по-настоящему экзотическое путешествие. Дебри Амазонки? Гейзеры Камчатки? Южный полюс? Запросто. Любой каприз за ваши деньги! А тогда я обрабатывала отца целую зиму, льстиво напоминала, как маленькой девочкой называла его “пуськаном” за то, что он меня везде отпускал. И уже с подрагивающими губами, еле сдерживая слезы: “Мне скоро тринадцать лет, а я живой свиньи не видела!”. Этот аргумент неожиданно оказался решающим.

      Провожали меня родители напутствием: “Обещай, что если тебе не понравится, вернешься через три дня!”.

      Но как мне могло не понравится?

      Моя няня, тетя Паня, по-домашнему, с моей легкой руки, Тёпа, много лет спала на раскладушке, которую расставляла каждый вечер почти вплотную к моей кровати, пока отец не “выхлопотал” ей комнату в коммуналке. А все мое детство, как только мы гасили свет, я начинала приставать к уставшей за день от домашних хлопот Тёпе : “Давай играть в колхоз!”. Я знала всех председателей колхоза “Имени 8 марта” с момента его основания, историю укрупнений и разукрупнений, отлично представляла себе его структуру с бригадами и звеньями, разбиралась в системе начисления трудодней и, хоть и умозрительно, была знакома со всем хитрым набором крестьянских работ и забот. Когда мы в школе проходили “Поднятую целину” многое казалось мне странным. Тетя Паня, родившаяся в 1916 году, ярко помнила, как отца заставили отвести в колхозное стадо корову со странным для меня именем Витонка ― кормилицу семьи, где она была младшим, одиннадцатым ребенком. И почему-то злоба, и отчаяние, а вовсе не энтузиазм и радость коллективного труда окрашивали ее рассказы.

      Игра наша была почти неизменна, ролями мы иногда менялись, но сюжет оставался незыблем: утром приходил бригадир к председателю или же звеньевой к бригадиру “за нарядом”. И они, обсудив погоду, обязательно начинали препираться, в основном, о том, что, мол, другому звену досталась работа полегче.

      Няня задремывала, я протягивала руку и теребила ее: “Не спи!”. Она ворчала, но, чтобы я отстала, говорила: “Все, вон подводы, пора ехать на поле”. Или: “Дождь собирается, скорее метать стога!”. Это или что-то подобное означало, что игра закончилась и начинается работа. А собственно в работу мы никогда не играли. Не знаю, почему, но дети любят повторяемость и вовсе не нуждаются в разнообразии.

      Конечно же, я знала почти всех жителей небольшого села Юшина не только по именам и фамилиям, но и, что важнее, по прозвищам. Как выглядят и где находятся правление колхоза, магазин и клуб ― главные и единственные достопримечательности села ― тоже было мне известно.

      Я мечтала попасть туда, как мечтала, чуть позже, попасть в Париж. И эти страстные желания были почти одинаково неосуществимы. “Что сказать мне о жизни? Что оказалась длинной”… И что число желаний не убывают, на место сбывшегося немедленно в строй встают новые грезы. И это ― счастье.

      Перед отъездом мы послали сами себе посылки с консервами и подарками обширной тетипаниной родне. Я никогда не видела ни Петра Ивановича, ни Пелагеи Ивановны ― оставшихся в живых ее брата и сестры. Но в подробностях была осведомлена обо всех деталях их жизни, потому что читала вслух тете Пане их письма и под диктовку писала ответы. Пелагея писала скупо и невнятно, к тому же совершенно неразборчиво, зато Петр Иванович ― всегда обстоятельно и каллиграфическим, как в прописях, почерком. Не знаю, сколько классов было у него за плечами, у тети Пани ― два. “Здравствуй дорогая сестрица Прасковья Ивановна! С приветом из Юшина твой родной брат Петр. Во первых строках моего письма спешу сказать, что мы, слава Богу, живы и здоровы, чего и вам желаем”. Этот зачин он не ленился повторять каждый раз. Как и концовку: “Остаюсь твой брат Петр Иванович”.

      А посылки ― особая тема. Просьбы бывали самые неожиданные. Я еще тогда поняла, что в городской жизни работает принцип :“У меня должно быть не так, как у других” (подразумевается ― лучше), а в деревне наоборот “И у меня должно быть, как у других”. Поэтому в письме могло быть написано: “ А еще пришли мне рубаху голубую, как у Кольки Рябого” или “Очень хочется мне шапку зимнюю типа “боярыня”, как у Вальки Заварной”.

      В деревню отправлялись не только старые, но и просто надоевшие вещи. (Приехав, я то и дело с радостью узнавания видела на ком-нибудь свои или родительские одежки, зачастую использованные в самых немыслимых сочетаниях.) И, естественно, подарки: к Новому году, 8 марта и Казанской Божьей матери ― престольный праздник давным-давно разрушенного храма по традиции отмечаемый уже как вполне светский. Что-то вроде “Дня деревни Юшино”.

      …Дорогу эту я не забуду никогда. Пересадка на станции Суземка, где в давке у меня слетела и навсегда сгинула на шпалах новая туфелька, общий вагон, где на полке положено было ехать троим, а на самом деле ― сколько уместится. Какой-то полустанок, где поезд стоял минуту, и надо было успеть выгрузить чемоданы и тюки. (А, может, это и была Суземка, а пересадка где-то еще ― сейчас не вспомню.) И наконец ― Петр Иванович на облучке, телега, устланная пахучей соломой, и впервые в жизни меня везет не мотор, а живое существо ― коричневая (гнедая ― οоправила тетя Паня) лошадь с дивными глазами, как у красавиц, какими иллюстрировал мой дед художник всякие восточные сказания.

      Больше всего меня поразило, что дома (хаты ― опять редактировала тетя Паня) были крыты соломой и что в деревне не было электричества. Потом я узнала, что до войны свет там был, но то ли фашисты, то ли наши взорвали плотину и за двадцать лет, прошедших после Победы, так ничего не было восстановлено.

      Поселили нас в освобожденном по этому случаю от хлама чуланчике. В нем не было потолка. Над головой ― стропила и скат крыши. Во время сильных дождей то и дело на мой набитый сеном тюфяк сочилась капель.

      В первые дни мне было трудно есть приготовленную на печке еду ― мешал привкус дыма, потом привыкла. Я все боялась, что кормить будут кашами, к которым с детства питала отвращение. Но на мое счастье оказалось, что главная еда ― картошка, которую я обожала во всех видах.

      Тогда, в середине шестидесятых, почта работала хорошо ― тому свидетельства часть сохранившихся моих писем родителям, когда я поехала в Юшино во второй раз.. Писала я примерно через день, и все приходило регулярно. Неизвестные мне доселе слова я обозначала фонетически, поэтому в письмах возникает “кальер”, “Алхирейский лес” и загадочное ― яблоки сорта “Опороть” (как впоследствии выяснилось, имелся в виду “апорт”). В письмах среди прочего обнаружились совершенно мною забытые детали быта. Оказывается, например, проблемой в Москве были подушки: “Советовались мы насчет пуха. Старый пух с новым смешивать нельзя, потому что старый так и будет кусками и только все испортит . Пух стоит 7 рублей кг, на подушку надо 2 кг. Дешевле не отдадут:14 рублей пух, да материал. Может, лучше купить перо на две подушки?”

      Как же не похожи были эти два лета на привычную дачную жизнь, где компания моих ровесников гоняла по округе на велосипедах, у кого-то играли в пинг-понг, а у кого-то родители разрешали в карты ― в “кинга” или просто в подкидного дурака, где танцевали под пластинки твист и чарльстон, вечерами пили со взрослыми чай на террасе под непременным оранжевым с бахромой абажуром, а потом чинно прогуливались, неспешно беседуя, по улицам поселка.

      Здесь вечером выходят на горку встречать стадо. Там же узнают все новости. Я поначалу все удивлялась, как находят в этой толпе свою корову, а когда стала ухаживать за телочкой Галкой, увидела, какие у них у всех разные лица. Телочка была маленькая, ее *еще не гоняли в стадо, а привязывали пастись на длинной веревке к колышку. В полдень надо было принести ей ведро воды, она уже ждала меня, и мы долго шептались щека к щеке, и иногда она облизывала мне нос своим неожиданно шершавым языком.

      В деревне компании сверстников у меня не завелось. Тетя Паня всячески ограждала меня от дурных влияний, притом что налитая мне, тринадцатилетней, стопка самогона за взрослым столом, ее совершенно не смущала, как и крепкие словечки, каковыми изобиловала речь на посиделках, пока разговоры не сменялись пением “Вот кто-то с горочки спустился…”. Самогона, именовавшегося ликер “Три бурака”, поскольку гнался из свеклы, всегда было вдоволь, на стол ставилась огромная сковорода “жаренки”, то есть яичницы, с салом, соленые огурцы, и так можно было сидеть допоздна. Со взрослыми я чувствовала себя легко. Когда первый острый интерес ко мне прошел (полагаю, что наш приезд был некоторое время главной местной новостью), у меня появилось много добрых знакомых. Я была страшно любопытна, а людям всегда приятно, когда с ними беседуют о важном для них. Московская жизнь отошла далеко-далеко. И как о самом существенном я писала домой:“У тетки Даши окотилась овечка. А у соседки Натальи заболела корова, так она дала ей литр самогона, и она поправилась. Зато вчера случилось несчастье: упала в кальер корова. Десять мужиков еле вытащили. Думали придется резать, тетя Маруся так страшно кричала, прямо выла. А потом зоотехник посмотрел ― цела корова. Праздновали. Пели “Из-за острова на стрежень…” Несмотря на запреты, гнали самогон все. Но принимались известные участковому не хуже, чем всем остальным, меры предосторожности. Снаружи на дверь вешался огромный висячий замок ― никого, мол, нет дома, потом надо было влезть в окно, запереться изнутри ― и можно начинать. Дым валит из трубы, но замок-то снаружи! Больше всего боялись конфискации самогонного аппарата ― большая ценность: “Спекулируют вовсю дрожжами. Вместо семи копеек за пачку продают за тридцать. А если берешь мало, то есть на рубль или два, то дают на рубль три пачки”. Какая точность! И в любом письме ― интерес к колхозной жизни: “ Народ очень недоволен: подогнали проценты сена под Спас. Теперь хошь в город, хошь коси. Еще все очень недовольны тем, что колхоз перевели с трудодней на деньги, потому что раньше давали и денег, и хлеба, а теперь зерна не дают и скот кормить нечем. А если кто продает корову, это приравнивается к продаже последней рубахи”.

      Вставали, естественно, рано. В Москве я не представляла себе, чем, собственно, я буду заниматься в деревне, взяла с собой два детектива на английском языке, но до них дело не дошло. Только в неделю, когда лили дожди.

      Зато я неожиданно втянулась в крестьянскую работу.

      Это получилось как-то само собой. Попросилась в поле посмотреть. Стоять и глазеть было стыдно, начала помогать. Все умилялись, мол барское дитя развлекаться изволит. В общем, типа Льва Николаевича “пахать подано, ваше сиятельство”. Разозлилась ужасно. Назавтра повязала по-здешнему косынку и попросила грабли. Через неделю уже никто не удивлялся, все только радовались лишним, пусть и слабеньким рабочим рукам.

      Я страшно боялась ездить на возах. С вершины даже лошадь, его тянущая, казалась игрушечной, а сено, хоть и туго свитое веревками, ходило ходуном и накренялось набок при каждом повороте. Идти было далековато, ныли руки в мозолях, гудели ноги, и так заманчиво было влезть на стог и, покачиваясь плыть над лошадью и бабами с граблями на плечах. Но необъяснимый страх не пускал меня наверх. Это было в первый приезд. А во второй я писала домой: “Год на год не робит”, как тут говорят, засуха, с сеном совсем плохо, беда. В прошлом году с ног валились от сенокоса, только успевали между дождями ворошить да копны копить, а теперь все наоборот. Наконец разделили проценты сена. Намерили пайки. Сейчас начали возить. Сегодня будем класть большой стог возле двора”.

      Вокруг было много торфяников, отсюда и “кальеры”. К моему приезду его уже кончили рыть, и главным делом была просушка черных кирпичиков с резким специфическим запахом. Сначала торф кольцевали ― складывали в пирамидки рядами в шахматном порядке, чтобы хорошо продувался ветром. А через какое-то время кубовали, то есть складывали в высокий, плотный штабель. “Дня три стоит хорошая погода, и все спешат закубовать торф. В прошлом году я боялась класть стенки, а только середину, а в этом уже клала всю стенку сама. Впрочем, что вам объяснять, вы ведь всей технологии не знаете”.

      А потом я заболела. Простудилась. Поднялась температура. Тетя Паня в полном ужасе требовала лошадь ― везти меня в райцентр к врачу. Но ее уговорили пропарить меня в бане, натереть грудь каким-то жиром и уложить на русской печке. Ну и внутрь самогончика с перцем, конечно. Я стоически вытерпела эти процедуры. На следующий день я лежала в чуланчике и принимала визитеров. С другого конца деревни пришел, опираясь на палку, одноногий с войны дед Бокай. В руке у него была зажата карамелька. К ней прилипли табачные крошки. Вот это помню, как вчера. Дороже подарка в жизни моей, наверное, не было. Потом пришла баба Дуня, принесла своих особенных малосольных огурчиков и каких-то оладий. И так до вечера. Так что врач не понадобился.

      Райцентр ― старинный город Севск был далеко ― километров двадцать, пешком не очень-то дойдешь, надо ждать подводы или попутки. Поездка туда ― событие. Особенно по праздникам.“Вчера был Спас, ездили в город на ярмарку. Она представляет собой довольно дикое зрелище: весь город в грузовиках и подводах. Шум и толкотня невообразимые. Продают вещи, которые в Москве не пойдут даже под вывеской “удешевленные товары”.Огромное количество овощей и фруктов. Яблоки стоят 30-40 копеек ведро. Удивительные старики, продают деревянные грабли, плетухи, коромысла, пральники. И тут же продают поросят, коров, петухов”.Удивительно даже, что деревню помню в подробностях, а вот город оставил только общее впечатление пыли и скукоты.

      Кроме работы были и развлечения, например, походы в лес. Жена дяди Пети тетя Таиса ― баба-гренадер, выше тишайшего Петра Ивановича на голову относилась к ним неодобрительно. Мне она казалась очень грубой, сейчас думаю, что только из-за не ведающей запретов колоритной речи. Помню, когда мы принесли грибы, она сказала что-то глубоко непечатное, а потом добила логикой: “Вот собака, жрет что дают. А грибы ваши она станет есть? Нет, не станет. А я, человек, буду этих слизняков хавать?!”. (Бедная Таиса, пусть земля будет ей пухом, показать бы ей устриц, а потом цену на них!). А грибов в “плетухах” мы принесли много. В письме моем упоминаются боровики, подберезовики и таинственные “матрюхи” (кажется, это то, что у нас называют свинушками, а, скажем, в Белоруссии ― кобылками, но не уверена). Но больше всего я любила нечастые прогулки вдвоем с тетей Паней, когда она рассказывала всякие истории из своей жизни, о которых молчала раньше, видимо, считая меня маленькой. Тут я впервые узнала, как она потеряла свой правый глаз ― выкололо острым сухим стеблем. Я с детства привыкла к неподвижности этого зрачка, только старалась отворачиваться, когда она на ночь вынимала протез и опускала в чашку с водой, куда я никогда не заглядывала. А однажды мы встретили, как мне показалось, старика, с которым они обнялись и долго сидели на пригорке под березой. Тетя Паня то и дело вытирала свой единственный глаз уголком платка и, казалось, совершенно забыла про меня, чего никогда с ней не бывало. Когда он ушел, она заплакала по-настоящему, всхлипывая и размазывая слезы по лицу. Оказывается, это был ее жених Семен, все было сговорено, и на Красную горку намечена свадьба. Монашки готовили приданое, но тут случилось несчастье. Навсегда осталась моя Тепа Панькой Кривой и вековухой. Семен каждый день приезжал к больнице, где она лежала, и плакал на крыльце. Но преступить сельские законы не смог ― калека не жена. Потом уже тетя Паня поведала мне, как танцевали под гармошку, как гуляли до рассвета, и даже показала мне плетень, у которого впервые поцеловались.

      А как жили в войну, ездили на подножках поездов менять тряпки на соль, а потом бежали от немцев, подступавших к партизанскому Брянскому краю, я знала давно. Изба тетипанина в войну сгорела ― попал снаряд, и она на себе таскала из леса бревна на сруб. И как она вырвалась из деревни, “выправив” паспорт за четверть самогона, приехала в Москву и сменила нескольких “хозяив” я много раз слышала. А потом она случайно, гуляя с хозяйским ребенком, познакомилась с моей первой няней Галей, которая сетовала, что должна нашу, “такую хорошую” семью покинуть и “девочку золотую”, то есть меня, бросить, потому что выходит замуж. И Тепа рассказывала каждому, кто был готов выслушать: “Вот, что такое случАй! Я как раз подыскивала новое место”.

      Ожившие игры моего детства оказались совсем иными, но оттого не менее привлекательными. Я наконец увидела живую свинью. И еще так много, что сегодня, спустя, страшно сказать, сорок пять лет, питаюсь теми впечатлениями, хотя жизнь, и вправду, “оказалась длинной”.

      Елена Холмогорова: Спасибо за терпение. Я удовлетворила свое неуемное авторское тщеславие, всё рассказала, книжками похвасталась, и теперь хочу все-таки вернуться к главной сегодняшней теме. Если кто-нибудь книжку прочитал и что-то захочет сказать, мне, конечно, будет это очень интересно.

       

      Ефим Бершин: Несмотря на то, что Алена тут вроде бы нахвасталась обилием своих книжек, в ее голосе мне все-таки слышится какая-то извинительная интонация. Что совершенно напрасно.

      Елена Холмогорова: Ну, стыдно так уж хвастаться.

      Ефим Бершин: Да, видимо, ты долго решалась, пока отважилась на это хвастовство. Если же говорить о книге, то я прочел ее с большим любопытством еще и потому, что я читал другие книги Холмогоровой, мне интересна эволюция пишущего. И вообще интересно – есть эта эволюция или нет. Так вот: она есть.

      Елена Холмогорова: И в какую сторону?

      Ефим Бершин: В правильную. Елена Сергеевна в своей книге “Лучшая роль второго плана” утверждает некоторые истины, которые вроде бы всем должны быть известны, но которые, как правило, забываются. Одна из них, ярко выраженная в “Начальнике воздуха” и “Лучшей роли второго плана”, звучит совсем просто: жизнь продолжается ровно столько, сколько она продолжается, и ни минутой меньше. И не случайно герои, точнее, героини ее произведений в данном случае – это женщины определенного возраста. И она очень наглядно показывает, что жизнь этих героинь не просто насыщенна, они не просто хотят жить и живут полной жизнью — у них всё еще впереди. Как правило, молодежь да и мы с вами чаще всего так думаем: ну, дожили до определенного возраста, все у них уже было, пора бы успокоиться. На самом же деле жизнь продолжается, продолжается и продолжается. И не просто продолжается – она полна надежд, у нее всегда есть будущее. Просто так устроено наше сознание. Я думаю, что даже в последний час жизни, если он проходит не в бессознательном состоянии, человек на что-то надеется. И Алена очень точно это уловила. Жизнь-то всегда впереди. И горечь людей, в данном случае пожилых женщин, видимо, заключается в том, что их очень часто не понимают. Окружающие их дети, внуки, молодые соседи, сослуживцы, думают, что для этих женщин всё закончилось. А жизнь, оказывается, длится, длится и длится. Если же брать философский аспект…

      Елена Холмогорова: Ты даже такой нашел?

      Ефим Бершин: Да. Кстати, не зря Алена этому удивляется. Она ведь почти умышленно бежит всяких умствований, философствований и всего прочего в этом роде. Бежит, но не убегает. Потому что в прозе Алены, может быть, подспудно и неосознанно разрешена великая многолетняя дилемма: что первично — материя или сознание. Так вот, каким-то образом Елена Сергеевна умудрилась сделать так, что в ее книгах материя и сознание абсолютно слились. У ее героев, да и у нее самой сознание не существует без деталей, без той материи, которая окружает и которая так увлекает. Увлекает до такой степени, что становится сознанием. И наоборот. Потому что без этой материи нет сознания, а сознание не существует отдельно без этой жизни, без деталей, без людей, без того, что их окружает. То есть, таким образом, она отправила горячий привет Энгельсу, Марксу и прочим классикам материализма.

      Но я хочу вернуться к деталям. Казалось бы, я Алену знаю достаточно давно, но до сих пор не понимаю, как и когда она успевает замечать, отмечать и любить все детали, которые она, казалось бы, не должна знать. Вот мы, например, в деревне с Михаилом Холмогоровым часто играли на бильярде. Алена, конечно, к бильярдному столу даже и не приближается, ей это вроде бы неинтересно, она вообще не понимает, что это такое. И что вы думаете? Открываю ее книгу, и оказывается, что она в деталях знает не только тонкости игры на бильярде, а из чего состоит, например, кий, из каких деталей, как его делают, из каких материалов, что приклеивают, что подклеивают. Фантастика – откуда? Мы, играющие, этого точно не знаем. И это относится ко многим вещам в книге. Остается только удивляться.

      Холмогорова позитивна по самой своей сути. Это врожденное. Это нельзя имитировать. Поэтому всё, что она замечает и о чем пишет, все, что в ее книгах происходит, дышит жизнью, заставляет жить дальше. Казалось бы, вопиющие вещи какие-то: вот кладбище, вот тишина, покой, покойники, а за забором веселятся люди. Они что-то отмечают, кричат, им совершенно все равно, что происходит на этом кладбище. Подобная ситуация, казалось бы, должна вызывать протест автора. Но у Холмогоровой это никакого протеста не вызывает. Наоборот. Она умудряется совершенно естественным образом соединить мир мертвых с миром живых, приобщить мертвых к веселью живых. Потому что все это вместе – одна вечная жизнь.

      А напоследок я хочу все-таки вернуться к эволюции ее прозы. Книга “Лучшая роль второго плана” исполнена фактически в том же стиле, теми же средствами, что и предыдущие книги. Похожи чем-то и герои, хотя бы тем, что погружены в мир самой Алены. За счет чего же проявляется эволюция? Да за счет того же – за счет более пристального наблюдения, более глубокого проникновения в детали бытия, о чем я уже говорил. И таким, можно сказать, ненасильственным образом происходит эволюция самих книг, самих произведений. С чем Елену Сергеевну и можно поздравить.

       

      Елена Холмогорова: Спасибо. Я могу сказать, что здесь есть человек, который книжку точно читал. Лена, не хочешь сказать пару слов?

       

      Елена Шубина, издательство “Астрель”. Я очень рада выходу этой книги, и мне приятно, что книга вышла с моим участием. Прозу Холмогоровой прекрасно издавало “Время” и, может быть, и будет издавать, но вот здесь, в этой книге, мы сошлись. Мне нравится ее проза, мне нравится, как этот автор строит свой мир в своих книгах – мне этот мир близок: он тонкий, чувственный, неагрессивный по отношению к человеку, а это сейчас, в нашем жестком бытовании, дорогого стоит. Если литература – это, прежде всего, собеседник, то такой собеседник мне нужен.

      Эта проза на самом деле о вечном в сиюминутном и, как совершенно правильно сказал предыдущий выступающий, в ней некие ценности, и бытовые, и метафизические, правильно сакцентированы и соположены, правильно расставлены. Мы с Аленой еще и коллеги в издательских делах и обе хорошо знаем, что такое читать книгу на разных стадиях, то есть как минимум три раза, включая все корректуры. Так вот, здесь этот процесс не утомлял, глаз не замыливался, текст был как “маленький пластырь на большую рану”. Мне было очень приятно поддержать книгу. Но вот сборник вышел – что дальше? А дальше все будет хорошо. Я сейчас шла по Тверской на наш вечер и завернула в магазин “Москва”. Книга есть, она стоит согласно алфавиту – а уж я-то знаю, что такое быть на буквы от У до Ю, это всегда нижняя полка, и тем не менее… Я подошла, посмотрела, убедилась – книжка есть и далее — своей волей — повернула ее лицом к читателю-покупателю и сказал менеджерам в зале, что вот я иду на презентацию и – обратите, пожалуйста, внимание – хорошая книжка.

      В общем, Алена, поздравляю! Здесь сегодня приятное, теплое и милое общество, такое же, как сама книга. Причем я хочу сказать, что в слове “милое” нет ничего уничижительного: возвращаю к сказанному выше. Это очень качественная, очень хорошая проза.

      Елена Холмогорова: Спасибо. Ну что, если кто-то еще до пирожков недлинно скажет, то, наверное, мы еще в состоянии послушать.

      Геннадий Калашников: Я книгу Елены Холмогоровой прочел сразу, как только получил ее. Причем в последнее время нечасто такое случается: открываешь книгу и, не отрываясь, читаешь. Тем более, современного автора. Частенько не покидает ощущение, что все это написано и подогнано к какой-нибудь премии, сразу для шорт-листа. А тут я испытал какое-то несколько подзабытое ощущение былого “запойного” чтения. Но я действительно не мог оторваться, без всяких преувеличений, как начал с “Начальника воздуха”, так до конца всю книгу и прочитал. Некоторые вещи я читал впервые, некоторые до этого слышал в исполнении автора и еще раз “перечитал глазами”. Алена пишет свободно, безоглядно, наслаждаясь самим процессом письма, и это чувствуется, передается читателю.

      И еще одно подзабытое ощущение, которое возникает, когда читаешь что-то очень близкое: словно загодя узнаешь то, что читаешь. Узнавание чуть-чуть опережает чтение. Для меня это признак настоящего, говоря несколько “пафосно”, оплаченного кровью труда.

      То ли потому, что это мне очень близко, трудно отстраниться и холодно анализировать-анатомировать, то ли попросту еще не отстоялось, но я чувствую, что упущу какие-то важные особенности этой прозы, те мысли и чувства, что возникали по ходу чтения. Так что, к сожалению, несколько отрывочных наблюдений.

      Например, меня поначалу даже настораживала чуть ли не демонстративная позиция Алены – говорить не впрямую, показывать главное, суть через мелочи, обиняки, чуть ли не оговорки в придаточных предложениях. Она словно настаивает на этом. Если присмотреться к названиям ее книг – “Лучшая роль второго плана”, “Второстепенная суть вещей”, то ими она подчеркивает, что ее внимание преимущественно отдано как бы не главному, а “фламандской школы, пестрому сору”, деталям, отблескам, отзвукам.

      Перед нами возникает мир, наполненный будничными житейскими подробностями, недоговоренностями диалогов, трагикомическими эпизодами. Такое ощущение, что автор складывает некий затейливо-незатейливый пазл, картинки из жизни своих героев. Что-то сложилось сразу, что-то не сложилось, но суть ясна, и постепенно всё выстраивается, и выстраивается именно из этих мелочей, как бы из пустяков, из складочек каждого дня, его узоров. Почему так? Этим вопросом задается и мучается автор. А мы можем спросить у него: почему такое демонстративное отстранение от, допустим, таких глобальных понятий, как нравственный закон внутри нас и звездное небо над головой?

      Мне кажется, что это очень удобная система координат для писателя —“властителя дум”, “инженера человеческих душ”, но очень трудная для нашей повседневной жизни. В суете попросту забываешь про это. “Сметанки бы…”, как говорил Розанов, впрочем, по другому поводу.

      Я, наверно, упрощаю, Елена Холмогорова прекрасно помнит и про категорический императив, и про звездное небо. Но и про… “сметанку”. Есть нечто, что ее страшно занимает и притягивает, это то, из чего, собственно, складывается жизнь, судьба. Вот это ее больше всего и интересует. Ведь не из р-р-роковых же страстей, героических подвигов, бушующих штормов и иссушающих самумов… Финалы ее вещей, как правило, открыты, и мы можем только гадать, что там будет и как. Впрочем, именно это мы чаще всего “по жизни” и делаем, и чуть ли не каждый день. А вот эта цепкая, зоркая манера ее письма, въедливость, несуетность “творческого почерка” не устает нам демонстрировать, — в романе ли, в рассказе — как из пустяков, казалось бы, возникает, строится судьба, как жизнь внезапно наполняется смыслом, оправдывает самое себя, не кичится, не встает на котурны, а просто течет, то ускоряясь, то замедляясь. И завораживает, очаровывает нас не бурными страстями, подвигами, экзотикой и экстримом, а этим своим, может быть даже монотонным, упорным течением. Проза Алены с большим или меньшим успехом и пытается уловить напор и силу этого течения. Трудная задача, но, похоже, именно этим она и привлекает нашего автора. Тут уж не до модных, гламурных ужимок, столь свойственных нынешней “женской прозе”.

      Не побоюсь сравнения, пусть и “хромающего”, но мне роман Алены напомнил прозу Юрия Трифонова. Речь, разумеется, идет не о подражательстве. Скорее, о некоем творческом сродстве, о хорошо усвоенных когда-то уроках.

      И еще. Вот есть такая вещь, как катарсис. Мы что-то прочтем, посмотрим, послушаем и, если это настоящее произведение искусства, то мы должны испытать какое-то очищающее душевное потрясение, должно произойти некое духовное просветление. Мы умираем вместе с героем, Гамлетом, например, а потом, просветленные, продолжаем жить. Так, во всяком случае, предписывает аристотелевская теория искусства. На эту тему и у “народника” Глеба Успенского есть рассказ “Выпрямила…”.

      Казалось бы, проза Елены Холмогоровой, лишенная надрыва, малейшей экзальтации, далека от “амбиций”, как сейчас принято говорить с чьей-то легкой руки (Алена, заинтересуйся она этим, непременно докопалась бы — с чьей), претензий на то, что нам предписывает теория. Но я по прочтении “Начальника воздуха” испытал нечто очень похожее на катарсис. Хотя никаких громких событий там нет, никакого напряженного нарастания, зреющей кульминации и неожиданной и долгожданной развязки, после чего и происходит душевное очищение, так воздух после разряда молнии насыщается озоном.

      Собственно говоря, мастерское воспроизведение стечения всяческих мелочей, подробностей, досадных несуразностей, курьезов, маленьких побед и обретений и того, что все это будет продолжаться, и из этого – хочешь, не хочешь — и будет складываться жизнь (она и держится, возможно, на этом) — совсем неплохой повод для катарсиса.

      С чем я поздравляю и Елену Холмогорову, и читателей ее книги.

      Елена Холмогорова: Спасибо. А мне кажется, что у меня не открытый финал. Я уже начинаю спорить. А у меня везде, по-моему, сплошные хэппи-энды.

      Геннадий Калашников: А, по-моему, это как раз тот случай, когда хэппи-энд ли там по сюжету, или, допустим, все заканчивается для персонажей плохо (а мы знаем, чем – увы! – все заканчивается), то все равно — хорошо.

       

      Елена Холмогорова: Вы все пытаетесь какую-то философию найти, которую я близко туда и не закладывала. Ну что, какие-нибудь еще высказывания у нас будут?

      Надир Сафиев: Вы знаете, у каждого человека, когда он знакомится с писателем, возникает свое личное отношение. Есть писатели, которых когда читаешь, от безделья, вдруг поднимаешься, хочется писать, хочется работать. Вот я себя ловил, читая книги Елены Сергеевны, на том, что мне всегда вдруг хотелось сесть и работать. Почему? Потому что вырисовалась линия, почерк, прием независимого изложения, где нет ни оценок, ни выводов, и в то же время ты великолепно чувствуешь автора, ты чувствуешь, на чьей стороне Елена Сергеевна. Говорили об обилии жизненных деталей, я бы даже сказал точнее, обилии привлекательных мелочей, художественно преодоленных так лихо, что так течет всё это, и беспрерывная интонация даже не рвется там, где одна глава кончается и начинается новая, а пружина всё тебя ведет, ведет. И очень верно здесь сказали, что финал всегда открыт в книгах, в произведениях Елены Сергеевны. Как будто ты идешь, тебя пустили в эту волну, ты идешь, и там должно быть что-то, но автор не хочет дальше говорить, оставляет тебя на перепутье для раздумий.

      Елена Холмогорова: Спасибо.

      Елена Кузнецова (декан факультета фортепьяно Московской консерватории): В книгах Елены Холмогоровой есть музыкальные ритмы, музыкальные смыслы, которые не объясняются однозначно: вот сюжет, вот событие, вот характеры, а именно так, как происходит в музыке. Поэтому, Алена, когда читаешь твои книги, видишь, что они подчиняются законам музыки. У Моцарта, у Бетховена, у Шуберта, наворачиваются музыкальные детали, а у тебя детали смыслов, настроений и состояний. И твоя несостоявшаяся, может быть, реализация в музыке – она вот здесь.

      Елена Холмогорова: Спасибо, это очень мне важно. Хотя когда начинают уже говорить, что что-то как у Моцарта или Шуберта, уже хочется точно верить.

      Надир Сафиев: Вы знаете, вы очень точно сказали, я давно заметил, буквально в первой книге еще. Елена Сергеевна пользуется даже сонатной формой. Блистательно идет разработка главной темы. Потом возникает побочная тема, и, наконец, всё это в единоборстве. Откуда эти детали? Не человеческий мозг, только музыка способна к этим миллионам нот.

      Татьяна Тихонова: Я сейчас скажу слова, которые будут, я считаю, первым тостом. Алена наша соседка в деревне. И понятно, что в деревне сосед не просто сосед, а член семьи. Мое всё семейство Алену обожает. Если есть Алена в деревне, есть такой кусочек тепла, которому мы всегда рады. Так, возвращаясь к книгам. Алена как-то мне сказала замечательную вещь, которая мне очень понравилась: Таня, ты представляешь, мы будем первым поколением старушек, которые будут путешествовать. Это я говорю к тому, что когда я читаю Аленины книги, у меня такое чувство всегда, что я выхожу в другую плоскость, и я существую в той плоскости, существование в которой дает надежду на длинную, счастливую жизнь. Вот я Алене очень за это благодарна.

      Елена Холмогорова: Спасибо. Ну, деревня наша – это тема особая, лучше ее не открывать, потому что закрыть ее будет невозможно. Но вот я специально сегодня почитала о той деревне, которая у меня началась 45 лет назад. И я как-то поняла то, что сейчас деревня наша – это такой огромный кусок моей жизни и, может быть, лучший кусок на самом деле моей жизни. А корни там, где-то в этих самых 45 годах назад, про которые я почитала.

      Юлия Рахаева: Я много лет слышала об этой деревне, и в этом году впервые мне повезло: я ней оказалась, и оказалась два раза подряд. Один раз посреди чудовищно жаркого лета и второй раз среди чудовищно холодной осени, когда там ночью вообще зуб на зуб не попадал. И, тем не менее, было счастье и тогда, и тогда. И когда там побываешь, как-то становится понятнее, откуда берется эта спокойная, внимательная интонация, без всё разъедающей иронии, которая сейчас свойственна просто практически всем. Очень мало кто может писать так спокойно. Они так же и живут с Мишей, они играют в “Скрэббл”, они играют в “Маджонг”, они читают вслух — это вообще совершенно немыслимо, это, по-моему, утрачено уже давно. И если бы писание началось в этой деревне, то было бы всё абсолютно понятно: вот такая жизнь, и из нее вырастает такая литература. Но поскольку эта литература начала вырастать раньше, то, в общем, опять ничего непонятно. Моя-то любимая вещь “Картинки с выставки”, это как-то таинственно сделанная вещь. Остальные как бы вырастают сами и сами по своим законам живут, а вот “Картинки с выставки” здорово сделана, тоже непонятно, как, по законам другого вида искусства. И, может быть, именно этим она мне так оказалась близка. Спасибо. Новых книг!

      Елена Холмогорова: Спасибо. Очень хочется новых книг, и очень хочется, чтобы новые книги были поводом для наших с вами новых встреч.