Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

 

 

Мария Ватутина в Клубе Журнального Зала

31 марта 2009г.

Автор всех фотографий Герман Власов

 



Мария Ватутина

САФРОНЫЧ

Сафроныч стар и требует сгореть.
Прозрачными глазами голубицы 
Глядит на мошек. Мошек нет, но ведь
Сафроныч стар, ему Тамбов клубится

И Сирия, и Куба, и Вьетнам.
Он всё еще под кожей при погонах.
Он всё еще по войнам, по волнам,
Он всё еще на дальних полигонах.

И крыша у Сафроныча течет,
Не вынеся последней перегрузки.
Два сына не пошли ему в зачет,
Поскольку барахлил мотор при пуске,

Ребята вышли малость не в себе,
Жена как раз тамбовская волчица,
Сестра его в отеческом селе
Опять же без мозгов, как говорится.

Такие же и дед его, и мать.
А сам он был полковником толковым.
Но слег и бросил пищу принимать,
И ловит мошек над лицом багровым.

Сафроныч до семидесяти лет
Считал, природа всё сама поправит.
Но выхода – теперь он видит – нет,
И выбирая порченых на цвет,
Отдельных мошек ловит он и давит.



 
БИЛАЛ

Семилетний чеченец в московской школе 
Грозит зарезать соседа по парте 
И проводит ребром ладони себе по шее.
На родительском взрослые люди кричат “доколе”,
“Если им не нравится, пусть выбирают на карте
Другую Москву, а нам без них спокойнЕе”.

- Посмотрите, какой у него звериный оскал,
Какие повадки. Дети его обзывают больным, 
Потому что он зачастую впадает в ярость.
- Мой отец придет и застрелит тебя, - говорит Билал,
Худенький бледный мальчик, - передай остальным, -
Овцы они, шакалы. И остывает малость. 

Садится на стул за шкафом и начинает дышать.
- Дядя мой в Грозном поймал орла, - говорит Билал, - 
Посадил его в клетку и бросил орлу утку.
- … И нечего на родительские собрания мать
присылать, надо, чтобы отец узнал,
что мальчик не приживется здесь ни на минутку.

- До костей-костей орел утку зачистил,
До крови-крови утку сожрал орел, - 
Говорит Билал и орлом гордится, -
А другой мой дядя убил корову, застрелил,
Чтобы кушать ее, сели за стол
Во дворе и ели корову всей улицей.
              - Так не годится, -

Говорят тихой чеченке другие матери, а отцы молчат.
И она кивает, мол, передам Аслану,
Когда он приедет снова.
У Билала глаза – голубые сливы, два шрама и взгляд
Затравленный, словно он та корова.

У Билала глаза в полчерепа, полные злой тоски,
Словно бог, заведующий всем известной частью Кавказа,
Распахнул вручную два этих глаза,
Да уж больно резко, больно и резко, не по-людски. 


 
ДОКУМЕНТ

Начальнику кладбища В. от гражданки Л.
Заявление. Дорогой товарищ начальник!
Прошу переоформить на имя мое один надел
В колумбарии, там, где седой ольшаник,
Пыльная дверца, сколотое стекло,
Уже и не видно, что там внутри, у входа
В потусторонний мир, урна или фуфло:
Ячейка заброшена с тридцать восьмого года.
Прилагаются документы. Я одна имею права.
Этот Хай был отчим моего покойного мужа
Бравого летчика Л., я сорок лет как вдова,
И сама воевала к тому же. Ну же,
Перепишите на меня это место, в Москве
Некуда умереть, всё ушло под застройку.
Всё ближе девятый десяток, а в голове
Мысли только про койку,
Но не так, как в молодости, когда я давала
Жару по всем курортам и закуткам.
Хочется, чтобы точно уже лежала
У вас, товарищ начальник, там.
Дочь всё сделает: получит пепел и скинет в банку.
Обязуюсь не безобразничать и убираться на раз.
С уважением, гражданка Л., ваша будущая содержанка,
Еще живая, но скоро вся целиком у вас. 



 
ФЕДРА

Жена Тесея сама знает всё про себя.
Старость - первые всходы. Родинки. Волоски.
Утром веки разглаживаешь вручную, грубя
Няньке. Пусто и режет тоска соски.

Жену Тесея видят все еще молодой.
Львица она и есть. В жилах тайком любовь.
Что бесновата – блажь. На то он и муж седой, 
Чтоб не пускала сок меж расписных столбов.

Жена Тесея знает, что краски блекнут вокруг.
Запахами весны не насладить ноздрей.
Или с ума сойти, или рабов и слуг
Замуровать в любовь, словно чужих царей.

Жену Тесея жалеют, когда она в крик кричит.
Жену Тесея изводят, когда она так молчит.
Жену Тесея трясут: мечтаешь в поту о ком,
Предчувствуя пляс Эрота под стариком?

Жена Тесея не может остановить мечты.
Это и есть безумие. Ибо на сломе лет -
Отраженье уже меняет свои черты,
А ты-то нет. 



 
       *   *   *
Лес к вечеру чернеет, как лицо
Грузина, ощетинено и мрачно.
Всё падает из рук. Всё – снег, кацо,
Всё этой ночью марочно и смачно.
 
Снег утрамбован, гладок, розоват.
Трясутся фонари на волосинке.
А тот из нас, кто больше виноват,
Идет в кустах, по призрачной тропинке.
 
И ты, бредущий молча по прямой,
По красным пятнам путанного света
Сам волен угадать, кто там такой,
А ошибешься, не беда и это.




 
 
* * * 

Выпивает рюмку и пять еще.
Надевает кепку и на глаза
Надвигает кепку. Подняв плечо,
В море попадает, а там гроза.

Попадает в море, как дробь в мишень:
То его налево кидает, то
Вправо переносит, и день ни день,
Потому что море – как решето.

Если мелкий – смоет тебя волна.
Если здоровяк – то застрянешь в нем.
Сутки – это черная ночь без дна 
И бесцветный день со смоленым дном.

А матросу в нос да соленый морс.
А судёнце в крик, а судёнце – в скрип.
“Черт меня понес”, - думает матрос.
Думает матрос: “Я, однако, влип”.

Клейкая волна тянет за корму.
Вязкая волна облепила мель.
Воля – тяжела. Уж кому-кому,
А тебе ль не знать, объяснять тебе ль?



 
Рождество.
Восточный Вифлеем. Надомник-астроном
Соединяет две звезды в зрачке своем.
А звезды, слившись в снежный ком, размазав след,
Вдруг падают, и гаснет звездный свет.
 
Минуту всё кругом молчит, не блеет тварь,
Не воет ветер, не шуршит словарь,
Где он названия вычитывал, пока
Слетались звезды в эти облака.
 
И вдруг заблеял кто-то, заскрипел,
Соломой шелестит, белеет среди тел,
Сгустившихся вокруг наморщенного лба. 
Мария спит, она еще слаба.
 
Мария видит сон: Марию водит сын
По пастбищам своим, где он и господин,
И агнец. И дитя дает приплод, причем 
Она сама себе уж видится ключом,
 
А из ключа - река. Мария на сносях, -
Всё снится ей. Но вот - ладони на гвоздях…
Затменье. Звезды врозь. Заваленный проем.
Ей снится! Снится ей. Они еще вдвоем.

       "Так как согласно Евангелию, сами жители Иудеи не заметили никакого чудесного явления, существует мнение, что предпочтение стоит отдать гипотезе о соединении, а не о комете или вспышке новой" (Википедия). 

 

Без дна

Вот страна моя картой на стенке, плазменным светит огнем.
Откулупнем?
Помнишь, эти обои клеила мама прошлой эпохе в тон.
Под обоями слой за слоем: “Правда”, труха, бетон.

За бетоном деревянные перекрытия, клад под бревном.
Много красного в новостийной заставке, много черного за окном.

Ночь. В эту пору я собиралась когда-то на приработок и к пяти часам
Получала стопки газет, раскладывала по адресам.
Поквартирно прописывала карандашом, поквартально складывала в тюки.
На левом плече таскала в подъезды, опускала сущую правду в ящики.

А по вечерам мы мыли бассейн: спускали воду, смывали песок и грязь.
Жизнь удалась.
И удалась бы так же в любую другую эпоху, в любой другой стране,
Но дороже та, что захоронена у меня в стене.

Так и чудится, за последним слоем на деревянном столе
Прадед Иван лежит посредине комнаты, на челе
У него испарина и блестит. Он назвал свой последний час
Попрощается и умрет, не дождавшись нас.

Отзвуки позывных, отблески новостей.
У электронной почты нет для меня страстей.
А в конце июля нанятый азиат 
Залатал все щели. Выровнял стены. Ничто не цепляет взгляд.


 
       *   *   *

Матершинница, поздняя мать, за кавказца замуж.
Получился солнечный зайчик. Скачет, как мячик. Да уж!
Доходная торговка в теле. 
Да, кто она в самом деле?

А она – разговорились – вдова чернобыльца, почернелая, как омела.
Пара мертвеньких. Наконец, сумела.

Этого мужа не зазовут повесткой, не сбросят в реактор. После работы
Он приходит целым, играет в нарды с сыном, учит его давать сдачу
На вопрос: “Ну, и кто ты”?
И твердить себе: “Не заплачу”.

И ведь не плачет. Всё у них по-бакински. Режим и блюда.
А ей и не надо блуда.
Москвичка в десятом колене, она трясется над этим смуглявым чадом,
Над невозможным чудом, почти еще не початым!
Над улыбчивым этим галчонком, лечит его глаза, и вот отит, опрелость…

“Ну, скажи на милость, что ему дома-то не сиделось? -
Бабоньки охают про чернобыльца, - да чего ж не сбёг-то?”
- Ну, а Бог-то? -
Отвечает она вопросом, потом материт страну такую сякую, -
Нет, я и сама предлагала ему отмазаться, не лезть под раздачу.
И она начинает злиться: - Уперся и ни в какую!
Долг перед родиной! Долг перед родиной! Не могу иначе!


 
 
       *   *   *

 
А торги закончим и в лес пойдем,
В осень позднюю, словно барачный дом
Плесневелый, с трещинами в каркасе.
Но прогалины в лом залатать властям.
Гидромет страданья сулит костям
И мышечной массе. 

Нет, пойдем, покуда не выпал снег,
Не напала ярость на нас на всех,
Не пришла хандра под личиной боли.
У меня Измайлово под рукой,
У тебя Сокольники за рекой,
Есть друзья в Подольске и на Подоле.

Ничего, что дождь и на поезд нет, 
Ничего, что биржа затмила свет,
Свет и так приглушен был изначально.
Кто-то малыми дозами до сих пор
В нас вливает счастье, как физраствор,
И глядит сиделкой на нас печально. 

И летят осенние небеса,
Где сады стояли и смех лился,
И такая смута в тебе, в поэте,
Словно ты страна и в тебе дефолт,
Но свершает кто-то переворот
У тебя в сознанье в минуты эти.


ДЕРЕВО

Пеппи Длинныйчулок сидит в морщинистом ветхом саду.
Перед ней дырявое дерево. Она кладет в него ерунду,
А дети потом находят: сладкую газировку, булки, чулки.
На террасе лошадь. Точат ее червяки.

Лошадь давно подохла. Пеппи выросла и сидит в кустах.
Все думают, что она умерла, что лошадь съела ее, но страх
Не мешает им приходить и искать, что там выросло: хлеб и вода.
А при жизни ее было еще страшней приходить сюда.

Сумасшедшая Пеппи смотрит на них из травы, космы ее торчат,
Как прошлогоднее сено, кожа ее смугла.
Томми и Аника воспитывают внучат,
Но вечность не собирались у праздничного стола.

Никто ее не замечает, принято думать, что ей каюк.
Каждый верит, что дупло плодоносит, а птицы летят на юг.
Каждый уверен, что родился для радости и умрет.
А Пеппи всех по-прежнему дурит, но никогда не врет.

Дерево плодоносно, она совсем не причем.
По ночам она пробирается в дом и спит, сворачиваясь калачом,
Думает поочередно о каждом, качая бантиками на колтунах, 
Гладит окостенелую обезьяну в курточке и штанах.

Ей бы прожить февраль, дальше она сама
Выйдет и сдаст себя, станет бессмертной, что ли.
Засыпая, шепчет: сколько у них ума!
Неужели им раздавали в школе? 

По утрам она дышит на зеркальце, проверяя, жива ль.
Длинный чулок натягивает и как раз до ляжки.
В сущности, говорит себе, ни к чему печаль,
Шарит в дереве, достает и сосет из фляжки.


       *   *   *

Хер Таллер снова удачно продал свой смех, 
Смеха и грусти его хватит на всех,
Он на этом собаку съел и не подавился.
За последние полвека он почти что не изменился,
Только не путешествует на самолетах и кораблях
С пожилыми мужчинами, у которых усы в соплях
И холодные руки, дрожащие от порока.
Древний Рим, Чичен-Ица, Джунгария, Русь, Морокко.
Херу Таллеру повезло, у него есть хороший товар.
Покупатель еще не перевелся, да и сам он еще не стар.
Вот так всю жизнь он то носит печаль,
То отводит душу, возвращая себе своё, хохочет,
Словно бешенный, даже в лавке, даже, когда февраль
И никто ничего от него не хочет.
Или плачет. Возьмет и разнюнится с полпинка.
Уж торговка в лавке знает: теперь, пока
Не продаст кому-нибудь грусть хер Таллер 
И не выкупит смех, так и будет ходить: покупать на талер,
А душу мотать на два.
Она с треском раскрывает бумажный пакет и, едва-едва
Шевеля губами, бубнит: да кто ж ее купит в наши-то времена,
Грусть-печаль хера Таллера, ну, кому она тут нужна?




Firenze

Если длинный дом выстроен вдоль моста,
Все, что в воду падает из окна, уплывает вглубь.
Это глушь слепящая, запах воды, места,
Где и ты, и всякий местный по-своему глуп

И умен по-своему. Не торопись судить.
Говорит мой друг, что ангелы под мостом,
Словно карпы плавают, хочешь от них испить,
Опусти ведро в окно и молись о том.

Эти ангелы отпускают по кружке в день,
Эти ангелы исполняют по тайне в год.
А другой и свесится над водой и - дзэнь -
Упадет ведро, и не ангел, а карп плывет.

Вот такой там мост над рекой, такие там шутники.
По утрам сливают в воду лишнее молоко,
И бела река, словно ангелы - плоть реки,
Словно всем и всюду весело и легко.



       *   *   *

- Кто там в приемной? – говорит Господь, - пригласи. 
Проходите, садитесь, жалуйтесь, спорьте. 
Для начала представьтесь.
- Я, - говорит, - всея Руси 
Королев, Сергей Павлович. 
- Здесь – на курорте? 
Согласитесь, - говорит Господь, - тут у нас сущий рай. 
Ботанический сад, голубое море. 
А какие барышни! Комсомолки! Хоть в Москву забирай 
и женись!
- Я о моем моторе 
Вам писал, просьбочка невелика…
Королев отирает пот платком, свернутым в восемь. 
С балкона в открытую дверь облака 
забегают.
- Всем бюро Вас просим!

- Знаю, знаю. 
Господь достает из-под сукна 
папку с надписью “Дело номер…”, 
начинает мелко ею трясти: 
- Какого рожна 
я построил для Вас, Королев, Житомир? 

Жили бы учительством, лечили бы от поноса.
На худой конец, оборонка, гражданская авиация…
Нет, сдалось Вам это освоение космоса? 
Профанация!

Вы - ребенок, слушайте! Там – шаром покати!
Я живу совершенно в другом районе, 
если речь о том, чтоб меня найти,
и у Вас семья привыкла, поди, в озоне. 

…Королев выходит на станции Тюра-Там. 
Он в конце концов пробил полигон и круг по орбите.
Но теперь всё думает, что как там
И на самом деле бессмысленность в чистом виде…


 
 
       *   *   *

Ну, вот, залезай на каталку, - сказала сестра, -
Какая погодка! Отходят последние воды.
Когда бы я знала про эти твои номера,
Взяла бы с тебя по двойному тарифу за роды.

Дождливый сентябрь на два пальца заполнил внизу
Немецкое кладбище, вал Госпитальный, Синичку.
- Лежи мне не рыпайся, скоро уже повезу,
Ну, льется и льется! Какую бы сделать затычку?

Четвертую тряпку она отжимает в горшок.
Глядит на пузатую, та говорит по мобиле.
У рожениц этих есть право на срочный звонок,
Покуда на третий этаж не спустили.

Глядите на эту мокруху: она со своим
Решает в последний момент перед спуском на третий:
- Мария, быть может? Быть может, любимый, твоим?
Моим, дорогой? Вот забава на сотни столетий

Для этих давалок! 
- Ну, девка, две сотни готовь.
Весь пол залила, словно мы растворились в природе.
Какое сегодня? Не Вера, Надежда, Любовь?
Не Вера-Надежда? Конечно, тридцатое вроде.



ЧАСЫ

Из Берлина в товарном вагоне едет багаж.
Предок наш не промах, когда входит в раж.
Сорок седьмой год. Наш паровоз вперед
Летит, документы на груз в порядке. 
Всё куплено под расчет. А какой урод
Не продаст комод, когда фателянд в упадке.
В смысле, выбор падает на краюху и молоко,
Если выбирать между этими вот часами
И краюхой хлеба. Супница-рококо,
Две кровати, швейная “Зингер”, лодка под парусами,
Автомобиль “Олимпия”, мотоцикл БМВ,
Пианино с подсвечниками, кто на нем сыграет?
Стол письменный, шубка с дырочкой в рукаве,
Крохотной дырочкой, о которой никто не знает.
Едет товарный вагон, водит состав хоровод.
Вагончик тянут за руки влево-вправо.
Каждый час методично бьет
Что-то внутри часов, мрачно и величаво.
Напольные с инкрустацией на боках,
Со стеклом, отливающим перламутром, в дверце,
Из семьи конторщика, о семи сынках
Его помнящие, выменянные на говяжье сердце. 
Приступы у часов каждые полчаса,
Каждые двадцать минут, каждые десять.
Боже, прости меня за непрекращающийся
Этот бой часов, этот вой часов сквозь города и веси.
Павшей империи сколок, изыск иных кровей,
Нынче ты лишь трофей маркетанта-майора. 
Чей народ несчастней, тот и правей.
В этом ты убедишься скоро.



 
ДЕВОНШИРСКИЕ ХРОНИКИ

Тисовая аллея. Гарри идет и млеет, но дойдя до конца,
Он оказывается на площадке, где всё случилось.
Говорят, тогда так и не отыскали лица
Сэра Чарльза. Гарри тоже бледнеет. 
– Ну, Ваша милость, -

Кричит ему Бэримор, - не травите себе селезенку и
Душу. 
Душка Бэримор, мраморный истуканчик.
- Слушайте, Бэримор… а ведь все предки мои
секс-маньяки. Пойду пропущу стаканчик.

На торфяных болотах живут две собаки: одна
Огромная, слюною трясет тягучей.
Другая – коккер, кто-то из них жена,
Кто-то муж или оба на всякий случай.

Беглый Сэлдон в шубе прячется, как в стогу.
Днем наблюдает жизнь собачек посреди трясины.
Мисс Стемполтон под мистером Стемполтон в полтона кричит: не могу
Больше. 
А он подобьем дрезины

Ездит по ней туда-сюда, словно застрял.
Сам уже и не помнит, кто она: сестра или супруга.
Но так еще заводней. Лора Лайнс другая: уходит в астрал
И - ни звука.

Сэр Гарри хочет мисс Стемполтон, скрежещет зубами, пьет.
О! Он еще не видел Лору! лицом к потолку, как будто
Грязный Хьюго мертвую ее дерет,
А она смотрит в глаза стоящему за его спиной кому-то.

Ох, уж эти мне рыгающие болота, сдержанные берендеи.
В каждом омуте секс-маньяк или секс-маньячка.
Мисс Стемполтон кидается на прохожих, мол, орхидеи
Не зацвели еще, а он вовсе и доктор Ватсон: 
- У Вас, - говорит, - горячка. 

Собака Баскервиллей мажется фосфором с головы до пят
И бегает перед Снуппи, устраивает ей брачные танцы.
Старый сэр Чарльз рыжую Лору тоже жалел, как брат.
Странные они, иностранцы.

Горячие англичане, болотные глухари.
Гарри Баскервилль стоит на площадке в конце родового парка:
- А я ведь этого дядюшку никогда не видел, черт его подери,
что за дядюшка… какой такой дядюшка… наверняка, собака.

Полоумный Сэлдон, ходячий гринпис, убийца в самом соку,
Принят в семью, где всем верховодит Снуппи.
Принстаунские тюремщики сняли оцепление и вычеркнули строку
Довольствия. Пожалеешь Сэлдон о тюремном супе!

Гарри - сэр, но в жены зовет чужую жену.
Но раз она сестра своего мужа, значит,
Она сестра и для Гарри. 
- Какую страну
Потеряли, - Беримор плачет и алкоголь хуячит.

Еще бы! На острове где их взять, не сестер?!
Вот и Сэлдон брат мне со стороны супруги.
Бедный доктор Ватсон к небу руки свои простер,
А там и вовсе Холмс, как всадник без головы, в лунном круге.

- Ну, что, - говорит, - брат Ватсон, вдарим по табачку.
А я вот тут по кустам шарюсь, но сколько бы не чертил родовое древо,
Всегда выходит: все кто справа, они же слева.
Пойдемте-ка, не дожидаясь трагедии, пристрелим собачку. 

Искусство – это та же реальность, но уменьшенная во сто крат.
С пропусками на домысливание и правом на поворот сюжета,
Взгляд извне на деревушку Гринпен, где всякий всякому кто не брат,
Тот сестра и даже собака где-то.




       *   *   *

любит не любит плюнет поцелует
к сердцу прижмет к черту пошлет
это о сыне снова любит не любит
останется или плюнет и забудет
любопытно не больше того
лишь бы не пережить его

сын хохочет за стенкой
слушает аудио-книгу 
была бы эвенкой 
пела бы ему на ночь Бахыта
записывала бы в песенник 
а потом пела бы 
а на стене висел бы портрет белого человека
ну скажем Кабанова что в дружбе с шаманом
и приезжал продавать журналы в олениеводство 

вот неделя другая проходит
сын слушает в полутьме и хохочет
я и сама забываю дела садясь за компьютер
очень добрые люди 
подозревали его в родстве с одним великим поэтом 
очень злые люди
подозревали его в родстве с другим великим поэтом
никто из стаи не отрекся наш мальчик
поэты как сказал мне Кенжеев когда-то 
гораздо приличнее всех остальных мужиков

позавчера он узнал в телевизоре Коровина
обрадовался как какой эвенчонок в чуме
а вчера на вечере в ОГИ здоровался за руку 
со всеми нашими не взирая на чины и награды
сегодня в букваре у него задание
дописать слог чтобы получилось слово
к слогу пру он прибавил ха
вот интересно
любимая я или нелюбимая мать

ЮБИЛЕЙ

Юбилей отмечали на кухне.
Раз, два, три – и обчелся гостей.
Сын ушел спозаранку, “притухни”, -
Улыбнулся. Язык без костей.

Рыбка красная. Стопочки с горькой.
Фаршированный перчик в соку.
Голубцы подкопченные горкой.
И отдельно тарелка сынку.

Подарила сестра пароварку:
- Береги себя. Чеки внутри.
Брат пришел. Подарил пароварку.
Ну, хоть обе врубай и пари!

Вот такая родня на чужбине,
Вот такой юбилей в шестьдесят.
- Что там наши творят в Украине…
- Передайте котлетки назад…

Словно чадо о двух пуповинах,
В Украинах, в Россиях, вдали,
Кто научит их жить, половинных, 
На два времени, на две земли?

После Пасхи на пашню, к утехе, 
На Воздвиженье – в башню у МКАД.
Пароварок зато, как в аптеке,
И туда, и сюда в аккурат. 



 
 
       *   *   *

Лобзик, шуруповерт, плиткорез,
Перфоратор, дюбеля на шестерку…
Водитель Миша так пылко лез,
Что влез в подкорку.

А она ему за доставку сует пятьсот.
Он думает: ведь одна живет,
Говорит: - Если что, помогу без денег.
Телефон она у него берет,
Но ремонт без Миши – праздник. А с ним – расчет.
Позовет, а вдруг бездельник…

Ламината двадцать восемь квадратных м.
Кафеля шесть в коридор и на кухню восемь.
На даче мать с фотографией Саши, на уме
У нее: и крапиву скосим,

И с переездом, и в доме мужик.
Сашина мама приносит каравай, и - “вжик”,
Переходит на “вот и вы всё одна живете,
И сын мой никак не женится”. (Просто шик -
Он еще и девственник). У нее от зарплаты пшик,
Но хорошо на работе.

На работе а) можно поговорить.
(чтобы речь не забыть), б) выдают зарплату.
Она больна смертельной болезнью – жить.
И неизлечимой второй, что сойдет за оплату

Лечения первой. От второй не умирают. Она - не умрет.
Ну, как тебе объяснить… Вот она, как крот,
Который ни на кого не в обиде,
Даже если совсем припрет.
Одиночество первой стадии. Иногда она орет.
Просто орет, ничего не видя. 

 
 
       *   *   * 

Месяц смертей заканчивается холодом и дождем.
Старуха старая жалуется на ноги,
До кухни медленно, до туалета бегом, 
Телевизор и телефон. Смерть на пороге,
Но старуха не может дойти до двери.
Смерть пожимает плечами: приду попозже.
Она не была на улице, черт подери,
Года два, они там все умерли, боже, боже.
Старухе страшно, у нее диабет, как у Нонны,
Старухе жалко Пуговкина и Солженицина,
Сегодня ей позвонили, звали на похороны
Подруги, но куда ей, но как ей до Царицына…
Ей бы вон до окна и посмотреть на птиц и собак.
Главное, чтобы были ее дорогие
Кошки там, паучки…а она весь свой рак
Оперировала в молодости, аплодировала хирургия.
Если и есть чему болеть у нее теперь,
Так это ноги, тонкие, осыпающиеся трухою.
Диктор в трауре. Телефон звонит. Дверь
Грохочет. Промялся матрац под старухою.
Ноги, ноги мои, - причитает старая, шлет в ляжку 
Инъекцию, в следующий раз в живот,
Чередует пять раз на дню, пьет в затяжку
Цикорий и живет, живет.



 
ТРЕТИЙ УХОД
Памяти моего прадеда Г.П. Балалыкина< dir=""> <>Третий уход – никогда не уход, это уж ясно.
Так и случилось с Григорием. Долго он собирался
Это письмо сочинить. Торопился, пока внутри не погасло,
Но постоянно взрывалось вокруг, фашист разыгрался.

Долго держали высотку “бравые” парни -
Сорокалетние ополченцы, а кому и полтинник.
Быстро мозоли на пальцах от автомата. Но спали
Фрицы законно - пока не разбудит будильник.

Выбрать такое местечко и времечко, чтобы и солнце
Не закатилось и ландшафт поудобней.
Сел под деревом, что на цыпочки встало, того гляди оторвется,
И в рай полетит из преисподней. 

Послюнявил свой карандашик, держит лист, чтобы не сдуло:
“Здравствуй, Мария. Как там наши дети, Валерий и Рина?”
После задумался и припомнил, как уходил из дома
В военкомат. Что она говорила…

Мария молчала. Прислонившись к спинке кровати,
Смотрела в сторону. Не бросалась на грудь, не рыдала.
Кому сказать, не провожала, не кричала: “бога ради
Отдайте мне его, не берите его у меня, что вам мало

других”?
                            …Рванул ночной ангел смерти… 
Мария, Мария, дети, дети.
Таким был второй уход – захлопнул дверь за собой
И в бой. А в первый раз – он уходил к другой.

Кто, кроме Марии, может его осудить за это.
Если это – пожар, если это – война, если это – ласка!
Мария писала ему на завод, на его любовь налагали вето,
Дочь парализовало на две недели, кончилась сказка.

Дочь поднялась, замолчала Мария, как онемела. 
Май-июнь-говорит “информбюро”-июль-август…
Что это за дерево тут? Черная, как омела
В ветках Луна. Дерево, словно пандус,
Словно мост, наклонилось и предлагает выход:
Вот – поднимись на небо, утром начнется атака.
“Я ухожу от тебя, Мария”, - он начал писать, и – выстрел.
У какого-то немца бессонница… Или тоже писака… 

Эту последнюю весточку сохранила дочка,
Так же, как хранила Мария до самой смерти:
“Я люблю тебя, ласточка, я люблю, и точка”, - 
Чужой почерк и адрес их на конверте. 
       *   *   *

А когда душа разучилась болью 
Сотрясаться и истекать любовью,
 
В землю вбита по самые жернова,
Говорит ей сизая голова:
 
- Ну, а что же ты не приходишь в гости?
Без тебя мертвеют под дёрном кости,
 
Ни с полынью поле, ни с мятой чай
Не печалят, не радуют. Отвечай.
 
Отвечала та голове негромко:
- Собираю в дальнюю даль котомку.
 
Мне и сахар жесток, и горек твой
На полынь-траве колдовской настой.
 
Ничего не чувствую больше, боже,
Словно мне, душе, задубили кожу,
 
Лишь одна короста, одна корысть.
Даже крысе скаредной не прогрысть.
 
- Что же будешь делать, душа-душица?
Разве можешь сызнова ты родиться?
 
Разве можешь, милая, умереть?
Мне тебя ни вылечить, ни согреть.
 
Времена пройдут, перезреют травы,
Всё уснет от зноя, сольется в сплавы.
 
И звезда взорвет бесконечный мрак.
Только так, любовь моя, только так…


ПУСТЬ ГОВОРЯТ

А как стала она рассказывать, ничего не ясно.
Вот, говорит, дочку рОдила, не отдАла в ясли.
Сама, говорит, кормила-поила.
А у самой в грудях одно молозИво.

А сама така прОста, и одета бедно.
На лице короста, и перхоть видно.
А и плачет, и губами шлендрает, и носом усердно.
Но что-то с дитем, видно.

А и сморщились все вокруг мухоморы, 
Хотели что-нибудь о хорошем, а - снова.
Ребятенка жалко, по рядам пошли разговоры,
Ну, давай уже, не томи, что с ребенком, корова.

1) Вот интересно женщине, никогда не рожавшей,
Полноценным ли получился мальчик. Она – девочка. 
Ну, девочка. Полноценная, спрашивают у Вас, девочка.
А то, когда врачи когда щипцами тянут…

2) Другая женщина, у которой трое их, трое,
Понимает, раз ребенок сосет, значит, первый вопрос отпадает.
Да было ли молоко? Или так, водица? Ну, вам же уже говорили! 
Ну! Какое уж тут развитье? Да здоров ли младенец?

3) Третья так и решила: будет сейчас мамаша просить денег.
Дескать, муж бездельник, 
вот вам счет, у детки лейкоз, посмотрите фото.
А она, тля на травинке, машет рукой: померла в восемь лет дочка. Мне так и говорили после того случая, не проживет больше. Родилась здоровенькой, правда, набирала слабо. Молоко у меня водянистое, ваша правда. Ну, сидим мы с ней как-то раз на скамейке. То есть я сижу и держу ее на коленках, запеленутую, пяти кило нету. У меня еще такое теплое из фланельки платье, я потом из него делала ей подстилки, она же в постель мочилась. Вот лежит ребенок, а я коленки - одну на другую, чтобы держать повыше, чтобы ближе доставала лялька сосок. Вынула груди, бери, какую захочешь. Она засмотрелась, рот открыла, никак не может выбрать. Тут-то вот и случилось.
Вся аудитория подалась вперед и совсем смолкла.
Ты говоришь. Над нами дерево закачалось. 
То ли кто его сверху тронул невидимою рукою, 
то ли над нею, лялькой, судьба в этот миг промчалась... 
Так что я… 
говорила? Да! Так вот 
открыла она свой рот 
и смотрит, лежит, застыла. 
А под нею уже не я, а могила. 
Смотрю: на лобик ей легкая мошка упала, 
и покатилась, по щечке, в рот попала.
Режиссер кобенится: тормозит передача. 
Студия, плача, 
голосует “за” и “против”. Баба сидит и уже не плачет, 
а только смотрит перед собою и повторяет “клещ”. 
А первая думает, странная вещь – 
жизнь, вторая думает: перевернуть ребенка и по спине постучать, 
пальцем достать 
и много еще чего перебирает в голове, словно это сейчас может помочь. 
А третья думает, какая же я сукина дочь, 
змеюка. 
И кусает себя за ухом. А тот, кто омывает Останкино со всех сторон,
совершенно не слышен, потому что звука 
этого нет в сценарии передачи. Сука
выпускающая дает рекламу, зовут следующего участника, прилаживают микрофон.





АСПИРАНТУРА

Анатолий Борисович не грассирует только тогда,
Когда говорит: “Всё изначально случайно”.
Там и грассировать негде. А когда говорит: “Без труда
Не выловишь рыбку”, - грассирует чрезвычайно.

Кафедра наша “Теории государства и права” грассирует вся.
Анатолий Борисович там заведует, он большой теоретик
И вообще большой. В теорию нормы вклад внеся,
Теперь ударился в безобразие - он синергетик. 

А чему нас учит это ученье? - что хаос добр, 
Из него хоть что-то рождается! тогда как,
Предположим, если ты спокойный, как кобр,
Мир твой равновесен, а значит, гадок.

Кафедра заседала по четвергам.
Профессора и доценты, следуя за ведомым,
Устраивали хаотичные диспуты: шум и гам.
Я потом пересказывала знакомым:

- Они сказали, что через пару лет
родина наша станет бандитской и блядской.
Но и в этом кафедра находила просвет.
Но просвета не было в моей кандидатской.

Анатолий Борисович на больных ногах
Поднимался с места и уходил в развалку.
Я не разбиралась тогда в богах,
Мне было его жалко.

Но научный руководитель твердил своё:
Неустойчивая система не поддается расчетам.
А я думала: ну, всё про меня, ё-моё, - 
Ничего о себе не знаю. Что ждет от меня, ну, кто там…

Я ушла тогда от науки, в свободный swim, 
Так сказать, от теории к практике, там платили больше.
Ко мне три раза возвращался гражданский муж, а между ним
Зарабатывала, таская шмотки из Польши.

И всегда и всюду я ощущала в темечке этот в гвоздь:
“Куда вынесет”, - вопрошая, но нет ответа.
Всё вокруг неслось, неслось, неслось, неслось –
Эй, теперь иди води, ищи свежачок просвета.

Десять лет корова слизала, а воз и поныне “ой”.
На возу профессора по “государству” и доценты по “праву”.
Анатолий Борисович умер. О преимуществах той 
Синергетики объявили на всю державу.


       *   *   * 

Детка, детка, все мы немного рыбки.
Окна ночные и я сравню без изъятья 
С зеленоватым аквариумом. Ошибки
Быть не случится. Лошади нам не братья.

Мы и придумали наши квартиры рыбьи
В смертной тоске по глубинам морским и днищу.
Наши мальки, родовою покрыты сыпью, 
Рты разевая, ищут в потемках пищу.

Наши самцы фильтруют тугую воду,
Самки вертлявы в окнах плывут и дохлы.
Эту многоаквариумную природу,
Выйдя на улицу, понаблюдай, обсохни.

Травы с кашпо свисают, на них - икринки.
Хочется вверх взглянуть, вопрошая: кто мы?
Детка, детка, все мы немного рыбки,
Барбусы, детка, дискусы, цихлазомы.



 
       *   *   * 

Баба Маня повариха никакая.
Внучка Машка повариха еще та.
Машке пять, она сидит, перебирая
Горстку гречки.
                       Машку тоже ждет плита,

(Если образно, в потугах обобщенья),
В смысле, быть и ей кухаркой бог велит.
- Хорошо смотри, пока хватает зренья, - 
Баба Маня, тыча пальцем, говорит.

Ее палец прогуляется по гречке,
Отберет крупицу с черным лепестком.
Баба Маня знает страшные словечки
И “служила” Ворошиловским стрелком.

Стар и млад. Сидят напротив. Всё им мало.
На работе остальная их семья.
Горка ядрицы одна у них сначала.
А потом у каждой черная, своя.

Машке сорок. Машка скорая и злая.
Машка знает, что всплывает шелуха.
- Жизнь другая, - баба Маня, - жизнь другая.
Не кухарка, не кухарка, не куха…

И готовлю, и батрачу, и шарманю.
Как там с манкою у вас на небесах?
…Видит гречку – непременно бабу Маню
Вспоминает. Точки черные в глазах.



 
 
КОЛЕЧКО 

Новая женщина. Черный пучок.
Что ты на площади ей, дурачок,
Наговорил.
Прежняя женщина. Тонкий смычок.
Дочка. Развод. На бумажке крючок.
Дым до Курил. 

На Маяковском расплавлен помёт.
Вот ей! – бросаешь кольцо. Но несет
Ветер назад.
Стонет колечко, к ногам твоим льнет.
Новая всё про куренье поймет.
Женщина – клад.

Плачьте, скрипичные! Вот он и холост.
Ясно, как белый грунтованный холст,
Будет портрет.
Только змеей, поглощающей хвост,
Снова - колечко сквозь тысячи верст,
Тысячи лет.

Женщина - умница, старая – дрянь.
Только колечко возьми и восстань,
Просится вновь
На руки, на руки… дочь, перестань, 
Сказке про Инь, иссушившую Ян,
Не прекословь.

Семьдесят первый. Сатира. Пекин.
А на Кольце этом ветер, прикинь,
Как заводной. 
Будет к утру пополненье картин,
Он тридцать лет проживет не один.
С новой женой.

 



Мария Ватутина



Ирина Ермакова и Инга Кузнецова





Ольга Сульчинская


Инга Кузнецова