Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

      

 

Презентация книги Владимира Берязева “Золотоносная мгла”

 

      Вечер в Клубе Журнального Зала

 

      26 февраля 2009 года

 

 

 

 

      Выступают писатели Николай Переяслов, Александр Руденко, Виктор Петров, Бронтой Бедюров, Алексей Ивантер, Леонид Костюков

       

      Николай Переяслов: Я когда слушал чтение Владимира, я вспомнил свою молодость. Страшно уже и назвать эти цифры… 33 года назад я работал на шахте “Тайбинская” в городе Киселёвске — я был на практике от Московского горного института. Город Киселёвск характерен тем, что он так плавно перетекает и сливается с городом Прокопьевск… (Владимиру Берязеву). В котором, как я понимаю, ты родился...

      Владимир Берязев: Да, там нет границы.

      Николай Переяслов: И там есть даже один знаменитый дом, куда возят всех приезжих, который стоит наполовину в Прокопьевске, наполовину в Кисилёвске.

      Я думаю, вот это очень характерная черта для поэтики Берязева, у которого все как бы одной половиной вросло во что-то одно, а другой — в другое. Азия — Европа, Россия — Америка, прошлое — будущее… Все эти противоположности как бы застыли в янтаре… это похоже на те артефакты, которые иногда находят: молотки XXвека в мезозойских камнях... Его поэзия — это такой дикий, жуткий и мощный сплав, от которого иной раз просто берёт оторопь. Когда его читаешь — и особенно книги когда его читаешь, в подборках, может быть, это ещё не так ощущается (подборка — это всё-таки фрагмент какой-то творчества), — просто гул стоит вселенский… Знаете, я начал замечать, что из сегодняшней поэзии ушла вот эта вселенскость, ушёл какой-то… всемирный масштаб. А когда я читаю Владимира Берязева, или тем более слушаю, я вижу вот эту замешанность, такого огромного вселенского масштаба. И дело вовсе не в том, что он там упоминает и называет: то Париж у него мелькнёт, то Палестина — у некоторых поэтов есть целые циклы: парижский цикл, испанский цикл… но читаешь и видишь: турист. Ну, проехал, отметил название отелей каких-то, и всё. Здесь же — совершенно что-то другое.

      Помните, Катаев в “Алмазном венце”, когда рассказывает о том, как он дал сюжет (“Двенадцати стульев”) своему брату и своему другу (Ильфу и Петрову), говорит приблизительно такое: “Я считал, что герой должен носиться по свету и видеть множество лиц, стран, тогда вот этот “калейдоскоп” “попадает” в читателя. В конце жизни, — говорит, — я понял, что не надо герою мотаться, герой должен сидеть на месте, а весь мир вокруг него должен, как вселенная, крутиться”. Так вот, эти вихри, которые гудят в поэзии Владимира Берязева (мне раньше казалось, что это — Сибирь, сибирские, тюркские какие-то ветры, а сейчас я вижу, что они намного шире и сильнее), он их, эти ветры, каким-то чудом заставляет стягиваться со всего света. Они сами тянутся на него, как на магнит какой-то. Прилетают и бушуют. Это потрясающее свойство для поэта.

      Одно время меня как-то немножко смущало его отношение к ударениям. Вот я не проверял это, кстати, по словарям и с профессорами не советовался, но когда я вижу, что он рифмует слово “петухом” со словом “обухом”, мне всё равно хочется произнести: “обухом”. Я сначала полагал, что это списывается, так сказать, на некий сибирский диалект — ну, вы знаете, у нас в каждом регионе говорят со своими “бзиками” — а потом начал замечать у него очень много какой-то внутренней песенности…

      Владимир Берязев: Двойное ударение всегда может быть в слове.

      Николай Переяслов: Многие стихи у него написаны… вот читаешь их, и хочется запеть: “Из окон корочкой несёт поджаристой…” — то есть прямо на ритмы чужих стихов. Вот когда он сегодня читал, я увидел, что он действительно постоянно слышит внутри эти мелодии, свои и чужие. А песенность — это как раз то, что… ну, как бы это сказать, к ударениям относится по-своему. Вспомните книгу Исаковского “О поэтах, о стихах, о песнях”, где он говорит, что надо учиться у фольклора. Я прочитал эту книгу, когда мне было лет восемнадцать, когда я только входил в поэзию. Он там постоянно приводит народные песни, где: “милая — милая” — ну, как угодно в фольклоре быть может (попробуй сейчас напиши так и принеси редактору!)… Так вот, именно песенность позволяет перешагнуть через какие-то рамки закона языка… (В сторону). Хотя, может быть, настоящий закон языка и есть тот, который формируется изнутри, а не правилами учебников...

      Я очень рад, что в нашей поэзии время от времени всё-таки возникают авторы, которые обладают вот такой мощью. Мне очень нравится, например, поэзия Саши Руденко, который вот здесь сидит, у него тоже подобная силища чувствуется, есть ещё несколько авторов, которые, может быть, и оправдывают сейчас существование всего этого поэтического сонма…

      Александр Руденко:

 

 

…Пуховые две рукавицы,
Подобье ковша,
И родина, словно синица,
Лежит не дыша…

 

      Простенько, да?..

      Но замечательная совершенно выверенность слова, чувства; глубина образа; мастерское владение лирическим состоянием. Вот это — большая поэзия.

      Приходится, кстати, иногда слышать, в основном от стихотворцев с небольшими возможностями, что не может быть такого понятия: “большая поэзия”, поэзия или есть, или её нет. Позиция, в принципе, очень удобная. Поскольку, ну, наверное, каждый пишущий человек, не лишённый неких способностей, может родить иногда виньетку какую-то, в которой будет поэтический отблеск, и которая, в общем, будет жить своей жизнью некоторое время. Наверное, так. Но большая поэзия — этообъём таланта, объём творчества, это энергия, это мощное дыхание.

      Вот таков Владимир Берязев. Именно в большой поэзии — и не только в российской, а в поэзии в принципе, в поэзии, как в понятии, — он открывает новые территории, в том числе и лексические, новые духовные пространства. Этим он для меня ценен, я его воспринимаю так. Я говорю не только об этой книге, а вообще о нём, как о явлении. “Голоса стихий, и духов, и теней” (это моя строчка, кстати) у него звучат в дне сегодняшнем, здесь и сейчас. Что для меня особенно ценно. Берязев — это широта работы. Я бы не сказал: поиска. (Кто-то из великих людей говорил так: “Я не ищу — я нахожу”). Вот то, что Владимир Берязев именно находит, стало для меня ясно тогда, когда я только начал знакомиться с его поэзией и прочитал у него строки о Павле Васильеве:

 

Грозной Азии сын белокурый,
      Хан стиха!
Солнца знак над твоею фигурой —
      Свастика!..

 

      (Многозначительно разводит руками).

      Виктор Петров: Кочевник золотоносной мглы — вот я беру две книги сразу и сравниваю. “Кочевник” — книга, вот точно книга алтайского Батура, где мощь, захват, безоглядность — какой там у него расчёт?! — он сам не знает, куда его конь вынесет... зачастую. А вот теперь — “Золотоносная мгла”.

      Когда Володя из Новосибирска сбросил мне на компьютер вот эту глыбу слов — рифмованных, нерифмованных, собранных, странных, диких, — и мы её с Ниной, моей женой, приняли, то начали смотреть. Сначала глазом редактора. Я весь вздыбился: да что такое, думаю, этот Берязев? что же в поле прекрасного русского языка он создаёт ещё свой, берязевский русский язык?! Да, с особыми ударениями… какое-то “тло” вдруг выскакивает. Что за “тло”? Да не надо даже листать словари — нет такого слова! (Хитро улыбаясь). Он же его откуда-то… выхватил…

      Реплика из зала: Он нашёл!

      Владимир Берязев: Нашёл, вишь, нашёл!

      Виктор Петров: Ну да — где ты нашёл?!.. Нет такого! Но оно уже есть — вот здесь, в этой книге.

      От “Кочевника” до “Золотоносной мглы” — огромное расстояние. Огромное расстояние. Здесь уже Берязев “дырявит” слова, заходит и смотрит как бы с изнанки и поражает вот той высотой, той поэзией, которую он добывает. Он добывает поэзию.

      И что там говорить, что разные стихи бывают: мелкие, большие… Да так всегда, даже на Алтае: то, обо что споткнулся, то — ерунда, а то, что перед тобой и не обойти никак (скажем, Белуха), вот это — да. Вот здесь (поднимает книгу) есть и “Белухи”.

      Книга построена уж очень интересно. Понимаете, он протягивает нам свою “Золотоносную мглу” (так и хочется сказать: “жилу”, “жилу золотоносную”), он протягивает её нам, как пятерню — пять разделов, безымянных разделов. Какая удивительная скромность: он даёт нам… Как критик, я изругался, написал ему письмо, потом перечеркнул его и думаю: прочту-ка я как поэт эту книгу. Начинаю читать, и опять меня охватывает возмущение. (Вот Берязев — у него есть дар: он умеет читать другого поэта, он его чувствует, понимает, проникает в него и умеет действительно как-то сделать своим, сделать своими его поэтические образы. У меня же — так хочется: этого переписал, этого переделал!) Как поэт я тоже читать книгу не смог. И тогда я подумал: прочту её как читатель. Просто как читатель. И стал я не просто читателем, а благодарным читателем. Роскошь — невероятная. Пестрота — ужасающая. Размах словаря — невероятный. Соединение слов — самое неожиданное… И Алтай здесь, алтайская топонимика, и тут же (вот уже в самом первом стихотворении) — чаша Грааль; и тут же — Китай, и тут же — Лондон. И я подумал: кто передо мной?.. Создатель берязевского языка, добытчик поэзии! “Золотоносная мгла” — значит, есть золото в этой жиле!

      Есть золото, но мглы тоже очень много. Названа же книга не случайно. Мглы в ней много. Я говорю Володе: “Ну, будь поответственней! Ну, что ты всякую… иногда абсолютно весёлую свою удаль запускаешь в книгу?!” Он как, действительно, Батур: едет, смотрит: джейран. (Изображает натягивание тетивы). Попал! Хорошо. Смотрит: нет никаких джейранов, и — пошел стрелять куда попало…

      Из зала: По девкам! (Общий смех).

      Виктор Петров: Ну, поответственней, тебя же читают. Благодарные читатели. Мы же спотыкаемся, и как-то делается тяжело. То есть, я хочу сказать, что тут нужно порой вот эту “жилу золотоносную” добывать…

      Я задумался: что это, всё-таки, за язык? И вдруг мне показалось, что язык Берязева — это язык… Великого шёлкового пути, северного Шёлкового пути, который идёт от Китая через Байкал, Алтай, евразийские степи, туда, через Ла-Манш, в Лондон (а там уже англичане и куда-то в Америку путь проложили). И вот он, Владимир Берязев, везёт этот свой товар, товар словесный, где у него есть всё (всё, что пожелаешь, в этой “Золотоносной мгле” отыщешь), он везёт этот свой товар и туда, на запад, и с запада на восток…

      То, что это вдохновенная поэзия — в лучших местах — ну, несомненно. Вот открываешь с самого начала (а ведь первое стихотворение — оно очень важное):

 

На берегу обезлюденном
Ставит силки птицелов.
А в поцелуе полуденном
Плавится олово слов.

Через соломинку выпита
Золотоносная мгла.
Та, что в иероглифе выбита,
Та, что в Байкал утекла.

Та, что купальским цветением
Испепелила меня,
Негою и володением…

 

      Вот он, “берязевский язык”! “Негою и володением”… Каким “володением”? Да нельзя так по-русски говорить!

      Из зала: Так — Володя! А потому что — Володя!

      Виктор Петров: Да, вот потому… Это свой язык. Тоже где-то зачерпнул, да, и как захватывает! (Владимиру Берязеву). Как редактор я бы начал с тобой спорить и ругаться. Как поэт я бы… промолчал (думал: вот, чёрт! вот, чёрт!). Но как читатель я радуюсь и наслаждаюсь.

      Бронтой Бедюров: Владимир Берязев, вне всякого сомнения, — это поэт, певец азиатской России.

      В дореволюционной России существовало такое понятие, которое исчезло в советский период, — азиатская Россия. И в то время, в котором мы родились и жили, поэзия русских областей, находящихся не только в центре, но и за Уралом, стала какой-то, на мой взгляд, усреднённой. Она не чувствовала свою географию, свою землю, свою почву.

      Вот у нас есть Алтайский край. Барнаул. Смотришь их фотографии, как они снимают… Они снимают не себя, не Алтайский край, они себя не видят, не чувствуют, так же, как больной человек, который не чувствует своё тело. У них взгляд устремлён — куда? — в горы Алтая. В другой регион, на земли другого народа, на Республику Алтай. Они не понимают, что Кулундинская степь, например, Змеиногорск, Колывань не менее прекрасны, они это не видят. Вот то же самое происходило с русской литературой, с русской поэзией, в частности, в советский период. Особенно сильно это было заметно, как мне кажется, на нашей большой сибирской родине, откуда мы родом с Володей. Мы с ним люди одной реки — Оби, обичи, мы с ним люди одного Алтая и одной Сибири.

      Так называемый “сибирский фактор” — он существовал и в русской классической географической науке царского периода, и в русской поэзии. “Сибирские огни” в начале двадцатых годов в одной статье (я не помню, кто это писал) отмечали, что Алтай для сибирской поэзии (безусловно, для сибирской русской поэзии), это всё равно что Кавказ — для русской, то есть петербургской поэзии. Но это понятие после революции постепенно стало исчезать.

      Был Павел Васильев, его судьба пресеклась. Он был певцом именно этой бушующей великой азиатской России.

      И я всегда хотел, чтобы у нас, в наше время, снова появился вот такой певец. Певец Алтая, певец Байкала, Киргизкайсацких степей — вот той, очень большой ойкумены, которая воодушевляла, вдохновляла настоящих русских людей.

      Алексей Ивантер: Я не согласен со многими вещами, о которых нынче принято говорить: про закат русского поэтического слова, про его измельчание. Для искусства никогда не было лёгких времён, но сегодняшнее время мне кажется для искусства как раз достаточно лёгким (по сравнению с тем, что было, во всяком случае), и в том, что касается русской поэзии — я вижу невероятный всплеск и расцвет этого, наверное, самого народного из существующих искусств…

      Из зала: Количественный!

      Алексей Ивантер: Качественный, всё-таки качественный.

      Владимир Берязев: Читайте “Сибирские огни”!

      Алексей Ивантер: Качественный, да… Мне кажется, что любое искусство, а поэзия — особенно, является делом коллегиальным.

      Не существует хороших поэтических сборников. Вот “Золотоносная мгла” — очень хорошая книга. Насколько вообще может быть хорошей книга (я вот эссе какое-то такое проникновенное про неё написал, излил эти свои ощущения, насколько это хорошая книга)... Но если говорить серьёзно, хороших, ровных поэтических книг не бывает, потому что творчество любого, не только поэта, а кого угодно: художника, кинематографиста — это всегда взлёты и падения. И эти взлёты и падения собраны в одной книге, под одной обложкой, потому что мы любим себя и недостаточно к себе требовательны. И когда ты уже куда-то взлетел — вместе с автором — тебе с ним, конечно, больно проваливаться и тогда хочется, чтобы книга была меньше. Беда абсолютно, абсолютно всех — от Пушкина и до наших дней, и раньше, и позже — поэтических сборников — это их перенаполненность. Они слишком большие. Или большие книжки, или большие тиражи. (Смех).

      Когда я читаю книги моих друзей… Как бы это объяснить… поэзия друзей — это всегда особая субстанция, мы их любим, поэтому нам интересно читать всё, что они написали. Это как письма, как их дневники, в этом есть много тепла, просто человеческого тепла, которое мы чувствуем, и поэтому читать хорошо и приятно. Но в этой книге есть больше, тут есть нечто, что возлетает над этим человеческим теплом, которое мы любим получать от наших друзей, тут появляется уже межзвёздный некоторый холод — в этой книге есть шедевры. Их немного. Их всегда и везде немного. Ну, не знаю, например, у Тарковского, совершенно замечательного, наверное, есть 12 или 13 шедевров, вообще мало у кого есть больше. Это тексты, возлетевшие над человеком. Это тексты совершенно особой эмоциональной силы.

      Как-то мы с Берязевым ехали, и он сказал такую фразу, он сказал: “После смерти поэтов с их стихами происходят удивительные вещи”. И как-то мы так расстались, он не договорил, я не ответил. А я потом задумался: а что ж такое происходит? И я понял вот что: существует огромное количество текстов, неплохих текстов, людей, которых мы знаем, или даже, может быть, тех людей, с которыми мы не знакомы лично, но тех, которые живут рядом с нами сегодня. Эти тексты нравятся нам искренне, но они живут энергией вот этих людей, их обаянием, их харизмой, и когда эти люди умирают, вдруг оказывается, что эти тексты бледнеют, эти тексты мельчают, потому что они держались исключительно энергией какого-то конкретного человека. Но существуют тексты, которые человек подключил… хотя он как бы их написал, да, но он их подключил к небесному, или они через него низошли. И человека уже нет, а тексты живут и они громадны. И они часто бывают больше человека.

      Владимир Берязев: Леша, бывают стихи, которые растут со временем.

      Алексей Ивантер: Да-да-да.

      Владимир Берязев: …И наполняются. Это самое большое чудо.

      Алексей Ивантер: Да-да-да, они продолжают наполняться энергией — это не энергия человека, который их написал, потому что они подключены к горнему, и энергия горнего в этот текст как бы продолжает стекать. Так вот мне кажется, что тут, в этой книге, есть такие… Мне кажется (пусть это звучит самонадеянно), что я научился отличать тексты, которые живут энергией автора от текстов, которые живут энергией горнего, и в этой книге такие тексты есть, в ней существуют охренительные совершенно тексты, которые живут своей жизнью, и вот это… это совершенно замечательно. А всё остальное — слова.

      Леонид Костюков: Мне кажется, что самое большое достоинство этой книги (а так же — достоинство автора, достоинство поэта, человека, что в данной ситуации одно и то же, и слава богу, потому что всё здесь увязано одной органикой), что у Володи, что б не сглазить (стучит по столу), нет такого желания, нет такого вектора — идти на неудачу.

      В этой книге есть некоторая… зрелость. Очень верно, что в книгу входят стихи последнего времени, потому что там, в этих стихах, эта эмоция достигла… ну, это не то чтобы эмоция — общий настрой, что ли, он достиг какого-то высокого статуса. Появилась некоторая определенность, некоторое… умение жить — это в нашем языке такая двусмысленная формулировка: мы знаем… я знаю… нет, всё-таки мы знаем, да, мы знаем, что умеют жить как бы нехорошие люди…

      Из зала: Какой взгляд завистливый, а!

      Леонид Костюков: Ну, как-то вот так считается…

      Из зала: …Нами.

      Леонид Костюков: Да, нами.

      Из зала: …Хорошими людьми.

      Леонид Костюков: …Неудачниками. (Смех).

      Владимир Берязев: Хорошими неудачниками!

      Леонид Костюков: …Так вот, здесь есть то, чего мне в очень сильной степени не хватает в других стихах, в других авторах, в других людях и вокруг.

      Чего мне не хватает в этой книжке? Не хватает некоторой — ну, это обратная сторона той же самой медали — не хватает некоторой нервности, некоторого незнания и некоторой попытки что-то обнаружить на кончике пера, то есть здесь все стихи устроены так, что, когда автор начинал писать стихотворение, он уже очень хорошо знал, о чём ему писать. Он как бы заранее знал ответ на непоставленный ещё вопрос, чётко представлял свою задачу. Но то, чего мне не хватает здесь, я легко доберу в других местах, а то, что здесь есть — это некоторое драгоценное вещество, которое в других местах добрать я могу лишь с очень большим усилием.

      Ну, и последнее. Для меня в этой книге есть стихотворение самое сильное, я очень рад, что Володя сегодня его озвучил, это — “Наливала стакан молока…”.

      Владимир Берязев: Две вещи хочется сказать. Я очень благодарен Александру Руденко, он прочитал это стихотворение, про синицу… Синица — это такой сквозной образ, есть ещё несколько стихотворений, где она появляется.

      Из зала (Руденко): Был такой анекдот, Володя: “Лучше синица в руках, чем утка под кроватью”. (Смех).

      Владимир Берязев: …Я не знаю, прочитывается это или не прочитывается, я хотел бы сказать вот о чём. Когда я — это был такой тяжёлый период в жизни моей — когда я написал это стихотворение… В Сибири у нас синица, лежащая в руках, ассоциируется со страшным морозом…

      Из зала: Это понятно.

      Владимир Берязев: Понятно, да?.. И когда ребенок (складывает руки горстью) — я по весу просто помню — берёт синицу, которая на лету в мороз упала, в свои рукавицы, она согревается и может тут же ожить и улететь. Это я своими глазами видел. Вот если это… я надеюсь, что это…

      Из зала: …Произошло, да, произошло! Проступило.

      Владимир Берязев: Поэтому: “родина, словно синица”, и у меня вот это ощущение...

      Я ещё хочу сказать спасибо Леониду Владимировичу Костюкову. Да, вот это ощущение я действительно хотел донести: победительность — она должнаприсутствовать!.. И в сегодняшней нашей жизни, и в сегодняшней нашей поэзии, потому что я не верю (и не верил никогда, и говорил об этом в открытую), не верю моим землякам, которые сказали, что всё прошло, всё уничтожено и ничего больше не будет. Я не верю великим писателям Виктору Петровичу Астафьеву и Валентину Григорьевичу Распутину, которые похоронили Россию и нас, в общем-то, похоронили, их, по сути дела, сыновей. Я не верю, что наши дети, наши внуки уже не будут жить и не будут счастливы, не будут сочинять стихи, писать картины, какие-то вещи создавать. Это не правда. И я думаю, что все мы должны это доказать.